Из книги "Не оглядывайся назад!.." (роман-параллель, часть 3) |
28 Апреля 2012 г. |
* * * Девушка стояла у окна и неотрывно смотрела на Татарский пролив. Кажется, она не заметила моего появления в библиотеке. Когда я подошёл ближе, библиотекарша медленно, словно нехотя, обернулась, и я увидел, до чего она красива! Необычайною, нездешней красотой. «Лица своим необщим выраженьем…», как говорил Баратынский. «Даже слишком красива, чтобы можно было рассчитывать хоть на какой-то успех…» – определил я свои шансы. Её изящная рука лежала на спинке стула, вплотную придвинутого к небольшому полированному однотумбовому столу. «Библиотекарши рука была, как бабочка, легка…» – сразу припомнились мне стихи знакомого поэта, от одного только взгляда на её невесомую кисть и, казалось, почти насквозь просвечивающие красивые пальцы. Сбоку от окна, у которого она стояла, до самого угла довольно просторной комнаты, оклеенной синенькими, давно выцветшими обоями, с белыми невзрачными цветочками, простирались самодельные, добротные – из толстых, хорошо оструганных досок – полки с книгами. — Вы ко мне? – спросила девушка очень приятным низким голосом. — Если вы хозяйка здешних сокровищ: раритетов, фолиантов и всего прочего, а не случайно залетевшая в эти края Фея, то – к вам, – попытался я блеснуть остроумием, выпалив всё это как можно непринуждённее. Девушка улыбнулась и, слегка растерянно от моего лобового комплимента, ответила: — За Фею, конечно, спасибо, а спрашиваю я потому, что ко мне в библиотеку частенько забредают по ошибке. Видимо, потому, что магазин по соседству… Да и читателей своих я наперечёт знаю. А вот вас вижу впервые. Она села на свой стул, указав мне на второй, стоящий у стола напротив. «Да, родимый, – пожалел я себя, – такие «крепости» с наскоку не берутся. Здесь нужна длительная и упорная осада, на которую у тебя, увы, совсем нет времени. Разве, что Удача подсобит, а так – нечего попусту и красноречие тратить…» — Вы у меня первый посетитель за два рабочих дня этой недели, – с едва заметной грустинкой сказала библиотекарша. «В такой глуши – такое сокровище! – никак не унималось моё воображение. – А может быть, именно в глуши настоящие самородки только ещё и встречаются!» – вновь искренне восхитился я ею. — Сейчас так мало, к сожалению, читают. Предпочитая, очевидно, тупеть у телевизора, который подобно вирусу гриппа, проник повсюду, – закончила она: – Боюсь, что моя профессия скоро тоже станет раритетом, ибо она уже и сейчас похожа на какой-нибудь стремительно вымирающий вид. Ой, извините, я совсем вас заболтала. Просто, когда целыми днями ни с кем не разговариваешь… Она не закончила фразу. Взяла из картонной коробочки, которая стояла на столе рядом с раскрытой книгой, чистую карточку читателя и собрались её заполнить. — Что вы читаете? – спросил я, указав на раскрытую книгу. — «Сто лет одиночества», Маркеса. — А вам что, своего не хватает, что вы его ещё у Маркеса заимствуете? – пошёл я в разведку боем, а про себя подумал: «Совсем плохи твои дела, дружище. При такой красоте – она ещё и умна. Чрезвычайно редкое сочетание. Окончательный диагноз, Игорь Владимирович, для тебя один – полная безнадёга». Девушка о чём-то раздумывала, не торопясь с ответом. И я, чтобы хоть немного развеять её, с улыбкой продолжил: — К счастью, нам с вами, я думаю, такое не грозит. — Что? Одиночество? – будто очнулась она от своих мыслей. — Ну, да… Во всяком случае, такое затяжное. Ведь вряд ли мы проживём сто лет. Разве что на пару, – снова попытался я нащупать какие-то невидимые нити её настроения. – Но, вдвоём – это уже не одиночество, не так ли? — Какой-то весьма пессимистический у вас прогноз, молодой человек, – оживилась девушка. – Я имею в виду – насчёт собственных сроков. Мои родители, например, только вместе почти уже пятьдесят лет прожили… Я у них поздний, и, наверное, поэтому, самый любимый ребёнок. Мои братья и сёстры много старше меня… — А где живут ваши родители? Небось на юге, в благодатном климате?.. Как говорил один мой школьный приятель, пересказывая наизусть на уроке литературы монолог Павки Корчагина из книги Островского «Как закалялась сталь», может быть, не осознанно, слегка исправив его по собственному разумению: «Жизнь даётся человеку один раз, и прожить её надо… в Крыму». Девушка искренне рассмеялась и от этого стала как будто более понятной. «Плюс один», – отметил я про себя. — Нет, мои родители живут не в Крыму. И даже – не на юге, а на востоке. В Бурятии, в Улан-Удэ. Слыхали о таком городе? Три моих брата и три сестры – уже самостоятельные люди и давно разъехались по свету кто куда. Может быть, потому родители с такой неохотой и меня отпускали сюда. Я ведь в Гроссевичи попала по распределению, на три года, после института культуры… «Значит, она чуть старше меня. На год или два», – подсчитал я в уме, а вслух ни с того ни с сего, неожиданно даже для самого себя, продекламировал: — Вы были старше, на год или два. Сравнялся с вами в росте я едва… Но вы меня почти не замечали и редкою улыбкой награждали мои попытки быть вам интересным. Я был для вас – лишь мальчиком прелестным… Честно говоря, я не знал, как она отреагирует на этот мой «кавалерийский» наскок с декламацией, не покажется ли он ей вычурным или даже пошлым? Извиняло меня, во всяком случае, в своих собственных глазах только то, что я очень хотел ей понравиться. А как? Я этого не знал. — Это ваши стихи? – заинтересованно спросила девушка. Мне так хотелось сказать, что мои. Но я всё-таки сказал правду, назвав имя автора. — Не знаю такого, – растерянно произнесла она. – Он откуда? — Из Ангарска. — Город такой знаю. Я даже там была как-то у дальних родственников. Это недалеко от Иркутска… – как домашнее задание на уроке географии отчеканила девушка. — А ещё что-нибудь, его же, можете прочесть? – попросила она. — Ну вот, как он, например, написал об Ангарске. Я прочёл ей наизусть небольшое стихотворение, которое заканчивалось так: «Две реки: Ангара и Китой – Две руки, в их кольце город мой…» — Хорошие стихи. Свежие какие-то. А вы что, с ним знакомы? — Да. И даже приятельствуем, – прихвастнул я. Но прихвастнул лишь самую малость, потому что довольно близко был знаком с этим поэтом. А добрыми приятелями мы не стали, главным образом, из-за того, что поразившая меня чистота его поэтических строк совсем не соответствовала той грязи, которую он любил в жизни и к которой постоянно стремился. В чём я не раз наглядно убеждался, когда познакомился с ним поближе… «Похоже, я начинаю набирать очки, – радостно отметил я про себя. – Теперь, как в песне Высоцкого: «Вперёд и вверх, а там…» Что будет «там» и где это «там» – я не знал. Красивым каллиграфическим почерком библиотекарша стала заполнять на меня, «как положено», «карточку читателя», задавая обязательные при этом вопросы… «Аккуратистка! Значит, и в доме и в душе у неё, судя по идеально ровному, спокойному почерку, полный покой и порядок». Заполнив карточку, она спросила: — Что вы хотите… Я не дал ей закончить фразу и, пуская своего невидимого скакуна в неистовый галоп, сказал: — Хочу вам понравиться, но не знаю как! Ещё хочу знать как ваше имя! Вы ведь теперь знаете моё. — Меня зовут Римма, – изучающее глядя на меня, после секундной паузы, отозвалась она, словно вдруг отдалившись на значительное расстояние. – Родители так назвали, в честь «Вечного города» – Рима. Они у меня музыканты. Всю страну объездили с гастролями Бурятского театра оперы и балета. Почти во всех республиках побывали: в Казахстане, Узбекистане, Латвии… Кое-где и за границей выступали. Труппа театра очень сильная. И по танцам и по голосам. Одна Лариса Сахьянова чего стоит. Прекрасная балерина! Или – знаменитый бас Лхасараб Линховоин… – Римма всё дальше и дальше уходила от меня куда-то в сторону. «Знать бы: преднамеренно она это делает или чтобы скрыть смущение от моих «стенобитных» вопросов?» — Папа у меня – русский. А мама – наполовину бурятка… «Ах вот откуда у неё эта милая азиатчинка: смуглая кожа, слегка раскосые глаза, густые чёрные волосы». — …Через девять месяцев после их римских гастролей я и появилась на свет… — Вы, Римма, не ответили на первый мой вопрос, – уже ощущая страх от безнадёжного падения в пропасть, спросил я пересохшим горлом. — А может быть, вы мне уже нравитесь?.. Её ответ не дал мне разбиться об острые камни глубокого и мрачного ущелья. Неведомые силы легко подхватили и подняли меня. То, что она сказала, оказалось полной неожиданностью. Хотя и чувствовалось, что в словах её нет никакого кокетства. — Ну, что же вы всё-таки хотите взять?— уже по-деловому произнесла она. — Только не одиночество! Пусть даже и высокохудожественное, – не в силах сдержать радостной улыбки, ответил я. – Мне и своего в тайге вполне хватило. Хочу общения, фейерверка, карнавала! В порыве светлых чувств я вскочил со стула и, стремительно обогнув стол, поцеловал Римме руку. — Ну и напор! – опять рассмеялась она. – Прямо тайфун какой-то! Возможно ль противостоять ему обычной слабой девушке? А что касается карнавала, фейерверка, общения – то тут наши желания совпадают. Ведь мне здесь порой целыми днями и поговорить не с кем. Наверное, поэтому и с вами я так сразу разоткровенничалась. Как бывает в поезде, с едва знакомым попутчиком… «Попутчиками мы теперь можем стать хоть на всю жизнь!» – ликовало во мне всё! «Такую девушку ведь долгие годы можно искать – и не найти…» – с ужасом подумал я, будто занырнув вдруг на очень большую глубину и не надеясь уже на то, что у меня хватит воздуха вынырнуть. Но, выскользнув из тёмной прохлады воды на поверхность, на солнечный свет, возвращаясь к действительности, я с облегчением подумал: «А я-то – встретил, нашёл!» И тут же снова стал слышать Римму, её слова о здешнем житье-бытье. — …Мне и комнату в этом же доме дали, за стеной. Вход только с другой стороны. И окна – не на море, а на сопки… Поэтому я практически и не хожу никуда, кроме магазина, который рядом. Живу, как на подводной лодке. Книги, да радио только и спасают. Когда читаешь хорошую книгу – будто с умным и добрым человеком беседуешь… Особенно мне нравятся письма Чехова. Есть в них и незлая ирония и неподдельная любовь, и не рафинированная интеллигентность. Почитаешь их и с грустью задумаешься – неужели всё это уже ушло навсегда? Хотя бы такие вот хорошие отношения между мужчиной и женщиной?.. Голос её совсем потишел. И чем-то отдалённо стал напоминать негромкий шорох падающей осенней листвы, срываемой с дерев порывами лёгкого ветра. Мне так вдруг захотелось пожалеть её, защитить – всё равно от чего. Обнять. И просто так, тихо стоять и смотреть в окно на холодное море. И говорить какие-то чудесные, давно забытые в обыденной жизни слова. — Римма, а вы верите в любовь с первого взгляда? – серьёзно спросил я. — Верю, – так же серьёзно ответила она. — Тогда: «Если есть на Земле правда, – святая, истинная правда, – так она в том, что я люблю вас…» Кажется так Санин признавался Джеме? — Да, я узнала. Это из повести «Вешние воды». Печальная вещь. О ненадёжности и хрупкости человеческих отношений… – Чувствовалось, что Римма растерялась и не знает что сказать. – Я так понимаю – вы словами Санина объяснились мне в любви?.. Вам, что, нравится Тургенев? – спросила она. — Сам Тургенев мне не очень симпатичен – не стану вдаваться в подробности почему. (Римме опять удалось увести меня в сторону…) А вот многие его произведения – действительно нравятся. Например, «Ася», «Первая любовь». Главным образом, наверное, потому, что он смог очень точно изобразить определённый тип русских женщин. Так называемых «тургеневских девушек». Мне даже кажется, что они во многом похожи на вас. Точнее – вы на них. Наверное, поэтому мне и вспомнились «Вешние воды», Санин, Джемма… — Не знаю… Вряд ли… Так какую книгу вы берёте? – как утопающий за соломинку схватилась она за деловой тон. — Любую. На ваше усмотрение. — Тогда возьмите рассказы Юрия Казакова. На мой взгляд – это один из лучших писателей нашего времени… Она достала с полки книгу. Передала её мне и села на стул, чтобы вписать книгу в карточку, но, отложив ручку, потёрла указательными пальцами виски и тихо проговорила: — Что-то я совсем растерялась… Вы своими дерзкими и маловероятно, чтобы искренними, признаниями совсем смутили меня. Мне надо побыть одной. Уложить свои мысли в порядок… Надеюсь, вы не шутили так жестоко, цитируя Тургенева? Она испытующе поглядела на меня. Честно говоря, я уже сам толком не знал этого. Более того, кое о чём, так скоро, в запале сказанном, я даже успел пожалеть. Хотя и чувствовал, что говорил – без лукавства, от сердца. И ещё я вдруг почувствовал, что ответный «тайфун» чувств может просто расплющить меня как букашку. Ибо столько скрытой энергии угадывалось в Римминых глазах. — Я не шутил, – ответил я, ощущая себя в данный момент в большей степени всё же литературным героем, чем обыкновенным человеком. «Не перепутал ли я жизнь с литературой? Ведь подобный внезапный ураган чувств свойственен, пожалуй, лишь книжным персонажам», – вдруг засомневался я в своём ответе, уже собираясь уходить. — Когда вы заканчиваете работу? – стоя у двери, спросил я Римму. — В пять. — У вас есть мясо? — Нн-нет… А при чём тут мясо? — Как мужчина, панымаешь, дабытчик, – постарался я перейти на шутливый тон, – …я принесу хароший кусок не очень жирного мяса и сам зажарю его с различными специями и сушёными травами, которые есть у деда Нормайкина. Мы с моим другом, кстати, у него квартируем… Надеюсь, что в местном магазине отыщется бутылка доброго красного сухого вина. Устроим с вами вечером пир! Поводом пусть будет возвращение из тайги и наша нечаянная встреча. Мясо будет – обещаю – пальчики оближете. Идёт? — Не знаю даже. Как-то всё так неожиданно, стремительно… Впрочем, что ж, приходите, поболтаем. Получше узнаем друг друга. Тем более, что у меня с Нового года осталась так и нераскупоренная бутылка шампанского… Я на Новый год домой собиралась хоть на пару дней слетать, а тут как раз занепогодило… Так что Новый год в Совгаванском аэропорту встретила. А первого января, когда вернулась сюда, зажгла на елке гирлянду, выпила рюмку коньяка, а шампанское открывать так и не стала… — Шампанское – не пойдёт. Оставим его до следующего раза. К мясу – только красное вино. В крайнем случае – водка. — Водку я не пью. Один только раз, в общежитии, подружки в компании уговорили попробовать – с тех пор у меня к ней стойкое отвращение. — Я пошёл. До вечера. — До вечера… С книгой за пазухой я медленно шёл домой, чувствуя, что мне тоже не лишне побыть одному…
Мясо, приправленное, кроме специй и зелени, ещё томатной пастой, довольно шипело в растительном масле на большой и глубокой чугунной сковороде, разнося по маленькой Римминой кухоньке с белой электроплитой, столом, покрытым весёлой клеёнкой, такие дразнящие ароматы, как будто я не ел несколько дней. Попробовав подлив, я добавил ещё немного сушёной киндзы и измельчённых корешков петрушки. Лук, чеснок, перец были там уже в достаточном количестве, придавая мясу нужный вкус и остроту. Из проёма двери, ведущей в комнату, выглянула Римма. — Ну и запахи! – восхищённо произнесла она и уже шутливо добавила: – Может быть, путь к сердцу женщины – тоже лежит через желудок? Она была в красивом, из тонкой шерстяной ткани, тёмном платье, плотно облегающем её великолепную фигуру. Из-за высоких каблуков девушка стала значительно выше ростом, а её красивые точёные ноги в прозрачном капроне выглядели от этого ещё притягательнее. — Скоро будет готово? – спросила она. — Минут через десять, – ответил я, вдруг ощутив себя хозяином этой очень уютной квартирки: с кухней и комнатой, в которой стояла широкая старинная, оставшаяся, видимо, от прежних хозяев, металлическая кровать с никелированными спинками и поблескивающими в полумраке, такими же никелированными шарами на них. Старинный, а точнее – старый платяной шкаф находился напротив кровати, у стены, рядом с дверью. На полу, между шкафом и кроватью, место занимал цветной мягкий коврик. У кровати, во всю её длину висела обычная домотканая дорожка, чуть больше метра шириной, с разноцветными поперечными полосками: белыми, тёмными, красными, коричневыми, синими… На стене, против окна, располагались две подвесные полки с книгами. Под ними стояло старое-престарое, укрытое клетчатым жёлтым пледом, кресло, рядом с которым располагался, наверное его ровесник, торшер с зелёным абажуром. И чуть сбоку – журнальный столик. Перед креслом лежал ещё один пушистый белый круглый коврик из синтетического меха. На самом журнальном столике стояла небольшая искусственная ёлка, украшенная новогодними игрушками. Всё было чисто, аккуратно, выверено. Значит, Риммин почерк не обманул меня. Единственным диссонансом в убранстве комнаты выглядела только новогодняя ёлка – более чем через два месяца после Нового года. Когда я спросил Римму, почему она до сих пор её не разобрала, она ответила: — Не знаю… Это у меня был первый Новый год без друзей, без родителей. А с ёлкой как-то веселее, не так одиноко. И даже наивные детские мечты о неожиданных подарках от Деда Мороза с ней кажутся осуществимыми… Сначала я решила, что пусть она стоит до Старого Нового года. Мне всё верилось, что ко мне вдруг кто-то неожиданно нагрянет в гости из старых друзей… Думаю, сядем у ёлки и под мерцающий блеск игрушек, гирлянд выпьем по бокалу шампанского… А потом я решила, что пусть она стоит до Сагаалгана. Это Новый год по восточному календарю. В переводе с бурятского Сагаалган означает Белый месяц… Знаешь, я всё никак не могу, даже здесь, когда живу самостоятельно, научиться ценить будни и не ждать от праздников чудес. Видимо, я просто не могу стать взрослой… Одним словом, решила разобрать ёлку весной, когда потечёт с крыш, заплачут чистыми слезами сосульки, солнце начнёт слизывать с сопок снег… Положу её в картонную коробку, на шкаф, до следующего года… Мне всегда почему-то грустно, когда я разбираю ёлку. И наоборот, очень хорошо, когда я перед Новым годом наряжаю её… А больше всего мне жаль настоящие ёлки, которые в январе зелёными кучами лежат на любой городской мусорке… Мне так вдруг захотелось встретить следующий Новый год, о котором упомянула Римма, не в тайге, как нынче, и – даже не дома, в кругу друзей, – а здесь, вдвоём с этой красивой и такой ещё, не по годам, наивной девушкой. Я даже зажмурился от удовольствия, представив, как мы вместе наряжаем ёлку и чему-то радуемся. А иногда, умолкнув вдруг, нежно целуемся, как будто вспомнив о стремительно мчащемся времени, стирающем всё на своём пути… «А что? Буду здесь охотиться. А главное – буду знать, что дома ждёт прелестная, умная, добрая жена. Красота! Что ещё человеку надо? Уютный дом, верную жену, не рабскую работу…» — Где будем есть? – вернула меня Римма из сладких грёз. — Давай здесь. У тебя на кухне так уютно. И печная стена ещё тёплая. Жаль только, что к мясу и картошечке нет свежих овощей. — У меня есть банка баклажанной икры. Сойдёт за овощи? — Сойдёт! Сковороду с готовым блюдом я поставил на ещё неостывшую печь, выложенную по бокам голубоватой керамической плиткой. Сверху прикрыл крышкой, чтобы мясо ещё потомилось на пару, пока я буду резать хлеб, открывать банку с икрой, накладывать в тарелки жареную картошку. Бутылку «Пино» я водрузил посреди стола. Римма достала из висящего на стене шкафчика тарелки, положила рядом с ними вилки. Из этого же небольшого шкафчика она извлекла два красивых широких, на высоких тонких ножках, бокала. — Нож у меня только один. Так что сервировка не полная, – извинилась она. — Да ножи и не понадобятся. Чтобы мясо как следует прожарилось, я нарезал его небольшими кусочками. — У тебя есть штопор? – спросил я её, только теперь заметив этот важный момент – естественного перехода на «ты». — Не знаю. Сейчас посмотрю. Среди вилок, ложек и ложечек, в выдвижном ящике стола она обнаружила старый, с деревянной ручкой, штопор. — Тут кое-что ещё от прежних хозяев, которые в Совгавань переехали, осталось, – сказала она, передавая его мне.
Мы сделали по нескольку больших глотков вина и попробовали мясо. И то и другое было великолепно! Вино прохладное, в меру терпкое, с приятным ароматом. Мясо – сочное и вкусное, а картошечка «фри» хрустящая. Всё, как полагается. — Горчички бы ещё, для полного счастья, – вслух подумал я. — Горчицы – точно нет. Но зато есть домашний горлодёр. А в нём и помидоры, и чеснок, и хрен. Это у меня ещё от маминых запасов осталось две баночки. Меня ведь сюда снаряжали, как на Северный полюс… Ты любишь горлодёр? — Конечно, люблю! Давай его сюда скорее! Хочется отведать деликатесов будущей тёщи. — Это что теперь так своеобразно предложение делают? – улыбнулась Римма, выходя из-за стола и направляясь в холодные сени. Всё было так хорошо и естественно, как будто мы были знакомы уже много лет. И сегодняшнее утро, когда мы впервые встретились, казалось отодвинулось куда-то очень далеко в прошлое. А прошлое, наоборот, приблизилось. Словно детство было только вчера, а не много лет назад. И мои пятнадцать лет, когда я впервые влюбился в Тому Юдакову, девочку из нашего двора, недавно переехавшую в наш небольшой город из Германии, где служил её отец – офицер, были не семь и не семьсот лет назад, как мне порой казалось, а всего лишь неделю тому… Мы намазывали сверху куски чёрного хлеба баклажанной икрой, поливали, в своих тарелках, ещё парящее мясо острым горлодёром и с наслаждением ели то и другое, запивая всё это хорошим молдавским вином. И этот отменный у обоих аппетит, когда от куска хлеба откусывается побольше, а мясо подцепляется на вилку сразу с несколькими кусочками картошки, и лёгкий хмель от вина – всё было так здоро`во и здо`рово! И хотелось, чтобы этот вечер никогда-никогда не кончался. В окно, в проём не до конца задёрнутых, вышитых по краям красным крестиком шторок, – застыв над сопкой, заглядывала яркая зеленоватая звезда. — Ишь какая любопытная, – указал я на неё своим бокалом, и мы с Риммой, беспечно и беспричинно рассмеявшись, чокнулись. Вино в широкой круглости прозрачного стекла мерно колыхнулось и быстро успокоилось. Но – не быстрее, чем стих звон. — Это Венера, – пояснила мне Римма. Её распущенные по плечам волосы, точёный профиль, тёмное платье и бокал красного вина, в котором будто бы плавала эта звезда, всё было так сказочно, так невероятно, так чудесно! — За что выпьем? – обернулась от окна Римма. – За Богиню любви? — А может, за саму любовь? Вдруг Богиня нам завидует? — Скорее всего она нас жалеет, – грустно произнесла Римма. – Думает, наверное, попались пташки в мои сети… Ну а коль уж попались – то ловите миг удачи. Ведь вы не вечны. А чувства ваши – и тем более… Мы пригубили вина, и я предложил: — Давай выпьем на брудершафт, чтобы закрепить наш переход на «ты». — Есть такой печальный романс «Зачем мы перешли на ты?» — О нём забудем… Мы встали со своих белых табуреток (на каблуках Римма оказалась немного выше меня), скрестили руки с бокалами и молча допили вино. Не глядя вниз, словно боясь упустить что-то очень важное в глазах и лицах друг друга, поставили бокалы на стол. Я поцеловал Римму сначала в левую, затем в правую щёку, для чего ей пришлось немного наклониться… Кожа её была чиста, упруга и свежа, как лёгкий утренний морозец в яркий зимний день. И сквозь смуглость кожи едва заметен был румянец, вдруг проступивший на щеках. Ощущая лёгкий шёлк её волос, огрубевшими в тайге ладонями я приблизил свои обветренные и немного шершавые от этого губы к её сочным, как спелая вишня, губам. Римма положила совсем невесомые руки мне на плечи. Мы крепко обнялись, и время вдруг остановилось, а потом, всё убыстряя темп, помчалось вспять – до самого начала, до ужаса рождения, до крика в первый миг появления на свет. Страха и непонимания того, что же будет дальше, потом, после той тишины, теплоты и покоя материнского чрева… Поцелуй был долгий, упоительный, а объятия – настолько крепки, словно мы желали стать единым целым. И как будто это был первый и последний поцелуй в нашей жизни на этой земле. Губы Риммы оказались ненасытными, податливыми и пахли не только вином, но почему-то ещё и цветочным мёдом. Мы оторвались друг от друга, глубоко вздохнули, и наши губы помимо нашей воли вновь соединились. Они никак не могли до конца насладиться друг другом. Наверное, так, мучимый нестерпимой жаждой, человек припадает к чистому целительному источнику… Вдох – и снова, почти до обморока, до головокружения, он пьёт и пьёт, делая один жадный глоток за другим, не в силах оторваться от спасительной для него влаги родника… — Ну вот и всё! – без горечи, как о чём-то давно решённом и совершённом, сказала Римма, когда мы, наконец, разомкнули объятия. – Дальше дорога – только вниз. На вершине мы уже побывали… — А давай не будем спускаться. Поживём хотя б немного на этом чудесном высокогорном плато. — Давай, – охотно согласилась она. – Знаешь, я совсем пьяна. Голова кругом. И кажется, что я не то лечу, не то куда-то падаю из поднебесья. Мне лучше присесть… Что-то похожее у меня уже один раз было, в детстве, – продолжила Римма, усевшись на свой табурет. – Мы с братом как-то съели целую эмалированную чашку вишен, на которых настаивалось домашнее вино, только что разлитое по бутылкам. Бабушка вытряхнула вишни из двадцатилитровой бутыли и пошла её мыть. А мы в это время к чашке и подобрались… И так опьянели, что от вида одного только пальца могли беспричинно расхохотаться. А взрослые – до слёз смеялись над нами. Какое-то доброе всеобщее веселье получилось!.. Вот и сейчас у меня такое же состояние, как будто я съела полчашки винных вишен. Мне хорошо, но и тревожно одновременно. И смеяться почему-то не хочется. Может быть, от того, что так хорошо, как сейчас, наверное, уж никогда не будет?.. — А у меня сейчас совсем другие ощущения, – сказал я Римме, стараясь изгнать из её тона печальные нотки. – Например, когда я пью «Пино», мне почему-то представляется пятнадцатилетняя белокурая девушка с голубыми глазами и распущенными волосами, слегка колышущимися от ветра, в лёгком светлом платье выше колен. Она бежит босиком по зелёному, яркому, росистому, ровному лугу… — Странная, но очень образная ассоциация, – задумчиво проговорила Римма. Я не сказал ей, что эта загорелая девушка-девочка – точная копия Томы Юдаковой, которая через год, также внезапно, как появилась, исчезла из нашего двора, из нашего города, но не из моей жизни. Точнее – из моих, приходящих всё реже и реже, воспоминаний: о ней как о первой своей влюблённости. Такой наивной, чистой, непорочной… Её отца в очередной раз – теперь уже на Сахалин, перевели служить, с очередным повышением в звании… Незадолго до отъезда их семьи мы и носились тёплым августовским полднем по припойменному лугу у быстрой реки Китой, в которой до этого купались до посинения… В конце августа, перед самым отъездом, Тома вызвала меня во двор и подарила маленький «золотой» ключик, сказав, что это ключ от её сердца. И пока он у меня – для всех других оно закрыто. — Я тебе напишу, – ткнувшись мне в щёку прохладным, мокрым от слезинки носом, крикнула она, убегая… Ни одного письма с Сахалина я так и не дождался… А потом надо было заканчивать школу и поступать в институт. И всё как-то закрутилось по другому кругу. — А мне из сухих вин больше нравятся очень лёгкие, светлые, столовые вина типа «Алиготе», «Совиньон». У меня отец большой их знаток. Из сухих красных вин он, например, всем остальным предпочитает «Каберне». Причём, не болгарского, молдавского или венгерского, а только – румынского розлива… Может быть, он полюбил это вино, когда ещё не был женат на маме, а только ухаживал за ней… Они тогда были вместе на гастролях в Бухаресте. И по понедельникам, когда в театрах выходной, посещали разные безлюдные – ведь у всех остальных был рабочий день – небольшие и недорогие кабачки. — «Каберне» – это уже зрелая тридцатилетняя женщина «бальзаковского возраста», которая хорошо осознаёт свою быстро ускользающую неотразимость. У неё чёрные гладкие волосы, ироничный и слегка печальный от уроков жизни взгляд и улыбка. Такая женщина уже многое знает, но, тем не менее, во многое ещё продолжает искренне верить. Например, в нечаянную и счастливую любовь. И каждый раз, бросаясь с головой в очередную авантюру, она надеется на благородный финал, достойный её высокой души. Но после очередного бурного романа, в конце концов разочаровавшего её своей обыденностью, она вновь словно впадает в летаргический сон, убеждая себя, что счастье – это лишь мираж. И что оснований для того, чтобы жить надо иметь гораздо больше, нежели для того, чтобы умереть… Это как раз и есть то, к чему ты ещё не смогла привыкнуть: научиться ценить будни, мелочи повседневности с их небольшими радостями. И не ждать особых чудес от праздников, даже таких волшебных, как Новый год. — Игорь, а ты оказывается философ… Откуда тебе так хорошо известна женская психология? Уж не из личного ли опыта? Или только из книг?.. Кстати, а кто твой любимый писатель? — Хемингуэй. — Я так и знала. Несгибаемость воли в любых обстоятельствах. «Человек не для того рождён, чтобы терпеть поражения…» Литературоведы утверждают, что это стоицизм писателя. А мне кажется, что это нечто большее. Быть может – мудрость жизни, когда её основной целью становится сама жизнь. Однако самоубийственный финал Хемингуэя говорит о том, что сам-то он всё же согнулся. Да и его личную жизнь не назовёшь образцом для подражания. Все эти его неоднократные браки… Как ты относишься к его женитьбам? — Я думаю, что он мог бы быть счастлив с Хэдли, своей первой женой, хотя она и была старше его на целых восемь лет. Но зато она, как никто, понимала его. Я уловил на себе настороженный взгляд Риммы, когда говорил о разнице в возрасте Хэма и Хэдли… Женщины не любят таких разговоров. Да и мужчины – тоже… — Впрочем, – продолжил я, – не берусь, не могу и не хочу судить о его личной жизни. Говоря о Хемингуэе, я имел в виду, прежде всего, его книги. — А Казаков тебе понравился? — Да. Особенно «Гончий пёс Арктур» и «Осень в дубовых лесах». — А «Зелёное и оранжевое»? Кажется, так?.. — Я ещё не прочёл. У меня ведь было совсем немного времени. — А как ты относишься к Набокову? – продолжала, как экзаменатор, расспрашивать Римма. По-видимому, совсем не случайно задавая мне все эти вопросы. Ища в ответах созвучие наших мыслей и чувств. — Набокова – не люблю. Вымороченный он какой-то в большинстве своих произведений. Все эти его «Защита Лужина», «Приглашение на казнь» и тому подобная дребедень, на мой взгляд, просто некий литературный выпендрёж, когда пишется подробно ни о чём. А может быть, я просто не понимаю всей их глубины… Вот его рассказ «Машенька» – очень хорош, и без всякой зауми. «Лолита», с точки зрения литературного текста – тоже ничего, но в нравственном отношении – просто отвратительна. Причём проверяется это очень просто. Если ты что-то пропагандируешь, спроси себя самого – хотел бы ты, чтобы твоими идеями воспользовались близкие: дочь, мать, сестра?.. — Я так рада, что у нас много точек соприкосновения. Мне Набоков тоже не нравится, особенно «Лолита». Но ведь все его хвалят?! — Все и Пикассо хвалят. Но это же не критерий истины – восторги толпы. Истина, как правило, принадлежит не массам, а единицам. — Вам что на охотфаке философию преподают? — И философию – тоже… — Хочешь чаю с вареньем, философ? — Давай лучше потанцуем. — Давай! – с радостью согласилась Римма. – У меня есть хорошие записи Мирей и Адамо…
Мы танцевали в полутёмной комнате, освещённой только светом разноцветной ёлочной гирлянды. И наши губы всё чаще и чаще встречались… — Ты не против – я скину туфли? А то мне приходится каждый раз нагибаться к тебе, – почему-то шепотом спросила Римма. Я утвердительно кивнул головой, не желая даже шепотом прерывать эту чудесную грустную музыку и наш медленный танец, который, пожалуй, вполне мог обойтись без движений и музыки…
Потом мы пили чай со смородиновым вареньем. — Я бы угостила тебя черничным, моим любимым. Тем более, что чернику собирала сама, уже здесь. Но губы и зубы у нас тогда станут чёрными. А это будет неэстетично, так ведь? – словно оправдывалась Римма. – А я хочу, чтобы у нас всё, даже в мелочах, было красиво… И достойно, – после небольшой паузы проговорила она. – Мы ведь не будем делать ничего предосудительного? Во время чаепития, – хотя время, так незаметно для нас обоих, уже подкрадывалось к полуночи, – мы снова говорили о литературе, о нашумевших публикациях в толстых журналах… Рассказывали без утайки о себе, своих родителях, друзьях, планах на будущее. А потом мы снова танцевали… И наши мысли и слова в какой-то незамеченный нами момент перепутались. Так внезапный порыв ветра перепутывает волосы… Римма подошла к окну и до конца задёрнула в комнате шторы. — Чтоб Венера не подглядывала… Мы сейчас в целом мире одни… – объяснила она свои действия. А затем в смятеньи чувств перепутались и наши руки, ноги, тела… Порою мне казалось, что мы оба теряем сознание и какая-то мягкая и нежная лавина, – по разрушительной силе, тем не менее, подобная цунами, которое легко смывает, отрывает от причала корабли, увлекая их в открытое море, – уже накрыла нас с головой и несёт своей волей в неведомую даль. В какой-то момент Римма, приподнявшись на локте и пристально глядя мне в глаза своими блестящими, почти безумными глазами, в расстёгнутом на груди платье, прерывисто дыша, спросила: — Ты уверен, что любишь меня? — Да, – ответил я, ни капельки не сомневаясь сейчас в этом. И заново собирая себя, распластанного на постели, из отдельных молекул и атомов. — Тогда пусть чему быть суждено, случится. Хочу, чтоб первым мужчиной у меня был ты. Я почувствовал, что мне почти удалось собрать себя в нечто целое и цельное, поскольку ответ мой был уже почти лишён безумной страсти и в нём присутствовал здравый смысл. — Надеюсь, что и последним? Но, не сегодня. Ни теперь. Мы ведь с тобой договорились не делать ничего предосудительного. Пусть у нас всё будет, как должно, как тому полагается быть. Свадьба, первая брачная ночь, медовый месяц, свадебное путешествие… Именно так, а не наоборот. Ведь глупости не стоит делать ни от скуки, ни по веленью страсти… Постарайся лучше уснуть. Мы и так достаточно измучили друг друга. А я пойду… — Давай ещё немного поговорим… Просто полежим рядом и поговорим, – попросила Римма, застёгивая на платье расстёгнутые мною пуговицы. – Обещаю, что не буду к тебе приставать. Я и без того уже перешла все границы дозволенного. И в глубине души ты меня, наверное, осуждаешь? И так правильно говоришь, будто это не я, а ты здесь старший. — Я не осуждаю тебя, так же как не осуждаю себя. Ведь мы оба хотели одного и того же… Спи… – я нежно погладил Римму по волосам. Когда она уснула на моей руке, я осторожно встал, надел рубашку и на цыпочках вышел из комнаты. Честно говоря, я безмерно устал и желал проснуться один, в своей постели, разглядывая первый солнечный луч на белой стене. Потому что утро пробуждения вдвоём, если в нём присутствует хоть маленькая толика греха, всегда намного хуже предшествовавшего ему вечера и ночи… Идя по пустынной дороге, сгибаясь от холода и ветра, я с благодарною улыбкой вспоминал, как мы были нежны… Как мы были беспечны и счастливы вместе: две маленьких пушинки на ладони Вечности, которые в любую минуту может смести с неё внезапный ураган.
* * * . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . «Как мы были нежны… Как мы стали жестоки… Почему? Я ищу ответ на этот вопрос и не нахожу его. Конечно, причин может быть множество, но все они, на мой взгляд, несущественны. Теперь мне часто вспоминается тот «круглый» юбилей дальней родственницы Таи, когда в её саду, обнесённом высокой белой каменной оградой, в длинный ряд были составлены скамейки и столы. На празднестве присутствовало не менее сотни гостей, которые, конечно бы, все не уместились даже в её просторном доме, стоящем в глубине сада. Некоторые из гостей, известные всей нашей огромной стране: композиторы, поэты – были узнаваемы. Прочие приглашенные приходились: близкими, средними, дальними или – очень дальними родственниками юбилярши. Ещё очень энергичной, весёлой, громко смеющейся, с остатками былой красоты, женщины с пронзительными чёрными глазами. Я чувствовал себя лишним во всём этом круговороте улыбок, приветственных возгласов, объятий, дружеских поцелуев, похлопываний по плечу, – и не знал куда деться. В конце-концов забрёл в уединённый, тихий, затенённый уголок сада за домом и сел там на скамейке, ощущая себя «белой вороной» среди всех этих энергичных усатых джигитов, их молчаливых жён, дочерей, сыновей. Мне даже захотелось разуться и босиком побродить по траве. Я стал развязывать шнурки, когда услышал голос Таи. — Оле-ее-г! Куда ты запропастился?! Увидев меня, идущего ей навстречу, она улыбнулась, и мы подошли с ней к Александру Ивановичу. Отец Таи сказал, что я должен быть представлен ещё одним, только что появившимся, шумным родственникам. Мы подошли к очередной группе гостей. Александр Иванович, положив мне руку на плечо, каждому, с кем мы обменивались рукопожатием, говорил одно и то же: «Это – Олег Санин, жених Таи, наш будущий зять. Он из Сибири». Здоровающийся со мной называл себя и его сменял следующий. Сообщение о том, что я из Сибири, почти у каждого, кому меня представляли, вызывало радостное изумление, поцокивание языком, покачивание головой у мужчин – «Дескать, из какой дали парня к нам, на Кавказ, занесло» – и застенчивые улыбки, и взгляды женщин. И, что скрывать, в такие минуты я как будто чувствовал незримую поддержку моих далёких предков-казаков, которые осваивали Сибирь. Да и – не только Сибирь. Своей шашкой и личным мужеством раздвинув границы Российской империи до невиданных в мире пределов. От этих героических воспоминаний мне и самому хотелось тут же стать выше ростом, шире в плечах, твёрже стоять на ногах…
На начавшемся, наконец-то, уже в сумерках банкете, – столы, на котором были ярко освещены гирляндой ламп над ними, перекинутой извилистой лентой от дерева к дереву, и где мы с Таей сидели рядом, – было очень много цветистых, длинных тостов, хорошего вина и коньяка, прекрасно приготовленных острых национальных блюд, то и дело приносимых из дома. И все были так веселы и непринуждённы, что каждого хотелось обнять и расцеловать. Были и хоровые песни, и зажигательные танцы со сверканием глаз и кинжалов, с плавными движениями женщин. Были и стихи, адресованные виновнице торжества. И всё это юбилярша – Фазу Агиева, кажется, совсем не уставая, воспринимала с неизменной благожелательной и благодарной улыбкой, с молодым блеском глаз. Отчего с трудом верилось, что у неё сегодня такой почтенный юбилей. У меня, например, глаза уже непроизвольно закрывались, и хотелось спать. Но за моей спиной были предки-казаки, впридачу со всей Сибирью, поэтому спать я никак не мог. Уже далеко за полночь, тёплой южной ночью со множеством больших ярких звёзд, слегка качающихся в чёрноте небес, когда застолье плавно катилось к закату, почтенный тамада попросил Фазу сказать ответный тост. Она встала. Прямая, стройная, с гордой осанкой и, увы, обильной сединой в некогда чёрных волосах… Лишь на миг, когда она поднималась, я вдруг уловил, что она смертельно устала. Но это длилось только миг. Улыбнувшись гостям: всем вместе и будто каждому из них в отдельности, она вскинула голову и хорошо поставленным голосом, чётко продекламировала свои стихи, держа в левой руке бокал с вином: — Верёвку ценят по длине, а речь тем лучше, чем короче… Пора и выпить. В добрый час! За всех друзей! За всех за нас! Сон у меня в мгновенье ока улетучился от дружного ответного одобрительного возгласа стола. И мне захотелось, чтобы это доброе застолье продолжалось теперь бесконечно. Однако после тоста хозяйки, по каким-то неведомым мне законам, оно, как разноцветный персидский ковёр, начало быстро сворачиваться. — Тебе помочь? – спросил я Таю, убирающую со стола тарелки, и чувствуя в себе прилив новых сил. — Мужчина не должен делать женскую работу, – улыбнулась она. – Иди с отцом к дяде Муртазу. Его сын отвезёт нас потом домой. Заметив моё изумление, она добавила: — Ну, да – во Владикавказ. Отцу завтра после обеда улетать в командировку в Питер. А маму тётя Фазу, как близкую родственницу, уговорила побыть у неё ещё какое-то время.
Прямое шоссе с серым асфальтом. И такое же серое, безлесое предрассветье… Отец Таи дремлет на переднем сиденье, то и дело опуская голову на грудь. Худенький, молчаливый, горбоносый юноша за рулём «Волги», не мигая, смотрит вперёд на дорогу и на ползущий вдоль неё с двух сторон по придорожным канавам холодный предрассветный туман. Забредшие на шоссе его клочья пронзает сильный жёлтый свет фар. Автострада пустынна. Скорость максимальна. Нас с Таей мягко покачивает на заднем сиденье, и мы тоже дремлем, сидя поодаль друг от друга. В Хасавюрте Хасан заправил, – у каких-то своих знакомых, сонно передающих ему из калитки в сплошном каменном заборе канистры с бензином, – машину, и мы, покинув гостеприимный Дагестан, въехали в Чечню. Через какое-то время справа от нас в неярких огнях промелькнул город Грозный. Утром прибыли в Нальчик, где, несмотря на столь ранний час, уже работал базар. Отец Таи вышел из машины «размять ноги» и тут же у подошедшей к нему женщины купил большой бумажный пакет ароматных, сочных, очень вкусных груш, которые мы потом, брызжа соком плодов, с удовольствием ели, с азартом вгрызаясь, а вернее – впиваясь в их сладкую мякоть. Тщательно вытирая после каждого надкуса подбородки и руки носовыми платками. Насытившись дарами благодатной здешней земли, откинув головы на спинку сплошного сиденья, мы стали вполголоса говорить о чём-то несущественном для посторонних, но таком важном для нас. И наши бёдра, невидимые даже в зеркало заднего вида ни водителю, ни Таиному отцу, продолжающему сладко дремать, то и дело теперь соприкасались. И между ними, наверное, не мог бы проскочить сейчас даже электрический заряд. Хотя «искрило» – это было ясно – постоянно. Я понимал, что это «искры» наших неосознанных ещё, быть может, до конца желаний. И едва сдерживался от того, чтобы не положить свою ладонь на Таино колено, а потом – и выше, на так туго обтянутое юбкой из тонкого, гладкого цветистого шёлка бедро… — Вон, там, – Тая слегка отодвинулась от меня и показала рукой влево, – под той горой… Видишь, белеет большое пятно? Это зыбучие пески. По преданию, в них утонула часть конницы Тамерлана… Меньше всего мне сейчас хочется думать о завоевателе народов Тамерлане… Я придвигаюсь к Тае, чтобы посмотреть, куда она показывает, и чувствую, как её волосы пахнут свежестью утра. «А может быть, это тянет в щель из чуть приспущенного с её стороны стекла». Да, в сущности, мне всё равно, откуда эта свежесть, потому что больше всего на свете мне сейчас хочется прикоснуться губами к Таиной щеке…
Во Владикавказ мы приехали уже поздним, прогретым солнцем, утром. Наскоро, по очереди, приняв душ, разбредаемся по комнатам спать…
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Открыв глаза, я понял, что уже предвечерье. Сквозь колышущуюся штору растворённого окна проглядывало усталое за день светило. В моей, дальней комнате, этой просторной квартиры, единственным окном выходящей во внутренний дворик, было очень тихо. Стараясь не шуметь, я встал, оделся, прошёл через просторную гостиную и широкий коридор в ванную комнату. — Оле-ее-г! Ты окончательно проснулся или ещё поспишь? – услышал я из кухни бодрый голос Таи, когда, умывшись и причесавшись, снова вышел в коридор, почти сплошь состоящий из дверей, ведущих в комнаты, кухню, большую прихожую. В проёмах между дверями – от пола до потолка – располагались стеллажи с книгами. — Да, – ответил я, направляясь к ней. — Что да? Проснулся – да или не проснулся – да, – улыбнулась Тая, увидев меня. – Вот теперь, если хочешь, можешь помочь. Мы в доме одни, и меня никто за «эксплуатацию» мужчины не осудит. Отца с Хасаном я обедом накормила, и он часа три назад уже увёз его в аэропорт. А оттуда сразу должен был поехать в Махачкалу. Поскольку погода, судя по всему, лётная, Хасан, наверное, уже по дороге к дому. Думаю, что дня через три – раньше просто не отпустят, он привезёт назад твою будущую тёщу. Так что какое-то время нам предстоит пожить самостоятельно. И я постараюсь за эти дни не уморить тебя голодом, – шинкуя зелень, прояснила мне ситуацию Тая и добавила: – Ты так сладко спал, что я не стала тебя будить к обеду. Теперь терпи до ужина. Я как раз его готовлю. Будет сациви. Так что можешь пока почистить побольше лука и чеснока. Я подошёл к Тае и молча обнял её сзади, дыша в затылок и сомкнув руки на её груди, которая, казалось, желала высвободиться из тесного для неё в этом месте халата. — Не боишься, что у меня в руках нож? Я ведь женщина гор. Могу и оружие для самообороны применить. — Не боюсь, – ответил я, кладя ей голову на плечо. — Олег! – возвысила голос Тая. – Ты же обещал мне помочь. Вымой под краном вон ту зелень. Она мне скоро понадобится. Я хочу ещё успеть сделать фаршированные перцы с острым соусом. Меня, кстати, научила их готовить, как и хинкали, преподавательница французского языка из нашего университета, осетинка по национальности…
— Немного вина? – спросила Тая, когда мы сели ужинать за уставленный разнообразной снедью небольшой кухонный стол. – Или рюмку коньяка? — Я бы лучше выпил коньяка. — А я – вина… — Ну, как говорят наши лепшие недруги-друзья поляки, – подняла бокал Тая: «На здровье!». Дагестанский коньяк был очень хорош! Крепкий, мягкий, душистый. А перцы с мясным фаршем и рисом – и того лучше! Я тоже решил блеснуть своим не очень гладким, впрочем, польским, которому меня пытался, в мою бытность в Варшаве, обучить мой приятель-журналист Зигмунд Дзенциалковский. Ему я привозил заказанный им ранее трофей – огромные оленьи рога, которым не во всякой квартире могло сыскаться достойное место. Слава Богу, у Зигмунда была не малогабаритная, а нормальная квартира, в которой всем: его жене Ирэне, трём дочерям, друзьям и всему прочему: горным велосипедам, охотничьим лукам, старым лыжам, альпинистскому снаряжению – вполне хватало места, в разных закоулках: «тёмных комнатах», антресолях, в шкафах – на просторном балконе. Мы с ним и познакомились-то благодаря его страсти к охоте. Как-то мне его пришлось сопровождать, он тогда приехал в Россию поохотиться с луком… на медведя. И слава Богу, что у меня был карабин… — Ешче едын не зашкодна! * – вновь наполнив до половины пустой Таин бокал и свою рюмку, провозгласил я. — Думаешь, точно не повредит? – спросила Тая. – Мы так вдрызг напьёмся, если будем гнать в подобном темпе…
Ещё в Закарпатье, едва познакомившись, мы обнаружили с Таей нашу общую любовь к Польше, к её весьма трагической и нелепой порою истории. Когда она из великой державы – Речи Посполитой, вдруг превращалась в малюсенькую горошину, едва различимую на карте Европы… Более того, мы убедились, что оба немного «разумэем по-польску». Я рассказывал ей, как встретился и подружился с Зигмундом, сначала в одном из сибирских охотхозяйств, где иностранцам продавали лицензии для охоты на крупного зверя, а потом продолжил своё знакомство на Командорах. В одно время мы оба оказались там. Он приехал по заданию модного швейцарского журнала, с которым имел контракт и для которого собирался писать о морских котиках и их лежбище на острове Медном. А я там, у местных алеутов, подбирал ездовых собак, намереваясь переправить их на север Камчатки, где предполагал поохотиться на очень большого, по сравнению с другими, с чудесным окрасом, камчатского соболя. Благодаря своим внушительным размерам, он может легко скрадывать даже зайца. Правда, догнать ушастого на чистом пространстве соболь всё-таки не в состоянии. Помню, как я с нетерпением ждал снега, чтобы, уже в упряжке, проверить отобранных: мохнатых, невысоких, с короткими ушами и лапами и очень умными живыми глазами собак, просидевших всё лето на привязи, в окружении собственного дерьма. И от отсутствия свободы неимоверно злых. И когда я заглядывал в почти стального цвета глаза на бандитских рожах этих белых «волков», я начинал понимать, что ещё неизвестно, кто на ком будет ездить. Когда наконец выпало достаточное количество снега, алеуты сами впрягли собак в упряжку и подвели ко мне, дав единственное напутствие: «Только никуда не сворачивай, а то перевернёшься. Собаки сейчас, от первой воли, дикие». Нарта резко рванула вперёд! Но едва мы выехали за пределы селенья, как слева мелькнул рыжий хвост огнёвки. И, несмотря на все мои усилия, собаки устремились в сторону, за убегающей лисицей! Попадающиеся под неглубоким ещё снегом булыжники так подбрасывали нарту вверх, что я в любой момент мог вылететь из неё, как камень из катапульты. Однако, к моему счастью, собаки быстро нагнали добычу. Вмиг превратившись из вытянутой стройной линии в рычащий, скулящий, урчащий живой ком. Буквально через полминуты на месте, где они настигли жертву, нельзя было обнаружить не то чтобы клок шерсти её меха, но даже кровавый снег собаками был вылизан. Может, им так за лето надоела рыба? А может, они действительно готовы были растерзать сейчас кого угодно и что способно было двигаться?.. В любом случае, эта недолгая погоня почему-то сразу успокоила собак, и они стали слушаться меня. Когда я вернулся в посёлок и рассказал об этом эпизоде Зигмунду и хозяину собак, первый пожалел, что не отправился со мной, чтобы всё это заснять на плёнку, а второй, спокойно и задумчиво, будто всё ещё размышляя, продать мне собак или нет, произнёс: «Очень хорошие собаки. Шибко злые…» Я, ещё в Закарпатье, рассказывал Тае об этом. О нашем недолгом житье-бытье с Зигмундом на Командорах, где он и начал, от нечего делать, учить меня польскому… У Таи же всё было по-другому. В Кракове жила её подруга, которая окончила Махачкалинский университет двумя годами раньше Таи и, выйдя замуж за поляка – историка, долгое время изучавшего хронологию кавказских войн, уехала с ним в его родной, прекрасный город.
После ужина мы с Таей немного прогулялись по притихшим улицам Владикавказа… По парку, вдоль стремительного Терека, с красивой, какой-то игрушечно резной мечетью на другом его берегу. Прошли около пустынного в этот час стадиона… Подошли к бюсту Пушкина, который в 1829 году, едучи в русскую армию, к князю Паскевичу на «театр военных действий с Персией», останавливался во Владикавказе. Тая держала меня под руку, и идти с ней рядом было радостно. Но в то же время и тревожно, будто я держал на раскрытой ладони необычайной красоты и ценности драгоценный камень и мог в любую минуту его потерять. Когда я представлял свою потерю, мышцы на моей руке непроизвольно напрягались, и Тая тихо, восхищённо говорила: — Какой ты сильный! Я тут же расслаблял руку, и её ладонь, не стиснутая мышцами предплечья и плеча, продолжала покоиться на моей руке. И теперь уже я чувствовал, как слегка подрагивают её красивые, чуткие пальцы, в меру украшенные серебром дагестанских и осетинских мастеров. Какой-то импульс от нервно подрагивающих пальцев Таи передался мне, и я даже почувствовал некий озноб. Тая приложила к моей груди ладонь, от которой через тонкую ткань рубашки чувствовалось приятное сухое тепло. — Замёрз? – спросила она. — Да нет… — Ну, всё равно, пойдём домой, – задумчиво сказала Тая. Мы прошли несколько шагов, и она показала на двухэтажный, красного кирпича дом. — Здесь жил Михаил Булгаков. Он одно время работал во Владикавказе, кажется, врачом. В его ранних рассказах «Записки юного врача» есть темы об этом периоде жизни… Улица шла вверх… А южная ночь, как занавес на сцене, резко опустилась, скрыв от нас двуглавый Казбек и ближайшие предгорья… Мы быстро, всё ускоряя шаг, наверное, не зная сами почему, словно боясь опоздать на скорый отходящий поезд дальнего следования, шли по плохо освещённой и совершенно безлюдной в сей час улице, ведущей к Таиному дому.
— В ванную пойдёшь? – спросила немного запыхавшаяся от быстрой ходьбы Тая, когда мы вошли в прихожую. — Да, – почему-то вполголоса ответил я. — Ну, давай! – слегка подтолкнула она меня. – Я пока тебе постель устрою. А потом быстренько приму душ. Мы, по-прежнему, будто куда-то спешили… В ванной я плеснул себе в лицо пригоршню холодной воды: раз, другой. После чего как будто бы немного успокоился. Почистив зубы, я вышел из ванной и прошёл в свою комнату. Постель на широком раздвижном диване была уже разостлана. И представляла собой первозданной белизны снега горных вершин. Лишь в центре, в открытом квадрате пододеяльника, бугрилось алым атласное пуховое одеяло, прострочённое шёлковыми нитками, разделяющими его на равные квадратики. Я откинул край одеяла и увидел, что в изголовье лежат две подушки… Забравшись в постель и погасив ночник, я стал напряжённо ждать, сам до конца не зная чего. Минуты тянулись мучительно долго. Я слышал отдалённый, приглушённый шум и плеск воды из ванной комнаты. И этот весёлый ливень из душа шумел, казалось, очень долго… Потом внезапно наступила тишина. И через какое-то время я услышал в коридоре мягкие, из-за домашних тапочек, шаги. Тая приоткрыла дверь моей комнаты. — Не спишь? – спросила она, просунув в комнату голову, а потом – возникнув на пороге вся, в белом махровом халате, с ещё влажными, поблескивающими в лунном свете, волосами. От волос исходил тонкий, приятный, едва уловимый свежий аромат. — Я пришла пожелать тебе спокойной ночи, – не дожидаясь моего ответа, продолжила Тая. — Да я вряд ли быстро усну. Выспался днём, – приподнялся я на локте. Она подошла к дивану, включила настольную лампу, и, приложив ладонь к моей груди, снова, как на улице, сказала: — Какой ты сильный, Олег. Мышцы так и играют, словно им тесно под кожей… А это что такое? – Она провела указательным пальцем по багровому рубцу довольно длинного шрама. — Ничего героического, увы. След елового сучка. Я как-то скатывался вниз на лыжах (перевалив на Камчатке хребет), перебираясь из зимы в лето. От обильных снегов к горячим источникам и зелёной травке в низине уже южного склона. Лыжи у меня были очень быстрые, обитые оленьим камусом, да и сам я спешил поскорее спуститься в долину… Ну и не заметил за кустом, не успел разглядеть торчащий перпендикулярно срезанному стволу ели, одинокий, высохший до крепости металла, сук. Вернее, я его заметил, но уже в последний момент. Вот он и распорол мне куртку, а заодно и кожу, полоснув по рёбрам. Тая присела на диван. При этом полы банного халата немного распахнулись, и я увидел её красивые, точёные бёдра. Палец Таи по-прежнему скользил по моей груди, словно заблудился там… Прижав её ладонь своей, я свободной рукой обнял Таю и, притянув к себе, поцеловал в открывшиеся мне навстречу, словно цветок солнцу, губы. Едва прихваченный пояс халата от моего неуклюжего, порывистого объятья распустился. И, ничем теперь не прикрытые упругие Таины груди приплюснулись к моей груди. Тая не сразу, но всё же отстранилась от меня. Встала с дивана, подняла пояс, плотно запахнула халат и туго, так, что её и без того стройная талия стала ещё тоньше, а овал бёдер ещё круче, завязала его на узел, а не просто перекинула один конец через другой, как это было до того. — Не будем делать глупостей! – прерывисто дыша, сказала она и повернулась ко мне спиной, готовая уйти. Какое-то время она стояла в таком положении, не двигаясь с места и словно восстанавливая дыхание. Потом резко повернулась и решительно дёрнула конец пояса, распустив узел. Халат медленно сполз с её плеч на ковёр. Я смотрел на Таю, не в силах отвести глаза и с трудом веря в то, что на земле ещё встречается такая совершенная красота. Она молча скользнула под одеяло, устроившись рядом и положив мне голову на грудь. И так замерла на какое-то время, словно лишившись сил. И вдруг я почувствовал, как горячая слезинка покатилась вниз по моей руке. — Тая, ты что? – погладил я её по плечу. – Что с тобой? — Ничего. Не обращай внимания… Ничего не могу с собой поделать. И с тобой хочу быть! Это я ещё на улице, когда мы гуляли, поняла. И знаю, что нельзя вот так, тайком… Ты же меня потом за эту слабость будешь осуждать… С другой стороны, я понимаю, что, по большому счёту, нас никто никогда обмануть не может. Мы всегда обманываемся сами. И я тоже боюсь обмануться: в тебе, в себе, в наших чувствах… Вся моя страсть мгновенно улетучилась. Осталась только нежность и щемящая жалость к этой красивой девушке, которую хотелось защитить от всего недоброго в этом мире… И с которой мы были знакомы вот уже почти два года. Из которых не больше трёх месяцев были вместе, общаясь друг с другом, в основном, посредством писем… Из наших частых посланий друг другу, наверное, мог бы сложиться почтовый роман… Мне вдруг припомнилось, как на короткую Таину записку после её возвращения от подруги из Кракова, заканчивающуюся словами: «Где ты пропадаешь? И – зачем?..» я написал с мыса Картеш на Белом море, где тогда работал на биологической станции Петербургского зоологического института, целое послание на шестнадцати тетрадных листах. И когда пытался втиснуть его в обычный конверт – тот просто расползся по швам. Пришлось отправлять письмо в трёх разных конвертах, пронумеровав их: «I, II, III» и посылая, чтобы было интересней, через день… Я так был полон новых впечатлений! И мне хотелось поделиться ими с Таей. Но ещё больше я был полон любви к ней. И «говорить» с нею на эту тему, используя эпистолярный жанр, мне было жизненно необходимо. Я лежал тихо-тихо, как мышь, вспомнив почему-то маму и младшую сестру. И мамины слова, не раз слышанные от неё: «Поступай с любой женщиной так, как ты хотел бы, чтобы поступали с твоей сестрой или матерью…» Тая постепенно успокоилась и, глядя в потолок, тихо заговорила. — В общем-то я избалованная девчонка. Ведь я – единственный ребёнок в семье. И с детства привыкла, что мне всегда всё позволялось… Что любой мой каприз – исполнялся… Она замолчала. А потом, приподняв голову, очень нежно поцеловала меня чуть выше шрама, начинающегося от самой груди, и ещё, уже чуть выше, пока не добралась до губ… А потом она погасила свет… — Только не спеши, – сказала она, откидываясь на подушку. Но вдруг, словно вспомнив о важном, приподнялась на локте, и её волосы, как шатёр, закрыли мою грудь. Она внимательно, я чувствовал это, посмотрела мне в глаза, а потом тихо, но решительно сказала: — Пожалуй, единственное, чего я никогда не смогу простить – это измену. Запомни это хорошо, Олег… Наши губы вновь надолго сомкнулись, и волны вечности куда-то понесли наш ненадёжный чёлн, который вскоре оказался в эпицентре урагана. Такой безудержной фантазии, такой безумной страсти, когда не то победоносный клич, не то стон боли и отчаяния срывался с губ, а тело обмирало, будто растворяясь целиком в другом, от всегда сдержанной Таи я, честно говоря, не ожидал. И наша неудержимость порою даже смущала меня… И возникала мысль: «А то ли это, что необходимо нам?..» И тут я вспомнил беспомощного старика из нашего подъезда, которого несколько раз в год из дома выносили его дети… Лишь после этого воспоминания все наши самые смелые, уже не контролируемые разумом поступки, не стали мне казаться предосудительными. «Ведь есть всему своё время под солнцем… И молодой, ничем не обузданной страсти – тоже…» – бессильно распластанный на постели рядом с Таей подумал я, уже засыпая…
— Олег! Вставай! – услышал я нежный голос и почувствовал, как Таина рука зарылась в моих спутавшихся волосах. – Уже одиннадцать часов. Я хочу есть. И даже успела приготовить завтрак. Но одна я есть не хочу и – не буду! – нарочито капризным тоном закончила она. Я с трудом разлепил глаза. Рядом с диваном, на песочного цвета коврике, вся в лучах солнечного света и сама похожая на солнечный лучик, на коленях стояла, уже умытая, гладко причёсанная и малознакомая мне девушка. Вроде бы всё в ней было Таино… И, в то же время, иное, не такое, как сегодня ночью, как вчера… Сейчас Тая была такая кроткая. Она молча, слегка улыбаясь, смотрела на меня, теперь уже бочком присев на коврике, и продолжая машинально теребить мою шевелюру. «Не приснилась ли, не привиделась ли мне ненароком минувшая ночь с её неистовством?» – засомневался я, глядя на Таю. И тут же понял – нет. Под глазами у неё обозначились тёмные тени. Она перехватила мой взгляд и почти испуганно спросила: — Что, плохо выгляжу? — Нет, совсем не плохо, – потянулся я к ней, но Тая игриво отстранилась, а потом деланно строго сказала: — Сначала – есть. Потом – всё остальное… Я имею в виду: прогулку, занятия спортом, чтение книг, – с улыбкой добавила она. – Десять минут на сборы. – Она поднялась с коврика и добавила: – Иди умывайся, а я пока постель перестелю. Нам нужно скрыть, в прямом смысле этого слова, кровавые следы. И это – уже проза жизни…
Яичница с ветчиной, помидорами и сладким перцем; гренки из белого хлеба, кофе с подогретыми сливками – таков был наш, по словам Таи, «скромный завтрак». — Поджарить ещё? – спросила она, увидав как я быстро расправился со своей порцией из двух яиц. – Или выпьешь кофе с гренками, маслом и джемом? У меня есть клубничный, мой любимый. — Любишь, значит, клубничку? – попробовал пошутить я. — Если это не двусмысленность, то – да… А на что это ты, собственно говоря, намекаешь?! – игриво возмутилась Тая. И мы оба ни с того ни с сего счастливо рассмеялись. — После обеда будет дождь, – сказала она, взглянув в окно. – Казбек, как белой буркой, укрыт туманом. Так что, если желаешь пройтись – можно сейчас. Одевайся, а я пока помою посуду. Да заодно выбросим в мусорный бак простыню. Я её в полиэтиленовый пакет положила. Не хочу стирать. И не буду!.. – И, как бы уже самой себе, отойдя к мойке, добавила: – Ну вот я и стала женщиной… Как всё, оказывается, просто… Из крана успокаивающе зажурчала струя воды. — А давай лучше полежим и поболтаем, – предложил я Тае, глядя на её прямую спину. — Просто полежим и просто поболтаем?— с нажимом на «просто» обернулась она, обескураживающее улыбнувшись. — Ну да, – состряпал я невинное лицо. — Нет, Олежа. После завтрака – прогулка. Мне надо побыть на свежем воздухе. Посидеть на скамейке в парке. Прийти в себя… У меня внутри всё болит… Но ты, – поспешила она успокоить, – в этом не виноват, хоть и являешься главным обвиняемым… Да и мусор надо обязательно вынести. Тая вновь обернулась к крану и продолжила мыть посуду. Не оборачиваясь, она сказала: — После обеда полежим и почитаем. Предадимся, так сказать, послеобеденной неге. Кстати, что вы, сударь, желаете на обед?..
За окном шумел дождь. Его мутноватые потоки стекали по стеклу. Мы лежали в домашней одежде, на том же диване, поверх одеяла, сытые, умиротворённые после борща, который Тае удался на славу! Будто она всю жизнь прожила не в Осетии, а на Украине. Лёгкая усталость от бессонной ночи, не развеянная даже прогулкой, давала о себе знать. Веки то и дело стремились смежиться, но мы вполголоса, растягивая фразы, продолжали говорить о том, что ложилось на сердце. — Олег, а почему ты бросил мединститут и занялся охотой? – спросила Тая. – Я давно тебя хотела об этом спросить… Что ты думаешь делать дальше? Какую цель в жизни ставишь себе? Наверняка ведь ты хочешь чего-то добиться? Не век же тебе мотаться по тайге? — Если говорить о цели, – приободрился я, – то она у меня, конечно, есть. Я, например, хочу написать хорошую книгу. Настолько хорошую, чтобы любой человек, прочитавший её, пожалел о том, что она уже кончилась. Хочу получить Нобелевскую премию в области литературы. И, главным образом, не ради славы или всеобщего признания… Хотя, и того и другого, в глубине души мне тоже, конечно же, хочется. Но хочется всё-таки в меньшей степени, чем достаточного количества денег, которые позволяют человеку быть материально независимым, то есть – свободным… Ещё мне хочется жить с тобой в небольшом уютном домике, с солнечной мансардой, где была бы наша спальня. В которой: широкая кровать, шкаф, большой мягкий ковёр цвета моря и больше – ничего. И чтобы нас будило утреннее солнце. А свежий солёный ветер – слегка парусил занавески. А ещё лучше, чтобы дом стоял на берегу какого-нибудь фьорда, изобилующего глубокими шхерами, в которые бы, несмотря на свой киль, могла заходить яхта. А на скалистых берегах его росли бы вечнозелёные ели. И чтобы мы, на нашей маленькой, рассчитанной на двух-трех человек, посудине могли в любой момент, словно перелётные птицы, сорваться куда захотим, в любую часть мирового океана или суши, которую омывают его великие воды… — Красивая мечта. Прямо-таки «Алые паруса», – всё так же тихо, задумчиво и плавно проговорила Тая и грустно процитировала из Грина мечту всех влюблённых: «Они жили долго и счастливо, и умерли в один день…». Да, трудную и долгую задачу поставил ты себе, Олег. И даже если ей суждено осуществиться – мы к тому времени станем уже стариками. И вполне возможно, что нам не только никуда не захочется, но уже и не заможется ехать, так же как и спать в одной постели. Но это ещё в лучшем случае. А в худшем – ты заведёшь себе какую-нибудь красивую молоденькую глупышку… А я её прикончу – так и знай!.. — Тая, как говорил незабвенный Ося Бендер: «Не разрушай хрустальную мечту» моего детства. Без неё у меня не будет стимула ни жить, ни сочинять. — Мечту о молоденькой белокурой норвежке, не разрушать?! — Да нет же… — Ну, а если серьёзно, то мне кажется, Олег – ты всё свалил в одну кучу: цели и мечты… То, о чём ты говоришь – мне тоже нравится. Правда, не всё. Думаю, что без друзей, детей, да и просто – людей, только вдвоём, будет хоть где совсем не весело… И ты не ответил на ещё один мой вопрос – для чего, собственно говоря, ты мотаешься, как неприкаянный, по свету, забираясь в самые невероятно дикие уголки? — Да я уже почти ответил, только – косвенно, – снова немного сник я. – Поскольку у меня нет никаких перспектив в ближайшее время получить Нобелевскую премию, наследства тоже никакого не предвидится, – мне нужно зарабатывать на жизнь. Охота – один из таких, не самых плохих, кстати, способов. Где ты одновременно и относительно свободен и можешь быстро (доколе шкурка одного баргузинского соболя стоит на пушно-меховых аукционах столько же, сколько пять тонн отборной канадской пшеницы) заработать приличные деньги. К тому же – это настоящая мужская работа. Она прекрасно воспитывает волю. А воля выправляет человека и правит им. И она, как известно, является кратчайшим путём в достижении любой цели… Я вижу новые, порой до невероятности красивые места, где не бывала ещё, частенько, ни одна живая душа. Встречаюсь с интересными людьми, многих из которых хотел бы видеть своими друзьями. Накапливаю впечатления… Всё это может пригодиться потом для моих рассказов… И, ко всему прочему, мне хочется заработать достаточное количество денег для того, чтобы у нас была своя квартира, нормальная мебель, машина… Чтобы ты не таскала в руках неподъёмные сумки с того же рынка. Может быть, всё это звучит не очень возвышенно, но зато – честно. К тому же я из-за своего свободолюбия, своеволия, вряд ли смог бы «служить» в какой-нибудь конторе. Ходить «в должность» в «партикулярном платье». Отрабатывать или отсиживать там от и до свою государственную подачку, именуемую заработной платой. Которой, если ты живёшь честно: не воруешь, не берёшь взяток, как правило, едва хватает на латание не очень больших прорех семейного бюджета. Ещё несносней для меня – кому-то подчиняться. Особенно если этот кто-то – дурак-начальник. Боюсь, что подобная жизнь просто иссушила бы мою душу. И я стал бы скучным, серым, как параграф должностной инструкции… Я убежден, что литератор должен быть свободен, хотя от этого он зачастую бывает и беден, и одинок… — Ты выбрал очень нелёгкий путь, похожий на восхождение к неведомой вершине. Которой, кстати, ты можешь никогда и не достичь. Ты не задумывался над этим? – разговор уже шёл серьёзный и от недавней дрёмы не осталось и следа. – И, самое главное – верный ли вектор движения ты избрал? Не закрадывалось ли тебе в душу сомнение, что большинство твоих рассказов, если даже они будут чудесны, никто никогда просто не прочтёт. Что они, в лучшем случае, будут пылиться на полках библиотек и книжных магазинов! В худшем – у тебя в столе, даже не изданные… Ведь можно никогда и не найти своего читателя. Вот что лично меня страшит больше всего: отсутствующий читатель. А от этого – некоторая обречённость, закланность литератора, чьи усилия становятся просто дымом, а не греющим огнём, в котором сгорает жизнь творческого человека… – задумчиво и грустно произнесла Тая. — Я знаю всё это. И думал об этом не раз, – не менее грустно ответил я, глядя в окно, по которому текли слезы дождя, будто уже оплакивающие мои, такие хрупкие, надежды и мечты. – Однако к вершине стремиться, по-моему, всё-таки предпочтительнее, чем безвольно катиться вниз… Или бултыхаться в тёпленьком болотце повседневных мелких радостей… В нынешнем году хочу отослать некоторые свои рассказы на творческий конкурс в Литературный институт, в Москву. И если пройду его – постараюсь поступить туда на заочное отделение. Я ведь ещё не старый. Это в двадцать лет мне казалось, что жизнь уже минула безвозвратно… А если не пройду творческий конкурс, обещаю тебе бросить всю эту писанину, уже порядком измотавшую меня. Думаю, что я смогу это сделать, – после некоторого раздумья, добавил я. — Да, ты совсем не старый, это уж точно. И долго ещё не состаришься… – продолжила наш разговор Тая, словно отвечая на какие-то, уже свои, глубинные вопросы. – А я вот, как все южные женщины, постарею быстро. И мне уже сейчас невыносима мысль, что ты, идя рядом со мной, может быть, и ненароком, будешь заглядываться на молодушек. А они – на тебя. Тебе будет идти седина, придающая благородство… — Никто на меня заглядываться не будет, – перебил я Таю, – потому что я буду рычать на таких, аки лев. Или, как там у Радищева: «Чудище зло, обло, озорно, стозевно и лайе…» И, самое главное, никто мне, кроме тебя, не нужен. И это будет очевидно всем. — Да, это ты сейчас так говоришь, а потом… Я повернул к Тае голову, не дав ей договорить, и поцеловал её в щёку, ощутив на своих губах соль. Приподнявшись на локте, я увидел, как из края глаза по её щеке, вдогонку первой, катится ещё одна прозрачная и чистая, как бриллиант, слеза. — Ну вот… Опять глаза на мокром месте. Что за причина на сей раз? Передо мною вновь была малознакомая мне Тая. — Знаешь, Олег, мне так хорошо с тобой… И страшно, что всё это может когда-нибудь кончиться. И хочется, чтоб всё, что ты задумал, сбылось. Хотя я понимаю, сколь неподъёмный груз взвалил ты на свои плечи, идя по узенькой тропке к сиянию вершин… Да и Нобелевская премия – это почти всегда спасательный круг для тех, кто уже сам сумел выбраться на твердь земную из бушующего моря непониманья, низменных людских страстей, безверья в самого себя… Вот от всего этого – мне как-то вдруг и сделалось тоскливо. А ещё от того, что мы оба когда-нибудь состаримся и умрём. — Не думай о печальном, не надо. Ведь «умереть не страшно – страшно не родиться», – смахнул я слезинки с её щеки. – «Я тебя никому не отдам. Даже – даме костлявой, с косою. Я тебя никогда не предам. И всегда буду рядом с тобою…» — Чьи это стихи? — Не помню… — А ещё я, наверное, всплакнула от того, что на свадьбе у меня не будет, не должно быть фаты, свидетельницы девичьей невинности. Может быть, мы всё-таки поторопились? — Успокойся. Мы вместе, и нас ничто не разлучит, – уверенно сказал я. — И ещё, если уж быть до конца честной, – успокаиваясь, продолжила она, – наверное, я смогу перенести и разделить с тобой многие трудности, но – только не бедность. Ведь нищета – это так унизительно. Заштопанные носки, подсчитывание копеек… Это для меня неподъёмная ноша. Недаром же говорят, что когда нищета стучится в дверь – любовь вылетает в окно… Следующее утро было ещё более чудесное, чем предыдущее. И даже не от того, что не было в нём грустных разговоров, и не от того, что мы спали, точнее, как следует выспались, – с Таей в разных комнатах. А просто потому, что оно было такое прозрачно яркое после ночного дождя. Свежее, праздничное, нарядное какое-то… И мы с Таей с удовольствием обсуждали все детали предстоящей свадьбы, которую наметили устроить после моего возвращения из ранее запланированной экспедиции: по изучению миграций северного морского котика. Через день я должен был вылететь из Минвод в Иркутск, домой. И, пробыв там несколько дней, – во Владивосток, в Тихоокеанский институт океанографии, чтобы успеть к отходу научно-поискового судна, выход которого в море был запланирован на тридцатое сентября. Но о предстоящем расставании мы старались не думать и не говорить в этот чудесный день, когда мы ещё были вместе…
Письмо от Таи в Иркутск пришло в день моего отъезда. Оно было необычайно сухое, написанное будто через силу и заканчивалось фразой: «Я всё ещё люблю тебя, хотя никогда (слово «никогда» было подчёркнуто жирной чертой) не прощу тебе…». В конце фразы стояло имя учительницы из улуса Зум-Булуг. Последняя же фраза письма состояла только из трёх слов: «Как ты мог?!» От кого Тая узнала о ней? О наших, таких мимолётных, не всерьёз, отношениях?.. На моё покаянное письмо, в котором я даже попытался шутить: дескать, чёрт попутал и в котором я всё предельно откровенно объяснил Тае, – уже во Владивостоке, дня за два до отхода судна, я получил ещё одно письмо от неё. Нетерпеливо, дрожащими руками, в уголке почтамта, отойдя от окошка «До востребования», я вскрыл конверт и обнаружил в нём чистый белый, сложенный вдвое лист бумаги. Из которого выпало вырезанное из розовой бумаги сердце… В этот миг я подумал, что сейчас потеряю сознание или моё сердце, всегда такое надёжное, не испытывающее, казалось, перегрузок и в самых тяжких ситуациях, сейчас просто остановится от непереносимой тяжести горя. Тогда мне подумалось, что это был бы, пожалуй, самый идеальный ход судьбы. Зная гордость Таи, данное послание могло означить только одно: говорить нам больше не о чем…
С Командор, где мы задержались на лежбище котиков почти на неделю, я успел написать Тае несколько писем, в которых упомянул и о том, что через месяц буду в Петропавловске-Камчатском. «Там, на главпочтамте, «До востребования» я надеюсь получить от тебя окончательный ответ. Только, пожалуйста, не торопись, всё как следует обдумай. И знай, что без тебя моя жизнь бессмысленна».
— Вам ничего нет, – улыбнулась мне весёлая курносая девчушка петропавловского почтамта. Мы пришли туда в начале декабря. И весь город утопал в плавных снегах. И даже вулканы на окраине Петропавловска казались очень большими дымящими сугробами. На крыльце, куда я вышел, было морозно. А окружающая белизна невольно радовала глаз. И я, пожалуй, впервые за те месяцы, что уже длился рейс, улыбнулся. Правда, не очень весёлой улыбкой. Возвратившись на почту, купил два листка бумаги и конверт. На заляпанном чернилами столике, в углу, у окна с видом на Авачинскую бухту, где у причала стояло множество судов, в том числе и наш СРТ – средний рыболовный траулер НПС (научно-поисковое судно). «Учёный» – я написал Тае обычное, спокойное, дружеское письмо. Всё же указав, на всякий случай, что через три месяца мы будем во Владивостоке, где и закончится наш полугодовой рейс. «А пока, через два дня, нам предстоит из Петропавловска отправиться на юг, к мелководной Банке Стейлмента в Тихом океане, где «пасутся» котики. А потом к берегам Японии, где нас настигнет Новый год. Затем, через Сангарский пролив, между двумя крупнейшими островами Японии: Хоккайдо и Хонсю, из Тихого океана мы возвратимся в Японское море и возьмём курс на Владик. Если будет желание – напиши мне туда…»
— Это вам, – протянула мне письмо усталого вида женщина на владивостокском главпочтамте, куда я успел заглянуть перед самым его закрытием. На конверте поверх написанных моей рукою строк письма, отправленного Тае из Петропавловска, стоял штамп: «Адресат выбыл».
«Вот и близок конец пути. Вот на траверзе сопки белые. На причалы штурвал клади. Море Беринга и Охотское, и Японское – позади», —
вышел я на крыльцо, в февральский промозглый холод, вспоминая стихи неизвестного мне поэта, описанный маршрут которого я повторил почти что в точности. Я положил своё письмо в карман, почувствовав, что мир для меня снова сузился и стал невзрачным, словно неодушевлённым, механическим, железным, да к тому ж, лишённым смазки. И всё мне виделось теперь как через тусклое, давно немытое стекло, сквозь которое смотришь из мрачной, сырой полуподвальной каморки, откуда видны только снующие мимо ноги прохожих. По инерции я исправно выполнял свои обязанности. Писал отчёт о рейсе, надеясь закончить его к середине марта, чтоб поскорее улететь домой… Я всё делал нормально, но с замкнутой от всех и от всего душой. Ведь ключ от этого тяжёлого замка мог быть только у Таи. А где теперь она сама – я этого не знал. Нить, связывающая нас, была безжалостно рассечена Судьбой. Незадолго до отъезда домой я позвонил своей давнишней знакомой – Людмиле, преподавательнице музыкальной школы по классу флейты. Мне хотелось, чтобы хоть кто-нибудь, кроме родителей, ждал моего приезда… Людмила искренне обрадовалась звонку и в конце длинного разговора: об общих знакомых, нашем городе, очень серьёзно сказала: «Скорее приезжай, Олег, пока я совсем не состарилась и не наделала глупостей». — Каких? – спросил я. — Да я тут, вроде, замуж собралась за одного скрипача… Но, если ты поторопишься – свадьбы не будет… Выйдя с переговорного пункта, я впервые за все эти долгие месяцы нашей разлуки с Таей глядел не себе под ноги, а запрокинув голову, взглянул на чёрное бездонное, беззвездное, бархатное небо, с которого спадали легкие снежинки, кружащиеся в свете фонаря. Увидел я и то, что улицы горбаты, как верблюды. А витрины больших магазинов светят зазывно и ярко… Миловидная женщина, тоже вышедшая с переговорного пункта, вдруг остановилась и, глядя, как я судорожно, задрав голову, хватаю воздух, участливо спросила: — Вам плохо? Вызвать скорую? — Нет, спасибо, не надо. Мне теперь хорошо. Это я снег ловлю губами, как, бывало, делал в детстве, – пояснил я ей. — Ну, тогда извините… — Ничего… Спасибо вам за участие… Я так от этого отвык… — До свидания… — Всего вам доброго… Она весело зацокала каблучками изящных сапожек по ступеням высокого крыльца. А я ещё долго с тоскою глядел ей вслед. «А! – с каким-то вдруг нахлынувшим азартом, от отчаяния обречённости и боли, подумал я. – Жизнь ещё не кончилась! В конце концов мне только двадцать пять. Вернусь домой. Женюсь на Людмиле. И буду с ней счастлив, назло всем. Правильно говорила моя бабушка: девушек замуж надо брать из своего околотка. Верно и то, что лекарство от любви – другая любовь…» На сей раз я улыбнулся уже не грустной улыбкой. И, зайдя в ближайший гастроном, взял для себя и своего приятеля, с которым мы ходили в рейс и всё ещё квартировали на судне, только не в ближней части бухты Золотой рог, из которой уходили в море, а в дальней – Диомид, где были теперь на отстое, – бутылку водки, чёрного хлеба, пачку масла, две баночки красной икры, оливки и кое-что ещё… Благо, что деньги после рейса у меня водились. «Кутить так кутить!» – вышел я из магазина, подтрунивая над самим собой, что было уже несомненно признаком выздоровления от этой затяжной болезни, именуемой любовью. Шагая по плохо освещённым улицам, я вспоминал, как мне было невыносимо тяжело на Командорах… Когда случалось свободное время, а его там, к сожалению, было немало, потому что писать, как делал всегда до этого: до или после работы, я не мог. И даже одна только мысль об этом, как о чём-то абсолютно ненужном, начисто лишённом смысла, вызывала у меня брезгливое отвращение. А описать ту тупую, постоянно, словно ржа, разъедавшую моё сердце, боль я не мог. На это просто не было душевных сил… И я, чтобы хоть как-то убить время (именно убить, потому что его протяжённость ежеминутно мучила меня воспоминаниями о Тае), после занесения данных о численности котиков на лежбище, подсчитанных мною днём, приходил один к тяжёлому, как человеческая жизнь, железному кресту Командора Витуса Беринга, в чью честь и были названы острова, и подолгу, до самой темноты бездумно смотрел на океан с белыми бурунами злых волн, с их яростным кипением внизу у подножия скал. Будто пытаясь разглядеть там, вдали, «Русскую Америку» или Аляску. И всерьёз подумывая – не укатить ли мне туда к старообрядцам. Рыбачить, охотиться, жить среди них, чтобы поскорее забыть и Таю, и эту страну и избавиться наконец-то от сосущей моё сердце, словно леденец, тоски. Но если забыть страну, хотя бы гипотетически, было ещё представимо, то Таю – нет. Эта саднящая, мешающая жить заноза крепко сидела во мне, и избавиться от неё я не мог, вопреки всей своей воле постоянно прокручивая в памяти один и тот же «фильм» с банальным названием «Он и она», «Мужчина и женщина»… Вспоминая предосенние Карпаты. Тихое межсезонье. Наше знакомство после конкурса красоты «Мисс Верховина» в этом международном лагере, где мы и встретились, и на котором Тая стала победительницей… Я, шутки ради, из какого-то неведомого мне куража, подошёл тогда к ней и, не обращая почти никакого внимания на многочисленное её окружение, представился корреспондентом популярного в Нечерноземье журнала «Земля и глина», попросив у неё интервью «тет-а-тет». Не очень, впрочем, надеясь на успех. Слишком много ярких, улыбчивых лиц окружало Таю, поздравляя с победой. Но она, как ни странно, сразу согласилась, и мы, найдя уединённую скамейку под раскидистым клёном, остались на какое-то время одни, чему Тая была как будто рада и даже благодарна мне за то, что я избавил её от назойливой публики… И потом, все эти две недели в «Верховине», мы каждую свободную минуту были вместе… Затем почти годовая разлука. Сезон в тайге, сезон на путине и – письма, письма, письма из далёких городов и посёлков, из дома. И ответы на них от Таи. Вначале осторожные и даже настороженные, а потом всё более свободные в выражении мыслей, чувств и даже нежности. Но всегда все одинаково желанные, ожидаемые с нетерпением, несмотря на то, что порою на три моих письма она отвечала одним. Потом встреча в Минске на Новый год, куда я прилетел на два дня ради неё, приехавшей туда по каким-то своим делам и обмолвившейся в одном из писем, что «было бы здорово встретить Новый год вместе!» А летом: Владикавказ, Махачкала, опять Владикавказ и наша безумно прекрасная ночь там, когда мы остались одни… И мой отъезд, и Таины слёзы при расставании в переполненном аэропорту Минеральных Вод, куда, за сотни километров, поскольку во Владикавказе не было аэродрома, она поехала меня проводить, на машине своего дальнего и всю дорогу, как и мы, молчавшего родственника. И моя «бодрая» фраза на прощание, когда объявили посадку: «Не пройдёт и полгода, и я возвращусь…» Тогда эта песня Владимира Высоцкого была популярна везде. Особенно – среди моряков. И её исполняли в любом ресторане, в том числе и в аэропортах… Уже отправляясь на посадку, я ещё раз обернулся и крикнул Тае, смотрящей на меня широко открытыми, бездонными глазами. — Мы больше никогда не будем расставаться! Она подбежала ко мне, взяла под руку и, тихо двигаясь вместе со мной и очередью в сторону «накопителя», продолжала молча глядеть на меня, словно пытаясь запомнить всё до мелочей или решив сейчас же улететь со мной. Я наклонился к ней и тихо продолжил: — Построим где-нибудь в предгорьях, у журчащего ручья, шалаш. Я научусь ловить форель. Ты станешь её готовить. У местных осетин будем покупать козий сыр, вино, хлеб… У диких земляных пчёл – заимствовать мёд… Тая улыбнулась, и ей даже хватило сил пошутить. — Да, с милым рай и в шалаше – если милый атташе… А потом вновь посерьёзнела и уже с такой неизъяснимой тоской добавила: — Какая это всё же пытка – расставание. Как будто отсекаешь часть себя… Ты знаешь, мне кажется, что я только сейчас до конца поняла корейского поэта семнадцатого века Чона Чхоля, который мне очень нравится. Мы уже стояли одни, а хвост очереди лениво втягивался в узкие двери. Над которыми светилось электронное табло: «Рейс № … Минеральные Воды – Иркутск». — О чём это ты? – спросил я Таю. — Да у него стихотворение есть такое, которого я раньше до конца не понимала. «Два Будды каменных всю жизнь стоят друг против друга у большой дороги. Снег падает на них порой ненастной, и хлещет дождь по их нагим телам… Но нашей человеческой разлуки они не знают: позавидуй им!», – тихо произнесла она и добавила: – Я даже представить себе не могу, что поеду домой одна, без тебя. Что наши пути – уже в разные стороны… У неё по щекам заструились слёзы. Из двери, в которой исчезали последние пассажиры моего рейса, выглянула красивая стюардесса в голубой униформе. — Вы на этот рейс? – обратилась она строго. — Да, – ответил я. — Тогда поторопитесь, – уже как бы извиняясь, добавила она с улыбкой. – Посадка заканчивается. Я отстранил от себя Таю и зашагал к двери, стараясь не оглядываться, потому что в глубине её заплаканных глаз мог сейчас мгновенно утонуть.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Как-то я сидел в своей избушке и, не зажигая керосинки (света на острове не было уже неделю), слушал утреннюю музыку шторма. Огромные волны с диким грохотом бились о скалы, будто старались сдвинуть их с места… Ни есть, ни даже просто думать не хотелось. Я испытывал состояние какого-то затяжного отупения и был доволен тем, что мысли о прошлом теперь не так часто посещают меня. Словно внутри всё выгорело, и гореть там было больше нечему. В какой-то окаменелости чувств, лениво, как не о себе самом, вспоминался порой Зум-Булуг и Светлана Павловна – тридцатилетняя ядрёная вдова, учительница литературы… — Я за своим мужем-охотоведом сюда притащилась, – рассказывала она мне. – Сильно любила его. С тех пор уже семь лет учу детей местных аборигенов. А два года назад мужа медведь-шатун задрал… По весне один только карабин и нашли… Однажды, когда мы случайно встретились у магазина, ещё не будучи знакомы, она, лукаво улыбнувшись и нарочито шумно вздохнув, пригласила меня в гости. — А то все в деревне говорят: охотник, красавец, из тайги вышёл. А я и не знаю кто. А вы, может быть, с моим мужем знались. Он всех охотников знал. Так что заходите в гости, на чаёк. Посидим, потолкуем… К тому же, сегодня суббота. А я всегда по субботам баньку топлю. А после тайги банька – первое дело. Она у меня чистенькая, да и пара на всех хватит… И такая жаркая, – снова улыбнулась она, – что молодка. Первый пар, так и быть, вам уступлю, – закончила она, когда мы познакомились. Я с радостью согласился прийти в баню. Тем более, что у леспромхоза, в конторе которого меня разместили, такого шикарства не было. — У меня мужик первым делом, когда с промысла возвращался, сразу – на полок. Потом уж все остальное, – вздохнула она, посерьёзнев. – Да не бойтесь! Я вас не съем, – снова улыбнулась, озорно подмигнув. Предложение Светланы Павловны для меня, надо сказать, было царским подарком, тем более, что от моей помощи: натаскать воды, наколоть дров, – она отказалась. — Не беспокойтесь, я всё уже давно привыкла делать сама. Да и не в тягость мне это. Колодец прямо во дворе, рядом с баней. А дров: и берёзовых, и осиновых, и лиственничных, – для жару, ещё от покойного мужа такая поленница осталась – года на три топить с лихвой хватит… Вон наш дом, крайний, у опушки леса за заплотом стоит. Так что часа через два приходите париться. Баня уж готова будет. На том и расстались. Светлана Павловна направилась в свою сторону, я – в свою.
Лёжа на полке, в приятном изнеможении и почти засыпая, я млел от сухого жара прогретых осиновых досок, немного уже почерневших, но чисто выскобленных. Даже шевельнуть рукой, чтобы плеснуть на раскалённые камни горячей водой, в которой до этого запаривались берёзовые веники, мне было лень. Да и особой надобности, надо сказать, в этом не было. Солёный пот и без того ручьями струился с меня. Кажется, я даже задремал… Вдруг камни яростно зашипели, и в клубах летучего пара возникло что-то розово-молочное, превратившееся через миг в крепкое женское тело с прекрасными формами и слегка колышущейся упругой гладко-глянцевой грудью. — Так и замёрзнуть можно. Заснул, что ли? – весело заговорила Светлана Павловна и плеснула ещё раз на вновь змеёю зашипевшие камни. – Я уж испугалась, не угорел ли часом тут мой банщик. Вот и решила сама проведать, да заодно как следует попарить. Не возражаешь? – спросила она, поднимаясь на полок. Я быстренько перевернулся на живот, чтобы наглядно не обнаружить ответ моего организма на её вопрос. Мысли путались, и соображал я в этот момент, надо сказать, с трудом. Ещё ничего не успев ответить, почувствовал, как по моей спине проворно заходили два разлапистых, душистых берёзовых веника. — А, будь что будет!.. – словно падая в пропасть, решил я, не в силах противиться приятному, расслабляющему тело прилипчивому похлестыванию веников по спине, ногам, пяткам. Краем глаза совсем рядом я видел часть красивых, упругих женских бёдер и тёмный треугольничек пушистых волос вверху, в месте их соединения. И эта картина не давала мне расслабиться до конца. — Ух, не могу! – через какое-то время скатился я с полка, выбегая в предбанник, сам не зная точно к чему, собственно говоря, это моё «не могу» относится. То ли к нестерпимому уже жару, то ли к нестерпимому желанию слиться в одно целое с этой ладной, игривой и такой бесстыдной вдовушкой. Холодная вода почти привела меня в чувство, и я уже было собрался потихонечку, хотя и не успел помыться, улизнуть отсюда, от греха подальше. Однако одеваться отчего-то не спешил, продолжая сидеть на лавке в совершенном смятеньи самых противоречивых чувств. — Олег! Попарь меня, пожалуйста, будь добр, – услышал я из-за двери приглушённый голос Светланы Павловны. Веники в моих руках с таким остервенением хлестали её тело, будто она была приговорена к битию розгами бессчетное количество раз. Волосы у меня на голове от жара трещали, руки без верхонок при каждом взмахе обжигало, пот заливал глаза. А Светлана Павловна, лёжа на животе, только сладостно постанывала, повторяя: «Ух, хорошо! Ещё, ещё!» Её гладкие ягодицы лоснились от влаги и упруго подрагивали от ударов веника. А тот, всё чаще и чаще возвращался к ним, таким идеально округлым, порозовевшим… И всё больше хотелось прикоснуться к ним не веником, а рукой… Через какое-то время, с затуманенной головой, я вновь вылетел в предбанник и вылил на себя несколько ковшей холодной воды… Вскоре в клубах пара, распаренная, розовая, удовлетворенно улыбающаяся, не спеша ступая через порог, в нем появилась и Светлана Павловна. Она тоже вылила на себя ковш холодной воды, будто сама залюбовавшись упругостью тела. Затем села рядом со мной на скамью, как и я, прикрывшись полотенцем, будто только сейчас обнаружив, что она не одета. Потом неспеша выпила кружку кваса, который стоял в банке на прохладном полу, и сказала. — Ступай, Олежа, помойся. Я – уже. А я немного остыну и за труды твои таким тебя массажем угощу! Иди, а то, не дай Бог, ещё простудишься… Да полотенце-то здесь оставь!
Её сильные, нескромные пальцы проворно заходили по моей спине, пояснице, вверх-вниз. И снова вверх: к плечам. Потом вниз – теперь уже до самых пяток, ступней, пальцев ног. И снова вверх – не минуя ни одну часть тела… И в какой-то момент всё её жаркое тело будто бы со всех сторон вдруг обволокло меня, словно белое летнее облако, погрузив в себя. И мы оказались на тёплом, уже сухом полу небольшой чистой мойки, с маленьким, тускло светящим уже предвечерним светом оконцем.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . И после ведь тянули же к себе эти, потаённые от глаз людских, бани по субботам. Да и не только бани и не только по субботам… Хотя, наверное, в улусе многие о многом догадывались… И о Тае думалось, как о чём-то почти нереальном, таком далёком. Причём, – лишь с лёгким сожалением и без особых угрызений совести. И писем от неё тогда не приходило. И я ей в это время не писал… Не осознавался видно до конца тогда мной этот Иудин грех. Грех предательства близкого, любимого человека. Ведь и тогда я точно знал и чувствовал, что любил по-настоящему только Таю, её одну… И в то же время мог быть со Светланой Павловной, будто воля моя была парализована. И анализировать ситуацию я не хотел. А может, и не мог… И признательный шепот губ Светланы Павловны среди ночи, и мягкие перины её широкой постели действовали как наркоз. «Это ничего. Это так, не всерьёз, – словно уговаривал я себя порой мысленно. – Это ненадолго. Это не зацепит. Это лишь физиология. И души она не коснётся…» Да и сама Светлана Павловна будто вторила этим моим усыпляющим совесть мыслям. — Ты не бойся, Олежа. Мне от тебя ничего не надо. Я тебя удерживать возле себя не стану. Молоденький ты для меня, если для серьёзу… «И откуда бралась, откуда исходила эта ненасытность? Это острое, почти животное какое-то, желание без остатка раствориться в её таком шикарном, таком податливом, таком изобретательном, ищущем всё новых и новых неистовств и ласк, теле». Но, даже и Светлана Павловна порою уставала. — Ну, довольно уж, хватит, Олег. – Голос её в подобные минуты был томным и негромким. – Оставь хоть что-нибудь до следующего раза… Тебе меня одной, похоже, мало. Наскучался в тайге-то без женской ласки? В среду приходи, когда стемнеет. У меня гостья будет. Практикантка моя. Этакая веснушчатая, худенькая пигалица, с титечками с куриное яйцо. Но, чувствуется – такая тайная страсть в ней бушует, прячется под её бледной кожей… Я вас как раз и познакомлю, хочешь? – посмеивалась Светлана Павловна, в конце концов уступая мне. И совсем уж блаженно, между сном и явью, раскинувшись на спине рядом, вновь вспоминала про свою практикантку-скромницу. – Я ей как-то рассказ Алексея Толстого «Баня» дала почитать. Так она, когда книжку возвращала, вся пунцовая была. Я не стала её спрашивать, понравился ли ей рассказ, чтоб ещё больше не смущать. Она и так, наверное, после него всю ночь с боку на бок проворочалась… Иногда утром в школу такая бледная придёт, с тенями под глазами, будто всю ночь в римских оргиях участвовала… А может, и участвовала мысленно, во сне… А я б и наяву, пожалуй, смогла… Может быть, мне попробовать уговорить её как-нибудь в баньке вместе с нами попариться? – словно искушая меня, спрашивала Светлана Павловна. — Да оставь ты её в покое, – пробуждались порой во мне остатки совести. – Может быть, она краснела, возвращая книжку не от тайных страстей, а от стыда? — Не знаю, не знаю, – задумчиво произносила Светлана Павловна и снова переводила на своё. – Мужик у меня уж на что крепкий был да ненасытный, особенно когда из тайги возвращался. Бывало, сутками с кровати не слезали. Только перекусим чего по-быстрому, отдохнём малость и опять за своё. А всё одно – чего-то, вроде, не хватало. Остроты какой-то особой, что ли. Новизны… Вот и с тобой мне, ох, как славно! И сил уже больше никаких будто нет. Словно выпил ты меня всю до донышка. А всё равно, в самой глубине души мысли какие-то тайные грезятся. И ещё чего-то сверх того хочется. Может, это от моего почти двухгодичного воздержания? Я после смерти мужа особо-то никого к себе не подпускала… — А не особо? Вопрос мой остался без ответа. — Развратная ты, Светлана, – опустошённо и чувствуя вдруг острую ненужность всего происходящего, говорил я. — Да, я знаю, – охотно соглашалась она. – Такой уж, видно, родилась. Сколько себя помню – с детства на красивых парней заглядывалась. И сердце так сладко замирало, когда представляла, что целуюсь с ними… А про практикантку-то я тебе не шутя говорю. Когда приведу, ты уж не обижай, ублажи как следует девушку. А я на вас молодых тайком полюбуюсь, а потом, глядишь и присоединюсь в самый разгар, – с хрипотцой смеялась Светлана Павловна. И непонятно было до конца, то ли она так подзуживает меня, то ли говорит всерьёз. Хотя чувствовалось, что настоящие это её, затаённые мысли и фантазии, которые она охотно б воплотила в жизнь. И сам я чувствовал, как от её рассказов распаляюсь, вспоминая большеглазую, с небольшой грудью, худенькую, нескладную какую-то, практикантку, будто постоянно чем-то напуганную, – с длинными красивыми ногами, словно две жердины, вставленными в серые валенки с широкими голяшками, – и с вечной стопкой книг в руках. Порой, правда, наступало вдруг среди ночи, от пресыщения безудержными ласками, просветление. И грусть по Тае, по нашей любви нещадно стискивала сердце… В такие минуты, глядя без сна в потолок и почему-то боясь пошевелиться, я думал: «Что же это я делаю с собой? Зачем я здесь с этой женщиной? Такой строгой, рассудительной, правильной днём, когда она рассказывает своим ученикам о первом бале Наташи Ростовой, её любви к князю Андрею. И такой откровенно бесстыдной, порочной ночью. Как будто бы два разных существа одновременно живут в ней… Да и сам-то я хорош! Да, прав, прав был Фёдор Михайлович Достоевский: «Широк русский человек. Слишком даже широк. Я бы – сузил». А может, это всё от этих сладких наливочек, парализующих волю? Да полноте! Так я скоро и до приворотного зелья додумаюсь. Никто же силком не льёт тебе в рот домашнее вино или стопку-другую самогона, настоянного на рябине и кедровых орешках… Одним словом, бежать, бежать надо отсюда да поскорее!», – думал я, уходя под утро, ещё в темноте, досыпать в свою контору и был почти уверен в том, что эта иссушающая душу ночь, с её безудержной гонкой, как будто от собственной совести, была последней… На улице я полной грудью вдыхал морозный воздух и, расправив плечи, уверенным шагом шёл по льду на другой берег реки, где над крыльцом конторы светила, наверное, единственная на весь посёлок неяркая лампочка. Снег негромко скрипел под ногами, будто одобряя мою решимость – разорвать эту связь. «Да и домой пора, чего я здесь застрял? Пушнину – сдал. Оружие – тоже. Все дела свои сделал. Следующим рейсом, через недельку, надо улетать. И так уже два самолёта пропустил. Ведь загадывал, что задержусь здесь дней на шесть – не больше, а уже третья неделя пошла…» Но проходил один скучный одинокий вечер, потом другой, и томленье молодого тела, как забродившее вино, опять толкало меня в объятия Светланы Павловны. «Приворожила она меня, что ли? – злился я на себя, а ноги сами, крадучись впотьмах, шагали к её дому за высоким, из сплошных толстых досок, заплотом, в котором так заманчиво янтарным светом горело окно, видимое издалека в распахнутые створки широких добротных ворот. И я знал, что за шторами этого окна на подоконнике стоит цветущая герань, а рядом стол… И знал, что Светлана Павловна, нарочито спокойно скажет: «Что-то долгонько не захаживал ты ко мне, Олег. Небось прискучила я тебе? Ну, что, наливочки или самогоночки выпьешь с морозу? Да и отужинаем вместе…» А потом: — Ох и наскучалась я по тебе! Прямо целиком всего съесть готова, – говорила Светлана Павловна, раздеваясь у кровати и поглядывая на меня… . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . «Ну почему же всё случилось именно так, а не иначе? – в сотый раз прервав свои воспоминания, спрашивал я себя, одновременно прислушиваясь к шуму океана и пытаясь угадать «девятый вал». – Ведь я же любил Таю! Любил ли?» – вворачивалась в размышления ехидная мыслишка. «Да нет! Конечно же, любил!.. – убеждал я себя. И тут же со дна души волной поднималась горечь. – Какой же всё-таки скотиной, какою тварью может быть порою человек!» – размышлял я о себе без всякой жалости. И понимал, что в такие минуты мне хотелось только одного – завыть от полной безысходности, как волку-одиночке, душа которого источена тоской. «Но как, как Тая узнала обо всём?! Смешно даже, ей Богу, будто неузнанный срам срамом уже не является? Да может быть, сама Светлана Павловна и известила, – вдруг цепенел я от догадки. – Ведь она же видела то, единственное, пришедшее от Таи в Зум-Булуг письмо, которое сама и принесла мне с почты в контору. И все эти её разговоры в последнюю неделю перед моим отъездом: «Может останешься? Вон дом-то какой, без хозяина стоит… Расписки я с тебя просить не буду. Так живи, сколько захочешь. А пожелаешь, так скромницей стану, не хуже своей практикантки. Послушна тебе буду во всём. Прикипела я к тебе, Олег…» «Эх, с каким бы наслаждением я выбросил, вырвал с кровью этот недолгий кусок своей жизни, с жарким шепотом Светланы Павловны после её демонстративного раздевания: «Ну, иди, иди ко мне поскорее. Я тебя сейчас так ублажу – век не забудешь…» И улыбочка эта её – томная, зовущая, лишающая воли. И слова после: «Ох и хорошо же мне сейчас! Полно…» И ласки её бесстыдные… Но ведь нравилось же всё это! Что себе-то врать! Может быть, именно это больше всего и нравилось. И даже, иной раз, хотелось чего-то большего. Более того, порою эдаким гусаром себя мнил!..» — Ты, Олежек, к счастью, не гладиолус, – частенько говорила мне Светлана Павловна после наших безумств и тут же поясняла: – Бывший директор школы тут за мной одно время ухаживал, «с серьёзными намерениями». Ну, дала я слабину – допустила его до тела. А он его погладить только и мог. Гладиолус, одним словом. Хотя и старше-то меня всего на семь лет был… Разок дело, да и то как-то по-быстрому, спроворит и задрыхнет, свернувшись калачиком. А у меня внутри – ведь только раззадорит понапрасну – всё так огнём и горит, жаром нестерпимым пышет и, слыша, как он беззаботно рядышком посапывает, мне самой белугой зареветь хотелось от неудовлетворённости желаний. Каких я себе только заманчивых картин в такие бессонные ночи не представляла… Турнула я его, одним словом, с его «серьёзными намерениями». А вскоре он и из посёлка укатил. В Хабаровск перебрался. Ещё оттуда письма два прислал, всё просил подумать над его предложением…
«Не может тайное не сделаться явным. Вот всё и вылезло, как шило из мешка, наружу. Да и от себя самого-то, от совести своей – разве скрыться, разве убежать… У-уу-ух!», – скрипел я зубами от этих безысходных мыслей… Дверь избушки с лёгким скрипом отворилась и в образовавшуюся щель просунулась небольшая, сморщенная, с всклокоченными на макушке волосами, голова местного алеута Григория. — Садарово! – весело поприветствовал он меня, улыбнувшись во весь рот, в котором одиноко торчало только несколько уцелевших зубов. Войдя в помещение, он немного помолчал, покрутил туда-сюда головой, словно выискивая среди общего раскардаша место, где бы он мог примоститься, поговорить. — Гляжу, сабсем тебе худо, паря, – продолжил он, усевшись на какой-то ящик в углу избушки. – Огня зачем не зажигаешь? Свет уже дали. Тоску свою зачем нянчишь? Она тебя от этого ещё больше сосёт, чернотой всё нутро наполняет. Шибко злым, как собака, можешь стать. Шаман, однако, тебе теперь только может помочь, просветлить… Завтра у нас праздник Кита. Мясо моржа будем есть. Весело будет! Приходи. Стряхни с плеч прошлое, как панягу тяжёлую скинь. Вперёд смотри! Не будь волной, всё время отступающей… Ты же ещё молодой!.. Придёшь? – без плавного перехода закончил он свой монолог. — Приду, – пообещал я, зажигая свет и ставя на электроплитку чайник. «Если бы Тая смогла меня простить, – я стал бы совсем другим человеком…» – вздохнув, подумал я, а вслух произнес: — Чай будем пить. У меня есть сгущёнка и печенье. Григорий закивал головой и снова радостно заулыбался. Я и сам, будто почувствовав некоторое облегчение, улыбнулся ему в ответ. И мне даже хватило сил поинтересоваться, как там его младшая дочь Ола?.. Странно, что в эти долгие осенние ночи на Командорах, казалось бы, уже напрочь забытые эпизоды прошлой жизни вдруг ярко всплывали в памяти, тасуя прошедшие дни, словно колоду карт. Припоминалось вдруг, как поссорился однажды, глупо и нелепо, с одноклассницей, которая в то время очень нравилась мне. И думалось тогда, что ссора эта навсегда, навечно и выхода из тупика отношений – не будет… Шёл от неё домой и повторял одну и ту же, застрявшую в голове, фразу: «Ну, вот и всё… Ну, вот и всё…» И так безысходно, так непоправимо всё казалось, что даже думалось всерьёз почти: «Под автобус бы, что ли, попасть. Чтоб всё кончилось разом. Но только – без боли. И чтобы уж не очень быть обезображенным…» И лишь глаза матери, такие любящие, тёплые, грустно задумчивые отгоняли эту мысль… А на следующее утро я встал пораньше, – ещё затемно, хотя было воскресенье, – и в хорошем темпе пробежал на лыжах вместо своих, обычных по выходным, десяти километров, «тридцатку». На обратном пути, правда, уже едва передвигая ноги. Дома выпил сразу чуть не литр настоя шиповника, заваренного с вечера в термосе, намешав ещё в этот настой черничного варенья. После чего, с гудом во всём теле, проследовал в ванную… Хорошо помню, что дома в это утро никого не было. В кухне на столе, где стоял термос, лежала записка: «Мы с отцом пошли на рынок. К обеду вернемся. Мать». В квартире было тихо и немного даже сонно, будто все вещи в отсутствие людей вздремнули… Отлежавшись в горячей воде с разведённой в ней морской солью, я тщательно вымылся, а потом ещё долго, закрыв глаза от удовольствия, стоял под душем, то и дело меняя температуру воды: с горячей на холодную и наоборот. И так много раз. Под душем, слушая мерное журчанье струй, я и попытался вдруг припомнить: «Из-за чего же это я вчера так раскис?». Сейчас я чувствовал лишь возникающую во всём теле бодрость… И потом, после «водных процедур», когда с удовольствием пил на кухне кофе со сливками, жадно откусывая от бутерброда с ветчиной и с наслаждением вдыхая ароматный запах кофе, я снова задавал себе тот же вопрос, и, отвечая на него, искренне удивлялся своему вчерашнему упадническому настроению. «Надо же было из-за такого пустяка – так расписаться…» С одноклассницей мы помирились на следующий день, в понедельник. Правда, прежние таинственно-предчувственные отношения к нам так и не вернулись. И наша дружба сделалась обычной и будто слегка вяловатой…» . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
* * * Проснулся я в бодром, весёлом настроении. Наскоро умывшись и одевшись, отправился к Римме. Мне так хотелось поскорее увидеть её!
— Хорошо, что мне не завтра уезжать, – за завтраком сказала она мне. – Завтра бы я, наверное, ещё не смогла. Она была бледна, двигалась медленно, говорила негромко. И, то и дело подёргивала плечами, словно её знобило в тёплом байковом халате. О вчерашнем мы старались с ней не говорить, будто немного стыдились чего-то. Хотя Римма для меня сейчас была гораздо более близка, чем предыдущей ночью, когда в ней вдруг проснулся огнедышащий вулкан. Я всегда пастельные тона предпочитал кричаще ярким… Мне неосознанно хотелось взять её на руки и, качая, как малое дитя, ходить с ней по комнате, тихонько напевая что-нибудь хорошее. Менее чем за сутки с нашей первой встречи что-то неуловимо изменилось в Римме. Она как будто стала менее красива, словно невидимая болезнь незаметно подкралась к ней, слегка исказив её прекрасные черты. Впрочем, от этого она не стала менее любима и желанна… — А куда ты собираешься ехать? – спросил я. — К ракетчикам. Они обещали прислать за мной вездеход. А от них – в стойбище, к орочам. Забрать книги, которые я отвозила им месяц назад и привезти новые. Обратно они меня на оленях доставят… Я ведь ещё ни разу в жизни не ездила на оленьей упряжке… Да и много чего другого, как выяснилось уже здесь, я ни разу в жизни не делала и не умела делать… Думаю, что вся моя поездка займёт дня два, не больше. Но перед тем как прислать вездеход, военные заранее позвонят… Она замолчала, будто устав от столь пространной речи. Отпив немного зелёного чая с молоком из гранёного стакана в подстаканнике (забытый этот атрибут отчего-то сразу же напоминал мне купе вагона), взглянула на стол и, словно извиняясь за скудость завтрака: чёрный хлеб с маслом и мёд, продолжила. — Мясо вчера было очень вкусное… И – не только мясо, но и вино… – Она сделала небольшую паузу, будто припоминая что-то далёкое, а потом закончила: – И всё остальное – тоже… Не знаю почему, но я вдруг явственно понял, почувствовал, что Римме сейчас на какое-то время лучше остаться одной. — Я, пожалуй, пойду, – сказал я, поднимаясь из-за стола. – Кое-какие дела надо сделать… — Иди, – ответила Римма. Она тоже вышла из-за стола и, немного шаркая своими кожаными подошвами, пришитыми прямо к шерстяным носкам, подошла ко мне и поцеловала в щёку. — Спасибо тебе за всё… Пожалуйста, не обижайся, но у меня сейчас такое состояние, будто я совсем недавно побывала в центре урагана. Так что я себе на сегодня выписываю больничный лист. Хочу как следует выспаться… Давай увидимся завтра, с утра, можно в библиотеке. Я хочу, чтобы ты запомнил меня красивой, а не такой как сейчас. — А вечером? — Не надо. Я собираюсь написать родителям пространное письмо. А пишу я медленно, да и подумать мне надо об очень многом. И ещё – побрейся, пожалуйста, – ты колешься.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Утро следующего дня выдалось настолько чудесное, что хотелось: или, раскинув руки, закружиться в ритме вальса – чего я делать не умел; или – заорать во всё горло – что у меня получилось весьма неплохо, – от полноты чувств, от своей случайно встреченной любви, от предчувствия новых счастливых минут, дней, а может, и лет, в которых рядом непременно будет Римма. Хорошо было ещё и оттого, что сейчас я был совершенно один и свободен, как ветер, игривыми, незлобными волнами набегающий с Татарского пролива. Он был слегка солоноват, а я – слегка как будто пьян! Радовало и то, что, обычно безразличная ко всему инородному, тайга пощадила нас с Юркой, выпустив из своих беспредельных объятий… Мы живы, молоды, здоровы! Чего ещё желать и требовать от жизни? Натянутый как парашют купол неба голубел в своей бездонной выси. А под ногами весело похрустывал, поскрипывал снег, ещё лежащий на крышах домов не почерневшими от солнца, пышными перинами, которые, казалось, вдавливали их по окна в плавные и такие же белые сугробы… Но и невидимые токи весны были уже различимы, разлиты в воздухе, что ощущалось с каждым новым вздохом. — Ух, хорошо! – сам себе сказал я, подходя к калитке дома Нормайкиных. «Красотища-то кругом какая! Разве такие снега в городе узришь?» Две последние фразы я произнёс уже мысленно, потому что, открыв калитку, увидел под навесом деда Нормайкина и Юрку, приготовившихся пилить дрова. — А мы уж хотели всесоюзный розыск объявлять, – сказал вместо приветствия мой напарник. – Пропал, дескать, охотовед во цвете лет. Да – не в тайге дремучей, а в посёлке… Хорошо, что нарисовался, а то бы точно искать принялись. Где тебя носит-то по ночам? – уже без улыбки закончил он. В это время ко мне, виляя хвостом и всем своим телом, неизвестно откуда с радостным скулежом выскочил Шарик. И я, присев на корточки, стал гладить его, ничего не отвечая Юрке. Никому ничего объяснять мне не хотелось.
Весь предыдущий день я думал о нас с Риммой, а вечером вдруг ощутил неясную тревогу и с каким-то тяжёлым предчувствием, несмотря на то, что она просила меня не приходить, всё же отправился к ней. — Ну что тебя так долго не было? – открыв дверь, воскликнула Римма. — Ты же сама сказала – будешь писать письмо. На мой ответ она только махнула рукой. А потом мы пили чай и говорили, говорили, говорили… Словно минул не один только день, а были долгие месяцы нашей разлуки… Нам все больше и больше хотелось узнавать что-то новое друг о друге… Расстались мы с Риммой лишь под утро, незаметно проговорив всю ночь…
— Ты прямо не идёшь, а почти что паришь, – снова усмехнулся Юрка, наблюдая как я направился к крыльцу дома. — Почему почти? Точно – летит. На крыльях любви, – озорно подмигнул Юрке дед Нормайкин. – Иди, Мартыновна тебя покормит. Есть-то небось охота? — Нет. Только – спать. — Ну, тады иди поспи, – крякнул дед. – Эх, дело молодое! – довольно добавил он. И тут же дал мне наставление: – Бабьи расспросы всякие: у кого был, да чего, мол делал – в корне пресеки! Катерина нам уж за чаем зудела: где ты, да что? Дескать, не к шалаве ли какой наладился? Будто у нас тут, в посёлке из тридцати дворов, шалава на шалаве сидит и шалавой погоняет. Была здесь, правда, одна такая вдовушка, так давно уж на кладбище отдыхает. Какой-то хлыщ заезжий по пьяному делу прирезал.
После обеда, проспав до часа дня, я поудобнее уселся у окна и почти до сумерек читал Казакова, наслаждаясь его рассказами, как можно в жаркий, расплавленный летним зноем полдень наслаждаться прохладной, целебной и чистой водой родника. Как только проклюнулись первые звёзды и ещё бледный, желтоватый серп луны повис над деревней, а из труб почти всех домов к тёмнеющему небу стали вертикально подниматься белые дымы, – я вновь затосковал по Римме, чувствуя, что не видя её, я что-то безвозвратно теряю. Подойдя к двери, выходящей в сени, стал надевать свою куртку. — А ужин? – строго спросила меня от печи баба Катя. – Я как раз на стол сейчас буду собирать. — Да не лезь ты к нему! – повысил голос дед Нормайкин. – И тут же снизив его, без затей, спросил: – Вернёшься, али – до утра? Да, что я спрашиваю, – спохватился он. – Дверь-то всё равно не запирается. Так что иди с Богом. Когда вернёшься – тогда вернёшься. – И уже в спину мне закончил. – Римма девушка хорошая. Ты смотри, не обижай её… — Да, нет. Я скоро приду, – чувствуя, что краснею, заоправдывался я. – Книжку только поменяю… — А библиотеки что, теперь и по ночам работают? – из-за перегородки, чистя свой карабин, осведомился Юрка.
— А почему днём не приходил? – встретила меня вопросом Римма. — Ты же сама сказала утром: «До вечера!». Я подумал – ты захочешь выспаться. — Надо же, какую несусветную глупость я иногда могу сказать, – удивилась Римма. Мы снова, как и нынче утром, пили чай, смеялись, вспоминая забавные и не очень эпизоды нашей прежней, ещё отдельной друг от друга, жизни. И всё никак не могли наговориться… Не знаю, как Римма, а я почти осязаемо чувствовал, что незримые нити наших отношений стремительно превращаются в толстенные корабельные канаты, разорвать которые почти уже невозможно. А потом Римма взяла ключ от библиотеки, и мы под руку, как семейная пара, обогнули дом. Не зажигая света, долго стояли среди книг и нежно, осторожно целовались… — Ну, теперь иди, – слегка подтолкнула меня к входной двери библиотеки Римма. Глаза уже привыкли к полумраку, и в этот момент в свете луны, со слегла припухшими от поцелуев губами, она была необычайно хороша. — Мне надо ещё кое-какие книги доложить в коробки, – пояснила она. – Я завтра рано уезжаю. Военные звонили – сказали, что пришлют вездеход к восьми утра. Для меня – это несусветная рань… Зато, когда вернусь, – видя моё расстроенное лицо, продолжила Римма, – мы устроим с тобой настоящий пир! Ракетчики обычно из своего НЗ выдают мне всякие вкусности: мясо криля, клубничный джем, овсяное печенье, сгущёнку… — А где здесь телефон? – спросил я Римму, когда она вышла на крыльцо проводить меня. — Телефон в посёлке только один – в медпункте. Тётя Маша, местная фельдшерица, мне о звонке и сообщила. Под однообразный одинокий лай собаки мы снова прильнули друг к другу губами, долго не решаясь их разомкнуть. — Ну, иди, – ещё раз попросила Римма. — Может быть, тебе помочь? – с надеждой спросил я. — Не надо. Я только доложу в коробку книги, которые военные попросили по телефону. И сразу пойду спать. Мне надо выспаться. А дома мне с тобой будет труднее расстаться, чем здесь. Иди! – ещё раз сказала она и, повернувшись, скрылась за дверью.
На следующее утро я пораньше отправился к Римме, надеясь застать её дома. Однако и на дверях квартиры, и на дверях библиотеки висели замки. А от высокого крыльца в сторону дальних сопок тянулся непрерывный, исчезающий вдали параллельный гусеничный след. Я вернулся домой и стал читать толстую книгу о Дмитрии Донском, взятую у Риммы накануне вечером… Мне было грустно оттого, что я не застал её, не проводил и что теперь не увижу её целых два дня. А к элегической грусти примешивалась и лёгкая ревность. Что, если Римме приглянется какой-нибудь бравый лейтенант? Или даже – ещё неженатый капитан?.. После завтрака Юрка засобирался на метеостанцию, поиграть с семейством Выхиных в подкидного дурака (прибегавшая к родителям накануне Анастасия пригласила его), да заодно уточнить сроки прилёта вертолёта. — Может, со мной пойдёшь? – предложил он. – Пара на пару сыграем. — Да нет, я лучше почитаю… — А вид чего кислый?.. Я только пожал плечами, а он, не дождавшись ответа, вышел в сени. Дед Нормайкин, сидя у окна, подшивал валенки… Баба Катя ушла в магазин: за хлебом, чаем, солью… В доме было тепло, тихо, чисто и… пусто, как у меня на сердце. Грустно тикали на белой стене ходики. Грустно у печи мурлыкал кот, жмурясь от удовольствия после съеденной рыбки. Грустно покряхтывал, покашливал в своём углу дед Нормайкин с очками на кончике носа… Незаметно историческая канва романа увлекла меня и отвлекла от какой-то застылости в ожидании приезда Риммы, перенеся из современной действительности на шесть веков назад… И тут, будто продирающийся через толщу лет, из самого четырнадцатого века, я услышал достучавшийся до моего сознания голос Нормайкина. — Ты вот что, паря, вместо того, чтоб вздыхать, натаскай-ка лучше воды да дров принеси. Развейся малость. А то бабка вот-вот вернётся – обед учнёт гоношить… Да снег на дорожках во дворе размети. За делом-то, глядишь, хандра и отступит. Она ведь дела не любит, – закончил, как припечатал дед, подцепляя сделанным из вязальной спицы крючком дратву…
За обедом Юрка, вернувшийся с метеостанции, весело подмигнув мне, сказал: — Завтра, после обеда, вылетаем. Часам к двум за нами пришлют вертолёт. — Как завтра?! – всполошился я. – Обещали же через неделю! Говорили «свободных бортов нет»?.. — Ну, изменились, значит, обстоятельства, – поддевая вилкой кусок мяса, спокойно продолжил Юрка. – А ты чего так встрепенулся-то? Домой, что ли, не хочется? — Да мне книжку надо в библиотеку сдать, – потерянно проговорил я. — Иван Спиридоныч сдаст. Или Анастасию попросим. Она частенько в библиотеку ходит. Так что никаких проблем, – расставил всё по своим местам Юрка, делая вид или в самом деле не понимая меня. Дед и баба Катя переглянулись между собой и молча продолжили хлебать щи.
После обеда я отправился в медпункт, в надежде дозвониться оттуда до военных, но фельдшерица тётя Маша сказала, что не знает их номера. — Они нам завсегда сами, если что, звонят, – вздохнув, добавила она. – Односторонняя, так сказать, связь. Я машинально то и дело снимал с рычага трубку телефона в слабой надежде услышать хоть чей-нибудь голос. Однако допотопный аппарат производил лишь далёкое шипение да редкие резкие щелчки. — Приходи перед закрытием. Часа через два. Может, они сами позвонят по какой надобности. Я всё, что надо, передам и попрошу, чтобы они ещё перезвонили, – постаралась успокоить меня фельдшерица.
Когда я снова пришёл в медпункт, она только молча пожала плечами. — Ладно, пошли, парень. Закрывать мне пора, – через какое-то время сказала тётя Маша, грузно вставая из-за стола, на котором стоял немой телефон и с разных сторон которого мы сидели. — Может, у них там буран, – добавила она. – Такое здесь частенько случается. А в непогоду – связь никудышняя. Никак не пробьёшься… Пошли, пошли, – поторопила она. – Ужин мне надо ребятишкам сготовить – одни дома сидят. Они у меня ещё малые, а мужика в прошлом годе лесиной придавило… – вздохнула она. И совсем буднично, устало добавила: – Да и коровушку надо напоить, подоить, сенца ей дать, кормилице нашей… Когда мы вышли из медпункта, я с надеждой взглянул на небо. «Может быть, хоть погода испортится, и вертолёт за нами не пришлют?» Однако небо было чистое – чёрного бархата, усыпанное яркими, будто умытыми, голубоватыми льдинками звёзд. И так же, как вчера, когда я отправлялся к Римме, висел над деревней на ветке огромного, одиноко стоящего на косогоре дерева с чёрными корявыми ветвями, жёлтый игрушечный серпик прозрачной луны. — А ты чего, как мокрая курица? – заперев дверь, спросила фельдшерица, осторожно спускаясь с крыльца. И, уже стоя внизу, рядом со мной, высказала предположение: – Влюбился, никак! Я утвердительно мотнул головой. Мне так в этот момент было одиноко и жалко себя, что, казалось, разожми я стиснутые зубы, тут же разревусь. — Это хорошо, – уже вольней вздохнула фельдшерица. – Поди – в библиотекаршу нашу, в Римму? – И тут же, отвечая самой себе, утвердительно добавила: – Ну, конечно! В кого же ещё-то – в нашей деревне… Больше не в кого. Не кручинься, парень, а радуйся! Настоящая любовь – дело редкое. Да и Римма – девушка тоже из очень уж редкостных будет.
На следующий день, с часа дня мы сидели на метеостанции и от нечего делать играли в карты, ожидая прилёта вертолёта. Юрка играл в паре с Настей, у которой игра явно не клеилась. Она была задумчива, рассеянна, и мы с Выхиным, раз за разом, что очень радовало его, выигрывали. Хотя сам я играл машинально, по инерции. За что мой партнёр нередко упрекал меня. — Игорь, вы как будто спите на ходу! У вас же была козырная дама пикей!.. Повнимательнее надо быть. Так и проиграть недолго… А в прошлый раз у вас на руках туз козырной остался… Его слова доходили до меня совсем в ином значении. Дамой, и несомненно козырной, была для меня Римма. Мой проигрыш был налицо. И туза козырного в данной ситуации у меня, увы, не было. Когда Юрка в очередной раз после их проигрыша начал тасовать карты (похоже, из всех играющих процесс сей доставлял удовольствие только Выхину, похихикивающему и довольно потиравшему после выигрыша руки), мы услышали стрёкот винтов вертолёта. Высыпали на крыльцо… Машина заходила на посадку со стороны солнца и какое-то время казалась на его бледном, словно распаренный блин, диске едва угадываемым небольшим тёмным насекомым, отдалённо напоминающим стрекозу. Через какое-то время, стремительно увеличиваясь в размерах, вертолёт завис над белым чистым пространством поляны перед метеостанцией, а спустя минуту сел, на время исчезнув в снежной метели, взвихренной его винтами. Шум двигателей стих. Утихомирились и снежные потоки. Слегка обвисли концы винтов. И только редкие, отдельные и одинокие снежинки ещё продолжали кружить над зелёным корпусом машины… Из боковой дверцы резво выскочил всё тот же рыжий щеголеватый пилот, который доставил нас сюда почти два месяца назад… За ним на землю ступил совсем юный паренёк в новенькой, с иголочки, лётной форме. — Полчаса на сборы, прощание, слёзы, – бодро «проинструктировал» нас с Юркой лётчик. — Всем общий привет! – обратился он уже к Анастасии и Выхину. – Принимайте почту. А ты, – повернулся он к своему «стажёру», – проверь пока боковую задвижку. Через двадцать семь минут вылет, – взглянув на часы, скомандовал пилот. – В 15.30 нам надо быть в Совгавани. Выхин и лётчик, держащий в руке брезентовую сумку с газетами, письмами и прочей корреспонденцией, предназначенной жителям Гроссевичей, скрылись за дверью. Я понуро потащился со своей панягой и трофеем для приятеля – огромными, тяжёлыми сохатиными рогами – к вертолёту. Юрка с Анастасией о чём-то вполголоса говорили на крыльце. И было такое ощущение, что они хотят сказать друг другу как можно большее количество слов в единицу времени. В какой-то момент Анастасия быстро оглянулась на дверь и, зажмурив глаза, крепко поцеловала Юрку. Затем, выпустив его голову из своих рук, тут же скрылась в доме. Всё это я узрел в открытую дверь вертолёта, будучи сам невидим для «воркующих голубков». Вновь появившись на крыльце, Анастасия сунула в руку моему напарнику свёрток, от которого даже на расстоянии, через обёрточную бумагу, исходил приятный аромат домашней стряпни. У Юрки, в отличие от меня, настроение было, похоже, отличное. Он что-то весело насвистывал, аккуратно укладывая теперь уже в вертолёте подаваемые мной вещи. — На борту не свистеть! – строго пресёк творчество Юрки «стажёр», что-то подкручивающий большой отвёрткой у боковой двери. — Ну, всё готово?! Все готовы?! – скорее не спросил, а мажорно подтвердил вернувшийся пилот, проходя через салон к своему месту в кабине. – Тогда – вперёд! И только вперёд!
* * * . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . «Я стоял на вершине и видел, как о скалы Острова справа и слева от меня разбиваются вскипающие белой яростной пеной при ударах о каменную твердь волны, нехотя отползающие потом по гальке и прибрежной полосе тёмного влажного песка. Казалось, что на этой полукилометровой высоте я упираюсь головой в небо, потому что набухшие низкие тучи медленно шествовали поодаль, чуть ниже скалистой вершины. Также, зачастую ниже моих стоп, громко, скандально горланя, раскинув большие чёрные крылья, пролетали кайры. Или сновали туда-сюда по своим птичьим надобностям не очень крупные, вертлявые, скорые в полёте тупики, топорики, обжившие на этой, дальней от посёлка, части острова угрюмые террасы скал, обильно выбеленные во многих местах их же помётом. Птицы жили по своему, однообразному, из года в год повторяющемуся ритму, и были очень недовольны, когда кто-то посторонний вторгался в их размеренную жизнь. За моей спиной, по гребню постепенно расширяющегося острова, вилась тропинка, по которой я пришёл сюда, одновременно видя и влажный, мрачный, сумеречный северный склон острова слева, и сухой, более светлый и пологий, южный – справа… Низко скользящие на запад, за моей спиной, словно я стоял на носу гигантского, в несколько километров длины, корабля, устремлённого встречь солнцу, на восток, – облака, казалось теперь задевали, шевеля их, волосы на моей макушке. Порой мне хотелось протянуть руку, покрепче ухватиться за «хвост» одного из этих рыхлых «дирижаблей» и полететь вместе с ним над Камчаткой, Байкалом, Уралом – до Владикавказа или какого другого города, чтобы как Финист-ясный сокол раз – и очутиться рядом с Таей. «Как она там? Где она там? С кем она там? И там ли, во Владикавказе, она ещё?..» По крутой тропинке я спустился вниз, к спрятанной в расщелине скалы байдаре, которую смастерил сам, научившись этому у алеутов сразу по приезде сюда. Деревянный лёгкий каркас. Натянутая на него очень прочная кожа моржа, расщеплённая надвое, по толщине… Из всего процесса изготовления лодки – это была единственная операция, которую я так и не освоил, не смог научиться ровно «раскалывать» почти пятнадцатимиллиметровой толщины шкуру морского зверя на две равнозначные пластины. Как я ни старался – у меня ничего не получалось. Видимо, дело было здесь не только в специальном ноже, но ещё и в чём-то ином: может быть в генной памяти, в руках, которым по наследству передаётся опыт предыдущих поколений. Обогнув небольшой скалистый мыс, я вошёл в длинную, узкую, тихую, удобную, но не очень глубокую бухту, в которой морским судам ход был открыт только во время прилива… На одном берегу бухты располагалось село Преображенское, где жили алеуты, занимающиеся, в основном, морским промыслом, и – немногочисленные работники песцовой зверофермы: украинцы, русские, белорусы… На другой её стороне, в достаточном удалении, почти на гребне холма находилась пограничная застава. А за хребтом, на другой оконечности острова, – наш стационар из трёх небольших домиков, принадлежащих Тихоокеанскому институту океанографии. Иногда пограничники от нечего делать палили сразу из всех четырёх стволов зенитно-пулемётной установки по тучным тёмным облакам, вызывая тем самым кратковременную полосу дождя над частью острова. И похоже – это занятие им нравилось, потому что ненадолго отвлекало от повседневной скуки жизни… Я вытащил байдару по приятно зашуршавшему под её днищем крупному песку-ракушечнику на берег, перевернул и направился к дому Григория. Внешне – точно такому же, как ряд домов-близнецов, справа и слева от него. Ола – стройная, гибкая дочь Григория, смотрящая на мир красивыми тёмными, всегда как будто чуть-чуть влажными глазами с пушистыми ресницами, встретила меня на пороге. Доверчиво, по-детски улыбнувшись, она сказала, что отец ушёл к шаману – эскимосу Нарумаю. И что скоро на поляне, за последним домом, начнётся большой праздник… — Отец ждал тебя и велел мне «проводить до места», – продолжая улыбаться, закончила она. Мы отправились с ней на поляну, поднимаясь вверх по песчаному склону с задней стороны домов, вытянутых полукругом вдоль бухты и составляющих единственную полу-улицу посёлка. Лёгкая поступь девушки и её искренний, искристый по любому, даже самому незначительному поводу смех звоном весёлого колокольчика дробил мою громоздкую, не вмещающуюся в сердце, мешающую жить, безнадёжную тоску. — Ола, а сколько тебе лет? – спросил я девушку, едва поспевая за её скорым шагом. — Много! – вновь рассмеялась она, будто я сказал что-то очень весёлое. – Пятнадцать уже… А почему спрашиваешь? Женихом хочешь стать? – кокетливо улыбнулась она. — Да какой из меня жених. Я для тебя уже старый. А ты для меня ещё совсем девчонка. — Ты не старый. А я не девчонка, – посерьёзнела Ола. – Всё могу. Выделать шкуру оленя, нерпы – могу. Особенно хорошо шкура выделывается красной икрой кеты… Мясо моржа приготовить – могу. На байдаре одна в море ходить могу. Будешь женихом – вместе ходить станем. И спать рядом будем, – снова радостно засмеялась она.
Над костром висел большой закопченный котёл, от которого по всей поляне разносился вкусный запах варящегося мяса. Огонь поддерживали, несмотря на прохладную, осеннюю какую-то погоду, два босоногих чумазых карапуза. Руководил их действиями совсем древний алеут, сидящий на чурбане недалеко от костра и степенно покуривающий самодельную трубку. На достаточном удалении от этого места, находясь в не очень плотном кругу алеутов, камлал старый, с длинными седыми, как сосульки, прядями волос, морщинистой шеей, с сухой пергаментной кожей лица и рук, выглядевших значительно моложе шеи, шаман. Он монотонно, с равными промежутками времени, ударял в бубен, легко подпрыгивал, высоко отделяясь от земли; приседал, кружился на одном месте. И когда он долго и быстро, как волчок, вращался, его одежды развевались, будто надуваясь изнутри, во все стороны. А беличьи хвосты, пришитые к ним, приподнимались горизонтально, словно старались оторваться и улететь… При этом он негромко, скрипучим речитативом, лишь отдалённо напоминающим человеческий голос, произносил какие-то заклинания. И эти звуки рождали каждый раз новые чувства и ассоциации. Иногда в них явственно слышался крик ворона, иногда казалось – завывает, свищет, носясь по тундре, ветер… Яркое, разноцветное кружение одежд шамана, словно они делали это уже произвольно, по собственной воле, и глухой звук древнего бубна, передаваемого от шамана к шаману по наследству, с почерневшей от множества рук, прикасающихся к нему, и наверняка, уже забывшему сколько ему лет, – кожей, – навевали какую-то тяжелую, тревожную зыбкую дрёму. Ола смотрела на буйство шамана широко раскрытыми, заворожёнными глазами. Ресницы у неё слегка подрагивали в такт ударам бубна. Пухлые сочные губы шевелились, что-то беззвучно шепча про себя. Иногда веки девушки тяжелели и опускались вниз, почти закрывая блестящие среди бездонной черноты глаз зрачки. — А почему у вас шаман не алеут, а эскимос? – стараясь стряхнуть с себя и Олы сонное оцепенение, спросил я вполголоса, когда тот, присев, надолго замер с бубном над головой. — Нету своих, – ответила она не сразу, не поворачивая головы. – А Нарумай – из рода шаманов. Давно тут живёт, – как-то механически выговаривала слова Ола. – В его стойбище – все от цинги умерли. Я ещё тогда не родилась. После этого он с Чукотки сюда, на острова, перебрался… Моржи изменили свои пути, и человек пришёл за ними… – нараспев закончила она, словно всё ещё находясь под гипнозом действа. — А чего он просит у духов? – окончательно приходя в себя, продолжил я задавать вопросы. — О хорошей охоте просит. О том, чтобы души убитых зверей не держали зла на охотников, не мстили им. Старается сделать так, чтобы звери не знали, кто их убил. Ещё говорит о том, что зло в мире часто торжествует, но никогда не побеждает окончательно, как темнота не может проглотить даже один луч света и всегда бежит от него. Ещё говорит о том, что истина – дочь времени. И о многом другом, чему в твоём языке нет нужных слов… Шаман в очередной раз высоко подпрыгнул и, подогнув под себя ноги, словно завис на какое-то время в воздухе, преодолевая земное притяжение. Потом плавно, пружинисто приземлился. Тихо ударил в бубен и «замертво» упал, закатив под лоб глаза и содрогаясь, как эпилептик, всем телом. В уголках его сомкнутых в тонкую линию тёмных, почти чёрных губ появилась пузырящаяся светло-желтоватая пена. — Духи услышали Нарумая, – тихо сказала Ола. – Год будет хорошим… Зверя будет много… Пошли к котлу… Шаману, который уже сидел на шкуре сивуча у костра (неведомо как и когда переместившись сюда), первому подали большой сочный кусок мяса. Ловко орудуя ножом, он отрезал от него небольшие кусочки и, почти не жуя, сглатывал один за другим. С нескрываемым удовольствием тёмное моржовое мясо стали есть и другие. Жир тонкими, почти прозрачными струйками стекал по подбородкам и рукам едоков, но они словно бы не замечали этого, с радостными возгласами извлекая из котла взамен съеденных новые куски. Все были веселы, возбуждены, доброжелательны, улыбчивы… Ола подала мне откуда-то принесённый ею острый нож, заточенный, как и у бурят, на одну сторону, – с ручкой из берёзового капа. Достала из ножен свой, взяла мой и пошла с ними к котлу, вылавливать мясо. Когда она вернулась с парящими кусками мяса, нанизанного на остриё ножей, мы сели с ней рядом спина к спине прямо на песок, с краешку от этой немногочисленной «разноцветной стаи», и тоже, вначале обжигаясь, стали есть мясо, захватывая его зубами и «чиркая» ножом, отделяя небольшой кусочек от основного кусмана. Ола, увидев, что я неправильно, по её мнению, – не снизу вверх, а сверху вниз, – отрезаю мясо, улыбнувшись, сказала: — У русских нос большой. Чтобы его не отмахнуть, они режут мясо неправильно. И, словно демонстрируя, как надо это делать, ловко, одним движением руки, отпласнула небольшой кусочек мяса, оставшийся у неё в зубах, сделав быстрое движением ножом снизу вверх. К нам подошёл отец Олы. — Вкусно? – улыбаясь, спросил он меня. — Очень, – совсем чуть-чуть слукавил я. — Нравится наш праздник? – продолжал радоваться алеут. — Да! – на сей раз совершенно искренне ответил я. – Всё так естественно, просто… — Мы ещё потом танец охотников исполнять будем… Кто-то окликнул его, и он отошёл в сторону… А мне вдруг припомнился другой, грустный праздник в удэгейском посёлке Гвасюги, который река Сукпай разделяла надвое. На одном её берегу жил род Кимонко, на другом – Калюндзюга. Между собой они не ладили. Их давняя вражда, неизвестно как, когда, из-за чего начавшаяся, – была менее, а точнее сказать, совсем не кровопролитной, – если не считать редких непонятных исчезновений в тайге того или иного представителя рода, – но зато не менее затяжной и напряжённой, чем у знатных итальянских семейств Вероны: Монтекки и Капулетти. Калюндзюга гордились тем, что в их роду был настоящий писатель Тимофей Калюндзюга. Автор единственной книги «Вниз по Сукпаю», которая «в авторизированном переводе», то есть практически написанная заново «на основе заметок автора», вышла в шестидесятые годы двадцатого столетия в Ленинграде, огромным даже для необъятного Советского Союза тиражом. В книге был отображён промысловый опыт удэгейского охотника, основанный на традиционных, национальных способах добычи зверя, и описывалось множество забавных и курьёзных случаев из жизни самого Тимофея, основу которой составляла охота. Например, красную рыбу он добывал острогой, в местах нереста, никогда не пользуясь сетью, как и его предки. Тут же солил икру и рыбу, оставаясь на месте до холодов, когда подходило время добывать на зиму мясо. Не сильно мудрствуя, особенно в многоснежье, Тимофей отыскивал кабанью тропу и к какой-нибудь здоровенной лесине, лежащей поперёк неё, через которую перебирались кабаны, скользя по ней брюхом и оставляя на колодине в снегу глубокий жёлоб, – укреплял прочное острое лезвие, присыпав его снегом… Через день-другой он возвращался на место уже за добычей. Обычно идущий впереди секач или самка со своим подросшим к зиме выводком, преодолевая препятствие, натыкались на нож, но по инерции продолжали двигаться вперёд, вспарывая брюхо вбитым в колодину обоюдоострым ножом. Выводок, слыша крик боли и опасности, тем же путём устремлялся вперед: за матерью или вожаком, стараясь поскорее перемахнуть через колодину … И большинство из них постигала та же участь… Тимофею потом предстояло только разделать несколько окоченевших туш. У которых птицы, в лучшем случае, могли выклевать глаза, а мыши отгрызть «пятаки». Остальное небольшому зверью из-за толщины кабаньих шкур было недоступно. Прибрав мясо и убрав с выкрашенной в красный цвет кабаньей кровью колодины своё «орудие лова», Тимофей уже до следующей зимы не тревожил лесных хрюшек. На медведей, которых ему удалось добыть сорок штук, Калюндзюга чаще всего охотился тоже при помощи холодного оружия – пальмы´ и ножа, как это делали его далёкие и не очень далёкие предки, лишь изредка используя огнестрельное оружие. Сей весьма своеобразный и рискованный способ охоты заключался в следующем. Прочное, хорошо высушенное древко пальмы´ упиралось в землю, когда, уже растревоженный в берлоге, медведь, выскочивший из неё наружу, устремлялся, встав на задние лапы, к охотнику, посмевшему нарушить его сладкий сон… На другом конце древка, направленного примерно под углом в сорок пять градусов к вздыбившемуся зверю, сыромятным жгутом, высыхающим прямо на древке, укреплялось острое широкое лезвие, имеющее незаточенный четырёхгранный «хвостик» с «зубом», предназначенным для крепежа. Охотник, стоя одним коленом на земле, двумя руками удерживает проходящее подмышкой древко, плавно направляя его в самое уязвимое место, в живот разъярённому зверю. Обычно медведь, традиционно вставший перед охотником на дыбы, не обращал внимания на выставленную в его сторону «соломинку», и сам натыкался на это смертоносное орудие. Иногда пронзающее его насквозь. Так умелый энтомолог нанизывает на булавку очередной экземпляр своей коллекции. Ловкость охотника при данном способе охоты заключалась в том, чтобы вовремя отскочить в сторону от падающей на него «оскаленной глыбы». А затем помочь зверю, вытаскивающему из себя пальму´, часто вместе с кишками, быстро умереть, вспоров ему брюхо острым, как бритва, ножом. Конечно, можно было просто наблюдать со стороны агонию зверя, видя, как недоумённо ревя от боли и не понимая до конца, что происходит, тот, сидя на земле, двумя лапами раздирает свой живот, выворачивая наружу внутренности, желая любой ценой избавиться от нестерпимой боли. Однако самоубийство зверя Тимофей никогда не одобрял. И если к нему нельзя было подобраться с ножом, он подходил к медведю с карабином и, почти вставив ствол в его ухо, нажимал на спусковой крючок. Долго после этого покуривая трубочку и глядя на безмолвного могучего врага. На сорок первом медведе отлаженный механизм охоты, основанный на безупречном знании повадок зверя, дал сбой. Медведь попался Тимофею небольшой и… нетипичный. Он не встал перед охотником на дыбы, чтобы нанести свой смертельный удар, снимая с соперника скальп, но и оголяя при этом живот (где самая тонкая шкура), как это делали до него все его собратья… Медведь, не оборачиваясь и не огрызаясь на хватающих его сзади за гачи собак, проворно подскочил на четвереньках сбоку к не успевшему даже развернуться ему навстречу Тимофею, ловко выбив из его рук пальму´. Вторым ударом передней лапы медведь просто оглушил охотника, не успевшего передёрнуть затвор карабина. Зверь действовал нетрадиционно, нетипично для медведя, не так, как в подобных случаях действуют его сородичи. Но именно поэтому он победил… Тимофей не мог знать личного опыта этого некрупного хищника. Он, как на пальму´, никогда доселе не изменявшую ему, опирался на опыт поколений, свой собственный и – традиционное поведение зверя… На небольшой полянке у ручья, где они сошлись, вскорости можно было обнаружить лишь окровавленные лоскуты одежды охотника, его карабин, да пальму´ со сломанным черёмуховым черенком… Медведь же стал шатуном. Ведь, разбуженный человеком, он не может вновь залечь в берлогу. А до весны было ещё очень далеко и питаться зверю чем-то было надо… На следующий день, с пристыжено опущенными головами собаки вернулись в посёлок. Одна из них притащила в зубах часть окровавленного рукава с кистью правой руки. Но рассказать о том, что произошло там, на Сукпае, под низким зимним небом, она не могла…
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Дочь Тимофея, учившаяся в это время в Институте народов cевера, отвезла своему преподавателю записки отца. И вскоре, изданная в Ленинграде, вышла книга первого и, судя по всему, – последнего удэгейского писателя Тимофея Калюндзюга. А ещё через несколько лет, согласно постановлению высших партийных инстанций «О сохранении культурного наследия малочисленных народов СССР…» в Гвасюках, в просторной избе, построенной присланными из Хабаровска строителями, был открыт музей писателя, в котором, в основном, хранились его личные вещи. Национальная одежда, паняга, у´лы, ножи, пальма´, трубка, изготовленная им самим из берёзового капа. И – конечно же, несколько десятков экземпляров тоненькой зеленоватой книжки «Вниз по Сукпаю», на обложке которой был изображён присевший охотник и нависший над ним тёмной глыбой медведь, со страшно оскаленной пастью. Директором, хранителем, экскурсоводом (в чём надобности почти никогда не было) стала дочь Тимофея Нина, «заработавшая» себе в сыром Петербурге чахотку и поэтому вернувшаяся для поправки здоровья в родные места…
Роду Кимонко тоже было чем гордиться! Они, как и Калюндзюга, слыли отличными охотниками и рыболовами, но, самое главное (так они считали сами), среди них было много хороших борцов. Именно поэтому, при каждом удобном и неудобном случае, Кимонко вызывали Калюндзюга на поединок. Помериться силами на льду запорошенной снегом реки. Иногда борьба могла продолжаться целый день, не выявляя явного победителя. Однако Кимонко были уверены, что победили именно они, потому что для очередной пары борцов роду Калюндзюга уже некого было выставлять. — Слабый род. Одни девчонки родятся, – удовлетворённо кивали головами старики из рода Кимонко, и оба рода расходились по разным берегам. Бесспорным же преимуществом рода Кимонко перед Калюндзюга и теми, и другими считалось то, что бывший леспромхозовский магазин «Смешанных товаров» находится на их, левом, берегу. И если музей, расположенный на правом, кроме его директора, хотя бы из-за того, что она жила в том же доме, почти никто не посещал, то в магазин ходили все, за исключением младенцев, которые ходить ещё просто не умели. Особенное паломничество возникало у «торговой точки», после окончания промысла, когда – ещё леспромхозовская продавщица, так и оставшаяся жить в Гвасюгах после смерти мужа, похороненного тут же, за околицей, – получала спирт. В такие дни любой заезжий «гастролёр» мог за бутылку водки выменять «у местных аборигенов» шкурку соболя, выдры, норки, а то – и не одну… Когда в магазине кончался традиционный алкоголь (происходило это всегда очень быстро, столько бы его не завезли), – переходили к нетрадиционному: одеколону и прочим спиртосодержащим жидкостям, – чаще всего отпугивающим гнус, – который удэгейцы по своему прямому назначению никогда не использовали. Одним словом, всеобщий праздник, хоть и без братания родов, продолжался до тех пор, пока в магазине оставались содержащие хоть в какой-то мере спирт смеси, вплоть до клея БФ, который разводили водой и тоже пили, причём особым шиком в такие развесёлые деньки считалось упиться до потери человеческого облика. Именно это всеобщее празднество и припомнилось мне вдруг на Командорах, когда мы с Олой ели варёное мясо моржа. Помню, как одна удэгейка с редкими зубами и провалившимися от их отсутствия тёмными щеками, всё намеревалась пуститься в пляс на крыльце магазина, держа в руках как невиданную драгоценность очередной флакон с антикомарином и постоянно, словно заведённая, повторяла одно и то же, укоряя продавщицу. — Я ей соболь даю. Она не берёт. Не дам, говорит, тебе больше ничего. Помрёшь, как мужик мой от водки помер… А я уже один флакон выпила – и ничего… Хорошо мне! Ещё и другой взяла… – весело рассмеялась она, скатываясь с трухлявого крыльца на едва держащих её тонких ногах. Однако права оказалась всё же продавщица. И после дополнительной дозы зелья эта развесёлая удэгейка неопределимого возраста всё же померла, забравшись в одежде на кровать и скорчившись там в углу клубком… Муж не заметил потери подруги, потому что «горючая смесь» продавалась в магазине ещё два дня. На третий день утром, в выстуженном за дни пьянки доме, супруг попытался растолкать свою «крепко спящую» жену, с которой всё это время почивал рядышком ночью, а иногда, сваленный предельной дозой алкоголя, и днём. Растолкать же её он решил для того, чтоб она растопила буржуйку да сготовила чего-нибудь поесть. Однако поднять верную многие годы собутыльницу никакими тычками и грозными окриками оказалось уже не по силам… Вспомнил я и то, как рассказывал Тае об этих современных Монтекки и Капулетти, стараясь скрасить юмором их затяжную, бесполезную и, в общем-то, совсем не злобную вражду. Однако Тая никакого, даже доброго юмора, на этот счёт не принимала. Может быть, оттого, что была родом с Кавказа и слишком хорошо знала цену разобщённости людей, живущих по соседству друг с другом. Когда о корнях вражды уже никто не помнит и не знает, но само древо вражды всё разрастается и разрастается, цветя при этом «пышным цветом», пуская новые побеги. Про ужасающие же пьянки, когда пьют все: от мала до велика, я ей вообще никогда не говорил. О честности удэгейцев, их добродушии, детской наивности, неумении лгать, умении охотиться и желании всегда прийти на помощь – да. А о другом – нет». . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
* * * «Улетаем, – с грустию подумал я, устраиваясь у иллюминатора, – и с этим уже ничего не поделаешь». Взревел мотор. Снежная «штора» на какое-то время задёрнула снаружи мой иллюминатор. Вертолёт качнулся: вправо-влево, выровнялся, оторвавшись от земли. В лицо, через стекло, брызнуло солнце и, уже с высоты птичьего полёта, я увидел яркий белый припай, тёмные скалы, вырастающие из полосы прибоя Татарского пролива. Сам, голубой как небо, пролив и вдающийся в него мыс Крестовоздвиженский с маленьким игрушечным домиком метеостанции и белой свечой маяка на его пологой вершине. Я пересел на другую сторону, но деревни уже не увидел. Под нами и справа от нас было только зелёное море тайги. И по вершинам сосен, как по волнам, слегка колыхаемых ветром, легко скользила невесомая тень вертолёта, уносящего нас… Резко встав, я направился к кабине пилота. — Ты это куда? – недоумённо спросил Юрка, оторвавшись от иллюминатора. Шарик тоже поднял с лап голову, уставив на меня любопытные и озорные глаза. — Туда, – ответил я и открыл дверь пилотской кабины. — Капитан! – почему-то именно так обратился я к лётчику, напрягая голос, – будь другом, разверни машину. Очень тебя прошу. «Стажёр» и командир одновременно обернулись, и вертолёт чувствительно качнуло в сторону… Пилот, снова глядя по курсу, прокричал: — Зачем? Что-то ценное оставил или сам решил остаться? — Оставил… Девушку… Давай к ракетчикам заглянем. Вдруг она ещё там… Тебе туда и обратно – не больше двадцати минут. Мне бы только попрощаться с ней. — А за горючку кто будет платить? – не меняя курса осведомился лётчик. – К тому же в Совгавани нас ждут к определённому сроку. — За горючку я заплачу! – заторопился я, потому что каждый миг всё больше и больше отдалял меня от Риммы. Вертолётчик с нескрываемым любопытством быстро взглянул на меня. — А ты знаешь, сколько горючки жрёт наш «крокодил»? — Даю вам по соболю. Нет, – даже не дождавшись ответа, продолжил я. – Три соболя. Два – тебе. Один – стажёру. На миг мне показалось, что вертолёт стал разворачиваться. Но, взглянув вперёд, я понял, что мы летим в том же направлении: слева – вода, справа – тайга и горы. — Каждому по три соболя! И – рога впридачу! — Может слетаем? – нерешительно спросил командира стажёр. – По три соболя и шикарные рога… — Шикарные рога мне бывшая жена уже подарила, – напряжённо и зло ответил лётчик. — Девять соболей. Больше у меня нет, – затухающим голосом, чувствуя всю бесполезность и безнадежность просьбы, произнёс я. — А всю пушнину, что у тебя есть: со всеми куницами, белками, норками, выдрами – отдашь? – спросил пилот и я почувствовал, что он улыбается. Хотя по-прежнему видел только его затылок и широкую спину, туго «облитую» кожаной лётной курткой. — Отдам! – с воскресшей надеждой согласился я. — Да не слушайте вы его! – вмешался в разговор подошедший ко мне сзади Юрка. И, дёрнув меня за рукав, прошипел на ухо: «Ты что, совсем сдурел?!» Пилот, будто бы не заметив Юркиной реплики, продолжил: — А стоит ли того твоя девчонка? Я ещё ничего не успел ответить, но уже почувствовал, как вертолёт, круто меняя курс, стал заваливаться набок в сторону Татарского пролива. Через несколько минут мимо нас промелькнули Гроссевичи. А ещё минут через десять – мы зависли, едва не касаясь колесами земли, над расчищенной от снега возле вытянутого барака казармы площадкой. — Только махом! Одна нога здесь – другая там, – скомандовал пилот. Я рванулся к двери и услышал, как грохот двигателя смолк и вертолёт мягко приземлился. — Что поделаешь, – словно оправдываясь перед самим собой, произнёс вертолётчик. – Любовь – дело серьёзное. Минутой здесь явно не обойдётся. Да и я пока своих старых друзей навещу. Теперь уж в Совгавань всё одно опоздаем. Отворив дверь, я увидел, что к вертолёту спешат молодой офицер и два солдата, едва поспевающие за ним. Они были в таких же белых, как у командира, полушубках, с автоматами за плечами. — Кто такой?! По какой надобности? – оказавшись рядом со мной, с напором спросил лейтенант. – Почту, что ли, привезли? – обратился он уже миролюбивей к вышедшему за мной лётчику. Пилот объяснил ему в чём дело. — Сочувствую, – похоже искренне сказал офицер, – но вы опоздали… Солдаты, глазея по сторонам, чему-то таинственно улыбались. — Как опоздали? – спросил я, холодея. — Она ещё вчера после обеда на нашем вездеходе уехала в стойбище к орочам. Спешила очень… Хотя мы предлагали задержаться хотя б на денёк… — Как там у вас дела в Совгавани? – обратился он уже к вертолётчику с такой нескрываемой тоской и некоторой даже завистью, словно речь шла о прекрасном белом городе, стоящем на берегу теплой голубой лагуны. Или, в крайнем случае, – о таких красивых городах, как Прага или Будапешт… — Нормально, – ответил пилот офицеру и, подойдя ко мне, положил широкую ладонь на моё плечо. – Полетели, парень… Пора… — Может, пообедаете с нами? – с надеждой спросил лейтенант, совсем не выглядевший теперь грозным. – У нас сегодня: макароны по-флотски, борщ, чай со сгущёнкой и хлеб со сливочным маслом, – не теряя надежды, завлекал он. Ему явно не хватало неформального общения. — Извини, друг, спешу, – за всех ответил пилот. И мы с ним и вышедшим «размять ноги» Юркой пошли к вертолёту. — И куда это все так спешат? – услышал я уже за спиной ни к кому конкретно не обращённый голос молоденького, розовощёкого, со светлым пушком над верхней губой, офицера.
Через каких-то полчаса мы были уже в Совгавани. Как только винты перестали работать и мы все высыпали на лётное поле, к вертолёту подскочил грузный, одышливо дышащий диспетчер. — Где тебя черти носят?! – начал выговаривать он пилоту. – Вам же ещё в Ванино сегодня лететь. — Успеем, – улыбаясь во весь рот, ответил пилот. – Небольшая задержка была по техническим причинам, так что не кричи. Мы только кипятку в термос наберём, пока охотники разгружаются, и сразу полетим. Даже обедать не будем. — Сгоняй за водичкой, – обратился он к крутящемуся возле него стажёру, всё норовившему что-то сказать ему на ухо. – Вот, термос возьми. Заварку я в него уже засыпал. А я тут пока с ребятками о делах наших скорбных погутарю. Паренёк облегчённо вздохнул, и они с диспетчером пошли к аэропорту. Я вынул из рюкзака, прикреплённого к паняге, довольно объемистый, но лёгкий мешок с пушниной и протянул его пилоту. — Рога возьмешь? – спросил я его. – Или напарнику отдать? — Отдавать никому не надо. Себе оставь, – ответил он голосом, не выражающим никаких чувств. Развязав холщовый мешок, пилот запустил туда руку, перебирая пушнину. — Хороша! – удовлетворённо сказал он и провёл рукой по тёмной шелковистой спинке соболя, вынутого из мешка. Мы с Юркой молча стали выгружать свои пожитки. Говорить я ни с кем ни о чём не хотел. Да, пожалуй, и не мог. У меня было такое ощущение, будто меня всего выстудило горным ветром до бесчувственности льда. И все мысли мои застыли. И сам я превратился в некую ледяную глыбу, в самой глубине которой только ещё и теплилась жизнь. Минут через семь с термосом вернулся стажёр. Увидав в руках своего шефа мешок с пушниной, в котором тот что-то внимательно высматривал, он удовлетворённо разулыбался. — Ну, что? Всё готово? Все готовы? – оторвавшись от своего занятия, спросил пилот. — Так точно, командир! – отчеканил стажёр. — Ну, тогда вперёд! – сказал лётчик, завязывая тесёмку мешка. — Пока! – крикнул нам стажёр, забираясь в вертолёт. — Пока… – ответили мы с Юркой недружным хором. И, взяв кое-какие вещи, понесли их к зданию аэропорта. — Эй, Ромео! Подожди! – окликнул из кабины вертолёта пилот, обращаясь ко мне. Я обернулся и увидел, как боковое стекло отодвинулось, и лётчик бросил в мою сторону недалеко отлетевший от вертолёта мешок с пушниной. — Белку одну я на мушки конфисковал! – снова крикнул он. – А остальная мягкая рухлядь мне по колору не подходит. Завращались винты, всё убыстряя темп. Мешок покатился, подгоняемый поднятым лопастями ветром, в моём направлении, приткнувшись к ногам. Чтобы он не успел откатиться дальше, я быстро нагнулся и поднял его.
* * * . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . «Это просто невероятно! Я – отец! У меня родился сын! Всё! Хватит бродяжить по разным медвежьим углам… Может быть, я уже выстрадал своё прощение и – счастье?.. Я должен быть с ними… С Таей, с тем, кого я ещё ни разу не видел и не знаю, но кого уже безгранично люблю…» Несколько страниц подряд в тетради были вырваны и дальше уже шло о другом: «…А оглядываясь назад, я думаю о том, что я всё же счастливый человек, потому что встретил единственную, только мне предназначенную, женщину… И ещё потому, что видел: не изгаженную «тлением» так называемого «технократического прогресса» – этой тупиковой ветвью нынешней цивилизации, живую, не болезненную природу. Созерцал: не запруженные «тромбами» плотин, могучие реки, не порушенные тракторами горы, не тронутую варваром-человеком тайгу. Я видел первозданной белизны снега, дышал чистейшим воздухом, настоянном на целебной хвое дерев; наблюдал жизнь зверей и людей в естественных, не изуродованных условиях существования…»
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Это была последняя страница и последняя, явно незаконченная запись из дневника неведомого мне Олега, которую я прочёл в самолёте под мерный рокот турбин, уже возвращаясь домой.
* * * В промхозе, сдав пушнину, даже с вычетом определённых сумм: за продукты и боеприпасы, авансом выданные перед промыслом, – мы получили в кассе с маленьким подслеповатым зарешёченным оконцем, похожим на амбразуру дзота, по весьма приличной сумме. Все наши немногочисленные вещи были уже собраны и уложены… А поезд из Совгавани в Хабаровск, – откуда мы собирались самолётом лететь до Иркутска, – отправлялся только поздним вечером. Так что весь день у нас был свободен. — Может, слегка взлохматим кредитные билеты? – потряс Юрка в руке запечатанную пачку денег. – Сходим в ресторан! Закажем шикарный обед! Коньячку хорошего примем. При таких деньгах и сотку просадить не жалко… Хотя и трудновато, конечно, наесть, напить на сто рублей, – вслух засомневался Юрка. — А со ста рублей рад расстараться я! И пошла ходуном ресторация! – ответил я ему словами песни Галича. – Пошли. А то как-то тягостно сидеть в этой пустой, звенящей тишиной, комнатёнке, с упакованными уже вещами.
В небольшом, не очень уютном, но зато – чистеньком ресторане в этот предобеденный – ранний для питейного заведения – час, почти никого ещё не было. Мы заняли столик у окна, из которого были видны белые сопки, начинающиеся сразу за последними домами городка, да почерневшие с одной стороны сугробы, ещё лежащие вдоль прямой улицы, ведущей прямо к не таким уж далеким сопкам. Оглядевшись, я увидел у барной стойки средних лет сухощавого, крепкого мужчину в поношенной морской фуражке с «крабом» кокарды торгового флота, который с жадностью, большими глотками, запрокинув голову – так, что кадык судорожно ходил вверх-вниз, словно поршень, – из высокого коктейльного стакана пил водку. Вид у него был, надо сказать, сероватый, несмотря на приклеившийся к нему, похоже, навсегда, загар южных широт. Через два столика от нас, и тоже у окна, сидела женщина с вытравленными перекисью до «натуральной блондинки» жёсткими волосами. Она безучастно смотрела в окно. И, глядя на эту печальную даму, мне вдруг так нестерпимо захотелось увидеть Римму. А вспомнив её, я невольно глубоко вздохнул. — Не вздыхай глубоко – не отдадим далеко. Хоть за курицу, да на свою улицу! – хлопнул меня по спине Юрка. – Вон, гляди, к нам уже официант, как крейсер, мчится! Однако официант с перекинутой через левую руку белой салфеткой вначале подошёл к даме и, почтительно склонившись, щёлкнул зажигалкой, поднося огонь к длинной тонкой сигарете, которую посетительница держала двумя, унизанными золотыми перстнями, подрагивающими пальцами. Затянувшись, она что-то рассеянно сказала официанту, и он, передав ей меню, направился к нашему столику. — Что будем кушать, пить? – спросил вкрадчивым голосом, словно мы с ним одни знали о чём-то тайном и не совсем скромном. При ближайшем рассмотрении официант не выглядел так безупречно, как издали. У него было скучное бледное лицо, а белая рубашка оказалась отнюдь не первой свежести. Черный жилет слегка лоснился у карманов. — Кушать будем, в основном, водочку, – пошутил Юрка. И это сообщение явно улучшило настроение официанта. Он сдержанно улыбнулся. — А меню у вас нет? – спросил я. И улыбка исчезла с его лица, будто упала на пол. — Есть, но оно сейчас занято. – Официант кивнул в сторону одинокой дамы. — А что вы нам можете предложить? – снова обратился к нему Юрка, вновь вернув официанту добродушие. — Всё зависит от средств, – теперь, уже загадочно улыбнувшись, ответил тот. — Не стеснены, – прояснил ситуацию мой напарник. — Есть очень хорошая шведская водочка, французское вино, самтрестовское шампанское, – взбодрившись, стал перечислять официант. — А коньяк? — Коньячок – тоже, конечно, имеется. Армянский, грузинский, азербайджанский, молдавский. Ему явно нравилось вести диалог с Юркой. От моих же «занудных» реплик, например, о том, что сколько стоит, он, стараясь не показать вида, всё же кривился, как от зубной боли, стараясь в мою сторону не глядеть. — Нам, для начала (Я заметил, что официанту особенно понравились именно эти Юркины слова: «Для начала».) бутылочку трёхзвёздочного грузинского коньяка, лучше самтрестовского… А на первое у вас что? – спросил он, когда официант сделал запись в своём блокнотике. — Харчо, солянка, борщ… – интерес официанта к нам возрастал на глазах. И скуки на его лице не было уже и в помине. Теперь на нём жила заискивающая, благодарная улыбка. Всем своим видом он будто бы говорил: «Купцы гуляют! Шампанского в нумера!». — Две солянки, – отчеканил Юрка и снова спросил: – А на второе что вы нам посоветуете? — Есть трепанги с папоротником. Лангет, беф-строганоф, шницель, бифштекс… — Тогда, – отвалившись на спинку стула, продолжил Юрка, – бифштекс с яйцом и картофелем фри. Трепанги с папоротником. Хлебца, чёрненького. И – какой-нибудь салат: помидорчик, огурчик, без изысков, в общем, с растительным маслом. Или – просто зелени, если есть. Петрушечки, киндзы, сельдерея, базилика… — Всё есть! – просиял официант, уже почти паря на крыльях любви к нам. – Пивка, минералочки, морсику брусничного не желаете! — Не надо, – снова встрял я. — Две бутылочки «Боржоми» или «Ессентуков» – четвёртого или семнадцатого номера, – перекрыл мой отказ Юрка. — Этого, извините, нет, – на глазах начал увядать официант, преданно глядящий теперь только на моего товарища. – Есть минеральная вода местного розлива. Не желаете? — Не желаем. Лучше какого-нибудь натурального, не из консервантов, сока. Яблочного с мякотью или виноградного. Виноград винограду ведь не повредит, – подмигнул он мне, намекая на коньяк. — Фруктов никаких не надо? — Пока нет. Может быть, попозже… — Один момент! – уже спиной к нам бросил, «улетая» в сторону кухни, официант. — Да! – крикнул уже вдогон ему Юрка, – лимончик, с сахаром, тоненькими дольками нарежьте, да маслин принесите. Официант на секунду прервал свой стремительный ход. Быстро отметил в записной книжке «доп. заказ» и вновь продолжил «полёт» на невидимых крылах, явно предчувствуя щедрые чаевые.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . — Ну, вздрогнем! – поднял Юрка на четверть наполненную коньяком широкую стопку, слегка сужающуюся кверху, когда официант принёс бутылку, маслины и дольки лимона, посыпанные сверху сахаром. Он посмотрел коньяк на свет, словно разглядывая что-то сквозь его янтарность, понюхал, пригубил и, видимо, оставшись доволен качеством, хмыкнув, чокнулся со мной. Мы выпили по нескольку глотков этого действительно прекрасного солнечного напитка и закусили дольками лимона. Прохладный сочный ломтик после животворящего тепла коньяка был как нельзя кстати. Юрка заел жёлтую дольку лимона ещё и парой глянцевых чёрных маслин. — Ух, хорошо! – сказал он. – Будто малюсенькое солнышко прокатилось внутри… Ну, что. Ещё по глоточку? – предложил он, потянувшись к бутылке. – Ибо сказано умными людьми: «Между первой и второй – перерывчик небольшой…» Сколько раз в тайге я мечтал об этом, обходя этот бесконечный путик… Юрка снова плеснул в рюмки, скрыв их дно, немного коньяка, и мы снова медленно выпили… — А какая славная всё-таки у Нормайкина дочь! – ни с того, ни с сего, даже как-то мечтательно заговорил вдруг он об Анастасии. – И такой зануда ей в мужья достался… Если б я её раньше встретил – ей Богу, женился бы, – разоткровенничался Юрка, что при его характере случалось крайне редко. — А ты какую ей записку написал? Которую потом вместе с книжкой отдал? – хитро улыбаясь, спросил он. – Я ведь всё видел. И сразу предупреждаю – конкурентов не потерплю! Он, конечно, дурачился, но чувствовалось, что ему хочется поговорить о Насте по-настоящему, без комедиантства. — Я, знаешь, – вдруг посерьёзнел он, блестя слегка хмельными глазами, – когда мы из тайги выходили и тяжко так было… Потом эта бесконечная, казалось, ещё дорога впереди, до тепла, до деревни… В такие вот минуты я чаще всего почему-то именно об Анастасии думал. И силы словно прибывало… А, с другой стороны, – снова перескочил Юрка с пятого на десятое, – если бы она даже со своим Кащеем развелась, – куда б я её мог в городе привезти? В общагу нашу охотоведческую на Подаптечной, что ли?! Где в комнатах по десять-пятнадцать коек стоит… Да и неизвестно ещё, приглянулся бы ей город, нет ли? Грязь его улиц, суматоха, лицемерие… Давай-ка лучше ещё по одной, – вздохнул он (и теперь впору мне было его утешать), – за любовь, как положено третьему тосту. Тем более, что наш «белый пароход» на всех порах уже спешит к нам с солянкой, – кивнул он на приближающегося с подносом официанта. — Второе – сразу или попозже? – спросил он Юрку, ставя на стол глубокие, парящие и дразнящие аппетитными запахами, тарелки. — Попозже, – ответил тот, разливая по стопкам коньяк. Зал ресторана постепенно заполнялся. От барной стойки негромко зазвучала приятная музыка. — Может, потанцуем? – спросил Юрка, когда мы выпили по третьей и как следует закусили солянкой. – Смотри, яки гарны дивчины сидят, вон за тем столиком, в углу. — Ты, если хочешь, танцуй. А я не буду, лучше просто посижу да поглазею на зал, на сопки… — Ну, как знаешь! – азартно, словно охотник, предчувствующий лёгкую добычу, ответил Юрка и, встав из-за стола, направился в угол зала, где обедали четыре действительно очень симпатичные женщины. Через минуту он уже танцевал с одной из них. Высокой шатенкой в нарядном платье и изящных туфлях на высоких каблуках. Его грубой вязки свитер и камусные унты явно контрастировали с изысканным нарядом дамы, но, похоже, их обоих это заботило мало. К тому же, другой одежды у нас просто не было. Юрка что-то увлечённо рассказывал своей партнёрше, а она, склонив голову, внимательно слушала, то и дело поощрительно улыбаясь. «Да, вот такой бесшабашной решительности мне всегда и не хватало. Лёгкости в общении с людьми», – подумал я о себе, о Юрке и тут же стал размышлять о приятном. О том, что мы, наконец-то, возвращаемся домой… И, конечно, – о Римме… Вспоминать о ней было особенно приятно, хотя и грустно. — Ну, старик, и повезло же нам! – шумно усаживаясь за стол, прервал мои раздумья Юрка. – Все эти прелестные барышни – какие-то инспектора по рыбному хозяйству, из Хабаровска. Здесь были неделю в командировке. И сегодня той же «вечерней лошадью», что и мы, отбывают назад. Только у них второй, а не четвёртый вагон, как у нас… Мы уже приглашены в их купе в гости! Так что не теряйся, приглашай какую-нибудь из них танцевать. Они, похоже, здесь за неделю наскучались основательно. Чур, шатенка моя. — Да я тебе не конкурент, – реально оценивая свои шансы, ответил я. Возникший у стола официант быстро сменил пустые тарелки из-под солянки на полные, со вторым, не менее аппетитным, блюдом. — Ну, под мясико! – предложил явно развеселившийся Юрка. — Давай! – охотно поддержал я, невольно заражаясь его весельем. Часа через два поток посетителей, прибывших в ресторан пообедать, заметно схлынул. И в зале вновь остались только мы и одинокая дама у окна, словно бы и не выпускающая всё это время из своих пухлых пальцев дымящуюся сигарету… Минут через тридцать засобирались и мы. — Ваш счёт, – официант осторожно положил перед Юркой исписанную бумажку с названием блюд и столбиком цифр. Юрка мельком глянул на конечную, итожную цифирь и, слегка улыбнувшись, сказал насторожившемуся официанту. — Ты вот что, любезный, хоть «овёс» у вас тут и дорог, судя по записям, принеси-ка нам ещё грамм двести коньяка, с лимончиком… Настороженность официанта сменилась готовностью исполнить любую новую прихоть таких немелочных посетителей. — Может, хватит? Уходить же собирались, – встрял я, но Юрка, будто не заметив моей реплики, продолжил: — Ещё мороженого с орешками и смородиновым сиропом, да по чашечке кофе. Только покрепче. — Сию минуту, – кивнул официант и предупредил нас, что через час ресторан закрывается на уборку, до ужина. – С четырёх до шести. Так что приходите к нам ужинать, – лучезарно улыбнулся он. – У нас по вечерам играет вокально-инструментальный ансамбль. С ним выступает очень хорошая певица, исполняющая все современные шлягеры, не хуже, чем в Москве. И посетителей будет побольше. Я могу вам забронировать столик. — Да нет, братец, ужинать мы уже будем в поезде, – посмотрел на часы Юрка. – Давай-ка сразу рассчитаемся. Вынув из заднего кармана джинс нераспечатанную пачку денег, он надорвал сбоку полосатую ленту банковской упаковки и, вытянув оттуда несколько кредиток, передал официанту. — Надеюсь, хватит? – обратился он к нему. — Вполне. Большое спасибо, – заегозил тот, пряча хрусткие новенькие червонцы в карман и устремляясь к кассе. Я заметил, что настроение у Юрки как-то внезапно изменилось, и он задумчиво сказал: — Куда нам торопиться? В промхозе, что ли, в пустой комнате, сидеть? Скоротаем время здесь – до четырёх. А там, может, в киношку сходим. До поезда время есть. – Он помолчал и, цедя принесённый официантом коньяк, продолжил, задумчиво глядя в окно. – Машину что ли купить? У меня с прошлого промысла уже на полмашины есть. Из этих добавлю и – хватит. — Ты лучше в кооператив вступи да квартиру себе построй, – посоветовал я. – Машину, при твоей любви к скорости, и разбить можно… — А кто меня – студента в кооператив примет? – раздражённо отреагировал на совет Юрка. — Да, без блата туда не пролезть, – согласился я, доедая мороженое… Из ресторана мы вышли уже на предвечерние, с фиолетовым небом, улицы города. Через полчаса, купив по дороге бутылку коньяка и еды – «на дорогу», мы были уже в своей комнате. А ещё через час – на вокзале, прибыв туда пораньше, почти за два часа до отхода поезда, потому что сидеть одним в пустой и грустной комнате было тягостно. Одиночества нам с лихвой хватило и в тайге. А на вокзале – суетились люди… — Что-то наших дам не видно, – крутя туда-сюда головой, заговорил Юрка, когда мы уселись в мягкие удобные кресла небольшого зала ожидания, в самом углу. — Рано ещё. Придут, – так же лениво, как и он, ответил я. – До посадки – ещё куча времени. А её, наверное, начнут объявлять минут за сорок до отхода поезда… — Пожалуй, – задумчиво, будто погружаясь в сон, откинув на спинку кресла голову, проговорил Юрка. И мы услышали, как с характерным треском включился вокзальный репродуктор и бесстрастный, металлически звучащий голос громко и чётко объявил: «Игорь Ветров, вас просят пройти в кабинет дежурного по вокзалу, на второй этаж…» Сердце у меня ёкнуло. Не то от тревоги, не то от радостного предчуствия, и я заспешил в центр зала, к монументальной мраморной широкой лестнице, ведущей наверх. Открыв дверь кабинета с соответствующей табличкой на ней, я увидел там нашего знакомого пограничника и немолодую серьёзную женщину, с которой тот о чём-то тихо беседовал. Обернувшись ко мне, лейтенант встал, на ходу сказал дежурной по вокзалу: «Спасибо» и, взяв меня за рукав, вывел из кабинета. — Надо поговорить, – произнёс он, когда мы вышли в неярко освещённый коридор с рядами дверей по обеим его сторонам. – А где твой напарник? — Внизу, с вещами остался. — Вещи сдайте в камеру хранения. Я жду вас в буфете. Время ещё есть, – проговорил пограничник, взглянув на часы, и направился к двери в конце коридора, за которой располагался вокзальный буфет, яркий свет от которого выбрызгивал в полутёмный коридор сквозь матовое стекло. Когда мы с Юркой поднялись к нему, лейтенант стоял у высокого круглого «мраморного» стола и штопором откупоривал бутылку коньяка. — Тося! – обратился он к буфетчице, когда мы подошли к столику. – Принеси нам три стопочки, да каких-нибудь шоколадных конфет хороших. Буфетчица неспешно отклеилась от барной стойки, на которой полулежала своей пышной грудью, и, повернувшись к нам спиной, взяла со стеклянных полок с зеркалами за ними рюмки и конфеты. Через минуту конфеты «Маска» и рюмки уже стояли на нашем столе. И пограничник неспеша стал разливать в них коньяк. «Какой-то у нас сегодня суперконьячный день, – мелькнула у меня в голове мысль. – Перебора бы не было…» — Ну что ж, друзья мои, пора, как говорится, «сдёрнуть маски», – резко развернув конфетку, проговорил пограничник, после чего мы чокнулись. Не знаю почему, но с момента нашей встречи с лейтенантом у меня было такое ощущение, что он всё это время говорит не о том, о чём думает, не о том, что хочет сказать. Юрка с пограничником выпили до дна. Я же смог сделать лишь пару глотков. — Что такое?!— возмутился лейтенант, указывая глазами на мою недопитую рюмку. – Непорядок! — Да мы уже сегодня наконьячились – до ватерлинии, – пояснил я ему, проводя ребром ладони по горлу. — Первую и последнюю – до дна! Остальные – по возможности, – возвысил голос пограничник, жуя конфету. Я с трудом допил стопку. И он тут же снова наполнил все три. — Ну, за ваш удачный промысел! – поднял он рюмку на уровень глаз. – За ваш отъезд… – Немного помолчав, он спросил: – Неужели так и уехали бы, не простившись? – И я понял, что сейчас он говорит то, о чём думает. – Я полагал – мы с вами друзья. Кстати, весь день вас искал, да только замок на двери вашей комнаты видел. — Мы в ресторане были, – сказал Юрка, выпив рюмку. Лейтенант тоже опорожнил свою, а потом задумчиво сказал: — Могли бы и меня пригласить… В складчину б сходили. — Мы собирались, – соврал я, – но потом подумали, что в часть к вам нас не пустят. А о том, что можно было всё дежурному на КПП передать, как-то не догадались. — Точно собирались? – оживился лейтенант. — Точно, – подтвердил моё враньё Юрка. — Ну, тогда – за будущие встречи! Он снова, как в колодец, запрокинув голову, отправил очередную стопку в широко открытый рот. Вытерев губы тыльной стороной ладони, подмигнул нам и, таинственно понизив голос, сказал: – А у меня для вас, вернее для тебя, Ветров, – сюрприз. Однако раскрывать его он явно не торопился. Обернувшись к барной стойке, на которую буфетчица снова взгромоздила покоящиеся на её руках и выпирающие из выреза платья сдобные груди, он предложил ей. — Может с нами, Тосенька, выпьешь? А то орлы, – он головой кивнул в мою сторону, – едва пригубляют… Не пропадать же добру… — Да нет, Андрюша, спасибо, – разулыбалась польщённая его вниманием буфетчица. – Нельзя мне сейчас. Я же на работе. Вдруг кто из начальства зайдёт. Греха потом не оберёшься. После работы – можно, – уже кокетливо закончила она, колыхнув раздвоенным «парусом» груди. — После работы, это точно, можно, – опять вдруг погрустнел лейтенант… Через какое-то время из репродуктора, висевшего в углу буфета, послышалось: «Начинается посадка на пассажирский поезд «Совгавань – Хабаровск», стоящий на первом пути…» И, чуть погодя, снова: «Объявляется посадка…» — Ну, мы пошли, – не совсем уверенно проговорил Юрка. – Надо ещё вещи из камеры хранения забрать… — Не спешите, – ответил пограничник. – До отправленья поезда – больше получаса… Да и коньяк у нас ещё остался… Как раз всем по рюмочке, на посошок… Давайте, мужики, выпьем – за любовь. Тем более, что повод для этого есть. Он снова обернулся к Тосе и, улыбнувшись, подмигнул теперь ей. — Но только до дна! – предупредил нас с Юркой, разлив остатки коньяка, – а то Бог весть, когда ещё свидимся… Да и свидимся ли вообще… Мы молча выпили. И лейтенант извлёк из внутреннего кармана кителя сложенный вдвое телеграфный бланк. — Это тебе, – протянул он телеграмму. – Ещё днём в госпромхоз принесли… А я, так сказать, по долгу службы, ознакомился… Извини уж… Я увидел, что тонкая ленточка, скрепляющая бланк, аккуратно разрезана. — Ну, пока, – как-то вяло закончил он, похлопав каждого из нас по плечу. – Шуруйте! А я тут с Тосенькой ещё немного побалакаю. Я, не читая, сунул телеграмму в карман куртки, и мы с Юркой спустились в цокольный этаж вокзала, к автоматическим камерам хранения. И всё это время, когда мы шли с рюкзаками к вагону, и в самом вагоне моё сердце сладостно замирало от какого-то неясного, хорошего предчувствия. И только в тёплом, светлом купе, когда все вещи уже были разложены по своим местам и Юрка по какой-то надобности вышел в коридор, я развернул телеграмму и прочёл: «Записку получила. Спасибо за всё. Помню. Думаю. Люблю. Жду. Римма». — Хорошая весточка? – спросил возвратившийся Юрка. — Очень, – не в силах сдержать радостную улыбку, ответил я. — Не от деда Нормайкина? — Нет, – снова разулыбался я. — Ну, тогда – всё ясно… Во второй вагон, конечно, не пойдешь? — Не пойду… Юрка молча достал из рюкзака бутылку коньяка, купленную нами в гастрономе после ресторана, и вышел из купе, аккуратно прикрыв за собой дверь. Оставшись один, я пригасил яркий верхний свет и подсел к окну. В жёлтом свете фонарей и – бледном, от больших вокзальных окон, окружённые со всех сторон порхающими лёгкими снежинками, на перроне стояли двое: он и она. Он – высокий, стройный, симпатичный, в чёрной морской шинели, с погонами курсанта… Она – хрупкая девушка в коричневой дублёнке, белой вязаной шапочке, с выбившимся из-под неё упрямым светлым локоном и покрасневшим, не то от холода, не то от близких слёз, носом. Девушка снизу вверх смотрела большими преданными, прекрасными глазами на ладного курсанта и что-то быстро-быстро говорила ему. Парень нежно, как несравненную драгоценность, держал её руки без рукавиц в своих больших, сильных, широких ладонях и, ласково улыбаясь, кивал ей в ответ.
Мимолётная встреча кончается. Растворится с годами, умрёт. Парень с девушкой славной прощается. — Я вернусь, – говорит. И – не врёт…, —
вспомнилось вдруг мне. И, глядя на эту чудесную пару, так захотелось, чтобы всё у них случилось именно так. Себе же в этот миг я дал зарок: при первой же возможности вернуться в эти места… Более того, я почти верил в то, что к мысу Крестовоздвиженскому, когда я буду уже там, подойдет большой красивый белый пароход. Такой же, который я видел однажды идущим мимо по Татарскому проливу. С борта корабля, стоящего на якоре, на море спустят белую шлюпку с весёлыми гребцами. И уже на борту корабля сам седовласый капитан в белом кителе, с дымящейся синеватым дымком трубкой, проводит нас с Риммой в просторную, светлую, уютную каюту. И билеты на этот океанский лайнер у нас будут только в один конец – в спокойное, счастливое будущее... Август 1991 г., Большой Калей Май 2002 г. – июль 2005 г., Иркутск, Порт Байкал
|
|