Дурит погода (Рассказ) |
21 Июня 2025 г. |
От редакции: В июле 1961 года началось наполнение Братского водохранилища. После его завершения уровень Ангары поднялся в иных местах более чем на 100 метров, и Братское водохранилище стало самым крупным в мире искусственным водоемом, который поглотил бесчисленное количество мелких и крупных деревень. Сегодня мы познакомим вас с рассказом о тех событиях и о судьбах людей, одни из которых волею государства остались без домов и потеряли свои корни, другие, выполняя эту волю государства, потеряли что-то в своей душе. Автор этого рассказа – Александр Алексеевич Зонов – старейший работник ИГТРК (Иркутской государственной телерадиокомпании), который будучи оператором в содружестве с режиссером Людмилой Чухонцевой делал в середине 90-х годов прошлого века популярную у иркутских зрителей передачу «Сибирский сад». *** Бакены были лишь на фарватере. Их и старался не упустить из виду Степан Иннокентьевич. Заметит впереди, и рука невольно подвернет «газу». Когда ж от ветра подожмется вновь к заливам, будто сам собою сбавляется ход, и вся его уверенность в эту самую ручку «газа» уходит. И нет-нет да и чертыхнется: ведь не раз бывал, пора бы приноровиться к приметам. Берега бы ему, морю новому. А то и не понять порой: ты в лес по ошибке на лодке попал или лес в тумане по обозначке зашагнул в воду, да так и застыл оторопело. И стоят березы да сосны, как потерянное войско, по колено, по грудь, по шею в воде стылой, держатся корнями за холодеющую землю, и того и гляди вскинутся вверх, и будут прибиты ветром в конец залива, где и подберут их окрестные мужики на дрова. Притягательно своей открытостью море. Лодка бежит вдоль берега, и уже за последним огибом показался мыс, облюбованный Степаном Иннокентьевичем для стоянки. Тихо тут, на мысу, под прикрытием оставшегося на вершине бора. К самой опушке примыкает ограда старого кладбища, до которого вода не добралась, а теперь, успокоившись, установившись в уровне, не дойдет и вовсе. От кладбища до воды место открытое – взлобок. Здесь и проводит второй свой отпуск Степан Иннокентьевич. Ставит палатку, оборудует кострище и живет себе неотлучно почти месяц. Пока не приходит срок вновь впрягаться ему в свою хлопотную службу одного из устроителей таежного моря. В прошлый год приезжал один. Нынче увлек сына, студента-политехника, впервые с поступления пожаловавшего домой на каникулы. Вдвоем все сподручнее на той же рыбалке. Больше всего любит он здешние закаты и самую рань до восхода. С его мыса просмотр открывается дальний, так что трудно и различить противоположный берег, где заходящее солнце, всякий раз далеко и неслышно, словно окунается в воду. Тогда стихает все вокруг, и огненною полосою ложится отблеск на гладь воды и тянется, играя и переливаясь, к укрывающемуся в мареве берегу. Он отходит от костра, дым которого не дает подолгу смотреть на завороженную вечернюю гладь, и стоит у самой воды, пока последний раскаленный краешек не ускользнет от глаз. Вдруг потянет прохладной сыростью, и в медленно гаснущих сумерках так остро почувствуется йодистый запах водорослей, а сквозь вечернюю прохладу по-домашнему пахнет теплом ближнего бора, нагретого за день, и вбирается полной грудью запах сухой хвои и душистых смол. Вырос Степан Иннокентьевич на реке. И ему привычен неторопливый размер жизни, который определялся естественным круговоротом зимы и лета, дня и ночи. Но после нескольких лет суматошной работы по переселению хозяйств из подлежащей затоплению речной поймы он особенно переживает это короткое возвращение к исконному размеру жизни. И только оставленные дела никак не хотят забыться, несмотря на все его усилия. Днем, в разговорах с Сергеем, в рыбалке, в разъездах по заливам он становится свободнее от мыслей о них. Но вот приходит время костра, и снова в его голове толкутся нескончаемые разговоры: о ссудах на постройку усадеб, о полученных и неполученных денежных компенсациях, о выделении каких-то сумм на то или иное забытое впопыхах дело. И чего так устроен человек: законный отдых его, а он все не оторвется от дел! Долго он ворочается, уже лежа в своем углу палатки, шлепая на себе досаждающих комаров и время от времени шумно вздыхая. Сергей пробовал было подтрунивать над отцом, да понял – напрасно. Стареет, что ли, батя? И теперь лишь выключает сразу после известий «Маяка» свой транзистор. Он слегка смачивает лицо с берега, приятно ощутив при этом дыхание ночи, и тоже укладывается в свой спальный мешок. Сергей засыпает быстро и уже не слышит, как во второй раз закурив и вновь загасив недокуренной папиросу, отец наконец стихает – заснул или забылся. Потянувший с полуночи ветер упруго захлопал в тугой бок палатки. Сергей проснулся от этого похлопывания и, не услышав посапывания рядом, окликнул отца. В палатке его не было. Он высунулся наружу и увидел в отсветах рвущегося на ветру костра в одних трусах у водяной кромки. Тот стоял к нему спиной и, подавшись вперед, всматривался в темноту расходившихся волн. Потом повернулся и, махнув рукой, побрел к палатке, все оглядываясь в темноту. – Не спишь? – увидел, что сын наблюдает за ним. – Так, показалось. Да уж будто взаправду. Дом видел. Плывет, качается, и только край над водой. А там вроде зарубка от ворот. Ну и показалось – наш... Он подбрасывает в костер несколько полешек, пододвигает до масленности закопченный чайник, и уже через минуту, пошвыркивая, отхлебывает из эмалированной кружки крепкий чай. – Г-г-гах! – выдыхивает он шумно с последним глотком. – Чай не пил – какая сила?! Тебе плеснуть? И увидев, как Сергей в ответ отрицательно помотал головой, повесил пустую кружку на носик чайника. Он прикуривает от головешки и, щурясь и прикрываясь ладошкой от мятущегося в дымном пламени костра, оглядывает небо. – Разгонит к утру, – словно отвечает самому себе и, уставившись в огонь, долго и неподвижно глядит. – Надо ж, приснится! – не то удивляясь чему-то, не то сокрушаясь о чем-то своем, продолжает он. – Видать, впечатлительный был сон, коли так разбередил. Дурит погода... Уж совсем скоро засветится полоска над бором. Солнца тут враз не увидишь, на фоне рассвета лишь потемнеют вершины деревьев, да задумчиво в первых просветах проступят покосившиеся головы крестов и металлические звезды за кладбищенской оградой. А пока тонет все в непроглядности ночи, ветер с шумом и плеском теребит невидимые волны, нет-нет да и донося к костру холодные брызги. Зябко. Вот, кажется, и сверху начинает накрапывать, не зарядило б. И на память приходит позапрошлая осень, такая ж, как эта ночь, долгая, неуютная. Нет, вспомнились не дожди бесконечные в разгар последней жатвы, когда будто в жестокий укор земля выметнула на поля небывалый прежде колос, так что у самого черствого заскребло бы под ложечкой от сознания, что в последний раз родит поле это человеку. А небо будто вдобавок к тому полосовало и полосовало холодными струями обреченные поля. Не то потерявшее границы дня и ночи время, где сверх всех забот была особая – принять последнее благодарение покидаемой земли – ее урожай, вспомнилось ему, а томительная пауза, что пришла вдруг в один из октябрьских вечеров. ...Он смотрел, как вода наступала на берег, поглощая, поедая сухие травинки, уже полегшие или стоявшие еще на холодном осеннем берегу. Стебли, оказавшиеся под водой, словно отрезались от него, от его существа некой невидимой чертою. Они еще были рядом, руку протяни и тронешь. Но отторгнутые. И это ощущение потери было безмолвное и тревожное. Вода поднималась и травинки, только что смоченные первым приливом, оказывались погруженными. Тронуть воду рукой он не решался. А стебли, отделенные от суши, отходили все глубже, и последние пузырьки задержавшегося воздуха, качнув былинку, скользили к поверхности и разрывались, едва выскочив из воды. Самого звука не было слышно. Он отступил еще на шаг, удивляясь скорости наступления воды, глянул на часы, потом на щепку, поставленную им неподалеку от сухой колеи дороги, нелепо уходящей теперь в воду, и, достав небольшую в серой пластмассовой обложке тетрадь, пометил карандашом: за день на сорок восемь сантиметров поднялась у Ступинского взвоза. Становилось холодней. Из серого неба срывались мелкие крупки снега. А он стоял и продолжал смотреть на уходящие от него сухие травинки и не мог объяснить свою беспричинную стесненность. Он ждал этого момента уже несколько лет. Ложился спать и вставал с мыслью о приближающемся затоплении. От того самого дня, когда собственноручно подписал бумагу в область, копия которой теперь хранилась в самом дальнем углу одного из шкафов в его кабинете. Всего несколько строк, написанные с решимостью и категоричностью, теперь, спустя годы, казались ему его приговором и этой земле, и этим былинкам, что отдалялись в глубины вод навсегда. Был он в ту пору районный землеустроитель. И его землеустроительское мнение о речной долине было твердое: проку от этих давно неухоженных земель не виделось. Где-то за тайгой шла жизнь, широкая, шумная, так же стороной пролегали новые большие дороги. А здесь все глушь, глубинка. И заговорили однажды о будущей ГЭС на большой реке. С этим известием и пришла новая судьба: пойму предстояло затопить. Тогда и запросили мнение здешнего землеустроителя. Уж какое место в огромных томах документации будущего гиганта энергетики могло занять его слово, а только форма требовала в общую строку и его. Ну что он, этот угол, в сравнении с великаном стройкой – ни механизмов, ни крепких хозяйств. Так и написал в документе: нет от земли проку. Бакены были лишь на фарватере. Их и старался не упустить из виду Степан Иннокентьевич. Заметит впереди, и рука невольно подвернет «газу». Когда ж от ветра подожмется вновь к заливам, будто сам собою сбавляется ход, и вся его уверенность в эту самую ручку «газа» уходит. И нет-нет да и чертыхнется: ведь не раз бывал, пора бы приноровиться к приметам. Берега бы ему, морю новому. А то и не понять порой: ты в лес по ошибке на лодке попал или лес в тумане по обозначке зашагнул в воду, да так и застыл оторопело. И стоят березы да сосны, как потерянное войско по колено, по грудь, по шею в воде стылой, держатся корнями за холодеющую землю, и того и гляди вскинутся вверх, и будут прибиты ветром в конец залива, где и подберут их окрестные мужики на дрова. Притягательно своей открытостью море. Лодка бежит вдоль берега, и уже за последним огибом показался мыс, облюбованный Степаном Иннокентьевичем для стоянки. Тихо тут, на мысу, под прикрытием оставшегося на вершине бора. К самой опушке примыкает ограда старого кладбища, до которого вода не добралась, а теперь, успокоившись, установившись в уровне, не дойдет и вовсе. От кладбища до воды место открытое - взлобок. Здесь и проводит второй свой отпуск Степан Иннокентьевич. Ставит палатку, оборудует кострище и живет себе неотлучно почти месяц. Пока не приходит срок вновь впрягаться ему в свою хлопотную службу одного из устроителей таежного моря. В прошлый год приезжал один. Нынче увлек сына, студента - политехника, впервые с поступления пожаловавшего домой на каникулы. Вдвоем все сподручнее, на той же рыбалке. Больше всего любит он здешние закаты и самую рань до восхода. С его мыса просмотр открывается дальний, так что трудно и различить противоположный берег, где заходящее солнце, всякий раз далеко и неслышно, словно окунается в воду. Тогда стихает все вокруг, и огненною полосою ложится отблеск на гладь воды и тянется, играя и переливаясь, к укрывающемуся в мареве берегу. Он отходит от костра, дым которого не дает подолгу смотреть на завороженную вечернюю гладь, и стоит у самой воды, пока последний раскаленный краешек не ускользнет от глаз. Вдруг потянет прохладной сыростью, и в медленно гаснущих сумерках так остро почувствуется йодистый запах водорослей, а сквозь вечернюю прохладу по-домашнему пахнет теплом ближнего бора, нагретого за день, и вбирается полной грудью запах сухой хвои и душистых смол. Вырос Степан Иннокентьевич на реке. И ему привычен неторопливый размер жизни, который определялся естественным круговоротом зимы и лета, дня и ночи. Но после нескольких лет суматошной работы по переселению хозяйств из подлежащей затоплению речной поймы он особенно переживает это короткое возвращение к исконному размеру жизни. И только оставленные дела никак не хотят забыться, несмотря на все его усилия. Днем, в разговорах с Сергеем, в рыбалке, в разъездах по заливам он становится свободнее от мыслей о них. Но вот приходит время костра, и снова в его голове толкутся нескончаемые разговоры: о ссудах на постройку усадеб, о полученных и неполученных денежных компенсациях, о выделении каких-то сумм на то или иное забытое впопыхах дело. И чего так устроен человек: законный отдых его, а он все не оторвется отдел! Долго он ворочается уже лежа в своем углу палатки, шлепая на себе досаждающих комаров и время от времени шумно вздыхая. Сергей пробовал было подтрунивать над отцом, да понял -напрасно. Стареет, что ли батя? И теперь лишь выключает сразу после известий «Маяка» свой транзистор. Он слегка смачивает лицо с берега, приятно ощутив при этом дыхание ночи, и тоже укладывается в свой спальный мешок. Сергей засыпает быстро и уже не слышит, как во второй раз закурив и вновь загасив недокуренной папиросу, отец наконец стихает - заснул или забылся. Потянувший с полуночи ветер упруго захлопал в тугой бок палатки. Сергей проснулся от этого похлопывания и. не услышав посапывания рядом, окликнул отца. В палатке его не было. Он высунулся наружу и увидел в отсветах рвущегося на ветру костра в одних трусах у водяной кромки. Тот стоял к нему спиной и, подавшись вперед, всматривался в темноту расходившихся волн. Потом повернулся и, махнув рукой, побрел к палатке, все оглядываясь в темноту. - Не спишь? - увидел, что сын наблюдает за ним.- Так, показалось. Да уж будто взаправду. Дом видел. Плывет, качается, и только край над водой. А там вроде зарубка от ворот. Ну и показалось - наш... Он подбрасывает в костер несколько полешек, пододвигает до масленности закопченный чайник, и уже через минуту, пошвыркивая, отхлебывает из эмалированной кружки крепкий чай. - Г-г -гах! - выдыхивает он шумно с последним глотком, - чай не пил - какая сила?!- Тебе плеснуть? И увидев, как Сергей в ответ отрицательно помотал головой, повесил пустую кружку на носок чайника. Он прикуривает от головешки и, щурясь и прикрываясь ладошкой от мятущегося в дымном пламени костра, оглядывает небо. - Разгонит к утру, - словно отвечает самому себе и, уставившись в огонь, долго и неподвижно глядит.- Надо ж, приснится! - не то удивляясь чему-то, не то сокрушаясь о чем-то своем, продолжает он.- Видать, впечатлительный был сон, коли так разбередил. Дурит погода... Уж совсем скоро засветится полоска над бором. Солнца тут враз не увидишь, на фоне рассвета лишь потемнеют вершины деревьев, да задумчиво в первых просветах проступят покосившиеся головы крестов и металлические звезды за кладбищенской оградой. А пока тонет все в непроглядности ночи, ветер с шумом и плеском теребит невидимые волны, нет - нет да и донося к костру холодные брызги. Зябко. Вот, кажется, и сверху начинает накрапывать, не зарядило б. И на память приходит позапрошлая осень, такая ж, как эта ночь , долгая, неуютная. Нет, вспомнились не дожди бесконечные в разгар последней жатвы, когда будто в жестокий укор, земля выметнула на поля небывалый прежде колос, так что у самого черствого заскребло бы под ложечкой от сознания, что в последний раз родит поле это человеку. А небо будто вдобавок к тому полосовало и полосовало холодными струями обреченные поля. Не то, потерявшее границы дня и ночи время, где сверх всех забот была особая - принять последнее благодарение покидаемой земли - ее урожай, вспомнилось ему, а томительная пауза, что пришла вдруг в один из октябрьских вечеров. ...Он смотрел, как вода наступала на берег, поглощая, поедая сухие травинки, уже полегшие или стоявшие еще на холодном осеннем берегу. Стебли, оказавшиеся под водой, словно отрезались от него, от его существа некой невидимой чертою. Они еще были рядом, руку протяни и тронешь. Но отторгнутые. И это ощущение потери было безмолвное и тревожное. Вода поднималась и травинки, только что смоченные первым приливом, оказывались погруженными. Тронуть воду рукой он не решался. А стебли, отделенные от суши, отходили все глубже, и последние пузырьки задержавшегося воздуха, качнув былинку, скользили к поверхности и разрывались, едва выскочив из воды. Самого звука не было слышно. Он отступил еще на шаг, удивляясь скорости наступления воды, глянул на часы, потом на щепку, поставленную им неподалеку от сухой колеи дороги, нелепо уходящей теперь в воду, и, достав небольшую в серой пластмассовой обложке тетрадь, пометил карандашом: за день на сорок восемь сантиметров поднялась у Ступинского взвоза. Становилось холодней. Из серого неба срывались мелкие крупки снега. А он стоял и продолжал смотреть на уходящие от него сухие травинки и не мог объяснить свою беспричинную стесненность. Он ждал этого момента уже несколько лет. Ложился спать и вставал с мыслью о приближающемся затоплении. От того самого дня, когда собственноручно подписал бумагу в область, копия которой теперь хранилась в самом дальнем углу одного из шкафов в его кабинете. Всего несколько строк, написанные с решимостью и категоричностью, теперь, спустя годы, казались ему его приговором и этой земле, и этим былинкам, что отдалялись в глубины вод навсегда. Был он в ту пору районный землеустроитель. И его землеустроительское мнение о речной долине было твердое: проку от этих давно неухоженных земель не виделось. Где-то за тайгой шла жизнь, широкая, шумная, так же стороной пролегали новые большие дороги. А здесь все глушь, глубинка. И заговорили однажды о будущей ГЭС на большой реке. С этим известием и пришла новая судьба: пойму предстояло затопить. Тогда и запросили мнение здешнего землеустроителя. Уж какое место в огромных томах документации будущего гиганта энергетики могло занять его слово, а только форма требовала в общую строку и его. Ну что он, этот угол, в сравнении с великаном стройкой - ни механизмов, ни крепких хозяйств. Так и написал в документе: нет от земли проку. Круто завертелись с той поры его дни. Однако и среди бесконечных разъездов, среди кутерьмы дел, помнил он о той бумаге, в какой папке и на какой полке лежит. И кочевала она с ним из кабинета в кабинет, небыстро, но все ж вверх по службе. И придавливалась все новыми папками. В папках этих теперь собирались бумажки, в которых значились все цифры и цифры: стоимость переносимых хозяйств, сельсоветские справки, удостоверяющие родство, о рождениях и смертях, о наследниках и других узелках житейских, в которых просматривались судьбы каждого из дворов тех трех-четырех десятков деревень, что трогались с веками насиженных мест и поднимались, как теперь говорилось, на новые отметки. На новые отметки - значило местом повыше. А заодно и на новую жизнь, с размахом, прочностью. Но недаром же говорят: два переезда одному пожару равны. Вот и полыхали дни Степана Иннокентьевича и летом и зимой, и весной и осенью одним жаром: меж деревенскими дворами, что так медленно отрывались от корней старых, меж разрытыми кладбищами и недостроенными пекарнями, перевозимыми школами и несговорчивыми пенсионерами - уйма дел теснилась, порой беря, что называется, беспродыха. И день, когда начнется наступление воды, становился ему самым долгожданным. Он должен рубануть все узлы и все недоделанное отшвырнуть. Воду не остановишь, даже если не успел чего, не так сделал. Отрубит и спишет со счетов. Хоть суди, хоть милуй! И день настал. Но почему же и в конце этого дня он не почувствовал облегчения, какое ожидал после долгих своих дум, а только стесненность и беспокойство где-то там, внутри себя? Он потоптал носком сапога колышущийся край воды, не успевающей размачивать затверделую после осенних дождей колею изъезженной дороги, как-то зазябнув, с задержкой вдохнул глубоко и отошел, отвернувшись от воды. Целый день он мотался вдоль теряющейся в разливе реки, петляя у просачивающейся кромки, и все вглядывался в изменяющийся берег. Туда, вниз, во все, что уходило от глаз под воду: бывшие деревни, бывшие конюшни, бывшие покосы, бывшие... снесенное, заровненное. Глядел, то ли силясь ухватить напоследок памятью, то ли торопя, чтоб уж скорее, скорее уходило все и не бередило, не лихорадило его дни. И день настал. Но почему же и в конце этого дня он не почувствовал облегчения, какое ожидал после долгих своих дум, а только стесненность и беспокойство где-то там, внутри себя? Он потоптал носком сапога колышущийся край воды, не успевающей размачивать затверделую после осенних дождей колею изъезженной дороги, как-то зазябнув, с задержкой вдохнул глубоко и отошел, отвернувшись от воды. Целый день он мотался вдоль теряющейся в разливе реки, петляя у просачивающейся кромки, и все вглядывался в изменяющийся берег. Туда, вниз, во все, что уходило от глаз под воду: бывшие деревни, бывшие конюшни, бывшие покосы, бывшие... снесенное, заровненное. Глядел, то ли силясь ухватить напоследок памятью, то ли торопя, чтоб уж скорее, скорее уходило все и не бередило, не лихорадило его дни. ...Прогорающее полено стрельнуло, и мелкая искорка больно кольнула в шею. Он подгреб костерок, и притухшие, было, угли, источавшие дым и искры, вновь заполыхали, и пламя засветилось на его невыспавшемся лице. И опять он, неподвижно уставившись, склонился к костру. Что в этом безмолвно пляшущем огне, отчего можно так бесконечно долго смотреть в него, не уставая?! Слышал он, как - то сын, после одной из таких пауз у костра, знающе обронил: «Зов предков!» Хм, откуда у него это? От туристских костров, там такие шутки под гитару шутят. В тайге- то прежде шибко не говорили у огня, тут все много суровей, оттого и проще. Он глядит через костер в темноту, где едва просматривается в зарослях боярки да шиповника кладбищенская ограда. Постороннему и не различить. Он же и в шагах не ошибется до ближнего и дальнего угла. До последнего безымянного уголка ему знакомо оно. Заметно пополнилось за последние годы. Из тех двух десятков сельских кладбищ, что ушли навеки на дно поднявшейся воды, все ж многих перенесли сюда: трудно тут доглядывать, далеко и несподручно от новых людских жилищ, но многие упрямцы, вопреки трезвым соображениям, упросили перевезти родные останки именно сюда. То ли место у бора над новым простором оказалось таким приветным, то ли нити памяти о далеких проходцах земли древней, некогда, не щадя живота своего, поднявших ее среди глухой тайги, меж пальцев своих пропустивших ее, чтобы стали пухом пашни, то ли нити памяти этой вдруг зазвучали единым ладом. И вот теперь в рассветные и закатные часы он приходил к ограде из широких , зарубленных маковой штакетин и неспешно обходил затейливо сложившиеся тропки меж ушедших далеко-далеко и невозвратно его давних земляков. Предков. Ах, тропки! Идешь от деревни к деревне, только что же сгрудились они в таком тесном кругу? Вот ведь как выходит: некогда селились люди вдоль рек, где глянулось, селились - не жались друг к дружке, а широко, по-русски. И кто первым вывел сруб, кто покос завел, пашню засеял - по тому и место обозначалось. Игнатьево, Бубново, Зыряново, а то поселились вместе чьи-то зятья, так, чтоб не в обиду каждому, так и повели: зятья и все. И вот вышло , что от старых селений всего-то на земле и осталось, что имен вот в этой ограде. Вся округа здесь, всем списком. И его родная Касьянова вот этим холмиком помнится, и хранят ее его батюшка с матушкой, не дожившие всего полгода до той холодной осени затопления. ...Он почувствовал, что засыпает, голову неумолимо клонило к костру, но уходить в темноту палатки, прохладу спального мешка не хотелось. И он продолжал ежиться на обрубке бревна, в трусах и майке, бодрствующий под огромным черным небом. Обхватив колени руками, он поворачивает то один , то другой бок к огню и продолжает бороться с одолевающей дремой. Колышущиеся языки пламени туманятся, и он не замечает, как теряет ускользающую нить мыслей. Он уже никак не возьмет в толк, отчего это он сам такой маленький. Маленький в большом пустом доме. Дом гулкий. Ну, конечно же, все как тогда, давным-давно. Когда вошли они с отцом в сени, и открытые настежь двери разносили их голоса по всем комнатам еще не заселенного дома. Пахло стружкой, сухим мохом и чем-то еще неповторимым, неразгаданным, что оседает в тайниках памяти и не выветривается с годами человеческой жизни. Обошедшая все углы их большая серая кошка уже жмурилась, сидя посреди комнаты. И тогда отец подтолкнул его слегка - иди принимай! Таким он и запомнился ему, родительский дом. Неторопливо течение памяти. Но вдруг кошка, странно мяукнув, высоко вздыбила спину, растопырив редкую щетку усов. - Иди, принимай-май-ай! - голос звучит под высокими сводами дома, такими высокими, словно потолок – это черное- черное небо, и оттуда, отраженный и усиленный, падает голос. - Он делает шаг и протягивает к кошке руку. Но вместо привычного мурчания, кошка вновь шипит и дыбит спину и, отпрянув в сторону, вдруг начинает дымиться. С диким воплем кошка скачет по комнате, а полыхающий хвост ее роняет капельки огня на пол, стены, окна. Он с испугом глядит на то, что творит кошка, но не в силах дотянуться до нее. Пробует крикнуть, но голос никак не прорежется, и оттого становится невыносимо тяжко. Он оборачивается к отцу, но вместо отца видит своего лучшего дружка детства и юности Викентия. Тот стоит в обнимку с их общим деревенским товарищем Петром Оглоблиным и оба тычут пальцами в кошку и, пьяно хохоча, повторяют: «Спички! Спички!» И закружилось у него все в голове. И уже видит он: далеко за холмистым горизонтом красное марево пожара отсвечивает на высокие облака. Он делает неимоверное усилие над собой, и красные сполохи становятся снова четкими и близкими языками костра на берегу... Уже обозначились темные вершины бора. Светает. Но небо по-прежнему хмуро, и редкие, но крупные капли падают с шипеньем на огонь. Он раскатывает, притушивая, костер, и устало решает идти в палатку. Едва опускается в повлажневший мешок и запахивается в нем, как утренний сон подхватывает его в легкую зыбку и несет по неслышным своим волнам. А редкие удары в скат палатки все сильнее и чаще, пока не сливаются в сплошной и ровный шум дождя. ...Глухой туман повис над водою. Они с соседским дедом Юмашевым на дощатых лодках с высоко торчащими носами (такие, поди, только и сохранились, что на их реке) вплывают в свежесть утра. Чудно это - глядеть на себя со стороны. Будто и не умирал два года назад Иван Калиныч. Но, наверное, так все и должно быть во сне, все правильно. Лодка неслышно скользит по воде, а юмашевской что-то не стало рядом. Но вот она снова торкается бортом о его. Старик в неизменной своей телогрейке и с капелькой на кончике носа сосредоточенно и методично опускает шест на дно реки, и послушная лодка с каждым зашагиванием делает рывок и еще вперед. Так плывут они без берегов, то теряя друг друга в тумане, то вновь сходясь бок о бок. Только плюхнется где-то рядом большая рыбина, и снова вата тумана глухо сомкнет все вокруг. ...Сергей уже минут пять глядит на прогнувшийся повлажневший скат палатки и слушает в тишине ровное дыхание отца. Он выбирается на воздух и оглядывает простор, открывающийся с мыса. Солнце полоснуло дальние вершины сопок, и зарозовело одеяло прижатого к воде тумана. Еще миг, другой, и его лучи начнут прощупывать плотную пелену, отыскивая гладь воды. Тогда зашевелится все и придет в необъяснимое движение, обнажая прогалы и вновь смыкаясь. И так будет неслышно колобродить, пока тепло не сломит холодную стынь раннего утра и не откроет берега новому дню.
|