"Я это видел". Введение. Глава 1. Пропавший отец и крапива с солью |
18 Июня 2012 г. |
Я это видел,или Жизнь российского губернатора, рассказанная им самим
ДЕТЯМ И ВЗРОСЛЫМ:Не наступайте на старые грабли!Несколько предварительных замечанийЯ был сначала строителем. Двадцать восемь лет монтировал электростанции почти по всему Союзу - от Урала и до Магадана. Потом стал управленцем и государственным деятелем. Девять лет управлял Иркутской губернией - одной из самых обширных и богатых в России. Ни один губернатор нового времени не продержался так долго на этом посту. Да еще в самые смутные годы. Лет пять или шесть назад я подумал о том, что надо бы рассказать о себе, о своей жизни. Не для широкой публики - для детей и внуков. Чтобы знали из первых рук, кем был их отец и дед, что делал, что видел и пережил. И гордились, если заслужил. Такие записки в прошлом, девятнадцатом веке были обычным делом. Их даже издавали, но они оставались в кругу семьи, для домашнего чтения. Дети знали свои корни, своих предков, связь не прерывалась. После 1917 года прервалась. Вернее - ее насильственно прервали. Родители отрекались от детей, дети - от родителей. Иногда это происходило искренне, по идейным соображениям. Это было чудовищно! Я не знаю такой идеи, ради которой можно погубить человека. Если так - значит, эта идея, эта цель изначально безнравственны, они ничего не стоят. Потом я оставил мысль о записках - какой я писатель! Но сейчас вернулся к ней. Уже не только из личных соображений. Я подумал и о другом. О том, что мой опыт человека и публичного политика может пригодиться людям, которые пришли или приходят в жизнь. Они знают прошлое из книг, исторических очерков, разных публикаций. Если еще читали их. Но не все ведь и писалось, о многом умалчивалось, особенно в советское время. Об этом могут рассказать только очевидцы. Но и они уходят. Прошлое теряется. Я часто привожу такой пример. Говорят, что инфляция - порождение Гайдара. Но ведь инфляция началась еще при Сталине! Ну, а дальше росла и росла и пика достигла при Горбачеве - Рыжкове. Только нигде не была обозначена - ни в каких сводках Госкомстата, там все было благополучно. А зайдешь в магазин - пустота, одни банки с морской капустой. В главном иркутском универмаге продавцы уходили - продавать было нечего. Люди хватали все, что попадется, даже то, что не нужно было, - лишь бы истратить деньги. Деньги были - товара нет. Получали по распределению или по блату. Что от этого оставалось, выбрасывали (было такое слово) в магазины. И там старики-пенсионеры отстаивали в очередях - молодые на работе, некогда. Основными доставалами были ветераны. У одного сына поживет-побудет - достанет холодильник по ветеранскому талону, у другой дочери - стиральную машину или мебельный гарнитур, еще у одной - постельное белье (видел - такие наборы и делегатам партийной конференции давали) и т. д. Об этом уже забыли, а ведь совсем недавно было. Деньги мало что значили, обесценивались. Разве это не инфляция? Гайдар только вскрыл нарыв. Ну и добавил своего. Принудили обстоятельства - совершенно расстроенные финансы, которые он получил в наследство. Пришлось вводить либерализацию цен. Товар появился. Но стоил он уже по-настоящему. А не как прежде, когда в одной цене были пустая бутылка и буханка хлеба... Сейчас говорят о том, что экономика развалена, производство падает. Да, падает. Но экономика давно шла к тупику, все равно бы развалилась. Мы много производили, но мало потребляли, не было воспроизводства. Потому что экономика работала не на население, а на войну. Сорок лет страна жила в мире, а была на военном положении. Семьдесят процентов машиностроения, а вместе с ним и другие отрасли работали на армию. Я прочитал это не где-нибудь, а в газете «Правда». И хорошо запомнил. Я жил при Сталине, Хрущеве, Брежневе, Горбачеве, Ельцине. При всех российских правителях двадцатого века, кроме Николая II и Ленина. Каждый - целая эпоха. Мне не надо рассказывать, как это было, - я сам все видел: и то, что происходило внизу, и то, что происходило вверху. Я наблюдал это, пережил и перечувствовал на своей, как говорится, шкуре. И мне не хочется, чтобы этот опыт пропал, чтобы снова наступали на старые грабли. Я понимаю, что человек мало учится на чужом опыте. Он предпочитает набивать свои шишки. Но, может, взяв мои записки, от чего-то остережется... Я читал многие мемуары - Жукова, Говорова, Голованова, главного маршала авиации, других военачальников, Ельцина, Рыжкова. Люди талантливо проявили себя в военном деле, в экономике, в политике. Но это совсем не значит, что они умеют писать. Мне не очень интересны подробности танковой атаки, весеннего или осеннего наступления, государственного решения, в котором участвовало несколько человек, и для них эта интрига интересна, важна. Я бы тоже мог, например, рассказать о монтаже турбины или котла. Но, кроме узкого круга специалистов, это никому не важно. Я хотел бы рассказать не только и не столько о своей жизни, карьере и так далее. Хотя без этого, конечно, не обойдешься. Я хотел бы рассказать об идеологии времени. Это - самое главное. Идеология времени - стержень, на который нанизана вся жизнь. Особенно управленца и публичного политика, каким я был многие годы. Личную жизнь я оставляю за скобками. Правда, журналисты, народ нередко бесцеремонный, спрашивают и о ней. Видимо, зная, что там не все ладно. Да, говорю, не все, но благодаря этому я больше нахожусь на работе... В общественной жизни у меня все открыто. Мне нечего бояться или стыдиться. Серьезных поражений у меня нет. Глупых решений, откуда бы они ни исходили, я не выполнял. Мало ли что скажут - пробей головой стену... Но если я за что-то брался, то доводил до конца. Хотя при этом попадал в жесточайшие ситуации. Что меня спасало - я всегда говорил то, что было на самом деле. Я встречал на своем пути людей великих и невеликих. Мне они были одинаково интересны. Я хорошо помню своего первого прораба Зеленцова Константина Максимовича, знающего, добросовестного, порядочного человека. Порядочность для меня - самое главное. Я запомнил своего первого начальника управления, у которого я был главным инженером, - Рябуху Павла Васильевича. У него было шесть классов образования, но он был прирожденным управленцем, самородком. В кабинетах всех начальников висели портреты вождей. У Рябухи висели графики стройки. Он мотался по площадке, по горкомам-райкомам - тогда без этого было не обойтись, - туда-сюда, а вечером, возвращаясь, видел, что произошло за день, куда двинулись. Мы все тогда ездили «на картошку». И Павел Васильевич с нами. Он посмотрел на этот первобытный труд и решил сконструировать картофелеуборочный комбайн - просто загорелся этой идеей. Засел за книги и сконструировал. И сам собрал. Правда, комбайн не пошел... Я навсегда сохранил глубокое уважение к этому самоотверженному человеку. Комбайнов я не конструировал, не брался, но, когда занимал новый кабинет, тоже убирал портреты вождей и вешал графики... Мне везло на начальников - чаще всего людей умных и порядочных. Стройка - особый мир, зона риска. Туда не шли те, кто хотел сделать карьеру. На стройке было свободней, чем в идеологии или на стабильном предприятии, на многое смотрели сквозь пальцы, можно было иметь свое мнение и высказывать его. Главное - выполнить задачу, на остальное не очень обращали внимание. Выполнил - молодец, не выполнил - сам ответишь, сложишь голову. Иногда и почище бывало. На Ново-Иркутской ТЭЦ я дневал и ночевал, под турбиной, в вагончике, телефон стоял - прямая связь с Москвой. Чтобы вопросы быстрее решать. Мой трест все вытянул. Начальнику стройки - Красное знамя, а мне, за перерасход заработной платы, -выговор. Я говорю в обкоме: это что такое? Там смеются: носи этот выговор, как Красное знамя... Меня во многом воспитала монтажная среда. Монтажники - «голубая кровь» стройки, они завершают все дело. Народ очень квалифицированный и независимый, острый. Не дай Бог попасть им на язык. Ошибку, слабость простят, но если одна, а не сто. Все заметят и выскажут. Помню, вел по стройке делегацию из обкома. Все в дубленках. Мои монтажники обедают, отдыхают, глядят весело, прищурившись... Думаю: слава Богу, что у меня нет дубленки.«Они же знают, что их в магазине не купишь. Только с заднего крыльца. Непременно бы потом поинтересовались, подпустили шпильку: «Ты где это, Абрамыч, такую вещь откопал?..» Я встречался со многими известными людьми -Горбачевым, Ельциным, Черномырдиным, Вольским Аркадием Ивановичем, Немцовым, Солженицыным, Алисой Фрейндлих, даже президентом США Клинтоном... Принимал, когда они были в Иркутске, лидера коммунистов Зюганова, вождя ЛДПР Жириновского, «яблочника» Явлинского, генералов Лебедя и Варенникова, Грачева, тогда министра обороны, беседовал с ними. Мне интересно было напрямую узнать их мнение по разным вопросам, получить информацию не из газет или по телевидению, а из первых рук. О некоторых впечатлениях от этих встреч и бесед я тоже расскажу. Сразу замечу: никаких особенных открытий я не обещаю, никаких необыкновенных вещей не сообщу. Суждения мои - самые простые. Но я не вычитал их, а познал на собственном опыте. Я не сочинитель. Не могу обещать, что повествование мое будет так же закручено, как детектив. Хотя были истории почище всякого детектива. Например, в августе 91-го, в дни фактического государственного переворота. Или когда я вышел один к бушующим студентам, а за спиной у меня колыхалась цепь омоновцев с блестящими щитами - как на Куликовом поле... В августе, повернись все в другую сторону, выиграй ГКЧП, и за мной непременно бы явились люди «из органов»... Последнее, о чем надо сказать. Я всю жизнь прожил (и живу, теперь уже нет смысла ничего менять) с чужой фамилией и даже с чужим отчеством. Как и почему это получилось - чуть ниже, история прямо связана с идеологией времени... Кстати, фамилия Ножиков, по виду самая обыкновенная, встречается довольно редко. Я листал телефонные книги в тех городах, где бывал, (а бывал я во многих городах), - и не находил ее. Я один, родственников - никого, может, думал, кто и найдется, пусть и не очень близкий... Правда, недавно журналисты нашли в Ангарске Ножикова. Он бурят. А я... Человек, фамилию и отчество которого я получил, сам изначально имел другую фамилию. Но в гражданскую войну семья, видно, убоявшись погромов, сменила ее на Ножиков. Мне присвоили ее, тоже убоявшись. Не я, конечно, трехлетний, убоялся - был мал и в этой чехарде ничего не смыслил. Убоялась мама. Не могу ее винить - она спасала меня. А боялась тогда вся страна... Хотя, признаюсь, я сам этого страха не ощущал. Может, потому, что меня всячески оберегали, может, потому, что жил как-то в стороне, на окраине, среди политически неактивного населения. Но и нашей семье, как я потом узнал, тоже досталось... Не буду, однако, забегать вперед. Дальше - обо всем по порядку. Не обо всем, конечно, а о главном. Обо всем - ни духу, ни бумаги не хватит. Да и незачем.
ГЛАВА ПЕРВАЯПропавший отец и крапива с сольюЯ родился в Ленинграде в 1934 году. В этом году в Ленинграде убили Кирова. Это стало толчком к репрессиям. Тогда я, конечно, ничего этого не знал, не понимал - ходил в детский сад. Отец у меня был китаец, мать - русская, медсестра. Как попал китаец в Ленинград - понятия не имею. Они были и в Ленинграде, и в Москве, такая разветвленная, проникающая нация. Знаю об отце очень мало, мать ничего не рассказывала. Помню только, что он был очень ладный, ловкий человек - физически я имею в виду. Дело в том, что в 37-м он исчез. Говорили, будто умер от туберкулеза. Но он не болел, в больницу мы к нему не ходили. Болел бы - что-то бы осталось, какие-то справки. А так - ничего, пропал и все. Мать, конечно, знала, но ничего мне не говорила, очевидно, боялась. Уже в наше время начальник КГБ Федосеев (он был еще депутатом от Иркутской губернии) предложил мне сделать запрос в Ленинградский комитет госбезопасности. Но оттуда ответили, что у них никаких данных нет... Дальше обращаться было некуда. Тогда же, вслед за отцом, несколько зацепили и мать. Так я теперь понимаю. Потому что меня вдруг отвезли в детский дом, в Пушкино (тогда Детское Село). Я ждал-ждал мать, и через два месяца она появилась. Вроде бы болела. Но я этому не верю. У многих матери болели, это со всеми было, но дети были с ними. Про отца я знаю только, что его звали Чен Кин Сан, а по-русски - Леонид. Так что в действительности я Юрий Леонидович Чен. Никто, конечно, этого не знал, не ведал, но в школьные годы, глядя на мою физиономию, меня прозвали Мао Цзе-дун, или, сокращенно, - Мао. Но дразнили как-то не зло, без издевки, и я не обижался. В последние времена, когда стало модно выяснять национальные корни политиков, а я был уже политиком, губернатором и членом Совета Федерации, начали подозревать - из-за отчества Абрамович, - что я еврей. Ельцина в том же подозревали, даже пустили в ход версию, что настоящая его фамилия -Эльцер. Но стоит посмотреть на физиономию Ельцина, и сразу поймешь, что он с матушки-Волги -то ли мордвин, то ли чуваш, что-то в этом роде. И на меня можно посмотреть, и все будет ясно. Так и отстали. Больше национальных проблем у меня не было. Мать, как я уже говорил, русская, приехала в Ленинград из Иваново - очевидно, вслед за старшей сестрой, Клавдией Семеновной. Клавдия Семеновна поступила в институт и стала врачом. Мать институт не одолела, окончила курсы медсестер и вышла замуж. Через два года после того, как отец исчез, она снова вышла замуж - за Ножикова Абрама, рабочего. Какой рабочий, что за рабочий - не знаю. Рабочий - да и все. Не скажу, что я его любил, он был для меня чужой, и я держался поближе к матери. Да и видел его мало. Он непрерывно воевал. Сначала в финскую, когда служил действительную, а потом, немного побыв дома, ушел на отечественную. Там и погиб. Это я знаю точно - пришли документы, я получал за него пенсию. Выйдя замуж за Ножикова, мать быстро перевела все документы и меня на его имя. Так я стал Юрием Абрамовичем Ножиковым. Почему она это сделала? Думаю, опасалась за мое будущее, за дальнейшую жизнь. Если отец был действительно репрессирован - а, наверное, так оно и было, - то никакого будущего у меня не было. А так - другая фамилия и даже другой отец... Тетка моя, старшая сестра матери, Клавдия Семеновна, о которой я уже упоминал, тоже два раза выходила замуж. И ей тоже, как матери, не повезло. Не знаю, что сталось с первым мужем, а второго расстреляли. И сама она, будучи инструктором Ленинградского губкома партии, загремела по 58-й статье. За что - Бог его знает. Тогда не объясняли. Говорили - по 58-й, и всем было ясно. Отсидела она восемь лет полностью, от звонка до звонка. Вернулась больная, курила беспрерывно «Беломор», одну за другой - видно, в лагере приучилась. Вернулась она в Иваново (при Хрущеве реабилитировали), работала врачом - она гинекологом была. Ей все таскали - тогда принято было - продукты всякие. И нам полегче стало... Деньги тогда ничего не значили. Потом ей предложили хорошее место - на торфоразработках. Весь народ жил в бараках, а она - в отдельной двухкомнатной квартире, с прислугой-домработницей, еды - сколько хочешь. Я к ней часто приезжал. Мне там нравилось. Но тетка долго не прожила - скоро умерла от рака желудка. Тогда многие умирали от рака желудка. В Ленинграде мы сначала жили в подвале. Окна чуть над землей были - я видел ноги тех, кто шел по улице. Потом переехали в хороший дом на проспекте Майорова, теперь - Вознесенского, в квартиру на третьем этаже. Это была большая квартира, видно, раньше в ней жил богатый человек. Ее разделили перегородками на 17 комнат, и каждую «занимала семья. Одна такая комната нам досталась - метров четырнадцать. Кухня была общая, но места всем хватало - у каждой семьи был столик с примусом и прочее. У богатых людей не бывает кухни в 6 или 8 квадратов... Не так давно я был в этом доме, у этой квартиры. Теперь там живут - я посчитал по звонкам -пять семей (все еще коммуналка). Спустя пятьдесят лет... Наверное, еще через пятьдесят лет все вернется в нормальную колею - в любой квартире будет жить одна семья. Мать целый день была на работе, я ходил в детский сад. В Ленинграде его называли «очаг». Ходить мне туда было неохота. Почему - не знаю, неохота - и все. Правда, ходить было недалеко -через дорогу. И туда, и обратно чаще всего ходил один. Я с детства часто оставался один и привык к самостоятельности. Движение тогда было слабое, не страшно - пройдут за день несколько машин, и все. Правда, одна все-таки меня зацепила, протащила немного. Но скорости тогда маленькие были, ничего не случилось, обошлось. Летом детский сад вывозили за город, на дачу. 21 июня нас вывезли на такую дачу в Териоках, теперь - Сестрорецк. Переночевали, говорят - надо ехать назад. Почему - непонятно. Надо - и все. Приехали, узнали - война. Окраины уже бомбили, мы жили в центре, до нас не долетало. Приказали заклеить бумажными полосками окна, во время тревог из подъезда не выходить. Нам все это было интересно, с удовольствием клеили, во время тревог носились по подъезду - для нас, детей, это вроде игра была. Потом велели собирать теплые вещи. Мама собрала меня, погрузили наш детский сад на поезд и повезли. А мать вслед за отцом ушла на фронт -как медсестра. Привезли нас в Ярославль, на станцию Некоуз. Там я пошел в школу. Тогда принимали с восьми лет, мне было семь, но я упросил. Мне хотелось учиться, немного уже читал, был я повыше сверстников, и меня взяли. Через полтора месяца школу закрыли: немцы бомбили Ярославль и нашу станцию. Один раз немецкий самолет пролетел над нашим домом низко-низко. Мы, конечно, высыпали на улицу - посмотреть, и я даже видел лицо немецкого летчика. Он тоже, видно, увидел, что дети, и улетел, не стал бросать бомбы. В общем, погрузили нас в Ярославле на пароход и отправили вниз по Волге. А в Сызрани пересадили в теплушки - и дальше, в Молотовскую (теперь Пермскую) область, на Урал. На станции посадили на телеги и привезли в деревню Меча, там был интернат. Была уже осень. Кормили нас плохо. На иждивенца полагалось 300 граммов хлеба, до нас доходило 200, половину по дороге кто-то съедал. Утром давали кусочек хлеба и стакан с водой, днем, в обед - такой же кусочек и супчик с половиной синей картофелины, вечером - опять хлеб с водой. А мы росли. Но голода настоящего еще не было. Деревенские носили в школу еду из дому и делились с нами. Потом и у них все до крошки выгребли - для фронта. Вот тогда и наступил настоящий голод. Мы таскали из огородов все, что могли, ели всякую траву, крапиву толкли с солью -чтобы не так жглась - и тоже ели. Соли серой, каменной, там полно было. Маялись, конечно, животами, но молчали. Лекарство одно - не есть... Я до сих пор помню этот голод. Главное ощущение детства - голод. Страшнее ничего не было. Я потом спрашивал мать, не страшно ли ей было на фронте, ведь там убивают. Она сказала: «Нет, сынок, не страшно. Сегодня одного убили, завтра - другого, послезавтра - третьего, и тебя могут каждый день убить - привыкаешь. Тащишь раненого с поля боя и не о смерти думаешь, а смотришь - не завалялся ли где у него сухарик... В госпитале его накормят...» Некрасиво выглядит - но так оно и было. Голод страшнее смерти. Смерть - одномоментное дело. А голод тянет постоянно... Мать ранили на фронте, и, когда сняли блокаду, она приехала в Иваново и сразу стала разыскивать меня. Пришло от нее письмо на газетной бумаге - такой треугольник. Между печатными строчками - свои. А вслед за письмом появилась и она. Медиков тогда в деревне не было, и ее оставили работать в интернате. Через полгода интернат расформировали - часть детей вернулась в семьи, часть перевели в другие интернаты. Мы с матерью поехали в Иваново, к бабушке. Больше некуда было. Правда, потом пришло письмо из Ленинграда, что за нами сохраняется жилплощадь. Но мы в Ленинград не поехали - там никого не было, не к кому прислониться. А тут все-таки бабушка. О бабушке можно написать целую повесть. В духе Лескова или Мамина-Сибиряка. Она была из староверов. Ходила в церковь, молилась, утром сто поклонов, вечером - сто. И меня к молитве приучала. До сих пор помню: «Отче наш, иже еси на небесех: да святится имя твое, да приидет-цар"твие твое, да будет воля твоя яко на небеси и на земли, хлеб наш насущный даждь нам днесь...» Бабушка хотела меня крестить. Я носил пионерский галстук, но это ее не смущало. Она говорила, что все это суета, внешнее, а Бог - в душе. Я уже и сам готов был креститься, но мать, обычно человек мягкий, уступчивый, тут стояла как стена, насмерть. Думаю, боялась испортить мне дальнейшую жизнь. Я был у нее один свет в окошке, и она оберегала меня со всех сторон. Бабушка была очень строгая. Она никогда не кричала на меня, но я боялся ее пуще огня. Она не терпела никакого беспорядка и требовала, чтобы все было сделано по-настоящему, без халтуры. Не скажу, что я ее любил, но, теперь думаю, она мне многое дала. Она никого и ничего не боялась. Сталина ругала на чем свет стоит. Как ему не стыдно, говорила, его по радио хвалят-возносят, как Бога, неужели не слышит? Надо отдать должное властям - ее и других таких, стариков, не трогали. Неактивное политически население - шепчет себе в углу, ну и пусть шепчет... Правда, бабушка мне говорила, чтобы возле серого дома в центре города я ходил поаккуратней, не баловался, ничего там не выделывал, не дай Бог. Оказывается, это был дом НКВД... Еще она боялась, чтобы я не попал в дурную компанию. Возраст был переходный, мог качнуться хоть сюда, хоть туда. Но повезло - не качнулся. Бабушка не терпела слабости характера и четко делила людей. Если человек не может заработать себе и близким на хлеб - значит, никудышный, плохой. Моего отца, хотя он был другой нации и вроде другой веры, она уважала - за деловитость, за то, что мог обеспечить семью. Мою мать, свою дочь, напротив, не воспринимала. Считала ее мало приспособленной к реальной жизни, излишне, что ли, сентиментальной и романтической, богемной. Слов таких бабушка, конечно, не знала, но смысл был именно такой. Деда к тому времени уже не было. Он был сапожник и до революции имел свой дом и мастерскую. Дом был двухэтажный - вверху жила семья, внизу - мастерская. В семнадцатом году все отобрали. Когда ввели нэп, дед взбодрился и опять завел мастерскую. Нэп кончился, и его снова раскулачили. Дед сломался, запил и вскоре умер. Бабушка, конечно, не пила, характер у нее был крепкий, и она до конца тянула свою лямку. Она жила с огорода, продавала кой-какие оставшиеся вещи. Сохранила только фарфоровую люстру - я таких нигде не видел. Домик у нее был небольшой. Чистая горница, туда мы обычно не заходили - для гостей, для праздников, напоказ, кухня за русской печкой и придел. В приделе жили мы с мамой, за печкой, в кухне, - бабушка со своей внучкой, моей двоюродной сестрой. Она была старше меня, уже в институте училась, в медицинском. Медики - это стало вроде нашей семейной профессией. Мать тоже хотела, чтобы я стал врачом. Или инженером. Она говорила, что и отец -родной отец - хотел, чтобы я получил образование. Но меня к медицине не тянуло. Я думал о другом... Но это было уже в 1951 году. * * * После войны мы жили бедно. Да и потом - тоже. Утром - картошка, днем, в обед - картошка, вечером - картошка. Ну, бывало, лапша какая-нибудь, без масла. Или рисовый отвар мать из больницы принесет. Рис там отварят, кормят больных, а это сливают. Она и приносила - беленькую такую водичку. Напрешься картошки, набьешь живот, еще с бабушкой стаканов пять чаю опрокинешь с кусочком рыжего вареного сахару или с сахарином - и сидишь, паришься. А потом опять есть охота. Все время есть хотелось... Картошку прямо на улицах сажали. Оставляли свободной от нее только узкую полоску посредине - чтобы телега или машина могли проехать. Потом, когда голодные годы прошли, ушла с улиц и картошка. С огорода у нас была капуста, морковка, другая мелочь, огурцы. Помидоры почему-то не сажали. В огороде у бабушки и у нас, когда мы с матерью стали жить отдельно, были фруктовые деревья - сливы, вишни, яблони. По лесам собирали грибы, жарили, сушили, собирали ягоды. Мяса, пока мы с матерью не завели кур и индюшек, не видели. Да и те, кто жил получше нас, не очень его ели, не могли себе этого позволить. Помню, пришел к товарищу, у которого отец был военный летчик. Отцы тогда вообще не у всех были, а тут еще - офицер. Считалось - обеспеченный дом. Мать моего товарища позвала нас на рынок, за мясом. Пошли. Она купила 400 граммов. Сварила первое, второе, семью накормила и меня тоже... Хотя и в то время были люди, которые чувствовали себя не так уж плохо. Это те, кто был у власти и что-то от этого имел, или жулики, спекулянты, которые нажились за войну. Помню - обычные с виду граждане, а сметану лопали ложками. Мне такое и не снилось... Угля мы не знали, топили дровами. Возьмем порубочный билет, свою тележку двухколесную или у кого-нибудь телегу с лошадью попросим - и в лес. Так целое лето возили сухостоины и хворост. С бабушкой, с мамой, а чаще всего я один. Огород лопатой копал тоже я. И хозяйство было на мне -сыпал курам, которые сидели у нас в клетке, что-то давал индюкам - они жрали побольше нашего. Мать утром, часов в восемь, уходила и возвращалась вечером, часов в девять-десять. До войны это была очень красивая, высокая, стройная женщина. А теперь ей было всего тридцать три года, но она выглядела как старуха - в каком-то старом платьишке, в фуфайке, в разбитых, стоптанных туфлях или валенках. Перестала следить за собой, тянулась только для меня. Она могла на меня и накричать, если нахулиганю, мальчишка все-таки, но я ее любил. И слушался - видел, как она старается меня поддержать и оберегает. Если она говорила, чтобы я позже одиннадцати домой не приходил, - я и не приходил. Она была добрым, возвышенным человеком, мне с ней было интересно. Я был уже в институте, а мы вместе ходили в кино. Она любила кино, по нескольку раз смотрела «Возраст любви» с Лолитой Торрес, «Свадьбу с приданым» - знаменитые тогда фильмы... Иногда просто гуляли по городу. В магазинах уже кое-что появилось, купим хлеба, трески вареной, на скамеечке на газетке разложим, поедим, дальше гуляем... Бедность, конечно, угнетала. Я не мог никого пригласить к себе домой - стыдно было. Мать я уже говорил, из кожи вон лезла, работала с утра до вечера (на две ставки, наверное), но что она могла сделать? Сначала получала 375 рублей потом - 450. Плюс моя пенсия за убитого отчима -200 рублей. А на рынке буханка хлеба сотню стоила... В школе давали талоны на одежду - самым бедным. Первый талон - мне, Ножикову. Я не чувствовал унижения, не чувствовал обиды - кругом была бедность, безотцовщина. Бабушка говорила что в нашей родове погибло семнадцать мужиков' Сестра ходила в институт в фуфайке. Правда, к ней приходили подруги, у них были пальто с котиковыми воротниками - тогда это самый модный мех был. Я в фуфайке не ходил - мать старалась, чтобы я все-таки был «на уровне», не хуже других не ниже бедности. Но одеждой я отличиться не мог. Не мог отличиться и силой, чтобы дать кому-нибудь по морде. Но я мог отличиться в учебе знаниями - тогда это уважали. На знания я и налегал. Матери приятно было ходить на родительские собрания - там меня хвалили. В Иваново я уже пошел в четвертый класс. В мужскую среднюю школу. Тогда были отдельно мужские и женские школы. Что происходило в женской, не знаю, но у нас, в мужской, творились лихие дела. Воровали на военном аэродроме он был неподалеку, такой белый порошок - натрии. Выдолбишь в парте дырочку, туда - этого натрия, водички - и поджигай! Посреди урока - огонь вылетает. Один раз кто-то и из ракетницы пальнул. Самое невинное - перед контрольной карбид в чернильницы насыпать. Чернила обесцвечиваются - не попишешь, да и смесь тоже горючая выходит... В школе у меня произошла первая социальная стычка. Совсем неожиданная. * * * В классе ребята были на два года старше меня. Я уже говорил, что пошел в школу раньше положенного. И еще во время войны в Иваново школы на год закрыли, а мы на Урале учились. Меня взяли под крыло два, как теперь говорят, авторитета. Сказали: учи уроки и нам подсказывай - никто тебя пальцем не тронет. Я так и делал, и меня не трогали. А стычка произошла вот какая. Я пришел в пионерском галстуке. Так мы все на Урале ходили. Обычная форма. А тут в классе увидели, окружили, гогочут: «Ты чего это ошейник одел, собака, что ли?» И давай меня за галстук по классу таскать. Таскали, пока не зашла учительница. В школе был переполох, учительница меня три дня домой провожала. Больше никаких последствий не было. Потом, помню, и тут появились пионеры и всякие пионерские дела. Вот говорят, в стране было полное единодушие, все были преданы советской власти, смотрели ей в рот. Это - миф. В Ленинграде население было более лояльное, а в Иваново, на окраине, где мы жили, была не то чтобы оппозиция, а просто более свободный дух. Мы, например, пели: Союз нерушимых, Голодных и вшивых, Сплотила навеки Голодная Русь... Не знаю, кто это принес, но пели довольно громко. Дети - не понимали, что хорошо, что плохо. Вернее - что можно, а чего нельзя... В Ленинграде больше пели хулиганские, блатные песни. Вот такую помню: Когда я был мальчишкой, Носил я брюки «клеш», Соломенную шляпу, В кармане финский нож и т. д. Или очень тогда известную: Позабыт-позаброшен С молодых, юных лет. Я остался сиротою, Счастья-доли мне нет... Это мы пели еще в детском саду. Дети улицы - что там слышали, то и приносили... Пели, конечно, и другие - геройские военные песни. В школе на нашей окраине учились тогда обычно до седьмого класса. Дальше - в ФЗО, в ремесленное, чтобы в семнадцать лет пойти работать, приносить деньги, помогать семье. Но мать послала меня в восьмой класс. Все твердили ей: «Ты что, с ума сошла? Нищая - а туда же, со свиным рылом в калашный ряд. Пусть идет работать и приносит хлеб!» Но она никого не слушала, и я учился дальше. В восьмом классе уже остались дети из зажиточных, как бы теперь сказали, элитных семей. Может, они и не такие богатые были, но по сравнению с нами... Я, в своем бумазейном, вроде лыжного, костюме, с пузырями на коленках, чувствовал себя уже не очень хорошо. (Первый пиджак мать мне сшила, вернее, перелицевала из старого отцовского, в десятом классе, к выпускному.) Налегал на учебу, знал больше других, ко мне обращались с вопросами, просили что-то объяснить, помочь, и это как-то утешало, успокаивало мое самолюбие. Я много читал. Не только по обязательной школьной программе. Помню, прочитал огромный том, «Сагу о Форсайтах», еле одолел, измучился, мало что понял, только голова заболела. Потом, лет в тридцать, перечитал снова - взахлеб, оторваться не мог. Прочитал «Петра I» Алексея Толстого. И не один раз. Мне понравился Петр. Тем, что был работник, что мог все сделать своими руками, хотя и царь был. А так - читал все, что попадалось под руку - от «Приключений Рокамболя» до «Василия Теркина». Книги брал в основном в библиотеках, была и своя дома. Хотя какая это библиотека - книг двадцать, покупать я особенно не мог, что-то менял, что-то дарили. В школе, в старших классах, я приучился к музыке. Подобралась компания ребят, которые увлекались этим. Причем музыкой классической, оперной. При Сталине оперы часто передавали по радио, это приветствовалось. Оперетта шла как бы вторым сортом, эстрада - тоже, хотя мы знали и Утесова, и Шульженко, и Бунчикова с Нечаевым. Русские народные песни тогда, как сегодня, не распространялись, но их тоже пели. Слушали музыку по радио, по приемникам, на пластинках - даже у меня был патефон. Один раз приезжал Молотовский оперный театр, мать дала деньги, я пошел на «Пиковую даму». Она не ходила - дорого. С ребятами мы прослушали почти всех итальянцев - Россини, Пуччини, Беллини, Верди, неаполитанские песни, наших - Чайковского, Римского-Корсакова, Глинку. Потом, попозже - Баха, Шопена, Вагнера, Вивальди. Слушали, потом обсуждали в классе - это было интересно, еще и престижно - как-то выделяло нас... Я часами мог слушать один. Музыка требует сосредоточенности, проникновения, чтобы ничто не мешало, не отвлекало, одному лучше всего. Я и теперь, находится время, один слушаю. Среди нынешней суеты и всяких скандалов, что постоянно происходят, - она как-то останавливает, успокаивает, умиротворяет... Сейчас, при магнитофонах и дискетах легче, удобней стало - записывай, что хочешь, и слушай. У меня были знакомые, несколько товарищей, но я никогда не привыкал к компании. Еще в интернате я жил как-то отдельно, обособленно, своими интересами. Там не читали книг, а я читал, почти не ходили по лесу на лыжах, а я ходил... Видно, и характер, и интересы в человеке уже природой заложены. ...В десятом классе к нам стали наведываться агитаторы из разных городов и вузов - даже из академии бронетанковых войск. В Иваново самым престижным был энергетический. Затем шли химико-технологический, текстильный, самыми последними - пед и мед. Так и говорили: «лед и мед -хуже нет». Если кто не проходил по конкурсу в технические вузы, нес документы в пед или мед и там свободно проходил. Там и стипендия намного меньше была. Сталинская политика подготовки кадров была жесткой, определенной, тогда, может, и оправданной: все - на индустриализацию, на восстановление хозяйства! Чуть где перекос, в угольной промышленности плохо или, допустим, в металлургической, - туда сразу по постановлению ЦК все деньги и ресурсы бросают. Главное внимание обращали на технические специальности, которые сразу давали отдачу. А какая отдача от учителей и врачей - ее не видно, не пощупаешь. По-настоящему об образованности, культуре, о здоровье населения не заботились. Тянет лямку - и ладно. Хотя и лошадь должна быть здоровой. Какая отдача от больного, пусть даже самого высококвалифицированного специалиста. Сгорит как свечка... Сейчас говорят, что государство бросило учителей и врачей. Да оно давно их бросило! Они и тогда меньше всех получали. Я, мальчишка, когда поступил в институт, получал стипендию в 600 рублей, а мать в больнице пахала от зари до зари за 450... Но я немного забежал вперед. Мать, я уже говорил, хотела, чтобы я стал врачом или инженером. Врачом я не хотел, хотел в кораблестроительный, в Ленинград. Почему -сейчас и сам не помню. Море и корабли я видел в основном на картинках или в кино, хотя много читал о разных путешествиях, особенно мне нравилась книга «Водители фрегатов». Но мать сказала: «Знаешь, я тебя в Ленинграде не потяну. Поступай здесь». Здесь, в Иваново, первым номером шел энергетический. И конкурс громадный, и учиться трудно, легенды ходили - там на экзаменах в обморок падают, хотя никто не падал. Что еще пацану надо? Пробиться туда, где трудно и страшно, себя показать, честь заслужить. Да и стипендия самая большая, что тоже для меня было немаловажно. Хотя меня туда не влекло, но я понимал: мать права - в Ленинграде она меня не вытянет. И я пошел в энергетический. Шесть экзаменов, большой конкурс. Из нашей школы, из двух выпускных классов, поступили всего восемь человек. В нашей группе - ни одного по блату, это я знал точно. Было несколько ребят после армии, по льготам. Но мы считали, что это справедливо. Началась моя студенческая жизнь. От нашей окраины до центра, до института, было шесть километров. Добираться - автобусом и двумя трамваями. Но я ходил пешком. Удобнее, надежнее - не толкаться, не ждать, не догонять. Ходил я быстро, и без пяти, без трех минут восемь был уже в аудитории. Наша школа готовила хорошо, и на первых двух курсах, где шли общеобразовательные дисциплины, было не очень трудно. Потом пошло сложнее. С той же высшей математикой, со специальными предметами, например, с таким, как регулирование паро- и газовых турбин. Но я старался, иногда даже удавалось обгонять других. Помню, была контрольная, дали на нее два часа, я сделал минут за двадцать и ушел. Преподаватель сказал, что я - прирожденный математик. Преувеличил, конечно. Экзамены я сдавал неплохо, но однажды поскользнулся. На марксизме-ленинизме. Я и тогда не понимал, что это за предмет такой, и теперь не понимаю. Сплошные декларации. Политэкономия - это еще куда ни шло. Особенно политэкономия капитализма - там конкретные вещи. А политэкономия социализма - там и запоминать нечего, болтовня. К этому марксизму-ленинизму я совсем не готовился. Неохота было - и все. С детства я привык к открытости и, если чего на экзамене не знал, прямо доставал учебник, искал там. Преподаватели на это не обращали внимания. А тут обратили, учебник отняли. Попался мне XIX съезд партии. Я что-то наговорил, что слышал по радио. И схватил трояк, остался без стипендии. Мать меня утешала, но мне перед ней стыдно было. Такой здоровый лоб - и зря хлеб ест, на шее у матери сидит, на иждивении. А как ей дается это иждивение, видел. И дал себе слово: готовиться к экзаменам так, чтобы получать гарантированную четверку. И следующую сессию сдал на отлично, на повышенную стипендию. Танцами и девушками я не увлекался. Танцевать научился на пятом курсе - тут я был с поздним зажиганием. Маму уважал и слушался, и, когда она мне сказала - это было на четвертом или пятом курсе, - чтобы я не встречался с девушкой, я тут же перестал встречаться. Мама не хотела, чтобы я женился. Она столько сил на меня положила и боялась, что вот кто-то придет, чужая какая-то, и уведет... Потом, когда мать заболела, она уже говорила, чтобы я женился. Теперь боялась, что я останусь один... В институте были почти сплошь парни, отношения были суровые, я бы даже сказал - жестокие. Девчонок ни в грош не ставили, они даже жаловались на нас в деканат... Да и между собой не церемонились. Если кто-то не захочет сам разбираться, задаст преподавателю простой, элементарный вопрос, то над ним не только посмеются, но и могут прямо сказать: иди в отдел кадров, забирай документы - и в ремеслуху, там тебе место... Водки и всего такого мы не знали. Однажды старшекурсники затеяли вечеринку, так их всех, человек пятнадцать, выгнали. С пятого курса! Чтоб другим неповадно было. Тогда многое так делали -в назидание всем остальным. Правда, через год их по слезной просьбе приняли назад, но год-то они потеряли - страшное было наказание. Помню еще, кто-то принес такое известие: девчонку из нашей группы видели в ресторане. Хлоп, тут же - комсомольское собрание. Стоит она, бедная, пытают: с кем, почему, зачем? В ресторан никто из нас не ходил, самое большое - в кафе. Денег не было, да и у кого были, туда не заходили. Ресторан считался чем-то нехорошим, «не нашим», запретным. Но мы вовсе не были технарями-сухарями. На практике на целую ночь танцы закатывали - прямо на шоссе Москва - Калуга. У домов нельзя было - жильцы в милицию жаловались, что спать не даем, вот мы и устроили «пятачок» на шоссе. Машины тогда редко ходили, а ночью их совсем не было. Я, как староста, наблюдал за этим «пятачком», охранял порядок, следил, чтобы инцидентов не было... В пятьдесят третьем, мы были на втором курсе, умер Сталин. Все страшно переживали, многие плакали. Привыкли: есть начальник, вождь, красное солнышко - и вдруг его не стало. Как жить, что делать? Я не плакал, так здорово не переживал, но все-таки Сталина уважал. Хотя то, что его чересчур хвалили, возносили, кланялись ему, раздражало не только мою бабушку-староверку, но и нас, молодых, какой-то протест вызывало. Вот сидим мы в актовом зале на собрании, читают доклад. Чуть назовут Сталина - все вскакивают, хлопают. Ну что это такое? Назвали - опять вскочили. Мы с Борей Зискиндом - был у меня приятель, его потом исключили, - сидим. На нас оглядываются, шипят. Опять называют Сталина, опять все вскакивают - мы сидим. Шипят еще сильнее. Боря не выдержал, встал. Я сижу, держу марку. Спрашивают: почему сидишь? Боря говорит: у него нога болит. Обошлось. Но понял: дело пахнет керосином, может плохо кончиться. Больше себе такого не позволял... Потом нам читали письмо о культе личности, набивались полные аудитории, на окнах висели. Не скажу, что это было совсем неожиданным, как снег на голову, - уже разоблачили и расстреляли Берия. Да и раньше мы, хоть пацаны, видели, что что-то не так делается. Каждый год, в марте, снижали цены. А зачем снижать, если магазины пустые? Это уже тогда мне, десятикласснику, в голову приходило. Теперь думаю: вот когда по-настоящему началась инфляция. Студентами нас посылали в деревню на уборку. Выкопаем картошку, свезем в сарай. Приезжаем через неделю -она вся заморожена. Отправляют на спиртзавод. Почему? Видели заколоченные избы, целые улицы. Нас определяли на постой к деревенским, они и кормить нас должны были - а им и самим есть нечего. Каждые три дня мы посылали в Иваново за продуктами. Правда, еще не повально плохо было. Ничего не было в Комсомольском районе, а в Гаврилово-Посадском хорошо жили. Вечером с работы придем, поставят сметану, здоровенную миску щей, густых, наваристых, с мясом - наваливаемся... Мужики ничего не объясняли - научены были не говорить, помалкивать. В институте мы спросили преподавателя: почему избы заколочены, бросают деревни? Он ничего не сказал, ушел от ответа. Мол, разбирайтесь сами. В общем-то, честно поступил, не стал лапшу на уши вешать. Мы поняли, что объяснить он просто не может - нельзя ему... Совсем мальцами, еще на Урале, мы тоже кое-что про деревню запомнили, про отношения в ней. Запомнил я, например, такую частушку:
Бригадира я любила, На работу не ходила, Ночь гуляла, день спала И ударницей была.
Скажу сразу, что и реформы Хрущева мне не понравились. Все вожди после Сталина старались показать себя, выделиться, отличиться, не особенно задумываясь о последствиях. Вот объявили пятидневную рабочую неделю. Зачем? Чтобы дать свободное время, чтобы расцветала личность. Какой расцвет, если бедность кругом, нет крыши, все в общежитиях, ничего не купишь... Надо работать больше, чтобы из этого выбраться, а мы меньше. А кому помешали частные коровы? Опять - для освобождения, расцвета личности. Все будем получать из механизированных-автоматизированных агрогородов. Городов, конечно, не построили, коров извели. А вернуть - не так просто. Кто держал, поняли, почувствовали, что это хомут на шее. Утром - подои, вечером - подои, накорми-прибери, сена накоси, в стадо погони... Привязан - не то что в отпуск, на день никуда не оторвешься. ...Мама все-таки меня вытянула. Она заболела, когда я был уже на пятом курсе. Рак желудка - как и у ее сестры. Сделали операцию - разрезали, посмотрели и зашили. Сейчас ничего с этим сделать не могут, а тогда - тем более. Она умерла у меня на руках. Я пришел в больницу - она была уже без сознания. Она болела всего несколько месяцев. Конечно, все понимала - сама медик. Я тоже понимал. Приду в больницу, сижу с ней рядом, смотрю - слезы наворачиваются. Она просила, чтобы я не плакал. Говорила, что надо заканчивать институт, надо жениться - искать хорошую девушку... Не хотела, чтобы я остался один. Ей было всего сорок пять лет. На том закончилась моя юность. Из детства и юности я вынес два главных правила, два убеждения. Первое: все достается своими руками и головой, никто, как говорится, не принесет тебе на тарелочке, готовое. Я давно уже дома хозяйствовал один. Хочешь тепла - принеси дров, затопи. Хочешь есть - работай в огороде, вари. Не хочешь быть бедным - учись, опережай других знаниями, прояви себя, чтобы уважали и ценили, чтобы за кусок хлеба не кланялся. Второе правило: обходись с людьми по-божески. Это бабушка в меня вложила. Она была суровой, независимой, ни себе, ни другим слабости не прощала, никому не потакала, но была справедливой и боголюбивой. Хотя она и ругала Сталина, но власть уважала. Не терпела, не уважала бедности. Говорила: если бедный - значит никчемный, пустой человек, сам виноват. С этим багажом я и отправился в жизнь. Продал дом, сбросал в рюкзак нехитрые пожитки, пару книг и поехал по назначению.
|
|