Из книги «Куда все это исчезает» (Часть 2) |
09 Апреля 2012 г. |
ПОСЛЕДНИЙ ПОНЕДЕЛЬНИКЕсть радость в мелочах… Девочка была ещё совсем маленькая… А болезнь, навалившаяся на неё, была большая. И поэтому, буквально за считанные дни, она совсем измучила девочку. И хотя к концу первой недели болезнь уже начала отступать – девочка всё ещё была очень слаба и, казалось, совсем не имела больше сил сопротивляться недугу… Вдруг рассмеяться или даже улыбнуться чуть-чуть, краешками губ, ей было теперь невероятно трудно. Хотя неделю назад – а это была первая серьёзная болезнь в её почти уже четырёхлетней жизни – состояние это было для неё самым обыкновенным. Во всяком случае, я её видел такой почти всегда, когда приходил к ним в гости; подвижной, розовощёкой, излучающей какое-то всегдашнее искристое веселье… Девочка лежала, точнее почти сидела из-за нескольких пышных подушек, подложенных под её спину и голову, на широкой родительской кровати. Её шея была обмотана в несколько раз толстым шерстяным шарфом ручной вязки, а руки, покоящиеся поверх одеяла, малиновым атласным квадратом выпирающего из белоснежного крахмального пододеяльника, были так бледны и легки, что почти не продавливали невесомость пуха. На табуретке, в изголовье кровати, стоял яркий китайский термос с брусничным морсом, а рядом, на блюдце, лежал разрезанный на дольки апельсин, ещё сохранивший радостную яркость кожуры, но уже потерявший сочность и свежесть мякоти. Иногда девочка неотрывно, каким-то отсутствующим, не здешним взором, склонив голову набок, не шелохнувшись, смотрела на причудливо-узорчатое разноцветье ковра, висевшего на стене сбоку от кроватей, и будто одними только мыслями спрашивая кого-то невидимого и неведомого о чём-то своём, недоступном пониманию других людей, особенно взрослых. А может быть, мне всё это только казалось. И на самом деле ей просто тяжело было поворачивать голову. Я очень хотел помочь девочке справиться с болезнью. Мне казалось, что если вернуть ей, хоть ненадолго, её обычную весёлость – это поможет лучше всяких лекарств… Но ни сказки, ни книжки с картинками, которые я ей читал и показывал, даже мимолётной радости у неё по-прежнему не вызывали. Она лишь силилась улыбнуться, когда я умолкал, словно благодаря меня за то, что я пришёл к ней в гости и сижу с ней здесь так долго. Смысл же прочитанного – я видел это – почти не достигал её сознания, и чтение моё воспринималось ею как неназойливое убаюкивающе-успокаивающее жужжание далёкого шмеля или, даже скорее всего, как однообразный монотонный шум автомобилей, которые непрерывным потоком двигались по улице, и звук их движения проникал и сюда, за плотно закрытое, заклеенное на зиму и зашторенное наполовину от яркого зимнего солнца окно. И хотя девочка лежала в комнате, окно которой выходило во двор с маленьким садиком,— этот назойливый шум из соседней комнаты доходил и сюда, воспринимаясь как неотъемлемый фон города, который слышишь лишь краем уха, словно через многометровую толщу воды, уже не воспринимая сознанием. Иначе ведь можно было бы просто свихнуться. В углу, у изголовья кровати, на которой лежала девочка, от плотной тёмно-зелёной, тяжёлой, шторы, наполовину прикрывающей окно, возникал неплотный дремотный зеленоватый полумрак с островком яркого жёлтого света от настенной лампы, висящей чуть сбоку от кровати. В кругу этого аренного света я сидел на маленьком детском стульчике, положив книгу на кровать, и читал моей приятельнице новую для неё книжку, принесённую на сей раз с собой, потому что детских книжек, сохранённых моей мамой ещё со времён, когда я и сам был не больше этой девочки, у меня было много. Во второй, не закрытой шторой, половине окна виднелась большая, влажновато-тёмная снизу ветка тополя, засыпанная пушистым вчерашним снегом, и – стайка весело прыгающих по этой ветке, всегда встопорщенных каких-то, воробьёв, которые, прыгая по ней, взвихривали маленькими облачками покрывавший её мохнатый нетронутый снег. Когда я читал, я не видел эту заснеженную толстым слоем ветку с её всегдашними обитателями – воробьями, а лишь представлял её, потому что сидел к ней спиной… Иногда девочка засыпала почти сразу же, как только я начинал читать. Я тогда вставал со своего неудобного стульчика и, разминая ноги, подходил к незашторенной части окна. Уже в предвечернем неясном свете я видел заснеженный садик, с десятком тополей и несколькими лиственницами в нём, и крышу старинного одноэтажного особняка с ровным невесомым, сантиметров в пятьдесят, слоем снега на нём… Поправив сползшее одеяло, я в очередной раз изумился тому, как в течение одной лишь недели изменилась девочка. Как она осунулась. И какой, почти прозрачной, сделалась кожа её лица. А светлые волосы словно истончились и, спутавшись, стали много темнее от того, что почти всё время были влажноватыми от пота, стеклянными каплями блестевшего на лбу. А идеальная белизна крахмального пододеяльника, казалось, просвечивала прямо сквозь руку девочки. И мне так было жалко в эти минуты и её, и её маму, и себя, и весь наш такой несовершенный мир… И жалость эта вызывала у меня полную растерянность, главным образом от того, что ни я, ни кто-нибудь другой никому никогда не может помочь по-настоящему. * * * К концу второй недели болезни, за несколько дней до Нового года, девочка уже смогла вставать с постели. Она по-прежнему ходила по комнатам с обмотанным вокруг шеи пушистым шарфом и в таких же пушистых, светло-жёлтых, носках из собачьей шерсти. Когда я приходил к ним, она уже улыбалась, но не прежней счастливой улыбкой, а какой-то осторожной, сосредоточенной, неуверенной, как бы спрашивающей: «Правильно ли я это делаю?» Порою казалось, что она всё время решает непосильную для её возраста задачу. И что с задачей такой сложности она столкнулась впервые в своей жизни. На сей раз я принёс ей в подарок черепаху. Мне казалось, что любовь к живому существу поможет девочке ещё быстрее превозмочь болезнь. Я вынул черепаху из сумки, где она была завёрнута в тёплую тряпочку, и положил на пол. Черепаха неуклюже, но довольно быстро, цокая будто копытцами по паркету своими коготками, устремилась в дальний угол просторной светлой, даже несмотря на тусклый зимний день с медленно падающим за окном снегом, комнаты (шторы на окне днём теперь уже не задёргивались). В углу она остановилась. И, втянув голову и лапки под свой тяжёлый, мощный панцирь, замерла. И тогда девочка, всё это время неотрывно и даже с каким-то лёгким испугом следившая за черепахой, словно догадавшись наконец, в чём дело, облегчённо спросила меня: «Батарейки кончились?» Это была самая обыкновенная городская девочка конца XX века, которая ещё ни разу в жизни не видела не только живую корову, но даже – кролика или петуха… И старинный кирпичный дом в центре города и их квартира на втором этаже этого дома были для неё центром вселенной. Что я мог ей ответить?.. Да и разве можно объяснить, что такое жизнь, живое, живая душа?.. — …У меня, когда я болела, что-то тоже чуть не остановилось, – добавила девочка серьёзно. – Вот здесь, – она приложила свою маленькую прозрачную руку к цветной аппликации ракеты на своём новом платьице, которая круто, в вихре огня, взмывала вверх, в Космос, из района девочкиной груди к её плечу. Я ничего ей не ответил. А только, присев на корточки, прижался ухом к её космической картинке и услышал как из очень далёких, беспредельных космических глубин однообразно, гулко и тревожно бьётся её маленькое сердце… — Игорь! Иди сюда! – донёсся из кухни голос очень молодой девочкиной бабушки. — Давай перекусим немного, на скорую руку, – жизнерадостно сказала мне моя несостоявшаяся тёща ИИ – Инга Ивановна, когда я вошёл в кухню. – Полагаю, что и по рюмашке не грех пропустить за последний понедельник года! – ещё более весело добавила она. – А то больно уж их много в нашей жизни развелось – понедельников, – улыбнулась она. — Ты как, не против? – уже разливая коньяк в малюсенькие хрустальные рюмочки, осведомилась она. — Можно! – в тон этой всё ещё красивой женщине ответил я. — Ну, давай, Игорёк… – Мы чокнулись. Коньяк тёплым пушистым комочком прокатился внутри. – Хоть несколько дней до конца года без понедельников этих противных проживём… Тонкие дольки лимона, неизвестно откуда взявшийся красный помидор, тоже разрезанный кругляшками, с зелёным укропом и сладким перцем. Жаренная соломкой хрустящая картошка с квашеной капустой, шпроты… Всё это у Инги Ивановны называлось «перекусить на скорую руку». — А-аа, давай ещё по одной! – после того как мы закусили, махнув рукой и подмигнув мне, сказала Инга Ивановна. – Ты же знаешь, Игорь, как я всегда к тебе относилась… Я-то больше Таньки моей хотела, чтобы она за тебя вышла замуж и стала Ветровой, а не какой-то Коломеец… Дочь Инги Ивановны Татьяна, когда уже ранние зимние сумерки совсем зачернили снаружи кухонное окно, обрамлённое розовыми лёгкими шторами, отряхивая в прихожей от налипшего снега свою песцовую шапку и воротник, констатировала: «Ну, чувствую, вы и надрались! В честь чего это? Праздник вроде бы ещё не наступил?» Последние её слова утонули в нашем неудержимом смехе… Такая же красивая, как мать, румяная, с запахом свежего морозца, она вошла в кухню и её изумлённому взору предстала следующая картина: я, девочка, Инга Ивановна сидели за столом в свете настенной лампы и от души хохотали неизвестно над чем… Не смеялась только, гордо шествуя по столу, черепаха, да и то лишь потому, что была занята кусочком сыра, который она только что стащила с края тарелки и, неуклюже лавируя между посудой, устремилась на противоположный от девочки край стола. Татьяна включила в кухне верхний свет. Полумрак по углам, которые сразу стали будто ближе, исчез и всё как-то радостно заискрилось. Яркое освещение, теперь только у нас с Ингой Ивановной, вызвало новый приступ смеха. — Чего это вы сегодня? – спросила Татьяна, посмотрев внимательно на нас и на почти пустую бутылку коньяка. – До спаивания малолетних у вас, надеюсь, дело не дошло? – обернулась она к матери. – А ты иди отсюда! Нечего тебе со взрослыми сидеть, – сказала она уже дочери, потрогав её лоб. Новый приступ смеха какими-то тёплыми, ласковыми волнами, одна за другой, накатил на нас. Как было объяснить ей, что девочка почти уже здорова. Что мы с Ингой Ивановной изобрели новый праздник – Последнего Понедельника. И что не будет их уже больше в этом году! — Наш с Игорьком девиз – «Никаких понедельников!», – вытирая фартуком набежавшие на глаза слёзы, едва проговорила сквозь смех Инга Ивановна. — Ну-ну, – с иронией произнесла Татьяна и начала выкладывать из своей хозяйственной сумки всевозможную нездешнюю ярко упакованную снедь. Муж Татьяны Сергей в женихах был подающим большие надежды молодым научным сотрудником. Теперь стал весьма преуспевающим работником банка, которые вдруг возникли во множестве своём, как грибы после дождя. Зарабатывал теперь Сергей раз в десять больше, чем в своём НИИ, но счастливым, увы, не казался, хотя за короткое время работы в финансовой сфере поимел три ценных приобретения: автомобиль с гаражом, зачатки лысины и кругленький животик. В этот вечер, как обычно, он довёз жену до дома, а сам поехал отгонять машину в гараж. Назад ему надо было возвращаться через весь город на троллейбусе… — Ну, что? По последней? – обратилась ко мне ИИ, слегка успокоившись, но с каким-то несвойственным ей азартом. – Пока зять не приехал и не осудил нас… — Мама! Ну, сколько можно об одном и том же!.. — Вперёд! – махнул я рукой, погружаясь в новую волну смеха и чувствуя, как жуткое напряжение, неудовлетворённость последних недель, а может быть, и лет, эти добрые тёплые волны радости, смывая, уносят стремительно куда-то далеко-далеко, за край горизонта. Из соседней комнаты тоже донёсся тоненький детский смех. Потом: «Мама! Ты знаешь, она ведь живая!..», – крикнула девочка звонким голосом из комнаты, в которой она играла с черепахой. Это сообщение вызвало новую волну веселья. Но теперь уже смеялись все! Я, девочка, Инга Ивановна, Татьяна, тоже подсевшая к нашему столу и тоже, как и её мать, но только не фартуком, а тыльной стороной ладони смахнувшая вдруг набежавшую слезу. «Видимо, у них это наследственное, слёзы радости, или радость сквозь слёзы… Хотя раньше я этого что-то не замечал». Не смеялась по-прежнему только черепаха. И в редких паузах нашего смеха мы слышали из соседней комнаты деловой цокоток её черепашьих «копытец». Она обследовала своё новое обиталище. Иркутск, 1991, 1994 гг.; Ангарск, 1993 г.
ТРИ ДНЯ ДО ОСЕНИ...Последние дни лета… Август на излёте… Маленькая, обитая светлыми, чистыми досками баня на отшибе турбазы, состоящей из трёх двухэтажных домов, затерявшихся среди сосен на берегу залива. Вода в нём сейчас отливает холодом стали… Плотник Василий, завернувшись в простыню, сидел, остывая после парилки, на прогретых неярким августовским солнцем досках банного крыльца и неосознанно считал в уме падающие с высоких разлапистых сосен шишки: «Раз…Два…Три… Двенадцать…», катал он под этот мерный счёт, как сухую горошину во рту, невесть откуда привязавшуюся к нему фразу: «Месяц цезарей – август…» Эта фраза не давала ему покоя. Он силился что-то вспомнить, продолжить её, но лишь снова и снова повторял про себя: «Месяц Цезарей – август». Шишки глухо или гулко, если они падали на утрамбованный участок, стучали о землю. И было что-то вековечное и требовательное в этих звуках, похожих на удары бубна, тамтама или далёкого гонга… Когда шишка падала на куст черёмухи, разросшийся под соснами у самого окна предбанника, слышалось быстрое шуршание, а удар о землю был совсем глухим, как давнее воспоминание из детства… Была вторая половина дня. Спокойное, будто уставшее за лето, августовское солнце угадывалось блеклой желтизной в высоких кронах дальних стройных, с отвесными, отсвечивающими янтарём, стволами корабельных сосен, стоящих у самого залива. Они отбрасывали на мокрый прибрежный песок лёгкую, почти невидимую, тень. Доски крыльца были не крашенные, а чисто выскобленные, и сидеть на них было приятно. По-летнему душисто, как в июле, пахло смолой. Хотя вода в заливе была уже по-осеннему тёмной. Её то и дело начинало познабливать от внезапно налетевшего ветерка. Она, как кожа мурашками, быстро покрывалась рябью. И по этой ряби можно было проследить движение ветра. Негромко, как-то обречённо шуршали в небольшой заводи, врезанной в берег, уже сухие с жёлтыми стрелами листьев камыши. Большие лопухи росли почти у самого – в три ступени – банного крыльца, там, где на влажных красноватых кирпичах был пристроен ярко-жёлтый резиновый шланг с приделанным к его концу никелированным, сверкающим на солнце, краном, из которого на траву бесшумно вытекала тонкая прозрачная, как будто неподвижно замершая до остекленения, струйка холодной воды. Малюсенький ручеёк, образующийся от этой «стеклянной» струйки, сбегая под листья лопухов, которые слегка покачивались от низового свежего ветерка с залива, терялся где-то в траве. Дыхание осени уже было ощутимо в этом ветерке, который приятно, словно под кожей прыгали веселые пузырьки «Нарзана», познабливал неприкрытые простыней части тела. Было так хорошо! И грустно в то же время видеть и тёмную воду залива с жёлтой серповидной полосой камышей, очерчивающих вдающийся в берег затон, и вызывающую, хотя уже и не такую яркую, зелень сосен. Бурые ягоды черёмухи, рясными гроздьями отяжелявшие ветки, уже стали чернеть с того бока, которым глядели на солнышко. Ветерок раскачивал черёмуху, ветка которой лениво скребла по стеклу, словно коготь хищной птицы, издавая при этом протяжный пронзительный звук. Парень вспомнил, как скрип этой ветки почему-то очень смешил их с напарником на исходе весны, когда стоял «черёмуховый холод» и куст этот тогда был весь белый!.. Словно черемуха одела пышный свадебный наряд с фатой. Они парились в только что отстроенной ими бане и радовались не только этому скрипу, но и ровному гудению горящих в печи стружек, и треску смолистых поленьев, и свежему запаху струганых досок, и тому, что баня так хорошо держит пар!.. День был тогда пасмурный, серый, с мелкой-мелкой сеткой позднего и нудного дождя. А в бане было тихо, светло, тепло, сухо, как-то очень торжественно и уютно. В слегка приоткрытую дверь предбанника, где они отдыхали после третьего захода, вместе с сырым воздухом проникал и радостный, ядрёный, вкусный запах черёмухи, ветвь которой вся в праздничной, белой, кружевной пене лепестков жалобно пища скользила по мокрому стеклу то вверх, то вниз… Они пили – это было во второй раз с начала их совместной работы – какую-то очень крепкую и горькую настойку, привезённую напарником накануне из дома. (Он жил неподалёку от турбазы в соседней деревне со странным названием Свищи.) Пили «под скрип», называя друг друга «сопарниками», и это название ужасно почему-то веселило их. И как-то так получалось, что когда они ухарски ударяли толстенным днищем стопок о добротно сработанный ими же самими из прочных досок стол, жалобный звук скользящей по стеклу ветки умолкал. — Ишь, как жалится, – смеялся Павел. (Он был много старше Василия и опытнее его в делах строительных.) – Как жена пишшыт: «Не пей! Не пей…» А мы так вот ещё по одной вдарим! Он разливал в стопки самодельную настойку – «на семи травах настоянную!» – и они, чокнувшись и едва сдерживая смех, ждали начала следующего скрипа… Первый раз они пили эту настойку, когда только подрядились в начале мая пошабашить лето на этой базе отдыха и обмывали положенный ими первый венец бани. Василий вспомнил, как он ещё тогда второпях ширкнул себе по пальцу ножовкой, и капли крови из зажатой раны, словно красные смородинины, просачивались меж пальцев и падая на листья мать-и-мачехи, разлетались размельчёнными рубиновыми каплями от упругого удара, а лист, по которому стекали капли крови, начинал покачиваться. Палец, замотанный листьями подорожника и не очень чистым бинтом, который Павел нашёл в своём инструментальном ящике, потом ещё сильно ныл, когда они уселись выпить прямо на брёвнах нижнего венца и закусывая молодой редиской… В третий раз эту же самую настойку Василий пил уже на поминках в соседней деревушке в середине лета… «Вот и осень, – на сей раз без горечи, подумал парень. – На турбазе уже почти никого не осталось… Летний сезон закрыт…» Шишка прошуршала по бурой, зелёной и жёлтой листве черёмухи подобно змейке, проскользнувшей в траве. «Так и лето прошуршало, промелькнуло, отзвенело. Будто бы и не было его. И ничего от него не осталось… Неужели совсем ничего?.. Нет, почему же. Шрам вот на пальце, как белая нитка, так с весны и остался… И теперь эта метка об ещё одном лете, наверное, на всю жизнь…» На турбазе неожиданно включили музыку и, усиленная громкоговорителем, она поплыла вдоль залива, закачалась над вершинами сосен: Скоро осень… За окнами август… От дождя потемнели кусты, — пел приятный и грустный женский голос. И я знаю, что я тебе нравлюсь, Как когда-то мне нравился ты… Отчего же тоска меня гложет. Отчего мне так грустно с тобой. Разве в августе сбыться не может, Что сбывается ранней весной!.. Что сбывается ранней весной. Музыка так же внезапно исчезла, как и возникла. Василий достал из пачки «Беломора», лежащей на крыльце, папироску. Чиркнул спичкой. Закурил. Лёгкий синеватый дымок пригнулся невесомой струйкой к земле… «Не подстыть бы. Докурю и пойду в парную. Погреюсь ещё малость». Новое летучее облачко дыма с каким-то даже сиреневым оттенком вновь устремилось к пожухшей траве… «Синь… Сень лесов… Осень… И дверь для неё – уже настежь!» Ангарск, август 1991 г., август 1993 г.; Иркутск, январь, март 1994 г.
ПРИСТАНЬ ДУШИПятница. ВечерК монотонному, убаюкивающему гулу подвесного мотора, похожему отсюда, из-под плотно закрытого брезентового тента моторки, на жужжание большого пушистого шмеля, прибавился ещё один, сначала едва различимый, механический звук. Это работал дизельный движок. Значит, мы уже на подходе к Большим Котам… По воде звук разносится далеко… Я открыл глаза и увидел сквозь ветровое стекло, по ходу лодки, несколько – в квадратный дециметр, не больше – янтарно светящихся окон в домах, прилегающих к биостанции. Под тентом было не душное, приятное тепло и слегка пахло бензином. Глаза слипались. Двигаться было лень. Я скосил глаза на «капитана» нашей посудины. Лицо его было сосредоточенно-неподвижное и подсвечивалось снизу зеленоватым светом, идущим от приборного щитка, смонтированного им самим. Неохота было поворачивать голову назад, чтобы узнать как там наши попутчики: Кристина Комич, потомок обрусевших, сосланных Александром II в прошлом веке в Сибирь польских повстанцев, даже и живущая на улице Польских Повстанцев; и моя жена с нашим двадцатимесячным ребятёнком. Это был наш прощальный визит в Коты до следующего лета, который мы обычно совершали на ноябрьские праздники. А в этом году к двум праздничным дням прибавилось ещё два выходных. Так что нас ожидали целых четыре дня безмятежного тихого счастья. Хоть и сказал поэт: «Я знаю, счастья нет… Но есть покой и воля». В данном случае наша воля была направлена на то, чтобы вырваться из суетного, холодного и такого мрачного в начале ноября города. А покой нас ожидал в добротном бревенчатом доме, принадлежащем биостанции университета, в котором работали Кристина и моя жена. И в доме этом была большая и жаркая печь, и окна выходили на Байкал… Мотор сбавил обороты. Я открыл глаза. И снова увидел янтарно-светящиеся окна некоторых домов биостанции – только теперь они были уже почти в свою натуральную величину. На траверзе, слева по борту, была падь Жилище. С одиноким, уже года два пустующим, домом лесника, силуэт которого мрачно вырисовывался в зеленоватом лунном свете, как бы обведенный по контуру светлой линией. Маленькое сельское кладбище, которое было в этой же пади, скрывала темнота. Чуть дальше пади, на прибрежной гальке, под крутым берегом то вспыхивал, то гас брошенный кем-то костёр, с кочкой ярко-малиновых, при порывах ветра, углей. Иногда ветер подбрасывал искры вверх, к тёмному небу. Искры взлетали и таяли, как снежинки, не достигнув звёзд. А падающая звезда сгорала, не достигнув искр. И было во всём этом что-то ещё от мотылька, летящего к губительному свету… Я будто бы глядел на этот умирающий костёр не сбоку, а сверху. Сначала с высоты тёмного насупившегося над ним крутого берега. Потом с вершины горы, расположенной чуть дальше, за этим высоким берегом, когда видна лишь маленькая малиновая точка, пульсирующая от дуновения ветерка, как живой огонёк светлячка. Потом из черноты и холода космоса, когда вся земля наша – только точка с одиноким костром на пустом берегу и со всеми материками, городами и нашими жизнями… Этот забытый костёр на пустом берегу вдруг наполнил меня таким одиночеством и тоской, как будто догорала жизнь моя или моих близких. Или сгорала, как падающая звезда, моя планета. Но, как ни странно, эта внезапная тоска и отчаянье одиночества не были болезненны, а были даже приятны и очистительны, какими бывают долго копившиеся и хлынувшие вдруг, облегчающие душу слёзы. Виктор выключил мотор, когда мы вошли в Г-образный пирс биостанции. Лодка по инерции в полной тишине продолжала двигаться по тёмной спокойной воде. Потом она плавно ткнулась носом в прибрежный песок, мягко зашуршавший о её днище, и остановилась. Тонкая кромка песка, как и всё вокруг, была залита таинственным волшебным лунным светом. Песок от этого света казался совсем белым и плотным. Я спрыгнул с носа лодки. Раскинул руки и закричал: «Коты – наркоз моей души!» — Тише ты, шёпотом сказала жена, выбираясь из лодки (которую Виктор уже успел привязать) с сынишкой на руках. – Ребятёнка разбудишь. — Вы разгружайтесь, а я пока пойду Митюшку уложу, – сказала Наташа и пошла по тропинке к дому, слегка покачивая его на руках. — Иди! Не бойся! Здесь не город! И ты останешься цела, – продекламировал Виктор. Он ещё больше откинул тент лодки, и мы стали выгружать на песок наши сумки, рюкзаки. Когда всё было закончено, Виктор посмотрел на море, на небо и сказал: – Погода вроде не испортится… Завтра ещё Алик с Ольгой должны подкатить… Он обещал омулька копчёного привезти… Алик с Виктором были друзьями по университету, где учились на одном курсе физико-математического факультета, который и закончили лет пять назад. Алик ещё в университете, на последнем курсе, женился и теперь был отцом семейства с тремя детьми, последний из которых родился полгода назад. Моя жена и Кристина тоже учились на одном курсе университета, только на биофаке. * * * Когда протекала студенческая жизнь моих нынешних друзей, ещё в полном ходу были споры о «физиках» и «лириках». И вот три физика, этаких «Три товарища» из романа Ремарка, Виктор, Алик и ещё кто-то, с кем мне так и не довелось познакомиться, одно лето работали в мини-стройотряде из трёх человек на биостанции. Месили бетон, заливали фундамент, клали брус. Одним словом, помогали университету и институту биологии при нём построить ещё один – на сей раз аж двухэтажный! – лабораторный корпус для нужд биостанции. Корпус этот потом каким-то странным образом сгорел. Сгорели и студенческие мечты трёх физиков о кругосветном путешествии на яхте (которую они строили после работы прямо на берегу), но привязанность к этому месту осталась. В то же лето «лирики»-биологи по окончании первого курса проходили практику в Котах. Ловили бабочек, ручейников, гаммарусов. Определяли их видовую принадлежность, зубрили латынь. Усердно смотрели в микроскопы на каплю воды, убеждаясь, теперь уже на опыте, что в капле воды отражён весь океан. Обедали на открытой веранде с двумя пристройками с боков: для кухни и склада. За общим столом корчмы «Прожорливый гаммарус», куда вело высокое двускатное крыльцо, ступени которого были выкрашены в алый цвет, и познакомились наши «физики» и «лирики». Конечно, им проще всего было бы познакомиться в том же «Прожорливом гаммарусе» вечером, когда на веранде с видом на море устраивались танцы под магнитофон, где вперемежку шли песни «Битлов», Высоцкого и Демиса Руссоса с его, особенно нравившейся студентам, песней «Good-bue, my love. Good-bue!». «Прощай, моя любовь. Прощай!» Они все были так молоды, так счастливы от своей молодости, от своей самостоятельности, от своей, как им казалось, взрослости, от великолепной природы, окружавшей их, что им не хватало некоторой горчинки, которая бы сделала их жизнь ещё наполненнее. (Так хорошо приготовленному блюду не хватает порой острого соуса.) Поэтому ещё по-настоящему не полюбив, они в своём воображении почти все уже прощались со своей гипотетической и роковой любовью. Да и полюбить кого-то на курсе, по мнению девушек, было мудрено, ибо биофак состоял в основном из них. Учились, правда, на курсе несколько парней. Но что это были за парни?! Костистые какие-то, лохматые и весёлые до безобразия. Никакой романтичности, никаких загадочно-проницательных взоров. И ржут, как кони, над своими же нелепыми шутками. Вот трое физиков из стройотряда – совсем другое дело. Во-первых, старшекурсники! Во-вторых, загадочно-молчаливые. Плотные. Темноволосые. Жалко, что на танцы не ходят. Яхту, видите ли, строят вечерами. И название-то какое выпендрёжное придумали: «Кварк». Нет, чтобы «Ассоль» назвать, например… «На лицо упала мне морская соль. Это мой кораблик. Это я – Ассоль…» Итак, «физики» долгими летними вечерами, в свободное от основной работы время, строили яхту и не ходили потому на танцы, которые биологи устраивали почти каждый вечер в корчме «Прожорливый гаммарус», а наши «лирики» Наталья и Кристина не ходили на танцы по другим причинам… Кристина вообще презрительно относилась к танцам, где кавалеров меньше, чем дам, а танцевать со своими подружками, как это делали её однокурсницы, она не желала. А Наталья не ходила на танцы из солидарности с подругой, хотя танцевать любила. И ей, собственно говоря, было всё равно: танцевать с кем-нибудь или одной. И вечерами, в бревенчатом доме со множеством кроватей в каждой комнате, когда остальные «скакали», как говорила Кристина, они читали. Наталья – «Курс биологии» Оуэна, Кристина – детективы. Но перст Судьбы неотвратим. И потому наши «физики и лирики» в один прекрасный вечер, всё-таки встретились за общим столом корчмы «Прожорливый гаммарус». Случилось это так. Во время ужина все лавки, расположенные буквой П возле двух длинных столов (начинающихся прямо от стены с раздаточным окном в центре) с проходом посередине между ними, были заняты биофаковцами, уплетающими свою вечернюю порцию каши с компотом. И только возле физиков, сидящих с краю одного из столов, было некоторое свободное пространство. Кристина и Наталья получили у раздаточного окна свою миску каши и кружку компота и остановились, присматриваясь, куда бы им сесть. Никто из биологов из-за стола выходить не собирался. Физики тоже сосредоточенно и молча (на сей раз их было только двое) жевали в своём углу. Наталья направилась в их сторону, села рядом на лавку и позвала Кристину. Кристина с гордым видом прошагала по веранде и села рядом с Натальей, почти вплотную прижав её к одному из физиков, которые их присутствия «не заметили». Тот, который сидел напротив, после минутного раздумья, как бы возвращаясь к прерванному разговору, сказал: – Нет, Алик, ты не прав… Тот, к кому он обратился, удивлённо вскинул брови. — …Кварки – это не гипотетические частицы, из которых состоят все адроны. Кварки – это такая же реальность, как женщины, например. И так же, как женщины, они неуловимы и необъяснимы. Они с нами, – он указал ложкой в сторону Натальи и Кристины, – и в то же время их с нами нет. Они погружены в себя, как ложки в кашу. Они загадочны и непостижимы, как сама Био – то есть жизнь. И разгадать загадки Био под силу только Логии, а ещё точнее био-логии, то есть – науке о жизни, а не какой-то там абстрактной физике. Не так ли, девочки? – обратился он к Наталье и Кристине. Наталья весело захихикала. Ей понравился этот каламбур. Кристина сердито посмотрела на неё и молча продолжала есть. — Вот видишь, Алик, как я прав. Они даже не реагируют на мой вопрос. – Он смотрел уже только на Кристину. – Они существуют в другом измерении. Они эфемерны, как кварки. — Трепач, – незлобно сказала Кристина. — Ну вот, уже и оскорбления начались, – с деланной обидой продолжил Виктор, – а ведь я только хотел узнать, чем, кроме каши, заняты эти прелестные головки? Какие мысли, так сказать, витают в них? Над чем бьётся биологическая наука? — Да мы в основном виды определяем, – начала оправдываться Наталья. — Точно, – подхватила Кристина. – Сегодня как раз определяли новый вид: «Драконюга двугривая», основным лакомством которой является бетон. Смотрите, как бы мы её на ваш фундамент не натравили. Она его вмиг схрумает и не заметит даже, если учесть скорость её размножения… — О размножении, пожалуйста, не надо. Я думаю, этот щекотливый вопрос мы обсудим с вами – он слегка наклонил голову в сторону Кристины – в другой раз и в другом, не за столом, я имею ввиду, месте. Не так ли? Кристина покраснела. Особенно уши. Они стали ало-прозрачными. Виктор продолжал. — Не вводите в смущение бедных фи-зиков, далёких от фи-зиологии. Мы люди тонкой организации. Homo urbanus, так сказать… Латынь, надеюсь, изучаете? — Тонкий в обращении, образованный человек, – слегка сморщив лоб и серьёзно, как на экзамене, перевела Наталья. — Не верьте вы ему, насчёт тонкой организации, – вмешался, до сих пор молчавший Алик. – Никакой он, да и все мы, не Homo urbanus, а Homo sapiens ferus… — Одичавший человек; человек, впавший в звериное состояние, – не дав договорить Алику и уже бойчее и веселее перевела Наташа. — Вот именно, человек, впавший в звериное состояние. От ежедневных многоразовых замесов раствора, из которого мы льем свою «Китайскую стену». — Побриться некода! – проводя рукой по своей густой щетине, воскликнул Виктор. — А вам идёт, – кокетливо вставила Кристина. — И всё же, Алик, не могу согласиться с твоим определением. Я уж скорее Homo faber – человек делающий, – опередил он Наталью, уже наморщившую лоб и готовую к переводу. — Homo трепачеус ты, – улыбнулась Кристина… — Это не латынь, – констатировала Наталья. — …Ну-у, в той массе достоинств, которыми я обладаю, – потянулся Виктор, – в чём вы, надеюсь, скоро убедитесь, просто необходимо для приличия иметь хотя бы один недостаток. Если, конечно, считать недостатком искусство риторики. Хотя, скорее всего, вы всё-таки не правы, потому что ваши взгляды в данной концепции ассоциируются с мистификацией парадоксальных иллюзий и диаметрально противоположны титанически согласованным явлениям Мирового Разума. Будут возражения? Ужин уже давно кончился. Дежурные студенты, с той стороны раздаточного окна, домывали последние чашки и кружки, позвякивая ими… На веранде почти никого не осталось. — …Ландау ещё в пятидесятые годы делил науки на естественные, неестественные и противоестественные, относя к последним – науки общественные, – говорил Алик, втянувшийся то ли с самим собой, то ли с Натальей, внимательно слушавшей его, в какой-то спор. Он рубил ребром ладони воздух и говорил напористо, с азартом. Кристина с Виктором (словно редкостный коктейль) потягивали из своих кружек компот, обмениваясь улыбками, взглядами и иногда как бы лениво пикируясь отдельными фразами. — …А вообще-то, – уже спокойнее подытожил свои мысли Алик, – нет никаких – ни точных, ни естественных наук – есть просто наука. И диалектики никакой нет – есть просто жизнь. Так что приходите, девчонки, к нам на костерок. Посидим, попоём под гитару. А то живёшь вот так, не зная женской ласки, как говорит наш друг Сергей, и чахнешь на корню, – уже дурашливо закончил он. — Ой как интересно, мальчики! – подделываясь под снисходительное «девчонки», тоже дурашливо воскликнула Кристина. – Кто же из вас освоил инструмент? — Кто освоил – того здесь нет, – в тон ей ответил Алик, – но завтра непременно будет. — Тогда у меня к вам, мальчики, ещё одна небольшая просьба, – продолжала дурачиться Кристина, – возьмите нас на необитаемый остров на своей яхте. На острове, надеюсь, можно будет затронуть темы, «рекомендуемые к изучению после 16 и старше?» – Кристина взглянула на Виктора смеющимися глазами, всем своим видом как бы говоря: «Ну, как я тебя срезала за твою двусмысленную реплику о физиологии и размножении?!» Виктор немного подумал и спокойно, не спеша, словно подводя итог под научным докладом, ответил: — Да, необитаемый остров и альков – это как раз те места, где можно, и даже нужно, обсуждать темы, которые, как я понял, больше всего вас интересуют. Щёки и уши Кристины мгновенно стали алыми, она резко встала с лавки и направилась к выходу с веранды, бросив на ходу Наталье: — Пошли отсюда!.. — Трепло! Задавака! Всезнайка! Индюк надутый!.. – всё ещё продолжала она, уже подходя к дому. По её гневному тону Наталья поняла, что приговор Виктору вынесен окончательный и «обжалованию не подлежит». * * * Сейчас мы с Виктором стояли, взваливая на себя всевозможные сумки и рюкзаки, как раз на том самом месте, где они строили свою яхту и где на бережку горели их ежевечерние костры. Я не стал напоминать ему об их сгоревшей яхте. О том, теперь уже далёком, времени. Во-первых, потому что я был бы инородным телом в тех воспоминаниях, а инородное тело – это всегда что-то лишнее, а, во-вторых, не осталось уже и пепла на этом берегу ни от их костров, ни от остова их недостроенной яхты… «Невозможно дважды войти в одну и ту же реку», равно как и дважды ступить на один и тот же берег. Ибо «Никогда ничего не вернуть, как на солнце не вытравить пятна, и в обратный отправившись путь, всё равно не вернуться обратно. Эта истина очень проста, и она, точно смерть, непреложна. Можно в те же вернуться места, но вернуться назад невозможно…» Меня всегда тревожат и успокаивают в то же время эти стихи Николая Новикова. Тревожат – потому что жизнь всё-таки проходит. И движется она, хотим мы того или нет, лишь в одном направлении: от истока к закату. И нет возможности вернуть даже что-то очень хорошее и близкое тебе. Успокаивают же эти стихи потому, что ничего не начинается всё-таки сначала, всё начинается – с последней точки. Но это-то и есть, для каждого отдельного человека, как бы сначала. Как бы заново – начинать проживать не только свою жизнь, но и каждый свой день. Несмотря на то, что мы несём в себе весь свой прожитый мир и мир своих предков (эту скрытую, невидимую под водой часть айсберга), ты в то же время и независим от него и свободен. И волен каждодневно в выборе между Добром и Злом… Одним словом, ты человек свободный! А «свободный человек ни о чём так мало не думает, как о смерти, и его мудрость состоит в размышлении не о смерти, а о жизни». Это из Сенеки, кажется. Но ещё лучше него эту мысль выразил Горький: «Фольклорный человек бессмертия не искал – он его имел». Потому что не отравлял своё сознание воспоминаниями ни о прошлом, ни о будущем, воспринимая свой каждый день, как дар неведомых ему небесных сил. Действительно, истинные герои – это простые люди, которые живут себе спокойненько, как будто собираясь прожить вечность… Никак это от лунного света меня на философствования потянуло. — Кристина! Вставай! – услышал я, очнувшись от своих мыслей. Виктор стоял у лодки и тормошил за плечо Кристину, угнездившуюся на заднем сиденье и укрытую его меховой курткой. — Уйди, противный, – раздался из-под куртки сонливо-кокетливый голос.— Грубый мужлан! – Голова её уже была снаружи. – Нет чтобы девушку на руках донести до дома. И не будить… — Ну, ладно, я будить тебя не стану, – ответил Виктор. – Спи. Даже тент поплотнее закрою, чтоб не намокла в случае дождя. Он стал возиться с тентом. Кристина быстро выскочила из лодки и опрокинула его на песок со всеми сумками, навешенными на нём. — Проси пощады, злодей! – закричала она. Свет несколько раз мигнул и погас. Темнота и тишина пришли почти одновременно. Остались только жидкий лунный свет, мерцающий Байкал и мы трое на едва различимой тропинке, поднимающейся к нашему, пустующему в это время года, большому бревенчатому дому, состоящему из четырёх двухкомнатных квартир (от одной у нас был ключ), на углу которого на продолговатой жестянке, выкрашенной в белый цвет, чёрной краской было красиво написано: «Набережная Жака Ива Кусто»…
СубботаУтро выдалось на редкость ядрёное – как яблоко, которое хрустит, когда его надкусываешь – солнечное, прозрачное, с лёгким морозцем. Я бежал по плотной, с потрескивающим кое-где ледком, лесной дороге в сторону пади Жилище. Слева от меня – монотонно, с ленцою – плескался Байкал. Справа – круто вверх – уходил склон, поросший стройным сосняком с его чистым подлеском и янтарными, ровными высокими стволами деревьев, подсвеченными утренним весёлым солнцем, с бодрящим запахом смолы и хвои. Ноги упруго толкали землю. Бежать было легко и радостно. Порой казалось, что стоит чуть-чуть посильней оттолкнуться и – полетишь спокойно с этого крутого берега над синевой Байкала в синеве небес. Всё представлялось легко выполнимым, а любая цель – легко достижимой. Сердце билось гулко, но ритмично. Мышечная радость после глубокого спокойного сна, как у меня обычно бывает в деревянном доме, выражалась одной фразой: «Я всё могу!», «Я всё! могу», «Я! всё могу». Дорога, суживаясь, превращаясь почти в тропу, повернула вправо и перпендикулярно Байкалу пошла вверх по пади, вдоль ручейка, впадавшего в него. На полянке, на которой летними вечерами разношёрстной компанией мы не раз устраивали «большой футбол», в том числе и международные матчи со студентами Германии, Чехословакии, Венгрии, Польши, я остановился. Поляна была покрыта инеем. Солнце освещало только верхнюю половину одного из склонов, окружавших её с трёх сторон. Иней матово мерцал на ещё не пожухшей траве. На склоне, освещённом солнцем, влажно блестели глянцевые бурые, красные, зелёные крепкие листья бадана. Я прошёл через полянку до изгиба ручейка, как бы отчеркнувшего с одной стороны её границу. Небольшой с тёмной водой омуток, образованный его изгибом, был почти сплошь покрыт слоем жёлтых берёзовых листьев. Листья были неподвижны. Их сковывал тонкий прозрачный ледок. Я оглянулся: цепочка моих следов выделялась сочным зелёным цветом среди живого серебра поляны. Мне почему-то расхотелось делать зарядку. Приседать, вертеть руками, отжиматься от пола. Вообще делать резкие движения. Вот и осень… Прошло ещё одно лето. «Так и жизнь пройдёт незаметно, как прошли Азорские острова…» – припомнилось мне из Маяковского. Я вспомнил, как мы несколько парней летом после обычного, почти ежевечернего матча, собиравшего, бывало, и зрителей (в основном студентов), шли по этой дорожке к Байкалу. И там окунались в укромном месте нагишом в холодную, до обмирания душевного, воду. Или – в легко подхватывающую тело байкальскую волну, сбивающую и окатывающую сразу с головы до ног. Вспомнил я и как мы с моим другом Юрасиком в прошлом году возвращались в начале сентября, после «закрытия сезона», в город. Нас согласился довезти до Листвянки на своём боте Серёга Мальцев. Чистые выскобленные доски на палубе бота от солнца так нагрелись, что по ним было приятно ступать босыми ногами. И день стоял такой чудесный!.. Первые яркие осенние краски только слегка тронули лес на горах… Серёга стоял за штурвалом и пританцовывал слегка под музыку, распространяемую над спокойными водами Байкала транзистором: «Снова птицы в стаи собираются. Ждёт их за моря дорога дальняя… Всё, что это лето обещало мне. Обещало мне, да не исполнило… За окном сентябрь провода качает. За окном с утра мелкий дождь стеной. Этим летом я встретилась с печалью, а любовь прошла стороной…» В нашем сердце не было печали, разве что лёгкая грусть. И сентябрь у нас в Сибири был не дождливый, а солнечный и свежий. Мы проходили падь Жилище, потом – Чёрную. Я принёс Серёге в рубку кружку свежезаваренного чая, потому что он отказался от шампанского, бутылку которого, тащившуюся от самых Котов в авоське за бортом, несколько минут назад мы с Юрасиком извлекли из Байкала. На палубе бутылка сразу отпотела, покрывшись крупными прозрачными каплями. Ветерок освежал лица и грудь в расстёгнутых рубахах. А ноги грели доски палубы. — За закрытие сезона! – сказал Юра, который был похож своей смуглостью и кудрявой чернотой шевелюры скорее на латиноамериканца, чем на сибиряка. Мы подняли свои эмалированные синие снаружи и желтоватые внутри кружки, в которых всё ещё слегка пенилось и пузырилось шампанское, и чокнулись ими. Шампанское было прохладное и очень приятное на вкус. — Ешче Польска не сгинела, покида мы живы! – предложил я тост, когда мы налили по второй… Потом я лежал на тёплых досках палубы (ощущая их прогретость через рубашку и штаны), подложив под голову руки, и заворожённо смотрел в небо, по которому медленно-медленно плыли в противоположную нам сторону белые горы облаков… Проснулся я от весьма ощутимого толчка, когда бот уже ткнулся бортом в причал. В Листвянке всё было уже совсем другое. Казалось, что и облака здесь не такие ослепительно белые, и всё великолепие природы будто пригрезилось во сне и со сном моим теперь исчезло. Мы оттолкнули от причала Серёгин бот. И он, оставив нас на пристани, стал разворачивать его в обратную дорогу, вычерчивая на воде широкую дугу. — До следующего лета! – крикнул он нам. Мы помахали ему и пошли к автобусной остановке… * * * …На дорожке, идущей вдоль Байкала, я снова не удержался и побежал. Теперь уже в обратную сторону, к дому. Возле калитки изгороди, окружающей от нашествия коров довольно большое пространство возле него, я наступил на глянцевый лист бадана. Он хрустнул, как капустный лист. И мне вдруг стало так хорошо, что я ни с того ни с сего рассмеялся. Засолка капусты в хорошо выскобленный бочонок, хруст разгрызаемой кочерыжки, запах свежего капустного листа и картофельной ботвы в осеннем поле, смешанный с прохладным ветерком, несущим в себе и запах болотца и брызг от волны и какой-то ещё свой особый запах, – всё это напомнил мне хрустнувший лист бадана. В доме приятно пахло кофе. Кастрюлька с ним парила на ещё не остывшей с ночи печи. У меня запах кофе почти всегда вызывает воспоминания о Вышгороде в Таллине с его маленькими, сумеречными, уютными, нешумными кафе. «Как я стал сентиментален. Мне опять приснился Таллин». Эту фразу я произнёс мысленно. А вслух всем сказал: «Доброе утро!» Наталья в первой комнате за длинным столом кормила манной кашей Димку, который в паузах между ложками, подносимыми ему ко рту, весело смеялся чему-то и со своими блестящими от восторга глазами был похож на неведомого, лохматого зверушку. Кристина в пристройке к дому, на газовой плите, жарила яичницу с салом. Было слышно в чуть-чуть приоткрытую дверь, как сало потрескивает и шипит в сковороде. И это шипение и потрескивание тоже были приятны. Виктор во второй, светлой – потому что она выходили на Байкал, а не на склон горы – комнате (там стояло пять кроватей) находился всё в том же положении, в котором я оставил его, уходя на зарядку. Он лежал в спальном мешке на кровати. Правда, теперь не спал, а листал толстую растрёпанную «Поваренную книгу», ещё дореволюционную, переизданную в двадцатых годах нашего века. «Книга о вкусной и здоровой пище» лежала у него на животе. У моих родителей в доме тоже была такая, с портретом Сталина на первой странице. Теперь в наше талонное – на продукты и другие товары – время за одни только цветные фотографии, изображающие застольное изобилие, эту книгу надо было бы запретить, чтобы люди, разглядывающие её, не захлебнулись собственной слюной. Я уж не говорю о книге царских времён, из которой Витя сейчас читал накрывающей на стол Кристине: — Если вы пересолили бульон – не волнуйтесь. Возьмите ложку паюсной икры и опустите её на некоторое время в бульон. Икра возьмёт на себя излишек соли… Он кивнул мне, не прерывая чтения, когда я вошёл в комнату за полотенцем, висевшим на спинке моей кровати. — Кристина! Здесь про яичницу нет! – крикнул он. – Здесь на «Я» только: «Языки в желе», «Язык под белым соусом», «Язык солёный с изюмом». Сейчас в других раритетах посмотрю. Действительно, на полочке над Витиной кроватью имелось несколько кухмистерских книг, неизвестно когда и как попавших в этот дом. Здесь были, кроме перечисленных, и «Опытный повар, эконом, погребщик и кондитер» 1829 года и «Кухмистер XIX века» 1854 года… Вот уже несколько десятков лет подобные книги не выпускались у нас в стране. По-видимому, за ненадобностью… — Нашёл! Слушай, – снова крикнул Виктор Кристине, которая, по-моему, абсолютно не обращая внимание на его чтение, продолжала готовить завтрак. – «Яйца со сметаною: обыкновенные диэтические яйца, снесённые не более пяти дней назад, положи на блюдо, на котором подавать. Полстакана сметаны взвари, чтобы подкипела половина…» Я уже выходил на улицу, чтобы умыться. — Поскорей! – сказала мне Кристина, – завтрак почти готов. Вот только зелени немного накрошу и всё. Я разделся по пояс, ощущая приятную прохладу ноябрьского утра. В умывальнике сверху плавал тоненький кружочек льда. Мне нравилось, что в массивном умывальнике плавает лёд, подтаявший с боков от уже слегка нагретого утренним весёлым солнцем умывальника. Нравилось плескать на себя пригоршнями холодную воду и фыркать от удовольствия. И растираться докрасна пушистым полотенцем – тоже было здорово! Да ещё я вспомнил, что сегодня суббота – банный день в деревне!.. Всё тело после растирания как-то постанывало, будто ты опустился в минеральную воду и пузырьки воздуха приятно щекочут кожу… Мне снова захотелось рассмеяться!.. «После завтрака дров порублю!», – радостно подумал я. — Игорь, иди есть! – крикнула мне из-за двери Кристина. Витя, умытый (в доме за печкой тоже был умывальник), с влажными причёсанными волосами, в окружении Натальи и Кристины сидел за столом (Димыч в другой комнате, в квадрате солнечного света от окна, возился на полу с игрушками) и, пока Кристина разливала кофе и раскладывала по тарелкам яичницу, монотонно читал: «По изобилию, богатству рыбных товаров наша страна не имеет себе равных. В странах капитализма теперь, как и когда-то в старой России, потребителю ежедневно приходится сталкиваться с тем, что его обманывают в цене, в качестве, в весе или мере товара. Для Советского Союза характерны отсутствие фальсификации товаров, характерны добросовестность, высокое качество продукции социалистических предприятий, что, несомненно, является одним из преимуществ социалистического строя по сравнению с прогнившим строем капитализма…» — Хватит мормонить, – вмешалась Кристина. – Ешь, а то всё остынет. — А что есть-то? – спросил Виктор. – Вот это? – и он указал вилкой на свою тарелку. – А где же уха стерляжья? Осётр, запечённый в меду и начинённый грецкими орехами? Где икра, наконец?.. — Ешь, что дают, а то и этого не будет, – ответила Кристина. Действительно, аппетит, как и сон в этом доме, был отменный. Во всяком случае у меня. Я намазал кусок чёрного хлеба сливочным маслом и баклажанной икрой, положил себе в тарелку к яичнице ещё салата из перца, петрушки, помидоров и огурцов и с наслаждением, мелкими глотками запивая еду горячим кофе со сгущёнкой, принялся за еду. Завтрак с шутками, прибаутками, взаимными пикировками: в основном по поводу того, что надо срочно женить Витю, и о том, как «достойно содержать жену на зарплату «МНСа» , растянулся минут на сорок. Кристина в третий раз заваривала кофе. — Правда, Витька, когда ты, наконец, женишься? – спросила она, помешивая кофе в кастрюльке. — Понимаешь, Кристина, для того чтобы жениться, надо, как минимум, влюбиться, – глубокомысленно ответил Витя. — А ты влюбись… — Вот над этим вопросом я как раз сейчас и работаю. Изучаю, в чём физиологическая тайна любви с первого взгляда… Я считаю, что любовь с первого взгляда сопровождается спонтанной, бессознательной записью информации в «кратковременную память» – нейтронную замкнутую сеть, – серьёзно начал излагать свою гипотезу Виктор. – Таким образом, в «кратковременную память» «вписывается» информация в виде фонем – черты лица, фигура, походка и т.д. и т.п., – характеризующих объект интереса. После нескольких таких циклов «записи-стирания» информации и наступает загадочное сердцебиение, волнение, символизирующее начальную стадию любви. Как видишь, никакой лирики. И никакой любви с первого взгляда. В лучшем случае – со сто первого… — Что-то уж слишком мудрёно. И бездушно. И скучно как! – сказала Кристина. — Ты это всерьёз или дурачишься? – спросила Виктора Наталья… * * * После завтрака женщины стали собираться в баню. (До обеда в деревенской бане парятся женщины, после обеда – мужчины.) Виктор улёгся поверх своего спальника на кровать и продолжал чтение вслух. — «Икра кетовая, паюсная, зернистая долго не высохнет, если вы в банку с икрой сверху нальёте тонкий слой растительного масла…» Кристина, ты налила сверху масла? — Налила, налила – не волнуйся, – ответила из другой комнаты Кристина. В дверной проём без двери, соединяющий комнаты, было видно, как она укладывает что-то в яркий полиэтиленовый пакет. — Ты лучше подумай, Витя, что ты нам с Наташкой на обед приготовишь! — Сейчас чего-нибудь подыщем, – ответил он, зашуршав страницами «сталинской» кулинарии. – Вот. Нашёл. «Меню обеда из трёх блюд и закуски: «Поросёнок заливной. Корзиночки из яиц с салатом. Бульон с пельменями. Солянка рыбная. Гусь жареный с яблоками. Антрекот с картофелем. Налистники с творогом. Желе из апельсинов. Компот из апельсинов с ликёром». Желаете чего-нибудь ещё или достаточно? — Витюша, ну это уж слишком! – ответила Кристина. – Такой обед – для женщин времён Ренессанса, а мы деушки стройные, неприхотливые к тому же. Из всего этого меню можешь оставить гуся с яблоками и ликёр. Неплохо бы ещё обещанного омулька. Но ни омулька, ни самого Алика мы, похоже, нынче не дождёмся. — «Омуль, – продолжил чтение Виктор, перелистнув несколько страниц, – один из сибирских представителей рыбного семейства лососевых; у этой рыбы вкусное и жирное мясо. В Байкале омуль особенно хорош и достигает более двух килограммов веса. На рыбных прилавках чаще всего можно найти омуля холодного копчения…» — Ну, ладно, мы пошли, – прервала его чтение Кристина. – Обед вы, лодыри, конечно, не приготовите. Хоть самовар скипятите да чай заварите к нашему приходу. Я думаю, что к часу мы вернёмся. Вышла из комнаты с какой-то холщёвой сумкой и Наталья. — Приглядывай за Димуськой, – сказала она мне. – Я быстренько. Они ушли. Я стал одевать сынишку, чтобы выйти с ним на улицу, а Витя включил репродуктор, стоящий на полочке рядом с кулинарными и другими книгами. Бодрый дикторский голос рубил: — В результате индустриализации, коллективизации сельского хозяйства, развития науки и технического прогресса экономика страны за годы Советской власти коренным образом преобразована!.. «Что верно, то верно, – подумал я. – Кореннее некуда. Даже огромную, казалось бы, Сибирь сумели превратить за каких-нибудь двадцать пять-тридцать послевоенных лет в настоящую колонию, в сырьевой придаток, в помойку». Впрочем, когда начинался подобный текст, то воспринимались обычно лишь первые несколько фраз. А дальше речь шла уже каким-то ватным фоном. Как будто выключатель срабатывал в мозгу. Слова звучали, но их смысл не доходил до сознания. — В этом году, – продолжал диктор праздничный рапорт, посвящённый шестьдесят пятой годовщине Великого Октября, – в СССР выпускалось промышленной продукции больше, чем её производилось во всём мире в 1950 году! СССР занимает первое место в мире по добыче нефти (Которую мы гоним за бесценок за границу.), угля, железной руды (Добывая которую открытым способом, в основном, на Курской Магнитной Аномалии, мы уничтожаем лучшие российские чернозёмы.), выплавке чугуна и стали (Из которой потом делаем самые мощные роторные экскаваторы, для того чтобы добывать ещё быстрее и больше железной руды, чтобы, выплавив ещё большее количество стали, сделать из нее ещё более мощные роторные экскаваторы… для добычи руды.), выжигу кокса, выработке минеральных удобрений (Которыми мы сумели в короткое время отравить и поля и продукты, выращенные на этих полях, и реки с рыбой, в которые дождями смываются удобрения с этих полей.), производству тракторов (Которых производим больше, чем их нужно.), тепловозов, электровозов, цемента, кожаной обуви (Которая продавила все полки на складах и в магазинах и которую никто не покупает, «доставая» с переплатой импортную удобную обувь.)… Реальные доходы рабочих, в расчёте на одного работающего, увеличились по сравнению с 1913 годом в десять раз! (Но покупательная способность нашего деревянного рубля по сравнению с рублём царской чеканки, пожалуй, уменьшилась раз в сто!)… Я наконец одел сынишку. И мы вышли с ним на улицу. Он сразу же взял какую-то щепочку и начал ею рыть «норку для зверька», а я стал с наслаждением и азартом колоть сосновые чурки. Они легко раскалывались, иногда – со звоном, когда колун ударял плашмя по боковине чурки, иногда – с хрустом… Горка поленьев быстро росла. Они отливали красноватым цветом и пахли свежо и душисто смолой. Часа через два работы чурки кончились. Я сложил дрова в поленницу, под навес. Подмёл настил из досок перед домом. Из остатков коры и щепок развёл на пригорке костерок. Сынишка, раскрасневшийся и весёлый, лопотал что-то своё. И, подбрасывая в костерок щепки и кору, завороженно глядел на огонь. Из сухих поленьев, лежащих за печкой, я нащипал лучинок и разжёг самовар. — Дима, на тебе коробочку – собери в неё сосновых шишек. Вот таких. – Я показал ему на шишку, лежащую на земле, и подал картонную коробку из-под обуви. – Собирай там, – я указал ему на сосну с мощной кроной, растущую на пологом склоне горы, чуть поодаль от дома. Он стал деловито и сосредоточенно собирать в коробочку шишки. И приносить их мне. Штук по десять-пятнадцать. Я снимал верхонкой с самовара загнутую коленом трубу и кидал шишки в огонь, а вновь приносимые складывал в кучку, у самовара. Когда я снова ставил на место трубу – огонь начинал гудеть, а из трубы шёл белый, приятно пахнущий, дым, который уходил от дома и поднимался вдоль склона горы. Было хорошо сидеть на завалинке, смотреть на дым, слушать «говорок» самовара, стоящего на прочных, почерневших от дождя и времени лиственничных досках настила перед домом, и чувствовать, как приятно погуживает тело от проделанной физической работы. Подошёл Виктор с полными вёдрами воды, которую он заливал в бак, стоящий на кухне, и тоже сел на завалинку. В струе уже почти растворившегося синеватого дыма порхал невесть откуда взявшийся жёлтый листок берёзы. Он то взмывал вверх со струёй дыма, то, кружась, опускался ниже, то снова поднимался… «Всё, как в жизни», – подумал я. Мы долго молча смотрели на этот листок. Потом Виктор сказал. — Алик вряд ли приедет сегодня. Погода портится. Байкал уже весь чёрный… Женщины пришли из бани распарившиеся: бело-розовые, с завязанными чалмой на голове полотенцами, с лёгкой ленцой, но в то же время разговорчивые, весёлые, смешливые. Чай заварили ещё и со смородиновым листом (заварник стоящий на резной конфорке самовара далеко распространял смородиновый свежий дух) и пили его с «ревнивым вареньем» (варенье из ревеня), название которого вызывало много шуток и смеха. После чая (а для Димыча – обеда) мы с Витей, слегка перекусив, сложили в сумки всё необходимое для бани… Димыч уснул. Женщины уселись возле печки расчёсывать и сушить волосы. Влажно поблескивающие: чёрным у Натальи и золотом у Кристины. Они у неё были длинные. И сейчас казались очень тяжёлыми, оттягивающими тёмно-золотой волной голову назад. Нам с Виктором в баню было идти ещё рано – до «мужского срока» оставалось где-то около часа. Я прилёг на кровать, пристроившись рядом с сынишкой, который спал, сладко посапывая, отдохнуть немного и почитать. — Кристина, тебе стопарик-то налить после бани? – услышал я из другой комнаты Витин голос, прервавший женский щебет. — Не надо, Витюша, – весело ответила Кристина. – Нам благородным дамам и вино необходимо благородное. «Приготовь же, Дон заветный, для наездниц удалых! – немного перефразировала она строку Пушкина. – Сок кипучий, искромётный виноградников твоих!» — Это ты на шампанское что ли намекаешь? – спросил Витя ненатуральным, бесцветным каким-то голосом, которым он всегда разговаривал с ней. — Ну конечно! – беззаботно и весело, как всегда, ответила ему Кристина. – А у тебя ведь спирт, поди?.. Я тогда читал «Записки из мёртвого дома» Достоевского. Помню, как меня измучила эта книга своей монотонностью. Я читал её, скорее, из упрямства, чем из интереса, желая одного – быстрее её дочитать… И вот каким-то странным образом переплелись у меня сейчас в сознании и Витина пикировка с Кристиной, вызывающая улыбку, и содержание «Записок», вызывающее жуткую тоску. Я услышал, как Витя в другой комнате зашелестел страницами и начал назидательно, с кавказским акцентом читать: — Таварищ Микоян гаварил: при царе народ нищенствовал, и тогда пили не от веселья, а от горя, от нищеты. Пили именно, чтобы напиться и забыть про свою проклятую жизнь. Достанет иногда человек на бутылку водки («Интересно, сколько же тогда стоила бутылка водки? Копейку? Две? Три? Сейчас, во всяком случае, наше родное государство спаивает своих граждан опилочной водкой, в простонародье именуемой табуретовкой, цена на которую в пятьдесят раз! выше себестоимости».) и пьёт, денег при этом на еду не хватало…» Бывают же такие совпадения! Я как раз тоже читал про еду, а точнее, про рождественский обед обитателей царского острога: «Священник обошёл все казармы и окропил их святою водою. На кухне он похвалил наш острожный хлеб, славившийся своим вкусом в городе, и арестанты тотчас же пожелали ему послать два свежих и только что выпеченных хлеба… Он обошёл все казармы в сопровождении плац-майора, всех поздравил с праздником, зашёл в кухню и попробовал острожных щей. Щи вышли славные: отпущено было для такого дня чуть не по фунту говядины на каждого арестанта. Сверх того была просяная каша, и масла отпустили вволю». «Значит, за два дня царский каторжник, или лучше сказать, каторжник царский «выбирал» нашу нынешнюю месячную (!) норму мясопродуктов, предназначенную отнюдь не арестантам, а людям, живущим в государстве «развитого социализма». Я уж не говорю о сталинских концлагерях, где люди просто умирали с голоду (я это знаю от своих дядьёв, на себе испытавших все «прелести» лагерной жизни), получая кусок хлеба в день». «Нет, здесь что-то не то, – подумал я. – Да что не то-то! – тут же сам себе и возразил. – Достаточно прочесть хотя бы одну главу из «Лета Господнего» Шмелёва, например «Постный рынок», чтобы убедиться, что там, в ранешной жизни, и было именно то». Но всё-таки уж слишком идеальная каторга получается в этих «Записках». И я уже с интересом стал перелистывать прочитанные страницы, ища в них опровержение своим же мыслям. Нашёл описание обеда в острожном госпитале: «Порции были разные, распределённые по болезням лежавших. Иные получали только один суп с какой-то крупой; другие только одну кашицу, третьи одну только манную кашу, на которую было очень много охотников. Арестанты от долгого лежания изнеживались и любили лакомиться. Выздоравливающим и почти здоровым давали кусок варёной говядины, «быка», как у нас говорили. Всех лучше была порция цинготная – говядина с луком, с хреном и с проч., а иногда и с крышкой водки. Хлеб был, тоже смотря по болезням, чёрный или полубелый, порядочно выпеченный». В общем, как ни прикинь, получалось, согласно «аргументам и фактам», приведённым Достоевским, что арестанты получали в любом случае мясных продуктов больше нас. Я стал, ради упрямства уже, искать дальше что-нибудь опровергающее мои аргументно-фактические мысли. Виктор продолжал читать: — «…Кушать было нечего, и человек напивался пьяным. Теперь веселее стало жить. От хорошей жизни пьяным не напьёшься. Весело стало жить, значит и выпить можно…» Поняла, Кристина? «…Но выпить так, чтобы рассудка не терять и не во вред здоровью». — Витюша, дарагой, дак мы всё это и без товарища Микояна знаем… – сказала Кристина, соединив сибирский диалект с кавказским акцентом, подражая Витиному чтению. В одном месте, в главе «Претензия», я всё-таки нашёл жалобы арестантов: «Уже несколько дней в последнее время громко жаловались, негодовали в казармах и особенно сходясь в кухне за обедом и ужином… — Работа тяжёлая, а нас брюшиной кормят… — А не брюшиной, так с усердием . — Оно, конечно, теперь мясная пора… — …Брюшина да усердие, только одно и наладили. Это какая еда! Есть тут правда аль нет?» Я в каком-то раздражённом недоумении положил книгу на пол, на коврик, рядом с кроватью. «Ну вы заелись, братцы!», – подумал я и вспомнил, как недавно моя тёща, отстояв многочасовую очередь в давке и духоте, отоварила талон на мясопродукты – причём искренне радовалась – добыв суповых наборов, а точнее два килограмма костей на месяц. Это воспоминание вернуло меня из века девятнадцатого в век двадцатый, и я тут же услышал Витино: — «Товарищ Сталин занят величайшими вопросами построения социализма в нашей стране. Он держит в сфере своего внимания всё народное хозяйство, но при этом не забывает мелочей, так как всякая мелочь имеет значение. Товарищ Сталин сказал, что стахановцы сейчас зарабатывают много денег, много зарабатывают инженеры и другие трудящиеся…» «Интересно, – подумал я, – много – этот сколько? И считается ли много, например, оклад мэнээса в сто сорок рублей при прожиточном минимуме для Сибири в сто пятьдесят рублей в месяц. Да и соотношение цен надо учитывать. Раньше бутылка шампанского (при Никите Сергеевиче ) стоила три двадцать семь, потом (при Леониде Ильиче ) шесть пятьдесят, а сейчас (при Михаиле Сергеевиче ) – пятнадцать. — …А если захотят купить шампанского, смогут ли они его достать?.. «Сейчас достать не сложно – сложно купить», – мелькнула у меня комментирующая мысль. — …Шампанское – признак материального благополучия, признак зажиточности. — Да хватит тебе, Витька! – не выдержала Кристина. – Идите-ка вы лучше… в баню! Дай девушкам вволю посплетничать. — В баню, в которую ты нас так жестоко посылаешь, идти ещё рано, – невозмутимо ответил Виктор… Я внезапно выпал из реальности. Уснул, так же сладко, как Димка. И даже слюнка подушку смочила, там, где я уткнулся в неё уголком рта… * * * О баня! Языческий храм! Гонитель хандры. Исцелитель недугов. Дарующая: свежесть, лёгкость, радость, чистоту тела и новорожденность духа. Мужской клуб «банных трепачей»! Где можно поговорить о том о сём, обо всём, ни о чём… Увы, ещё не написана банная ода, достойная её! Общественная баня была расположена на краю деревеньки у перегороженного бревенчатой плотиной ручейка, образующего выше плотины небольшую, но достаточно глубокую заводь с холодной тёмной водой. Баня была небольшая. Бревенчатая. И брёвна её были черны от времени. Пока мы дошли до неё, прохладно-чистый ветерок раскраснил наши руки и лица. В заводи у плотины с медленно, как бы нехотя перекатывающейся через тёмное, влажно поблескивающее верхнее бревно широкой стеклянной струёй воды, в углу затончика грустно плавало несколько жёлтых берёзовых листьев… На высоком крыльце, у входа в баню, на табуретке сидела немушка Ага – глухонемая полустарушка. Она была и истопником и кассиром.
Увидев нас, она радостно загукала и закивала головой. Мы тоже поздоровались с ней и спросили как дела. (По-видимому, по движению губ она почти безошибочно понимала, о чём говорят.) Она оттопырила большой палец левой руки и показала нам. Ладонь правой руки в это время она протянула для мелочи (вход в баню стоил пятнадцать копеек). Мы вошли в предбанник с большой печкой, у одного бока которой лежали берёзовые поленья, которые время от времени немушка подкидывала в горящую печь. У единственного окошка предбанника, справа от печи, на табуретке стоял бак с водой и с привязанной верёвкой к ручке бака алюминиевой, помятой с боку, кружкой. Левая стена печки отгораживала вторую часть предбанника, где буквой «П» вдоль стен были расположены лавки, приделанные прямо к выскобленным брёвнам, а над ними, тоже прямо к стене, были прибиты вешалки для одежды. Брезентовые шторы, закреплённые кольцами на толстой проволоке, продёрнутой под потолком и занимавшие место от стены бревенчатой до печной, разделяли пространство предбанника почти на две равные части. Во второй его части тоже было окно, но только закрытое белыми простынными шторками, и почти в углу – дверь в моечное отделение, разрывающая в одном месте лавочную букву «П». На широком голубом подоконнике окна, расположенном почти у самой брезентовой шторы, стояли банки, бутылки с квасом, морсом, с вареньем, разведённым водой. Народа во второй части предбанника было ещё немного. Сидел в белых полотняных кальсонах высохший «столетний» дед, с провалившейся в ключичные впадины кожей; два местных парня, приехавшие на праздники из интерната Листвянки (школы в Больших Котах не было уже давно), где они заканчивали школу, и лесник. Поздоровались. По приветливым улыбкам было видно, что нам рады. — Надолго? – спросил нас лесник. — Да, нет. На праздники только… — Наша деревня знатная! – вдруг звонко заговорил дед, державший у своего уха руку лопаточкой. – И стёклышко здесь делали. И золотишко мыли… Варнаки-то здесь золотишка знатно пограбили… А воздуха у нас какие!.. А сейчас и покосы у всех есть, – продолжал он без плавного перехода, – а коров доржат мало. Трудно вам будет, – обратился он уже непосредственно к нам, – молочка добыть. Моя-то старуха не доржит уже коровку. Пальцы у ей болят. Как грабли сделались. Доить не может. Разве что у Максимовских поспрошайте. — Да у тебя и старухи-то давно нету, дед Аким, – весело сказал один из парней… Дед, видимо, не расслышал его, продолжая по-прежнему улыбаться, глядя на нас добрыми глазами. Парень ещё что-то хотел сказать ему, но на него цыкнул лесник и он примолк, продолжая раздеваться. В предбаннике пахло берёзовым листом. Это дед Аким запаривал свой веничек в тазу, стоящем у его ног. – А у вас веника-то, поди, нет? – спросил лесник, который, видно было, уже «сорвал» первый пар. — Нет. — Ну мои там, в тазу, возьмите. Они хорошие ещё. Пихтовый да берёзовый. Я-то больше париться не буду. Зять с дочкой приехали. За столом ждут… Кваску захотите, вон, бидон на полу стоит – пейте. Бидон только потом занесите. Да поосторожней парьтесь. Первый парок маленько с угарцем был. Мы взяли с лавки в углу, где они лежали, по цинковому тазу и вошли в баню, освещённую небольшим окошком с такими же белыми простынными, как и в предбаннике, занавесками. В бане тоже к двум стенам были приделаны лавки из толстых цельных досок. Часть печки углом выходила и сюда. За этим белым печным углом была дверь в парную, с маленьким, ничем не занавешенным окошечком, глядящим на Байкал. Получалось, что печь является центром, соединяющим все четыре помещения: оба предбанника, «моечный зал» и парную. Вдоль печной стены в «моечном зале» тянулись тёмные трубы с кранами горячей и холодной воды, труба с холодной водой была влажная. Мы с Витей вошли в парную и забрались на полок. Один из парней, стоявших внизу, подкинул на раскалённые камни с четверть кружки горячей воды. С лёгким хлопком из печной дверцы вылетел пар. — Ещё? – спросил он. — Можно, – ответил Виктор. Я в это время пригнул голову к коленям, так как уши мои от жара стали почему-то, как у морского котика, «сворачиваться трубочкой». Он ещё раз плеснул на камни и тоже забрался наверх. На сей раз зашипело, но хлопка уже не было. Первый пар у меня «для сугреву». Для разомления. Когда всё тело и душа размякают. Становятся добрее, шире, больше, глубже, необъятней. Я просто сижу на горячих досках полка до тех пор, пока жар становится нестерпимым. Особенно приятно париться, когда за окном осенний, стылый, слякотный день. В первые минуты на полке от большого жара тебя охватывает озноб. Кожа становится «гусиной» – всё тело покрывается пупырышками. Потом кожа краснеет постепенно, появляются редкие большие капли пота. Потом всё тело начинает лосниться, и пот уже течёт сплошным потоком. Кажется, жар проник до самых костей и нет больше никакого терпенья сидеть или лежать на обжигающих, растрескавшихся досках. Волосы становятся совсем сухими и как бы похрустывают от жара, встав дыбом. Тут самое время, правда, ещё немного – на пределе возможного – побыв в парной, выскочить в предбанник и ухнуть на приятно-прохладную широкую некрашеную лавку. Первый пар у меня самый долгий. Минут десять-пятнадцать… Говорят, что пар-жар расплавляет даже холестерин, который выходит с потом. Не знаю. Может быть и так. Зато знаю точно – на собственном опыте убедился, что злость, пассивность, хандра в парной расплавляются махом. С каким бы настроением я не зашёл в баню (в хорошую, конечно, с хорошим паром, чистую, не вызывающую раздражения) – выйду я оттуда добрым и любящим всех, кроме врагов своих, к которым я тоже в этот момент не испытываю особой злости. Скорее – безразличие. Но! До «возлюбите врагов своих» всё-таки не дотягиваю. По-видимому, для этого нужен более сильный и не физический, а духовный импульс, которого я, наверное, лишён, потому что к врагам своим: к прохиндеям различного ранга и звания, к клопам, живущим кровью общества, я всё-таки отношусь негативно. Ну в лучшем случае, равнодушно. И то только после бани или хорошей тренировки, завершившейся контрастным душем… На сей раз, пар был что надо: ядрёный и лёгкий! И угара никакого уже не было. И выскочил я в предбанник минут через десять. Там уже прибавилось три человека. Двое были работниками биостанции. Один из них, Эдгар Иосифович, доктор наук, имел странную фамилию – Стоп. Второй был кандидат наук, микробиолог Слава Миронов, похожий и на пирата и на древнего грека одновременно, с чёрной шотландской бородкой и такими же чёрными вьющимися волосами, которого мне всегда хотелось назвать макробиологом, потому что разбирался он в биологии отменно. Наверное, именно поэтому в деревне у него одного (хотя пытались многие) жили и «работали» пчёлы. Он был сух и вынослив. Третьим был штатный охотник Егорыч. Дед уже разделся и стоял теперь с тазиком в руках и запаренным в нём веником. На ягодицах у него были такие же глубокие провалы из сморщенной кожи, как и на ключицах. — Ты уж, Егорушка, попарь меня как следват, – обратился он к Егорычу. – А то к непогоде поясница ноет. У старухи-то моей тоже к непогоде кости стонут. Я знал, что бабу Фёклу, опрятную старушку старика, года два уже как похоронили на деревенском кладбище… — Попарю, попарю, деда, – отвечал Егорыч, медленно, как очень уставший человек, раздеваясь. Видно было, что он вернулся из тайги, издалека. — Бегал по чернотропу с собачками, – сказал он, обернувшись к нам. – Проверял новую псинку. Вроде ничё, смышлёная… — Как пар? – бодро крикнул Эдгар Иосифович, подскакивая к двери в баню и открывая её перед дедом, который только сейчас доковылял до неё. — Нормальный, – сказал я. Виктор в это время пил квас. — Надолго к нам, – спросил его Егорыч, когда он кончил пить. — Да, нет. На праздники только… — Чё так? Зазимовал бы здесь. Мы б тебя оженили. Вон, дочь Аги невеста уже. Золотая была бы жена! Никогда б не перечила. Мычала б только иногда, как телушка… Дай-ка и мне кваску. Сопрел весь, пока дошёл до деревни. Виктор передал ему бидон с квасом. Егорыч взял его и, пошевеливая пальцами очень белых ног, освобождённых от кирзачей и портянок, стал медленно и с наслаждением пить прямо из бидона. — Ну, как? Купаться нынче в Байкале будем? – опять задорно спросил меня Эдгар Иосифович. Я неопределенно пожал плечами. Стоп был, наверное, одного возраста со Славой Мироновым, но «много преуспел в науке, потому что не распылялся, а сосредоточился на одном», а именно, на клетке водоросли Хара. Всё, что было за пределами клетки этой водоросли, его мало интересовало. Да он, пожалуй, и не знал, что там, за ней. Впрочем, как и большинство узких специалистов. Но зато всё, что было внутри клетки, он знал досконально. Клеточник был первостатейный. Он, как и Слава, был сух и подвижен, но уже лысоват и к тому же один глаз из двух у него был стеклянный. Было странно, разговаривая с ним, видеть вперившийся в тебя неподвижный взор. Со Славой они почему-то не ладили. — Далеко ходил? – спросил Слава Егорыча, который кончив пить, всё ещё блаженствовал, пошевеливая пальцами ног, пятками упирающихся в мягкие байковые портянки, лежащие на сапогах. — Да нет. До третьей гривы. За Сеннушку. Эдгар Иосифович стал доставать из своей сумки всевозможные пузырьки. — Ну что, с травкой поддадим? – спросил он, ни к кому не обращаясь. — А что у вас? – поинтересовался я. — Эвкалипт, нашатырно-анисовые капли, мята… — Погоди, Осич, – вмешался Егорыч. – Дай чистого пара сначала хватануть. Потом уж со своими капельками поддавай. — Да это же от всех болезней, Егорыч! Ингаляция знаешь какая! — Не знаю… Я пойду по-быстрому попарюсь. А ты лучше ребятам пока про глаз расскажи… Я раз десять потом слышал эту «глазную» историю от разных людей и отличную в некоторых деталях, но так до сих пор и не понял, байка это или быль. Слава с Егорычем ушли париться. А мы с Виктором и местные парни приготовились слушать. Тело приятно холодило. Как будто кожа была мягкой корочкой только что вынутого из печи пирога, обдуваемого лёгким ветерком. И как-то погуживало изнутри, словно звук колокола в космическом пространстве. Стоп рассмеялся и, надёрнув на голое тело махровый халат, который только он один приносил в баню (кроме этого на нём были войлочная шапка, белые брезентовые верхонки и розовые резиновые тапочки), начал рассказывать. — Дело было прошлым летом. Проходил у меня преддипломную практику один студент. Непутёвый такой парень! Сокурсники почему-то прозвали его Барбосом. Между тем очень неглупый был Барбос. Но пил нещадно и без меры. До отключения. Если предоставлялась хоть малейшая возможность. Ну вот, однажды он ко мне и притащился, часов в двенадцать ночи. Да нет, даже больше двенадцати было, так как свет уже отключили, и я ещё подумал: как это он по тёмной деревне дотопал до меня из нашей лабораторной избы, нигде не свалившись, ибо держался на ногах весьма неустойчиво. И слова выговаривал очень медленно, долго обдумывая каждое перед тем, как его произнести, а может быть, с трудом собирая его из отдельных букв рассыпанных в голове. Выглядело это уморно. Стоит передо мною молодой человек. В белой рубашке, идеально сшитом тёмно-синем пиджаке, джинсах и в белом халате поверх всего этого. Халат, несомненно, говорит о том, что он явился ко мне из лаборатории – а не с пирушки какой-нибудь – где мы проводили как раз суточные опыты, делая через каждые четыре часа необходимые замеры. И по очереди: сутки я, сутки он проводили в оной. Ну, значит, стоит он, слегка покачиваясь на пороге веранды. Смотрит на меня прозрачным взором, в котором пляшет пламя керосиновой лампы, которую я держу в руках. Войти отказывается, мотая своей лохматой головой и повторяя с бездушием механизма примерно следующее: — Эд-рр Осич, нужен спирт для опыта. – «Спирт» выговаривает чётко – во всём остальном заклин. – Граммов двести… Я стою перед ним в трусах, майке и говорю ему: — Проходи, Юра. А он мне: — Срочно нужен спирт для продолжения опыта. Молекулы гибнут. Им тяжело, – словом несёт какую-то околесицу. Я ему опять: «Ты проходи». А он мне снова: «Срочно нужен спирт». Хотя спирт в опыте почти нигде не применяется. В общем, я понял всю безнадёжность нашей дальнейшей беседы. Да и холодно стоять в трусах у открытой двери. Тогда я говорю ему: — Заходи, Юра. Сейчас я тебе отмерю положенного. Он вошёл. И сел так сми-ии-рненько на диван (руки на коленях), стоящий у старинного круглого стола. Я вынес ему из дома разведённого спирта, граммов пятьдесят, и огурец. Он выпил. Огурец, с трудом, но запихал всё же в нагрудный карман пиджака, как авторучку. Посидел буквально несколько секунд в неподвижности. (Руки на коленях по-прежнему.) А потом тихо так стал сползать набок, пока не достиг головой чёрного дерматинового валика дивана. Ноги тоже тихо, как в замедленной киносъёмке, к животу подтянул. (Тапочки с ног на пол свалились. Оказывается, он в тапочках пришёл!) Руки сложил лодочкой, всунул между коленей – и затих. «Ну, – думаю, – ладно, пусть проспится. Опыт я сам до конца доведу». Взял раскладушку,спальник и пошёл в дом. Завёл будильник на полчетвёртого. А глаз, как обычно, в стакане с водой оставил. К четырём и к восьми часам, как положено, ходил в лабораторию, чтобы сделать необходимые замеры. Юрасик в это время безмятежно спал. Я тоже после восьми отключился. До следующего замера почти четыре часа. Думаю, посплю часа два, а потом позавтракаю и пообедаю одновременно. Да растолкаю «гостя», если он ещё будет спать. В десять часов будильник проти-ии-вно так зазвонил. (Я заметил, что будильник всегда звонит противно, когда ещё хочется спать.) Я едва продрал глаза, вернее глаз, и со злобой на своего дипломника, устроившего мне незапланированный недосып, вышел из сумерек дома с занавешенными окнами на залитую солнцем и душную уже веранду. Солнце было такое яркое, что я даже зажмурил свой единственный глаз. А когда отжмурил его, то увидел, что никакого Юрасика, которому я собирался сделать «разнос», на диване уже нет. Но это бы ещё полбеды. Главное, что и глаза моего в пустом почему-то стакане, стоявшем на столе веранды, тоже не оказалось. Я стал припоминать, брал ли я ночью глаз из стакана, когда ходил в лабораторию, или ходил туда без него? Вспомнить не смог. Потому что уж больно какая-то сумбурно-бестолковая ночь получилась. «Может, в лаборатории его замочил?», – подумал я. Перекусив и завязав место с отсутствующим глазом красной лентой (другой не нашлось), я отправился в таком пиратском виде в лабораторию. Юра уже был там и готовился к съёмке двенадцатичасового опыта. Он был бледен и пил кофе, которое подогревал на спиртовке в стеклянной колбе. Глаза моего в лаборатории он не видел. «Может быть, студенты так глупо подшутили, – подумал я. – Спрятали куда-нибудь, а к вечеру вернут?» Взглянув на Юрасика, на его трясущиеся с чашкой кофе руки, я понял, что ему, конечно, не до шуток. Спросил его, были ли в лаборатории студенты и когда он пришёл сюда? Он ответил, что были. С утра. А недавно ушли на берег ловить гаммарусов для опытов. И что он здесь уже часа два. Видно было, что говорить ему трудно, как человеку, страдающему морской болезнью. Ни к вечеру, ни на следующий день глаз так никто и не Вернул. Я позвонил в Иркутск жене, чтобы она мне привезла в субботу запасной. Но до субботы ещё было целях пять дней! « Ничего себе неделька начинается!» – сказал приговорённый к смерти, шагая к эшафоту в понедельник. Вот и у меня были примерно такие же мысли. Через два дня Юрасик отпросился у меня в Иркутск, в больницу, жалуясь на общее недомогание и рези в животе. Перед этим местная фельдшерица щупала и мяла его живот, но определить так ничего и не смогла. Предположила отравление. И посоветовала ехать в город. Я, наученный горьким опытом, на всякий случай проверил все заспиртованные и заформалиненные препараты. Они оказались в целости и сохранности. Так же как и спирт в компасе нашего лабораторного катера. Я отпустил его в Иркутск в среду, а в пятницу к вечеру он уже вернулся в Коты. А утром, в субботу, я нашёл в лаборатории свой глаз. Он обнаружился в стакане с водой среди химической посуды за вытяжным шкафом, где я его, по-видимому, ночью с воскресенья на понедельник и оставил по рассеянности. О посещении же Юрасиком больницы я узнал совершенно случайно от знакомой врачихи лишь поздней осенью, вернувшись с биостанции в город. Ривва Ароновна была приятельницей нашей семьи. И как-то под вечер пришла со своим мужем навестить нас. Вечер выдался весёлый. Мы пили много кофе. Много смеялись. Рассказывали анекдоты. Шутили. — …Я вам анекдот из жизни расскажу, – отсмеявшись после какой-то очередной шутки, сказала Ривва Ароновна, – не застольный, правда, но уж извините заранее. Представьте, приходит ко мне как-то летом пациент. Студент. Стройный такой кучерявый брюнет с голубыми глазами. Чем-то похожий на латиноамериканца. И грустно так говорит мне: «Доктор, у меня запор. Уже три дня. А вчера в туалете, когда я пытался… ну, напрягался, в общем, смотрю, кровь в унитаз закапала…» — Ну, уложила я его на кушетку. Живот мне его не понравился – вздутый какой-то, твёрдый, но не так чтобы очень… Язык посмотрела. Язык нормальный. И клиника никакая не прослеживается вроде. Думаю, может, и в самом деле простой запор, и всё лечение клизмой ограничится. А кровь из-за образовавшейся от натуги трещины на анусе может быть. — Ну-с, – говорю ему, – молодой человек, встаньте! Повернитесь ко мне спиной! Приспустите брюки. Наклонитесь… Надела резиновые перчатки, раздвинула я ему ягодицы и, поверите ли, чуть в обморок не упала… Ривва Ароновна снова звонка рассмеялась. — Представьте! – сквозь смех, вытирая платочком катящиеся слёзы, проговорила она, – на меня из анального отверстия наивно-трогательно, с любопытством даже, смотрит человеческий глаз… И трещинка на анальном кольце, как я и предполагала. Она пять рассмеялась и повторила сквозь смех. — Он нагибается. Я нагибаюсь. Нет, это просто умора! Такого в моей практике ещё не бывало! Моя жена взглянула на меня и весело так заржала! Я, надо сказать, тоже смеялся, но не от весёлости. И глаз искусственный у меня вдруг зачесался ни с того ни с сего. И мне его захотелось вынуть и положить в баночку со спиртом. Егорыч со Славой разрумяненные вышли из бани, отдуваясь и покряхтывая. — Силён парок! – выдохнул Егорыч. — Ну, теперь нам пора – пришла наша пора! – сказал Эдгар Иосифович, приглашая нас с Витей и забирая с лавки свои пузырьки. Второй пар у меня уже с веничком. С травками для ингаляции, если они есть. Что особенно приятно сейчас, осенью. В ковшик или кружку с небольшим количеством воды капаешь несколько капель эвкалиптовой настойки, например, и выплескиваешь всё это на раскалённые камни. Да вдогонку ещё раза два чистой водичкой плеснёшь. И скорее на полок, на самый верх! А там уже (!) запах, как в эвкалиптовой роще где-нибудь на юге. Правда, я никогда не был в такой роще и не знаю, такой ли там запах. Мой опыт об ароматах эвкалиптовой рощи почерпнут целиком из банных процедур. Честно говоря, мне больше нравится подбрасывать с нашатырно-анисовыми каплями. Запах, конечно, не такой смолисто-духовитый, как у эвкалипта, а резкий, продирающий… Но если на дворе холодная погода да ещё простуда привязалась – нет лучше этого пара… За бревенчатыми стенами бани ветер. В маленькое оконце парной видно, как пригибает он верхушки берёз, срывая с них последние листья и унося их куда-то в сторону… На Байкале вода – от фиолетово-зеленоватой до почти чёрной, с белым кипением вершинок волн, которые срывает, срезает ветер, превращая белоснежный загиб волны в фейерверк холодных быстрых брызг, разлетающихся круглыми стекляшками… А в бане на полке в это время, как в Африке! Тело млеет от приятного расслабляющего тепла с запахом свежеиспечённого хлеба (это с пивком поддали) или мяты, или чего другого, напоминающего о солнце, лете, зелёном луге. Когда разомлеешь до бесчувственности телесной настолько, что, закрыв глаза, уже не можешь определить, где твоя рука, где нога, осталось ли у тебя ещё тело или только – душа, начинаешь хлестать себя веничком. Из всех сортов веников: дубовых, пихтовых, берёзовых, можжевеловых, с добавлением мяты и веток чёрной смородины – мне больше всего нравятся пихтовые и берёзовые. Обычно я делаю смешанный веник. К берёзовому прибавляю несколько пихтовых веток. От распаренной хвои пихты идёт такой ядрёный, бодрящий, смолистый дух! А листья берёзы так славно, как опахало, подгоняют к телу знобящий жар! И так прилипают к телу, что хочется ойкнуть и засмеяться и закряхтеть одновременно. После пропарки с ветками пихты ещё и на следующий день чувствуется едва уловимый, чистый лесной аромат. Поднесёшь руку к лицу – вдохнёшь и почувствуешь далёкий как будто запах хвои. Эдгар Иосифович как тонкий дегустатор поддавал пара, не перебарщивая с травками и не смешивая все в одну кучу. Мы с Виктором с остервенением хлестали себя вениками, постанывая, покряхтывая, шумно выдыхая. Уши, ничем не прикрытые, жгло от сухого жара. Руки без верхонок не терпели резких движений с веником. — У-уу-ф, – делаю я последний удар веником по спине и выскакиваю в предбанник (Витя со Стопом продолжают париться.) красный, как рак, с полосами от веток (с которых облетели листья) на руках и спине. От тела валит пар. Падаю спиной на лавку и лежу неподвижно, прислушиваясь к приятному, то возрастающему, то удаляющемуся куда-то гуду внутри себя. Нетёплый воздух предбанника приятно холодит кожу. Ни мыслей ни о чём, ни воспоминаний, кажется, нет. Есть только настоящее. Есть силы жизни, которые ты ощущаешь в полной мере. И счастье оттого, что тебе эта жизнь дарована. Через некоторое время начинаешь слышать разговоры. Об охоте, о ягодно-грибных делах, о заготовленном сене и скотине, о проблемах местных и глобальных, которые распаренные мужики готовы решить тут же, не сходя с банной скамейки. Тихая радость, как солнечный зайчик на белой белёной стене, гнездится в тебе. И самому уже охота рассказать какую-нибудь байку. Шкодное что-нибудь, с подковыром. Но лежишь, закрыв глаза одной рукой; другая – под головой, стараясь не расплескать в себе эту тихую, как луч света в тёмной воде омутка, радость и думаешь: «Вот ради всего этого я и приехал сюда. В эту деревушку, к этим добрым людям, которые искренне рады тебе…» Ради чего – «всего этого» – объяснить невозможно, как невозможно с кем-то поделиться этой первозданной, первобытной, языческой радостью. «Это не то что в городе, с праздничным обедом у телевизора. С рюмашкой в руке, тяжестью в животе и с разговорами ради заполнения времени между двумя переполненными, воняющими выхлопными газами автобусами по дороге к «друзьям» и обратно. После того, как отойдёшь от второго пара. Наговоришься о значительных пустяках нашей незначительной жизни, попьёшь кваску (по прохладной струе которого, проникающей внутрь, только и определишь, что у тебя есть как будто только что образовавшееся горло) или брусничного морса, идёшь, ещё не совсем остыв, капитально мыться. Дважды мылишься, растирая тело мочалкой до покраснения, до приятного жжения кожи. Дважды обмываешься горячей водой. Спину прошу «продраить» соседа по лавке обильно намыленной вехоткой. После такого капитального мытья, уже достаточно остыв, идёшь на третий пар весь чистый, как анкета какого-нибудь партийного лидера. Третий пар ничем не отличается от второго. Так же «жаришься» веничком! Так же вдыхаешь аромат эвкалипта, мяты или смородины (если в бочонке с горячей водой, которой поддаёшь, лежат смородиновые ветки). Различие лишь в том, что после хорошей распарки на сей раз сигаешь в затончик с проточной ледяной водой (зимой – в снег). «Вряд ли кто сегодня побежит в ручей, – думаю я, нахлёстывая веником по пяткам, лёжа на спине и задрав ноги кверху. – Ноябрь уже всё-таки. Да и ветрено…» Но выскочив из парной в предбанник, я вижу, что Эдгар Иосифович уже натянул на себя третьи шерстяные плавки, специально приносимые им в баню в таком количестве для «водных процедур». Мы со Славой Мироновым (Витя отказался от «такого удовольствия», решив пропарить поясницу ещё и крапивным веником) тоже натягиваем плавки и бежим к затончику. Благо, что бежать всего-то несколько шагов. Температуру воды в первый миг не чувствуешь совсем. Но уже через секунду тебя всего обдаёт «леденящим огнём», будто сразу уменьшая в размерах. Шумно, с гиканьем выскакиваем из воды. Тело покрывается синевато-розоватыми разводами. Теперь уже и ветер, и холод зимы ощутимы. Иногда, если пар особенно лёгок, сигаешь в затон после очередного захода, следующего сразу же за предыдущим, ещё раз. Сосуды то расширяются, то резко сжимаются, и ты как будто чувствуешь это. И снова в парную! Теперь уже просто прогреться, без веника, лёжа на сухих, раскалённых осиновых досках. После бани, одетые, с обмотанными вокруг шеи полотенцами, мы ещё некоторое время блаженствуем («остываем») на завалинке. И в уже приближающихся осенних сумерках, счастливые, голодные идём домой, где, мы точно знаем, топится печь и ждёт ужин с рюмашкой-другой. Одного мы не знаем ещё, поднимаясь в горку к нашему дому, что Алик, всё-таки, каким-то чудом добрался до Котов, и нас ожидала ещё, кроме прочего, бутылка шампанского и янтарные куски жирного копчёного омуля, которого, как и обещал, он привёз с собой. Когда мы вошли в дом, стол был уже накрыт. И свет уже горел. (За окном сразу стало темнее.) И за столом с Кристиной и Натальей сидел Алик и что-то им весёлое рассказывал. Его жена Раиса в другой комнате кормила ребёнка грудью и поэтому шторки на двери были задёрнуты, и слышалось только довольное причмокивание человеческого детёныша. — Привет, Алик! — Привет! – ответил он, выходя из-за стола. Мы пожали друг другу руки. — Ну, как дошли? – спросил Виктор, тоже пожимая руку Алику. — Да ничего, успели до горняжки *. Только, у Чёрной пади уже прихватило немного. Думал – всё, кранты! Богу начал молиться, поверишь ли? — Какому? Магомету? Христу? — Единому и Всеобщему, Витя…
Все уже были за столом. Алик быстро освободил ещё несколько омулин от костей и кожицы. И нарезав их толстыми ломтями, сразу испортив, по мнению женщин, всю сервировку стола, положил на блюдо. Получилась этакая небольшая поленница, составленная из отдельных больших кусков рыбы. Рядом в глубокой керамической тарелке светло-коричневого цвета лежала сочная, влажно поблёскивающая зелень. Укроп, петрушка, лук. Спелые крупные помидоры, с тонкой кожицей и каплями влаги на ней, казалось, готовы были лопнуть от распирающей их гордости за свою зрелость. На самом верху, прямо на зелени, тоже тщательно вымытые, покоились небольшие пупырчатые огурцы. На разделочной доске – куски чёрного и белого хлеба. Кругляшки желтовато-молочного колбасного сыра были положены на блюдце с трещинкой. Большая, глубокая сковорода (фасоль с тушёнкой и луком), стоящая посередине стола на плоской кругляшке, отпиленной от чурки средних размеров, завершала сервировку стола. Конечно, всё это выглядело не так изысканно, как иллюстрации в книге «О вкусной и здоровой пище», но нас вполне устраивало. Парок, витающий над сковородой, закрытой жёлтой эмалированной крышкой, доносил до нас запах жареной на растительном масле картошки с тушёнкой и луком. На улице, на лавке перед кухонным окном, в наполненном на треть холодной водой эмалированном ведре, вынесенном туда Виктором минут десять назад, охлаждалась бутылка полусухого шампанского ростовского розлива и плоская, но весьма вместительная, металлическая фляжка со спиртом, предназначенным для протирки контактов в каких-то мудрёных физических приборах. Витя утверждал, что контакты в приборах лучше всего протирать одеколоном «Миф». «У него такой приятный запах! Не то, что у спирта». Устраивало нас всё это ещё и потому, что все мы были достаточно молоды, давно и хорошо знали друг друга. А потому нам было хорошо всем вместе. И особенно хорошо здесь, в деревне Большие Коты, которую каждый из нас любил по-своему за что-то. Девушки к ужину принарядились! Облачившись в какие-то патриархальные, длинные снизу и декольтированные сверху одежды, оставленные ими в этом доме с лета. Эти яркие цветные одежды почему-то ассоциировались у меня с карнавалом, с чудесными волшебными, волнующими превращениями. И дамы в них выглядели таинственными, высокомерными и недосягаемыми, какими всегда кажутся женщины, уверенные в своей неотразимости… — Давайте зажжём свечи! – сказала Кристина, обращаясь в основном к Вите, который уже принёс с улицы эмалированное ведро и смешивал спирт с брусничным соком. Алик раздобыл в соседней комнате деревянный подсвечник с тремя стройными нарядно-белыми свечами и поставил его, сдвинув посуду, на середину стола. Ещё две свечи, воткнув их основания в бутылки из-под кетчупа, поставили по краям. Живое пламя притягивало к себе взгляд. Пространство как бы сузилось до освещённого пятью свечами продолговатого квадрата стола. Предметы, находящиеся за этим освещённым пространством, сразу погрузились в бархатистый мрак. И только свет из щелей печной дверцы отвоёвывал у темноты часть белёной печной стены. Огоньки возникали и гасли в таинственной «глубине» брусничного морса, слегка колеблющегося в прозрачном стеклянном «пузатом» кувшине с широким горлом. Это мерцание напомнило мне почему-то заветную очень большую лужу моего детства, расположенную между «шоссейкой» (знаменитый Московский тракт) и нашим домом, стоящим на краю посёлка. В этой довольно глубокой луже я научился плавать. И по этой же луже я «ходил» летом на плотике, сколоченном из досок и длинных чурок, вытащенных мной из нашей поленницы. А вместо капитанского кителя и брюк на мне были только сатиновые синие трусы. Иногда я ложился животом на прогретые доски плота и в щели между ними смотрел на красиво заросшее какой-то мягкой зелёной растительностью дно. Следил за водомерками и большими чёрными водяными жуками, которые в тени моего «судна» то исчезали в этих зелёных таинственных лесах, то, плавно работая своими веслоподобными лапками, взмывали вверх. Или уходили на солнечную сторону. Или подплывали к блестевшему, как изумруд, зелёному кусочку бутылочного стекла, лежащему на дне. А какие чистые, белые облака плавно скользили по синему-синему небу! И сколько счастья было в этом лежании на плоту посреди своего «океана»! Казалось, ничего на свете не может быть лучше. Свобода! Лёгкий ветерок. Облака. И этот таинственный подводный мир. С жуками «Наутилусами», о котором я только что-то от кого-то слышал, но не читал ещё тогда этой книги. Когда много лет спустя я приехал в посёлок моего детства, то ни лужи, ни нашего дома там уже не было. Место, где когда-то находился «мой океан», было забетонировано, и на этом квадрате бетона расположилась платная автостоянка. А ещё через какое-то количество лет, когда своему сынишке я впервые прочёл роман Жюля Верна о «Наутилусе» «20000 лье под водой», то убедился насколько полнее, красочнее, таинственнее, чем в изложении про капитана Немо, были мои детские неясные предчувствия и фантазии. Вообще сухость романа, написанного как научный отчёт, поразила меня. (Видимо, определённые книги должны быть прочитаны в определённом возрасте.) И это было, пожалуй, единственное, что поразило меня в романе, который я так же, как и «Путешествие Гулливера…» Свифта с трудом заставил себя дочитать до конца из-за присутствующей в обоих этих романах скуки. По-видимому, создавать свой фантастический мир гораздо интереснее, чем следовать за фантастической мыслью другого человека. Особенно когда смотришь на мир добрым взором ребёнка. Голос Кристины: «Шампанского в нумера!» – возвратил меня из детства в настоящее. Пробка с резким хлопком вылетела из бутылки и, ударившись о потолок, упала на пол. Алик разливал пенистое холодное шампанское по гранёным стаканам (Раисе он налил брусничного морса из кувшина), в которых тоже плескался свет свечей. Не знаю, кого как, а меня после бани преследуют два чисто физиологических чувства (об остальном я уже говорил) – это жажда и голод. А потому, я залпом выпил свой «бокал» шампанского (в котором разрывались пузырьки воздуха, всплывавшие наверх), и пить которое, особенно после бани, такое наслаждение! Затем – стакан брусничного морса. И только после этого, утолив первую жажду, начал есть. Копчёный омуль после шампанского был, по-моему, нисколько не хуже апельсина. Во всяком случае, какого-нибудь несочетания сих продуктов я не обнаружил. Еда, как и шампанское, доставляла удовольствие. «Они насладились едою…», – вспомнил я из Гомера. – «Молодцы древние греки! Не просто ели, питались, получали необходимое количество калорий – они наслаждались едою!» — Ну что, по рюмашке спиртяжки? – предложил Виктор мне и Алику, извлекая из ведра, стоящего за его стулом, фляжку. – Под горячее. — По рюмашке можно, – ответил я. – Ибо сказал Парацельс: «Всё – лекарство. И всё – яд. Мера всему цена». Глоток спирта (а именно такие мельхиоровые рюмки – на один глоток – и были у Вити в комплекте с фляжкой) был не так приятен, как шампанское, и я подумал, скорее запивая его морсом, что, пожалуй, без этого я мог бы и обойтись. Но когда тёплая, расслабляющая волна, снимающая последние капли психологического напряжения наших сумасшедших дней, предшествующих поездке сюда, растеклась по всему телу – я, уже немного опьяневший, додумал: «Я могу без этого обойтись, но пока не хочу».
— Полезнее пройти путь жизни, чем всю вселенную, – вещал Кристине Виктор. — Какой ты, Витюшка, прагматик, – отвечала она ему. А жена Алика, которая как-то так и не приросла к нашей компании, ввернула ни с того ни с сего. — Счастье в воздухе не вьётся, а руками достаётся… Свечи уже наполовину догорели. И были теперь не такими изящно-стройными, как вначале. Они казались мне усталыми, с оплывшим и застывшим бугорками по бокам свечей и подсвечнику, парафином. Очертания этих бугорков почему-то напомнили раздутые тромбофлебитом вены, которые вдруг проявляются у некоторых женщин весной и летом, когда они начинают ходить с открытыми ногами. А всё это вместе напомнило мне о бренности жизни… Раиса с Кристиной (Наталья убаюкивала в другой комнате Диму) стали убирать лишнюю посуду и расставлять на столе чашки для чая и пиалушки с вареньем из чёрной смородины, малины и черники. Алик поставил на стол самовар, от которого пахло дымком и который ещё продолжал «говорить». Слегка пошумливал, напоминая одновременно и вздох, и шум далёкого, запутавшегося в кронах сосен, ветра. Слегка побулькивал, как будто довольно урча. Малиновые угли в фигурных вырезах самовара снизу «подмигивали» нам, распространяя на подносе круг колеблющегося света. На резной конфорке, в верхней части самоварной трубы, прел большой керамический чайник с заваркой, парок из которого доносил запах свежезаваренного чая со смородиновым листом. Витя включил свет, а я задул последнюю свечу, радуясь яркому освещению, которое проникло во все углы комнаты. Потом я взял самую маленькую из всех расставленных на столе чашек, чтобы чай не успевал остывать, пока его пьёшь. Я люблю пить очень горячий чай: «С пылу, с жару, с самовару». Причём, вначале я наливаю в чашку немного сливок, потом – заварки и только уже потом разбавляю всё это кипятком, струя которого «плюётся», если наливаешь чай из только что кипевшего самовара. Пью вприкуску с карамелькой или вареньем. Сливки на сей раз нам заменило деревенское молоко (вполне напоминающее, впрочем, магазинские сливки), трёхлитровую банку которого «для ребятишек» женщины взяли у местных жителей, некоторые из которых ещё держали коров. Чай пили долго. До поздна… Бутылки из-под кетчупа с застывшим на них парафином напоминали обрызганные океанскими волнами, которые обледенели, не успев скатиться с них, скалушки где-нибудь на Командорских островах… Разговор то оживлялся, то смолкал. И тогда слышалось только швырканье с блюдец горячего чая да покряхтывание. А мне вспомнилось бабушкино: «Всяк пьёт, да не всяк крякат». О чём же можно так долго говорить?.. Уже и свет погас – вновь замерцали свечи… Да обо всём… О том же, о чём говорят, обычно, все люди на земле. Молодые и старые, умные и не очень. О жизни. Ибо цель жизни и есть сама жизнь. Сам ход её, движение, а не какая-то высшая или последняя точка. И мы говорили о том же, о чём говорят дети и старики. Правда, думая, а вернее надеясь на то, что мы более разумны, чем дети, ибо испытали уже на себе горечь так называемого жизненного опыта, и менее консервативны, чем старики, потому что ещё не ощутили в полной мере всю суетность своих порывов и желаний. «Вот и этот вечер уходит… И удержать его мы не можем». «Над аркою нашей встречи – горят поминальные свечи». Потом я провалился в сон, едва дойдя до кровати, как бы нестрашно и тихо падая в мягкую бездонную пропасть. Какое-то время, на границе меж явью и сном, я ещё слышал, как беснуются, с подвыванием, волны, ударяя о высокий скалистый берег, на котором стоит наш дом. Как устало постанывают от ветра стропила крыши. Как что-то покряхтывает, шуршит за печкой. Как с длинными ленивыми паузами потрескивают в ней последние поленья…
Воскресенье — Мама, я описался, – услышал я голос Димы, ещё не пробудившись окончательно. А когда открыл глаза, то увидел, что туман плотно заклеил в доме окна. И от этого в ней было сумрачно, прохладно и тихо. Я подошёл к Диминой кровати, переложил его в свою постель… — Спи. Ещё рано, – шёпотом сказал я ему. …Снял с его кровати мокрую простынку и повесил у белёной стены ещё тёплой печки. Все спали. И даже Наталья, кровать которой была рядом с Диминой, не проснулась. «Видно, долго ещё говорили после того, как я уснул». Я вышел на кухню. На столе не было никаких следов вчерашнего «пира». Чисто подметённый пол, блеск клеёнки на столе и туман за окном почему-то порадовали меня. Я нащипал лучинок от сухого полешка, лежащего за печкой, и растопил печь. Поставил на неё чайник, ведро воды на припечек (в доме всегда нужна тёплая вода) и побежал на зарядку. Туман был плотный и влажный. И порой казалось, что вдыхаешь не воздух, а воду. Дорога была плохо различима. Бежать в таком тумане было сложно, и я пошёл пешком. Деревья вдоль дороги возникали внезапно. Сначала тёмными длинными размытыми тенями. Потом уже стволами с более отчётливыми контурами. Байкал был не слышен. Как будто бы его украли в эту ночь. Ни шуршания гальки. Ни вздоха волны. Иногда только – ленивый всплеск воды из ватной неподвижности тумана. (Плавится рыба.) И ужас исчезновения Байкала – даже только в мыслях – отступит… Я спустился по дороге к невидимому сейчас и лишь угадываемому по журчанию ручейку в пади Жилище.
Туман перестал быть всеобщим. Превратившись в низине в плотный белый пласт, который прогнулся, прижимаясь к земле, повторяя очертание низинки и оставив над собой более рассеянный слой и совсем уже почти ясно различимые вершины деревьев на фоне беловато-серебристого неба. На другом берегу ручья, к которому я уже подходил, увидел «летящую» ярко-рыжую корову. «Ух ты, ирландка какая!», – подумал я. Верхняя часть коровы плавно двигалась, над слоем тумана. Время от времени её голова исчезала внизу. И тогда были видны только бока и спина животного. Иногда из тумана начинало подниматься длинное вертлявое существо с кисточкой волос на конце и принималось лениво похлёстывать корову по бокам и спине. Потом хвост исчезал и снова появлялась голова. Корова, увидев меня, перестала скользить по поверхности тумана и, непрестанно жуя, уставилась на меня своими чёрными красивыми печальными глазами. Может быть, ей тоже было странно видеть плывущее по поверхности тумана туловище с головой. А может быть, она подумала, что у меня есть хлебушек с солью. Я подошёл к ней совсем близко и услышал неповторимый запах коровьей отрыжки (что-то среднее между недавно скошенной травой, пенным парным молоком и сеновалом), когда она выдохнула, вытянув морду в мою сторону. Я почесал ей за ушами. Погладил снизу шею, начиная от груди до нижней губы. От удовольствия корова вытянула шею, прикрыв глаза. — Нет у меня, Бурёнушка, хлебца с солью, ты уж извини, – сказал я ей в ухо. «Стоп. Это было не в осенний приезд. Кажется, это летние воспоминания. А может, и в тот раз было…» Нет. Всё-таки этот запомнившийся мне эпизод о плывущей поверх тумана корове, пришёл из летних воспоминаний. Потому что я помню, что воздух был такой же тёплый, как выдох у коровы. А в тот раз я вышел на улицу, вернее, сначала сходил куда надо. Ибо удобства в Котах – на улице. В этаком безоконном «теремке», стоящем на склоне горы выше дома. Убедился, что бежать на зарядку в таком тумане невозможно и вернулся в дом. Точно помню, что вернулся обрадованный оттого, что можно дать себе поблажку, что не надо заставлять себя делать зарядку, и оттого, что в доме уже тепло и уютно, и что вымыться можно тёплой водой из ведра, стоящего на приступке у печной трубы, и – даже побриться возле умывальника за печкой. «Дрова вчера наготовил… На неделю хватит… Можно просто завалиться после завтрака на кровать и читать! Какое это счастье – читать хоть целый день, никуда не спеша». Я убрал с печи две конфорки из трёх. Огонь весело заволновался, завихрился в образовавшемся круге. Переставил чайник на этот огненный круг. Пока вода нагревалась, открыл поддувало и выгреб в ведро золу. Дышащие жаром малиновые угольки падали в щели колосника и в полумраке поддувала напоминали мне не то метеориты, не то гаснущие звезды. Наполовину утонув в золе, они продолжали тлеть. Таинственно и безнадёжно мерцая. Когда я высыпал золу из ведра в лужу, поросшую по краям сплошным зелёным мягким ворсом душистой ромашки, зола зло зашипела, а вода в лужице игриво булькнула раза два. С приближением к печке чувствовалось, как тепло от неё ровно разливается по комнате невидимыми волнами. Вода в чайнике уже согрелась, но не кипела ещё. Я налил воды в эмалированную кружку, размочил в ней кисточку для бритья и провёл ею по щекам, подбородку, шее. Кисточка была мягкая и от воды почти горячая, поэтому касание её было приятно. Многие, и особенно женщины, почему-то считают, что бритье дано мужчинам в наказание. Я думаю иначе. Мне нравится сам ритуал бритья во всех его мельчайших подробностях, если, конечно, бреешься не в спешке. Нравится приложить к колючке щетины полотенце, смоченное в горячей воде, или смягчить щетину тёплой водой, смачивая в ней кисточку и проводя ею по лицу. Нравится выдавить из тюбика на кисточку немного пенного крема для бритья с едва уловимым приятным запахом и какой-нибудь наивной рекламой, типа: «Приятное бритье!» Нравится видеть в зеркале, как взбивается на щеках и подбородке, от круговых движений мягкой кисточкой, крем, наделяя тебя в одну минуту белой бородой а-ля Хемингуэй. Нравится хорошим лезвием не спеша проводить сверху вниз по щеке и подбородку, сбривая щетину и оставляя на лице, среди белоснежной пены, прямоугольную дорожку чистой розоватой кожи. Нравится, тщательно выбрившись и смыв тёплой водой остатки пены, смочить кожу мужским одеколоном или ароматной водой «После бритья». Одеколон приятно холодит и слегка пощипывает, как будто новую, кожу. И ты сам становишься какой-то новый и праздничный. Вот это всё я и проделал, стоя возле печки у рукомойника, расположенного между ней и стеной, и глядясь в круглое зеркальце, вмазанное в стенку печи, и проверяя степень пробритости подушечками пальцев, проводя ими по лицу. Поистине, есть радость в мелочах…
Понедельник И в последующие два дня отдыха и пребывания в Котах, как и в воскресенье, я тоже сибаритствовал. Наслаждаясь приятной ленью, необходимым в деревне физическим трудом. Не тяготясь бездельем, потому что было что читать. Помню, я тогда читал «Фиесту» Хемингуэя, валяясь на постели. Или пил кофе, глядя в окно на Байкал. На дождь со снегом, который редкими снежинками кружился над страшной и черной байкальской водой. Было приятно думать о том, что вот на улице морозец, слякоть, поздняя осень. И на Байкале шторм, разбрасывает холодные брызги, ударяя волну о прибрежные скалы. А в доме тихо и тепло. У Димыча послеобеденный сон. Женщины о чем-то говорят вполголоса на кухне. Алик с Витей где-то возятся на берегу с капризным мотором. А тебе никуда не надо спешить. И можно снова вернуться на залитые солнцем улицы испанского городка, где проходит Фиеста. И «поговорить» со стариной Хэмом. Хемингуэй всегда и в самых трагических обстоятельствах оставлял мне надежду на жизнь. Надежду на существование личности исторического масштаба. На то, что воля человека может почти все. Его трагический стоицизм перед лицом судьбы, несущей человеку страдания и смерть был беспомощным, но светлым. Он был более беззащитен, чем, например, скальпель логических умозаключений о смерти Сенеки, или даже – Камю, потому что опирался лишь на достоинство и мужество. Но это-то как раз больше всего и привлекало меня. Достоинство и Мужество – это такие редкие теперь находки в человеческой породе… А его отрывок об обеде в таверне и рассуждение героев об «иронии и жалости» просто великолепны! Я перечитывал это место несколько раз, не понимая до конца, почему оно так сильно воздействует на меня. В этом была какая-то тайна… Или его подробное описание испанского, в сравнении с французским, обеда, где в числе прочего еще и два мясных блюда. А потому: «нужно много вина, чтобы оболеть испанский обед». Но, про обед я старался читать пореже, потому что после этого мне всегда хотелось есть. А «испанского обеда» у нас в Котах не было. Так и запомнились последующие два дня, проведенные в чтении, в вечерних разговорах, при свете электрическом или керосиновой лампы (так как свечи закончились). В прогулках под дождем в одиночестве или с кем-нибудь. В одиночестве, правда, предпочтительнее, потому что не надо говорить, то есть не надо пытаться свои чувства и мысли выражать словами, которые для этих двух вещей все равно, что неуклюжие рыцарские латы запечатывающие прекрасное человеческое тело. Ибо, слово метит мысль клеймом неточности. С сынишкой прогулки, правда, нравились, потому что тогда говоришь не о пустяках повседневности, а о чем-то значительном. «Как построить дом?», «Как помочь муравью перебраться через ручей на своей ненадежной соломинке?», «Как согреть дыханием увядшую травинку или посадить дерево?», «Откуда образуется солнце?» и «Как волосы на голове так густо навтыкались?»…
Вторник Запомнилась еще обратная дорога. Лодки то поднимало почти до верха причальной стенки (каркас причала был срублен из толстых лиственничных бревен и укреплен внутри камнями, которые сверху были прикрыты плахами, прибитыми к этому каркасу) бревна на три, то опускало вниз. — Вроде бы не разгуливается… – не то подтвердил, не то спросил Алика Виктор, глядя на Байкал, на темно-фиолетовой воде которого весело вспыхивали белые буруны-барашки волн. — Вроде нет, – ответил Алик, тоже вглядываясь в Байкал, приложив козырьком ко лбу ладонь и прищурившись от холодного резкого ветра. Вещи уже были уложены в лодки. А брезентовые тенты на них были плотно натянуты и упруго подрагивали при порывах особенно сильного ветра. Я, Наталья и Кристина сидели на бордюрном бревне причала спиной к ветру и лицом к ещё тёплому солнцу. Раиса, как по старинному сибирскому тротуару, катала взад-вперёд по доскам причала коляску с Денисом, который никак не хотел засыпать. Димыч в своём красном финском комбинезончике с капюшоном, неуклюже стоя на ногах и каждый раз зажмуриваясь, когда поворачивался лицом к Байкалу, бросал в воду камешки. — Может, переждать часа два, – донёс ветер от лодок Витин голос. — А чёрт его знает! – ответил Алик. – Может, ещё больше разгуляется. — Фи-ии-уу! Фи-и-у! – просквозил, взлохматив на голове волосы, очередной порыв ветра… И вдруг. Тонко-тонко и жалобно так затрещала, защёлкала застрявшая в трещине бревна, быстро колеблемая ветром щепка. — Надо переждать, – сказал Виктор. — Часа через два уже темнеть начнёт, – ответил Алик. – Может, проскочим?.. За Толстым мысом должно поспокойнее быть. — Подождём немного… Вроде чуть-чуть стихает. — Да я бы хоть сто лет тут ждал!.. Да вот беда, что выбираться отсюда всё-таки надо сегодня. Завтра ведь в должность идти, сам знаешь… «Да, – подумал я, – на мэнээсах всё ещё и держится в науке. Не явись завтра Виктор с Аликом в свою контору – там всё развалится просто. Ни один прибор толком работать не будет. Это отсутствие академика какого-нибудь может быть не замечено хоть полгода. А без мэнээса – труба!.. А получают они за свою работу!.. Не зарплату, а пособие по безработице, видимо, в шутку кем-то названное зарплатой… Да и работой, честно говоря, уже давно всерьёз никто не занимается по причине ненужности никому продуктов труда. Одни просто проводят на работе время от и до, а иногда и не до. И таких абсолютное большинство. Другие заняты выстраиванием карьеры. А для этого в наше время не нужно иметь никаких особых талантов, но! желательно, и даже обязательно, отсутствие позвоночника. Таких тоже немало. И работать они уже не могут даже не потому, что не хотят, а по чисто физиологическим причинам. Попробуй, поработай, если у тебя вместо позвоночника этакий то-оо-ненький гибкий жгутик. Те, кто имеют позвоночник – работают. И это в основном мэнээсы». — Когда стоит выбор между прогулом и кормлением байкальских гаммарусов собой – я выбираю первое. Тем более – я в лодке не один. Да и ты, Алик, – тоже. Вернулись в дом. Денис спал в коляске. А Димыч, когда мы подошли к дому, начал подпрыгивать и радостно кричать. — Ура! Мы снова будем жить в деревне! «Действительно, и что нас тянет в эти города? В эту грязь, копоть, вонь.В эту сутолоку вечно куда-то спешащих людей, заполняющих впритирку друг к другу автобусы и трамваи, двигающиеся в едва размытых желтоватым светом фонарей унылых сумерках новостроек. И везущие к «промышленным гигантам» таких же унылых, заспанных, злых людей… В центре города бешено мчащиеся по старинным улицам с деревянными домами автомобили, отравляющие своими выхлопными газами людей и разъедающие ими же деревянное кружево домов, не защищённых ничем от такого потока отравы… Среди этих домов лошадке бы цокать копытами… Да… город – это большой человеческий змеюшник, где соседи по лестничной клетке (не площадке, а именно – клетке) бывает даже не знакомы друг с другом.
В доме было прохладно и уже как-то сыровато. Остывшая печь в полумраке кухни казалась только что побеленной мелом. Кровати аккуратно заправлены одинаковыми серыми биостанцевскими одеялами. Как будто и не жил здесь никто никогда… Странно. Каких-то часа полтора назад мы ушли отсюда и всё здесь стало уже иным. Чужим каким-то, необжитым, ненатуральным что ли. Видимо, с человеком из дома уходит и жизнь… Не читать, ни лежать на этих аккуратно и одинаково заправленных железных кроватях не хотелось. Они почему-то казались холодными, словно одеяла и простыни на них были из жести. Мы все сидели в кухне и лениво, из угла в угол стола, катали неуклюжий шар беседы о разных пустяках. Иногда, правда, вдруг раздавался смех от удачно рассказанного об игрушечной нашей жизни анекдота, но тут же гас, как вздрагивающее на ветру пламя свечи… Примерно через час стало стихать. Порывы ветра всё реже и реже били в оконное стекло. Не так уже пестрел белыми пятнами Байкал. Поскорее хотелось уехать. Или что-то предпринять, чтобы начать двигаться. Сидение в доме становилось тягостным, как в зале ожидания на каком-нибудь огромном вокзале, где ты полностью одинок в толпе. «Что может быть страшнее одиночества, чем одиночество в толпе. Когда безумно всем хохочется. И горько плачется тебе», – откуда-то всплыло в памяти. Часа в четыре мы отошли от биостанцевского причала. Лодка Алика первая вышла из пространства воды, прикрываемого всё-таки от прямых волн пирсом и составляющего вместе с неровной линией берега не совсем правильную букву П.
Я увидел, как она вдруг куда-то исчезла, а на её месте появился вал воды, который зеленовато, словно разной толщины бутылочное стекло, просвечивал кое-где. Потом она снова появилась впереди нас. Но уже чуть левее и выше. Алик разворачивал лодку носом к волне. Я не успел досмотреть сквозь лобовое стекло нашей лодки его маневр, потому что теперь уже наша лодка ухнула в какую-то яму и тут же вознеслась вверх, задрав корму чуть ли не выше носа. Я снова увидел лодку Алика, с уже зажжённым над тентом оранжевым огоньком, где-то внизу. Как будто смотрел на Байкал с высокого берега. Корму нашей лодки опять задрало. Моторы взревели, на какое-то время оказавшись вне воды. И тут боковая волна резко и сильно, как опытный боксёр с хорошо поставленным ударом, шарахнула в корпус нашей лодки, вздрогнувший от этого удара, как живое существо, всеми своими заклёпками, которые, как мне показалось, должны были от этого посыпаться, как мелочь из дырявого кармана. Мы все повалились куда-то вбок, а волна с шуршанием перекатила через тент. Лодка с трудом, словно раздумывая, перевернуться ей или устоять – выровнялась. И тут же новая волна ударила в борт с того же бока… Третий удар пришёлся уже на нос лодки. (Виктор успел её развернуть поперёк волны, и мы шли теперь, хотя казалось, что стоим на месте, как бы удаляясь от берега и в то же время вдоль него.) Волна распалась надвое, как расколотая колуном чурка. И лишь лизнула лобовое стекло лодки, которое тут же, на ветру, обледенело. — Спи, спи, Димочка. Все в порядке, – услышал я сзади спокойный голос Натальи. Такой спокойный, что в это было трудно поверить. Я оглянулся назад и увидел склонённую над сынишкой Наташину голову, который уютно устроился у неё на руках и коленях. Она что-то тихо напевала ему. Сумрак быстро сгущался (уже трудно было отличить фиолетовость неба от фиолетово-зелёной воды) и разглядеть что-либо отчётливо – было сложно особенно здесь, под наглухо задраенным брезентовым тентом лодки, поэтому я увидел ещё, кроме силуэтов Натальи и Димы, белое пятно Кристининого лица с большущими тёмными провалами вместо глаз. Только видя беспрерывно высоко поднимающуюся и падающую вниз лодку Алика я представлял, как болтает и нас! Под тентом, где шум ветра и волн всё-таки гасится немного, а видимое пространство ограничено только лобовым стеклом, трудно вообразить амплитуду падений и взлётов. Это ощущается только потому, как напряжённо дрожит корпус лодки. Да и уже привыкаешь как-то к ударам волн, к шипению и шуршанию воды, стекающей по тенту и стеклу, на котором водой размывается тонкий слой льда, тут же образующийся вновь. Пытаешься даже дремать, хотя это и не удаётся, потому что голова непрерывно дёргается во всех направлениях. И как-то тревожно на душе от дрожи корпуса лодки. Особенно, когда дрожь эта передаётся всему, что находится в ней.
Я увидел, что лодка Алика, идущая уже метрах в трёхстах впереди, пошла вдруг ровно, и белый бурун воды был виден теперь только за её кормой. А на фиолетовой ряби Байкала лишь изредка теперь «паслись» нечастые барашки волн. «Толстый мыс», – догадался я. Это он прикрыл нас от ветра. «Ну, теперь минут пятнадцать – и мы на месте». Дрожание лодки прекратилось. Моторы заурчали ритмично, как добродушные шмели на клеверной поляне. Мне захотелось сказать что-нибудь весёлое Кристине и Наталье. Я обернулся к ним и только тут понял, что мы не сказали друг другу со времени нашего отхода от пирса Больших Котов ни единого слова. Веселого ничего не придумывалось, и я просто спросил: — Ну, как вы тут? — Как в цирке, – улыбнулась Кристина. – То под куполом, то на манеже. Летающая «Сарепта!» * К пирсу Листвянки мы подошли уже в густых ноябрьских сумерках. Когда я помогал выйти из лодки, с кормы, Кристине и Наталье с Димой, сладко спавшим у неё на руках, ладонь упёрлась в скользкий лёд, покрывший тент. «Вот почему мы не смогли его откинуть. Он стал твёрдым, как из металла». Поэтому и вылезать нам пришлось не с боку, как обычно, а через моторы.
В чёрной блестящей глубине асфальта мерцали рубиновым светом задние огни «Икаруса», стоящего на автобусной остановке, расположенной рядом с пирсом. Я, Кристина, Димыч и Наталья дальше до Иркутска поедем на автобусе (так быстрее), а Витя и Алик с семьей – туда же, но по Ангаре до стоянок своих лодок в заливе, от которого им потом ещё ехать через весь город на троллейбусе. Кристина побежала к маленькому павильончику – кассам – за билетами, Наталья с Димкой устроилась на лавке, стоящей возле причала, а я принимал вещи, подаваемые мне с лодки Виктором. — Ну, всё… Последняя поездка, – я не успел договорить «в этом сезоне», как Витя весело, азартно подхватил. — Да нет не последняя, дружище! Хотя и так могло бы быть. Правда, Алик?! — Правда, – смеётся тот, стоя на носу своей лодки и разворачивая её веслом (носом от берега), которым он отталкивается от галечного дна. Я вспомнил чёрно-фиолетовые валы свирепых волн с белой пеной, срываемой ветром, натужный рёв моторов, иногда истерично взрёвывающих и молотящих своими винтами воздух, а не воду; уверенные, мощные удары волн о корпус лодки, когда казалось, что вот-вот горохом посыпятся заклёпки, связывающие её корпус, сосредоточенное Витино лицо и его напряжённую спину и руки, Наталью с сынишкой на руках, огромные, полные ужаса, глаза Кристины и понял, что чёрная, никем не узнанная бездна уже дышала своим холодом в наши лица и ждала нас со спокойным безразличием, с которым она ожидает любого, живущего на этой Земле. Я ещё раз взглянул на неподвижный силуэт Натальи с Димычем. И мне вдруг стало так страшно, что холодная струйка пота прокатилась по позвоночнику и даже голос как-то сел и осип. — Какой сегодня день? – спросил я Виктора. — Вторник, – ответил Виктор, подавая мне последнюю сумку. — Ошибся, Витюша, ничего не бывает повторного! Сегодня воскресенье!.. – крикнул из своей лодки Алик. Кристина, которая уже подошла к нам с билетами на автобус, сказала: — Витька, я поеду с тобой!.. — Тогда прыгай в лодку! Она отдала мне три билета (в том числе и свой) на отходящий через несколько минут автобус… Взревели моторы. Лодки плавно и круто развернулись, оставив на воде волновую дугу, и понеслись от берега бок о бок, как на соревнованиях скутеристов. Темные их силуэты стремительно уменьшались. И размывались фиолетово-черными сумерками, смешивающимися с такого же цвета водой. Скоро стали видны только два огонька – оранжевый и зеленый – вздрагивающие и удаляющиеся в ту сторону, где Ангара, пронзая пространство и раздвигая скалы, сливается с черным холодным ноябрьским небом над ней, которое она несет на себе, удаляясь от Байкала к Енисею. И в котором над самой водой (или уже в воде?) мерцали нечастые робкие звёзды.
Огоньки лодок всё удалялись. И наконец слились со звёздами, также слегка помаргивающими. И невозможно было разобрать уже то ли это мерцают огни, то ли оранжевые и зеленоватые ледышки звёзд. Огоньки лодок Алика и Виктора как бы растворились в чёрном небе…
Байкальск, 3 мая – 14 июля 1989 г. Иркутск, май-июнь 1991 г. Из книги «Куда все это исчезает» (Часть 1)
|
|