"Иркутск. Бег времени". Том I. Слово о городе. "Иркутск в моей судьбе..." Ч. 2 |
13 Ноября 2012 г. |
Александр ЛаптевПрошлое, настоящее и будущее ИркутскаЛаптев Александр Константинович (род. 26 декабря 1960 г. в Иркутске), прозаик. Член Союза писателей России. Автор книг «Звездная пыль», «Как я работал охранником», «Благая весть». Как древняя ликующая слава, Плывут и пламенеют облака, И ангел с крепости Петра и Павла Глядит сквозь них – в грядущие века. Но ясен взор – и неизвестно, что там – Какие сны, закаты, города — На смену этим блеклым позолотам — Какая ночь настанет навсегда! Георгий Иванов
Человеку свойственно мечтать о несбыточном и стремиться душой за горизонт. Где бы он ни жил – в знойных тропиках, на оледенелом берегу Арктики, в Америке ли, в Европе, в загадочной Индии, на овеянных древней славой просторах Средиземноморья, – везде ему тесно, во всякое время он безотчетно тоскует и желает получить нечто такое, чему и сам не знает названия. Издали, а особенно через толщу времени, все кажется прекрасным и таинственным, все полно притягательной силы и неизбывного очарования. Европейца так и тянет сесть в лодку и переплыть безбрежный океан. Американцы с вожделением смотрят на восток (а некоторые – на запад, смотря по месту обитания), все они рисуют в своем воображении величественные картины таинственного мира, вместилища чудес и хранителя волнующих тайн древности. Северяне лелеют в душе мечту о знойном юге, об аравийском урагане и раскаленных песках, точно так же какой-нибудь бедуин спит и видит среди раскаленного марева огромную ледяную глыбу, величественно плывущую по стынущему океану в безмолвии Арктики, где на тысячи километров во все стороны – ни души, ни дымка, ни шепота. А теперь спросим себя: как обо всем этом рассказать? Как поведать о том чудесном, волшебном, прекрасном – из того, что всех нас окружает? Кто это сделает – местный ли поэт, летописец, краснобай, или залетная птица-златоуст, волею судьбы занесенная в тот или иной заповедный уголок? Но местный житель не замечает всей прелести места своего обитания, все ему привычно до скуки, нет ни в чем загадки. А приезжий – успеет ли проникнуть взором в суть вещей, почувствовать то главное, о чем следует узнать всем? И случайно ли нам больше по сердцу свидетельства третьего лица? Кто лучше всего рассказал о самобытной, полной загадок и чудес Индии? Англичанин Редьярд Киплинг. Кто поведал об Аляске и сделал это так, что, кажется, ничего уже больше не надо, даже и теперь, сто лет спустя? Джек Лондон, южанин до мозга костей. А кто блестяще написал об Европе и всех ее достопримечательностях, да так, что можно уже никуда не ездить? Марк Твен – человек, всю жизнь проживший в Америке и побывавший в Европе лишь однажды, во время увеселительной поездки в кампании таких же, как и он, бездельников (строго говоря). Список этот может быть продолжен – но в этом нет нужды. Даже в уголовном суде, где решается жизнь и смерть человека, для доказательства какого угодно факта достаточно лишь двух свидетелей. А я привел целых три – этим и ограничусь. Я написал столь длинное вступление неспроста. Передо мной стоит задача почти непосильная – написать на восьми страницах об Иркутске. Это при том, что я не Киплинг, не Лондон и даже не Твен. Хуже того – я родился в Иркутске и прожил в нем всю свою жизнь. Спрашивается: можно ли ожидать от такого человека захватывающего рассказа? Вот я выхожу на улицу и смотрю во все глаза. Что я вижу? Да все то же, что и каждый божий день: улицы, дома, людей. Над головою – небо. Ветер дует. Солнце светит, хотя и не всегда. Зимой – холодно. Осенью – дождливо. Весной тает снег и бегут ручьи. И это все. Ну а если включить воображение и взглянуть на дело глазами пришлого человека? Если вспомнить, что живешь на Земле ничтожно малый срок, и то, что было в городе сто или двести лет назад, – для тебя тайна за семью печатями? Все мы, безостановочно снующие по улицам Иркутска, понимаем ли, задумываемся ли, в каком городе живем? Что это такое – Иркутск? Счастье ли это, или тяжкий крест? Или ни то, ни се? И что он значил для сотен тысяч людей, могилы которых мы попираем ногами (даже и в прямом смысле, гуляя по аллеям Центрального парка культуры и отдыха, устроенного прямо на кладбище)? Вот я читаю записки неизвестного мне писателя М. Александрова, оставившего такую характеристику Иркутска первой половины XIX века: «Иркутск имел тогда физиономию чисто сибирского города. В продолжение дня по улицам двигался простой народ: женщины – под накидками, мужчины промышленного разряда – в синих кафтанах, а буряты – в национальных костюмах, с озабоченными угрюмыми лицами. Окна домов, выходившие на улицу, задернуты были постоянно занавесками или закрыты китайскими сторами. Женщины среднего и высшего классов, казалось, вели еще затворническую жизнь и, по моему замечанию, не показывались на прогулки по вечерам, которые так восхитительно хороши в Иркутске весною и летом. Бродя по улицам на закате солнца, когда скатывалась с них волна дневной суматохи, я не слыхал ни одной рулады вокального пения. Все было тихо, как в пустой храмине, только изредка в торговых домах звучали цепи сторожевых собак и раздавался тревожный набат поко- лотки. Если случалось встретить запоздалые дрожки, то они мчались по пустой улице опрометью и моментально исчезали во дворе за воротами. Потом снова воцарялась могильная тишина. Трудно было в то время определить общий характер жителей Иркутска, казалось, он не имел тогда никакого местного колорита. Торговля и нажива – вот два промысла, которые ярко блистали на горизонте иркутском в то время и в центре которого, как в фокусе зажигательного стекла, сосредотачивались жизнь и жизненная деятельность, – и нечему было удивляться: это – первородный элемент, осуществивший самое бытие Сибири». Без всякого сомнения, это писал поэт (в душе). Да, лица угрюмы, а все окна – задернуты сторами. Но вечера все равно восхитительно хороши, и бродить по улицам на закате – так приятно, несмотря даже на могильную тишину. А вот что написал об этом же периоде сугубый практик, человек без всякой романтической жилки: «Крупное купечество вело себя сравнительно степенно, но между чиновничеством, мелким купечеством и мещанством царило поголовное пьянство. Да как не пить – в этой жизни, где все сводилось только к интересам брюха!.. Общественных развлечений для большинства горожан, например театра, в то время еще не было и лишь изредка устраивались любительские спектакли. Вместо спектаклей горожане развлекались зрелищем столь частых в то время солдатских учений, парадов и разводов, привлекавших массы зрителей. Не менее народа привлекало гонение солдат сквозь строй и наказание на эшафоте кнутом или на кобылке плетьми уголовных преступников. Однажды наказывали шпицрутенами насмерть каких-то убийц и на эту ужасную сцену любовались даже дамы» (С. Шашков, публицист). И тут уже, как в известной басне Крылова: кому что близко, тот о том и живописует. Один морковку нарисует, другой – клок сена, третий – капустный кочан – а все в дело сгодится, все – правда (в узком смысле)! Но правда, как известно, состоит из бесконечного множества фрагментов, и это множество по определению невозможно передать на бумаге (потому что не напечатали еще столько бумаги, да и не родился еще человек, способный рассказать обо всем). Вместо этого от свидетеля требуется более-менее правдоподобный рассказ о какой-нибудь характерной частности или самый общий абрис, верно передающий тональность и настрой времени и места. И вот, после этой дополнительной оговорки, вернусь к основному вопросу: что есть Иркутск – в моей ли судьбе, или в судьбах всего человечества. Попробуем рассуждать отвлеченно. Прежде всего, о дате рождения. Иркутский острог основан в 1661 году – одно это может сказать о многом. Сразу намечается фундаментальное смещение масштабов. В России в это время все бурлит, накапливаются силы для решающего броска, для великолепного прорыва, изумившего и напугавшего Европу. Сама Европа находится на пике могущества, все в ней ярко, броско, вызывающе. Как раз в эти годы Людовик четырнадцатый явил миру восьмое чудо света – знаменитый Версальский дворец с его садами и фонтанами, которым позавидовала бы сама Семирамида. В Англии готовилась первая социальная революция. А самые беспокойные и неуживчивые англосаксы все шли и шли на Запад – на свой дикий Запад, готовя будущий расцвет Америки, ее могущество, гегемонию, от которой стонет теперь полмира (а остальные полмира – радуются). И много чего еще происходило в это время. А тут – Сибирь. Нетронутая, неласковая, жуткая в своей первобытной мощи и таинственной притягательности. Как будто не было веков рабства, испепеляющих войн, великих прозрений и страшных потрясений, не было рек крови, инквизиции, не было избиения первых христиан, не было Магомета и Будды. Ничего! Молчащая суровая тайга на тысячи километров. Непуганое зверье, рыбы – немерено. Ягода, комарье, жуткие топи, ледяные реки, и снова тайга, тайга без края и конца. Зачем же шли они, первопроходцы, в эту глухомань? Не то что самолетов или поездов – пеших троп не было! Никаких ориентиров и примет. Шесть тысяч верст от Санкт-Петербурга. Четыре тысячи – в другую сторону, до Тихого океана. Если брать на север – точно не дойдешь. Так же и на юг. Что там, на юге? Индостан? Индокитай? Кто их видел? Где это? На каком свете? Главное, что остро чувствуется в Сибири, – это пронизывающее чувство какого-то безвременья. Словно ты выпал из общего потока и оказался на другой планете. Здесь все другое! Свой счет времени и своя история. Особый воздух, которым не надышишься. Солнце светит иначе. И мысли тут особенные, ни на что не похожие. Даже и сейчас, в начале XXI века, стоит отойти от города хотя бы на 50 километров да сойти с трассы, шагнуть в тайгу, и уже становится не по себе. Моментально теряются ориентиры, и можно идти хоть до Северного Ледовитого океана и не встретить живой души. Время словно бы остановилось. Целый мир со всеми нерешенными проблемами, с конфликтами, с безумными террористами, с Ближним Востоком и вечно голодной Африкой, с амбициозной Америкой, с дряхлеющей Европой и на что-то надеющейся Австралией – их как бы нет! Нет и не надо! То есть понимаешь отвлеченно, что они где-то существуют, движутся, ропщут, но все это эфемерно, как бы не всерьез. Сибирь никогда не жила заботами остального мира. Возьмем хоть многочисленные иркутские летописи. В них нет и намека на то, что волновало и сводило с ума Россию. Не случайно иркутский градоначальник в 1889 году говорил: «Я сожалею, что не придется послужить обществу полностью четыре года, так как обстоятельства вынуждают меня уехать на известное время в Россию.» Это никакая не оговорка: уехать в Россию. Сибирь – это нечто особое. Было и остается. Здесь не знали крепостного права. Здесь не было крестьянских бунтов. И не было войн – ни освободительных, ни захватнических. Политические ссыльные, которых ссылали в Сибирь партиями и поодиночке, воспринимались местным населением как некое чудо. Вот пришли декабристы, а вслед – их жены. Сразу видно – князья. Культурные, белая кость. Восстали против царя. А что такое царь? Кто его видел? Ну, допустим, молва о нем идет. Но это там, в Расее. А у нас что? Да все то же: тайга, золотишко, промысел, да люд лихой. При чем тут политика? О чем все они там беспокоятся? После декабристов пригнали петрашевцев. Затем – поляков. А уж после – всех без разбору стали слать. Но политические тут долго не держались. Агитировать местное население? Это им и в голову не приходило. Проще встать и пойти пешком на запад прямо через тайгу. Что некоторые и делали. А кто не делал – спивался, сходил с ума, изменял принципам. Альтернативы не было. Впрочем, многие со мной не согласятся. Я уже сказал, каждый видит то, что хочет видеть. У каждого свой Иркутск. Есть Иркутск политический – со своей ни с чем несравнимой историей. Есть Иркутск религиозный – и это отдельный и очень серьезный разговор (упомянем хотя бы Первосвятителя Иннокентия Кульчицкого, на поклонение к мощам которого уже двести лет идут и едут в Иркутск набожные люди). Есть Иркутск литературный (со своими кумирами). Есть купеческий (и тут свои столпы). Есть Иркутск художественный (со своей «Третьяковкой» и меценатами). Есть Иркутск бандитский (куда без этого!). Есть – этнографический (не будем забывать, что десятки тысяч лет здесь жили буряты, эвены, тофы, куриканы, у них – своя история, полная тайн и прелести. Что мы о ней знаем? Или даже так: хотим ли знать?) И есть Иркутск как географическое понятие – на самом деле место неповторимое, уникальное, достойное восхищения. Всего в 60 километрах от города находится озеро Байкал, то самое, которому 25 миллионов лет! Байкал появился, когда человека и в помине не было! Весь этот регион имеет глубочайшую историю. Сознание при этом совершает два временных скачка. Первый, уже упоминавшийся, – год основания Иркутского острога. А второй – это эпоха раннего неолита. В лучшем случае, это десятки тысяч лет. Хотя я вполне допускаю, что человек жил здесь сто, двести тысяч лет назад. Но что за этим? То есть что до этого? И снова происходит аберрация зрения. Как будто не было десятков миллионов лет, когда уже образовалось уникальное озеро и жили в нем рыбы, летали птицы, росли цветы, грибы, ягоды. Но некому их было собирать. И непонятно было – для кого все это. Когда думаешь об этом, начинает кружиться голова. Особенно, если развернуться и поглядеть в другую сторону, попытаться заглянуть в будущее, пронзить завесу времени и принять тот непреложный факт, что впереди у нас те же тысячи, десятки тысяч, миллионы лет! Да, все еще впереди. В этом смысле четырехвековую историю освоения Сибири можно уподобить коротенькому отрезку, черточке, едва прорезавшейся подле густой и мощной полосы; обе они как бы независимы друг от друга и движутся параллельно и едва ли не вразброс. Но неизбежно их слияние в будущем, если мерить сроки тысячелетиями, а под широкой полосой иметь в виду не одну лишь Россию, но все человечество, культурное пространство Земли. Но не будем заглядывать так далеко. Все равно не уследим. Лучше еще раз взглянем на то, что есть. Я снова об Иркутске, теперь уже о современном. Сразу следует сказать, что в нем не осталось и следа от былого величия и очарования. Прежний облик Иркутска утрачен навсегда. Жалкие остатки его в виде полуразвалившихся почерневших домов в самом центре навевают одну лишь грусть, а местами – ужас. Города, которым восторгался Чехов в 1890 году, более не существует. Могильная тишина улиц, буйная зелень в самом центре, красивые каменные дома, узорчатая деревянная резьба, неторопливость движений и непередаваемое чувство покоя и самодостаточности – все это ушло, как уходит вода между пальцев. Умчалось, словно сказочный сон. Как воспоминание о потерянном рае. Я не вовсе фантазирую. Мои родители родились в Иркутске. И родители родителей. И даже их родители. Бабушка рассказывала мне о дореволюционном Иркутске, о знаменитом Глазковском предместье, о роще «Звездочка», об удивительной Ланинской улице, на которой стоял фамильный особняк, и о необыкновенной природе, которая начиналась сразу за городом, а лучше сказать, сливалась с городом, так что Иркутск казался частью природы, удивительно красивой, своеобычной, которую мы видим теперь лишь на цветных открытках вековой давности. Все горожане были тогда рыбаками, у многих были лодки и крепкие снасти. Часто выезжали за город, на природу, благо – вот она, рядом. А места до чего красивые! И климат, в общем-то, не такой уж и суровый. Это не Якутия с 60-градусными морозами. Лето жаркое, обильное. Уже в середине мая цвели жарки среди необозримых полей, сочно зеленела трава, в небе заливались жаворонки. Все это среди необъятного простора и вольного воздуха, напоенного благоуханиями тайги. Летом жара доходила до 40 градусов. Но и зима была крепка. 45-градусный мороз бодрил, сухой чистый воздух не обжигал, но словно бы лечил, вливал силы и бодрость. Недаром возникло это словосочетание: сибирское здоровье. Все так и есть. Вернее, было. Иркутский историк А. Д. Фатьянов приводит в своей книге интересные свидетельства неизвестного автора XIX века: «Прошлое Иркутска полно красоты. Здесь счастливо соединились оба элемента: государственные деятели и купечество. Здесь были выдающиеся генерал-губернаторы Сперанский и Муравьев-Амурский, удачный подбор чиновников – все это сильно действовало на богатое иркутское купечество. Прививалась внешняя культура, начинали интересоваться литературой, вопросами общественной государственной жизни». Что ни говори, Иркутску много дала так называемая интеллигентная ссылка. Пусть народ в массе своей оставался к этому безучастен, но ведь был здесь и свой высший свет, который и определял политику, формировал дух этого места. «Иркутск чиновников и купцов получил интеллигенцию – ссыльную, но вдохновенную и блестящую. Князья Трубецкой и Волконский, Поджио и Лунин, Бестужев и Муравьев (Артамон Захарович, член Южного тайного общества, полковник гусарского полка). Появляются аристократические салоны, устраиваются собрания цвета иркутского общества. Губернатор Муравьев-Амурский едет с визитом к ссыльным, что само по себе примечательно и символично. Потом появились выдающиеся поляки: зоолог Дыбовский, геологи Чекановский и Черский, ботаник Кенжинский и археолог Витковский». Стоит упомянуть и Александра Николаевича Радищева, шесть лет проведшего в Илимском остроге. «Как богата Сибирь своими природными дарами! – писал автор «Путешествия из Петербурга в Москву». – Какой это мощный край!.. Ей предстоит сыграть великую роль в летописях мира». Соглашаясь с таким прогнозом великого провидца, заметим, что осуществился он пока что едва ли на сотую часть. Все наши ожидания принадлежат будущему. Неизвестный автор пишет: «Торговый Иркутск – прямая противоположность тому же Томску. Томск торговал кожами, салом, шерстью, сырьем; Иркутск – золотом, чаем и дорогими мехами. Со своей тяжелой и громоздкой дешевкой обозами шел томский прасол в Ирбит; иркутянин лихо обгонял его на тройке. Он вез свои товары – золото и меха – в Нижний Новгород, Петербург. Оттуда он вывозил моды, блеск, внешнюю культуру, а порой и сознание собственного достоинства. Томич по копейке откладывал свой капитал: клок шерсти, кусок сыромятины. Иркутянин золото загребал лопатами. Иркутянин – хищник; он обирал охотника-инородца, обсчитывал торговца чаями; рабочие гибли на приисках, но дивиденд был громадный. Бешеные деньги мешали иркутянину стать скопидомом, томич – плебей; иркутянин – аристократ». В Иркутске были замечательные купцы, просто на зависть. «Сибиряковы, Трапезниковы, Баснины, Пономаревы, Белоголовые. Они не признавали грошей; давали сотнями тысяч. А. М. Сибиряков жертвует на дело просвещения 950 000 рублей. И. М. Сибиряков – 800 000 рублей, из них 400 000 в фонд рабочих на приисках, Н. П. Трапезников – около миллиона, И. Н. Трапезников – полтора миллиона». Почти все свое состояние, а это более миллиона рублей, истратил на благотворительность, на нужды Иркутска знаменитый градоначальник Владимир Платонович Сукачев, управлявший городом с 1985 по 1898 годы. Дворянин по происхождению, истинный интеллигент и блестяще образованный человек, окончивший сразу два университета – Киевский и Петербургский, – все свои силы и средства он отдал родному Иркутску. Щедро жертвовал на благотворительность, строил на личные средства больницы и приюты, поддерживал культуру, создал первую в Сибири картинную галерею, содержал на свой счет студентов в Петербурге, финансировал исследовательские экспедиции и завещал городу свою усадьбу, ныне признанную историческим памятником и ставшую музеем. Все это – в разгар революционного движения в России. О чем мог думать в это время житель Иркутска? Какая ему революция? Зачем она, когда власть уже сегодня такова, что лучше и желать нельзя! Можно, конечно, говорить о том, что Иркутску повезло. Но мне кажется, что в этом везении есть глубоко сокрытая закономерность. Так же как не случайны здесь были Сперанский и Муравьев-Амурский, не случайны Сибиряковы и Трапезников. Так же не случайно Иркутск стал столицей огромного края, простиравшегося от Енисея и Алтайских гор до Северного Ледовитого океана, до Чукотки и даже до Аляски и Русской Америки, которая управлялась из Иркутска, который и снарядил все эти героические экспедиции Шелихова, Баранова, Беринга, Семенова Тянь-Шан- ского, Толя, Шеленко и других отважных исследователей и первооткрывателей. Иркутск находился на последнем рубеже Российской империи и управлял территорией, быть может, большей, чем чиновничий Питер. Степень концентрации власти в Иркутске была даже выше, чем в столице. В самом деле, в западной части России, куда ни пойди, все равно наткнешься на город или деревню. И везде можно жить. Не то в Сибири. Отдельные города здесь – словно светочи средь мрака. В них сосредоточено все: администрация, наука, промышленность, культура, образование, медицина, все надежды и вся боль. Иркутск для огромной территории на протяжении нескольких веков был то же, что Санкт-Петербург для всей России. И даже больше! С этим чувством иркутяне и жили. Пусть безотчетно, но чувствовали свою исключительность и даже незаменимость. Ценность каждого человека, значимость его усилий и самой жизни – здесь и сейчас. Именно это осознание выдвинуло плеяду блестящих, широко образованных государственных деятелей, а также представителей купеческого сословия. В этом смысле они представляют разительный контраст с современным купечеством Сибири (за редчайшим исключением!), замкнувшимся исключительно на деловой стороне и не желающим слышать о благотворительности, о пожертвованиях на науку, культуру, нужды простых людей. Вот купец XIX века Пономарев составляет завещание: «Употребить все состояние (свыше миллиона рублей. – А. Л.) единственно лишь на пользу человечества, науки и искусства и не оставлять в полную собственность детям, жене и другим родственникам». Почти то же самое делает Иннокентий Трапезников, унаследовавший сказочные богатства своего отца, легендарного купца и промышленника. Некрупные капиталисты тянутся туда же. И снова свидетельства неизвестного автора: «Иркутск в это время – умственный центр Сибири. Здесь выходит первая частная газета «Амур» (которую издавал приговоренный к расстрелу и высланный в Иркутск Петрашевский – ну не чудо ли?), открывается первая в Сибири публичная библиотека; здесь крепнет общественное мнение; в хоре сибирских городских дум голос Иркутской думы – самый энергичный. Общественное собрание чувствительно к своему достоинству. Томский профессор С. И. Коржинский справедливо полагает, что университет мог сразу развиваться только в Иркутске и ни в каком другом городе Сибири. В Иркутске самый большой театр в Сибири. К нему подходят слова Белинского: «Идите в театр, живите в нем и умрите, если можете». Иркутский театр – учреждение культурно-просветительное. По действующей инструкции постановка в стенах театра опереток, маскарадов и всякого рода увеселений недопустима. Здесь самая лучшая опера в Сибири. Лучшее место для развития производительных сил трудно отыскать. Весь северо-восток Азии тяготеет к Иркутску. Он – в центре богатейшего каменноугольного района. Разведаны огромные запасы нефти и газа. Кругом месторождения железа, меди, свинца, серебра, марганца. Иркутск расположен на судоходной реке. Его рынок: вся Сибирь, все Забайкалье, Монголия, Китай, Япония, Корея и так далее, вплоть до Америки. Иркутск – центр металлургической промышленности, это Бирмингем Сибири». Но довольно славословий. Нынче Иркутск, как и вся Сибирь, остро нуждается в помощи. Если в XIX веке к нам прибывали лучшие умы России, то теперь все лучшее из Сибири бежит. Население уменьшается, производственный потенциал падает. Жить становится все труднее. Достаточно сказать о том, что средняя продолжительность жизни в Восточной Сибири на 6 лет меньше, чем в среднем по России, на 12 лет меньше, чем в соседнем Китае, и на 20 лет меньше, чем в Японии. Это – статистика. А что за ней? За ней – жуткая экология (как результат бездумной, хищнической промышленной политики), за ней неустроенный быт с крошечными квартирками и стотысячной очередью на жилье, за ней – тысячи бездомных переселенцев с Крайнего Севера, разгул преступности и наркомании, запустение села, беззастенчивая вырубка лесов и вычерпывание, выскребание, извлечение из богатых недр всего того, что востребовано на жадном до природных ресурсов мировом рынке. Газ, нефть, лес, редкие металлы, золото, пушнина, энергоресурсы – все куда-то утекает, исчезает без всякого следа и пользы. Сибирякам остается лишь отравленный воздух, развороченная земля, погубленный лес и чувство неизбывной горечи. Зачем тогда были четыре века кромешной борьбы с жестокой неподатливой природой? Зачем этот подвиг освоения первобытной земли? Кто пользуется плодами этого всего? Вопросы эти сегодня остаются без ответа. Но ответ на них будет дан – и это неизбежно. Вопрос лишь в сроках. Будем надеяться, что сроки эти не за горами. Любые перекосы и нестыковки обязаны разрешиться, а иначе просто невозможно нормальное развитие огромного богатейшего края. Сегодня мы можем подтвердить прогноз не только Радищева, но и Ломоносова относительно приращения могущества России богатствами Сибири. Остается лишь надеяться, что это приращение будет происходить не за счет здоровья и самой жизни сибиряков, но главным образом ради блага сибиряков, для того, чтобы страшная удаленность от культурных центров и сохраняющаяся неустроенность быта компенсировались как материально, так и морально – пониманием своей исторической роли, своего места в длительном и таком непростом процессе освоения огромных территорий, начинающихся сразу за Уральским хребтом и простирающихся так далеко, что не хватит духу все это охватить и осмыслить. В этом смысле впереди у нас тысячелетия многотрудного пути. Иркутск остается форпостом, передовым отрядом, тем пунктом, в котором все началось. Началось – и продолжается. Наперекор стихиям, неверию, усталости и непониманию. В это мы продолжаем верить и на том стоим. 2007, 2011
Екатерина АвдееваИз книги «Записки и замечания о Сибири»Авдеева Екатерина Алексеевна (урожд. Полевая; ноябрь 1789, Курск – 21 июня (или июля) 1865, Дерпт), первая сибирская писательница-мемуаристка, прозаик-очеркист, издатель русских народных сказок. Автор книг «Русские сказки для детей, рассказанные нянюшкою Авдотьей Степановной Черепьевой», «Записки и замечания о Сибири с приложением старинных русских песен», «Записки о старом и новом русском быте» и др.
Местоположение города Иркутска прелестно, особливо когда подъезжаешь к нему из России. Летом надо переезжать Ангару на карбазе (так называют там плоскодонное судно вроде барки). Ангара вытекает из озера Байкал, верст за шестьдесят от Иркутска. Она соединяется близ города с Иркутом и обтекает Иркутск. За рекой виден обширный луг, а вдали Вознесенский монастырь. В Иркутске, полагаю, около шестнадцати тысяч жителей. Чиновники, купцы, мещане и цеховые составляют его народонаселение. Жители Иркутска почти все бреют бороду и стригут волосы, не носят русских кафтанов, и даже черный народ носит летом халаты, а зимою тулупы, крытые китайкою или нанкою; летом круглые шляпы и картузы, а зимою шапки и меховые картузы. Отличительный наряд женщин низших сословий – покрывало, которое они называют накидкою. Прежде все купчихи носили юбки и кофты, а на головах платки. Ныне все молодые женщины, купчихи одеваются точно так же, как и в столице. В богатых купеческих домах женщины с давних времен подражали столичным модам, и нигде более, я думаю, не сохранились наряды прабабушек. Иркутск можно почесть средоточием и складочным местом сибирской торговли. Все товары, идущие из России, проходят через Иркутск в Кяхту, Якутск, Охотск, Камчатку. Из России идут для Кяхты сукна, мерлушки, кошка, немецкие бобры, корсак, юфть, сафьян, козел; также изделия наших фабрик: затрапез, плис, зеркала, красные кораллы, которые китайцы и русские купцы называют маржан. Из пушных товаров, которые доставляет Сибирь, промениваются китайцам белка, лисица, низкие по сорту соболи, хорьки; бобры и выдры идут через Американскую компанию[1]. От китайцев получается чай разных сортов, как-то: байховый, черный, сквозник, цветочный разных сортов, зеленый и кирпичный, сахар- леденец, часть китайки, дабы, канчи, фанзы, чанчи[2], флер, трубки, небольшое количество фарфора и деревянной крытой лаком посуды, разные сухие фрукты, виноград, плоды, табак курительный. Есть еще много товаров, промениваемых от русских купцов и вымениваемых от китайцев, но я не упоминаю обо всем подробно, ибо не смею взять на себя описывать такой важный предмет. Из всех товаров, проходящих через Иркутск, оставляют нужное количество для города. Если чего нельзя иметь в Иркутске, то это свежих плодов: все другое можно достать. Есть много предметов промышленности, которые совсем другим образом производятся, нежели в России. Народ привык к этому порядку вещей; например, в Иркутске нет мучных лавок; всякий покупает в торговые дни на рынке муку пшеничную, крупу, овес; многие заготовляют все это на года, кто не в состоянии – те покупают понемногу. Лет тридцать назад в Иркутске вели жизнь патриархальную. Хозяйки сами занимались хозяйством: в семействах, где жили женатые братья, невестки ходили поочередно в кухню смотреть за приготовлением кушанья, а девицы разливали чай. Девиц с малых лет приучали к хозяйству. В достаточных домах все заготовлялось впрок, годовое. Лет сорок назад все дома строились самым старинным манером. Обыкновенно двор обносили высоким забором, что в Иркутске называют заплот; большие ворота были заперты засовом и отпирались только для проезда экипажей; для пешеходов была сделана калитка, у калитки задвижка, к которой привязывался ремешок. Передний двор вымощен бывал досками. Дома были высокие и строились в два жилья: вверху горницы, а нижнюю половину занимала кухня, которую называют там подклет, и кладовая, по-тамошнему – подвал. В иных домах были мезонины, которые называют в Иркутске чердак; они были по большей части холодные. Горницы разделялись сенями на две половины; их обыкновенно называли задняя и передняя; передняя на улицу, а задняя во двор. Из сеней входили прямо в горницу. там на правой стороне изразчатая печь с вычурами. В переднем углу ставили образа; перед образами висели лампады с восковыми свечами. Комната обыкновенно разделялась надвое; за перегородкой была спальня и стоял шкаф с посудой. В задних комнатах помещались дети; иногда старики хозяева уступали переднюю горницу женатым сыновьям, а сами жили в задней. Трудно поверить, сколько помещалось людей в двухтрех комнатах. Можно сказать, что где нынче тесно четырем человекам, там в старину жили десять человек. Жизнь была так же патриархальна, как и убранство комнат. В простые дни, вставши до света, разумеется, зимой, все пили чай; мужчины зимой с рассветом, если семейство было большое. После этого в купеческих семействах одни оставались дома, а другие шли в гостиный двор; но прежде завтракали, потому что редко приходили зимой обедать, а если и приходили, то поздно. Обед в простые дни, когда случалось много дела, был в два часа; после обеда опять занимались всякий своим делом; часа в четыре пили чай, а часов в восемь или девять ужинали. После ужина женщины и особливо девицы сидели и шили. Где в семействе было несколько девиц и женщин, там все шили сами белье, платье и разные домашние мелочи. Девицы особенно занимались разными рукоделиями: вышивками шелками, золотом, фольгой, в тамбур и гладью, вышивали разными узорами поло- тенцы; но главное занятие было хозяйство. В больших семействах, как я уже сказала, ходили поочередно в кухню; но в праздники или именины там заботились все. Каждое воскресенье ходили к заутрене и к обедне. Обед в праздники был рано. После обеда старики отдыхали, а люди молодые ехали кататься или в гости. Даже в богатых домах вся прислуга состояла из двух или трех женщин: это были кухарка, горничная и при детях нянька. При такой чистоте и порядке, какой наблюдался во всех домах, немудрено, что хозяйкам было много дела. Именины праздновали в Иркутске обыкновенно вот каким образом: утром пекли множество пирогов, сдобных, из простого теста, с вареньем, изюмом, черносливом, винными ягодами, с пшеном сарачинским[3], капустой, морковью и другими начинками. Пироги рассылались к родственникам по три и по четыре пирога; где были маленькие дети, то клали маленькие пироги по числу детей. Разносили и развозили их женщины. Вечером, когда приезжали гости, подавали вина, потом кофе (хотя и не вовремя) и чай; к чаю подавали женщинам каждой тарелку с разным пирожным. В комнате, где сидели гости, стоял стол, уставленный вареньями и фруктами; мужчинам подавали после чаю вина и пунш. Они говорили о торговле, о вновь полученных известиях, о том, что пишут в газетах, которые многими получаются. Иногда вечер оканчивался танцами и ужином, но никогда не видно было карт. Лет за тридцать свадьбы отправляли в Иркутске со многими обрядами. Как у бедных, так и у богатых отец и мать сначала советовались между собою; потом призывали жениха, объявляли, какую невесту назначают ему, и если она ему нравилась, то собирали ближних родственников и советовались с ними; но это был уже только обряд, где объявляли, что намерены женить сына. Тогда из среды родных назначали одного, кого почитали способным к переговорам. Если назначаемая невеста не нравилась, то жених мог сам избирать, только с согласия родителей. Со стороны родителей и самого жениха почитали главным, чтобы невеста была хороша собою и кроткого характера и чтобы семейство ее было известно с хорошей стороны. Обыкновенно говорили: «Лучше взять без приданого, но доброго роду». Дочери сварливой женщины могли спокойно сидеть в девках, потому что о них говаривали: «Яблоко недалеко падает от яблоньки». Хорошей рекомендацией почиталось и то, когда старшая сестра, вышедши замуж, была хорошая хозяйка и почтительная к старшим в семействе. Я упомянула уже, что о приданом никогда не рядились; всякий давал по своему состоянию. Много есть пословиц по этому случаю, которых я не слыхала нигде в другом месте. Например: «Платье на грядке, урод на руке. Не с высокими жить хоромами, не с частыми переходами, а жить с человеком. Не жени на теще, не отдавай дочери за свекра. Жена не скрипка, на спичку не повесишь». Последняя клонилась к тому, чтобы муж мог содержать жену. Девиц можно было видеть у обедни, на сговорах или у знакомых; но никогда не делали смотров, как ведется во многих городах России. Почли бы за обиду, если б кто предложил такую невежливость. Иногда делалось это, но инкогнито, то есть приглашали невесту куда-нибудь к знакомым в гости, где был жених, однако родители и невеста не знали этого. Когда предварительно было все улажено, то сват отправлялся в дом невесты и делал предложение. Обыкновенно с одного разу не решались, а просили дать время подумать и посоветоваться с родными; это делалось даже и в таком случае, когда не намерены были выдавать: считали невежливостью отказать с первого раза. Если же почитали союз приличным, то приглашали близких родственников и, посоветовавшись с ними, назначали день рукобитья. Прежде никогда не спрашивали согласия невесты: она должна была повиноваться слепо воле родителей; теперь это уже вывелось. В назначенный день приезжал сват. Обряд рукобитья состоял в том, что зажигали свечи у образов, молились Богу, и отец и мать или тот, кто заступал их место, давали руку свату и пили за здоровье помолвленных. Жених и невеста не бывали при этом обряде. На другой день приезжали сваты и назначали день сговора; до тех пор помолвленные не могли видеться. Дня за два до свадьбы невесте с песнями расплетали косу и девиц дарили бантами из лент. В этот день водили ее в баню. Накануне свадьбы вечер назывался девичьим вечером и девичником. Приезжал жених с тысяцким, свахою и боярами. Тысяцкий был обыкновенно человек женатый и почетный, ближний родственник или человек, уважаемый в семействе. Бояр было трое или четверо; двое из них назывались малые бояре или меньшие, это то же, что нынче шаферы. Сваха была близкая родственница или короткая знакомая. В девичник опять садились за стол и пели песни. По отъезде жениха невесту усаживали за стол вместе с подругами; девицы пели песни. В это время приезжали двое меньших бояр и привозили ларец и туалет. Ларец или коробка – то же, что в Париже свадебная корзинка. Там, по состоянию жениха, были более или менее дорогие вещи; но обыкновенно находились серьги, перстень, перчатки, ленты, белила, румяна, мыло, гребень, булавки, шпильки, помада, духи, веер, гребенка, цветы, платки ручные и одна или две пары чулок и башмаков, из которых в каждый клали по соболю. Приданое невесты обыкновенно отправляли поутру в день свадьбы. Когда все было готово, то обыкновенно присаживались и потом молились Богу, благословляли невесту образом, который отсылали с приданым. По отправлении приданого начинали одевать невесту; надевая каждую вещь, невеста крестилась. Когда все было готово, то благословляли невесту образом и она прощалась с отцом, матерью и подругами; ее сажали за стол, вокруг которого садились девицы. между тем у ворот обыкновенно караулили жениха, и когда только показывался поезд его, то давали знать; девицы вставали из-за стола, а подле невесты сажали маленького мальчика или девочку – продавать косу. Жених приезжал с тысяцким, боярами и свахой; впереди шел богонос с образом, обыкновенно небольшой мальчик, родственник. Поезд невесты составляли: сваха, три провожатые молодые женщины, трое мужчин и мальчик с образом. У невесты тысяцкий давал мальчику, сидевшему подле нее, деньги и ссаживал его; это называлось купить косу. Потом все садились за стол; посидевши немного, когда были пропеты всем песни, вставали из-за стола, отец и мать брали руку невесты и отдавали жениху, прося в коротких словах любить и лелеять ее. Помолившись Богу, выходили и ехали в следующем порядке: богоносы вместе и впереди всех, за ними тысяцкий с женихом, потом бояре и сваха. У богатых были кареты и коляски; у кого не было, те просили у знакомых. Кареты были в Иркутске только у главных чиновников, и все они охотно ссужали ими. На венчании иногда в церкви пели певчие. Новобрачных встречали с хлебом и солью на крыльце отец и мать жениха. Если было лето, то тут же и благословляли образом, а зимою этот обряд происходил в комнате. Новобрачных и гостей сажали за стол и подавали чай, потому что жених и невеста постились до венца. Потом начинался стол, во время которого играла музыка; на двор выставляли кади с пивом и подавали вина. Так в доме новобрачных пировали три дня. По окончании веселий молодые ездили с визитами ко всем родным и знакомым, которые были на свадьбе. Спустя несколько дней тесть давал для молодых и для новых родственников два дня сряду пир, и тем кончались все обряды свадьбы. При рождении младенцев были обряды следующие: в то время, когда новорожденного мыли, клали в воду серебряные или золотые деньги, которые брала бабка. Между тем извещали родных, и они приезжали навестить родильницу. Каждый посетитель или посетительница привозили серебряные деньги, иногда ассигнации, а у бедных медные деньги, которые и клали под подушку родильнице или ребенку. В крестины по окончании духовного обряда был обед, ужин или закуска; но во всяком случае подавали кашу из сарачинского пшена, вареную на молоке, а в пост – на воде. Сначала подносили вина, а потом кашу; и от этого есть пословица: я у него на крестинах кашу ел. На кашу повивальной бабке клали деньги. Если дитя было перворожденное, то часто, подшучивая над отцом, старались приготовить ему ложку каши с солью и с перцем и говорили, что он должен разделить страдания матери. Описывая, как умею, разные обряды иркутских жителей, наконец, я приступаю к тому неизбежному к концу жизни обряду, о котором человек не может сам заботиться, но оставляет это другим; я говорю о похоронах и опишу, как они отправляются в домах достаточных. Известно, что у бедных бывает то же самое, только в малом виде. По окончании религиозных обрядов умершего кладут на стол, который убирают полотном или кисеей и черными лентами, ставят подсвечники, пол устилают ельником, этим северным кипарисом. Дети и ближние родственники бывают попеременно при теле усопшего. Прежде жена и дочери непременно должны были сидеть при теле усопшего и причитать со слезами, высчитывая все добрые качества его. Если кто не соблюдал этого, то говорили, что рады и не жалеют о смерти его; надобно было, если нет слез, закрыть глаза платком, положить голову на стол, где лежит покойник, и приговаривать. У девиц при смерти отца или матери распускали волосы по плечам, завязывали голову черным платком. Даже при этом случае видно гостеприимство сибиряков: к покойнику ходили все знакомые, многие и чужие; знакомые из приличия, а посторонние – посмотреть, как одет, какою парчою покрыт и плачут ли родные; но всякому приходящему подавали рюмку вина и чаю. Для того приставлены были особые люди, и под их надзором самовары кипели с утра до вечера. Один из верных людей подавал милостыню; рассылали по возможности подаяния по монастырям, богадельням, в острог и в больницу; служили два раза в день панихиду. Между тем приготовлялись к похоронам, которые обыкновенно бывали в третий день. В Иркутске нет готовых гробов и нет людей, которые бы делали из этого промысел; траура не отпускают напрокат, и даже всех покойников носят на носилках, покрытых сукном или ковром. Гроб заколачивают на кладбище. В этот день бывает большой обед, который называют горячим. Кроме священников и причетников приглашаются на него родственники и знакомые; кому угодно из посторонних, всякий может прийти и обедать: никому не отказывают. Траур носят ближние родные целый год. Между жителями Иркутска нет или не было, по крайней мере, утонченного светского обращения; но легко разгадать причину этого. При всей охоте перенимать хорошее и учиться всему изящному там нет учителей и учительниц танцеванья, музыки и пенья; нет театров, концертов; даже нет ни одного пансиона или училища для девиц; учатся как кто может, некоторые дома, другие у священников. Были при мне дома два, где по нескольку девиц учились, более по знакомству, русской грамоте и разным рукоделиям. Посты и постные дни строго соблюдались в Сибири. Многие жители сами налагали на себя посты и постились Кирику и Иулитте, Иоакиму и Анне, Илье пророку и Воздвиженью. Накануне Рождества, то есть в сочельник, не ели ничего до звезды и уже вечером пили чай и ужинали. Девушки сберегали от этого дня лучинку, которою засвечивали огонь для ворожбы; а в Сибири большие охотницы ворожить и множество рассказывают чудес, кому что виделось. Так как я хочу описать все мне известные обычаи и поверья, то опишу и гаданья. Все игры и гаданья относятся более к девицам, но и молодые мужчины в них участвовали. Назначивши вечер, подруги собирались в один дом поиграть и погадать. Всегда начинали подблюдными песнями. После песен хоронили золото. Эта игра всем известна и, кажется, одна из самых старинных. Потом играли именами, в курилку и в жмурки, которые в Иркутске называют имальцы. Наигравшись, некоторые разъезжались по домам, а многие девицы оставались ночевать у подруг. Тогда-то, под предводительством опытных, приступали к тайнам – угадывать будущее. Гадали о суженом, о том, весело ли проживут следующий год; лили олово, воск и по вылитым фигурам разгадывали свою участь. Около полуночи выходили во двор полоть снег. Взявши немного снегу в фартук, качали его, приговаривая: «Полю, полю белый снег; где собака залает, там мой суженый», – и прислушивались. Где залаяла собака, там быть отданной замуж. Толстый и хриплый лай означал старика, звонкий и тонкий – молодого. Главные, важные гаданья были: смотреть в зеркало в полночь, когда все лягут спать, или набирать два прибора на Васильев вечер или на Крещение и в сочельник ходить слушать к верее, к амбару, к проруби, на перекресток, и все это в полночь. Я сама нарочно испытывала многое, но мне никогда и ничего не чудилось; напротив, от других я слыхала чудеса, и они божились, что это точно было. Гляденье ночью в зеркало делалось так: девица, которая хотела гадать и надеялась на свою бодрость, садилась одна, а если немножко трусила, то, неизменная своей природе Евина внучка, который хочется знать, хорош ли, молод ли будет суженый, сажала няню или какую-нибудь Сивиллу[4] в смежной комнате и ставила два зеркала одно против другого. Перед одним она садилась одна и ставила две свечи, а другое зеркало ставила сзади, очертив лучинкой (которою был зажжен огонь в сочельник), и глядела в него пристально. Сначала зеркало подергивалось туманом; потом мало-помалу прояснялось, и суженый глядел через плечо девицы. Тогда надобно было зачураться: «Чур меня, полно!» – и отнюдь не оглядываться, а то могло быть худо. Конечно, все это одно воображение, но многим стоило жизни или тяжелой болезни. С окончанием Святок – конец всем ворожбам: старые люди постятся да Богу молятся, а молодые свое смекают. Вечером в крещенский сочельник везде окропляют святой водой, ставят кресты мелом на окнах и дверях, и тем все оканчивается. После Святок игры утихают, начинаются свадьбы; после этого дожидаются Масленицы; тогда свои северные забавы: катанья по улицам, катальные горы. Бег устраивается в Иркутске с начала зимы на устье Ушаковки, а после на Ангаре. Лед блестит как зеркало и бывает обставлен елками. Тут по воскресеньям и в праздники, а особливо на Масленицу выезжают охотники в маленьких санках, на рысаках и иноходцах. Горы бывают часто в двух местах: на Ангаре и на Ушаковке. С четверга начинаются гулянья. К Масленице варят пиво и делают хворосты; столы накрыты скатертями и уставлены конфетами, вареньями. Хворосты (род пирожного) как принадлежность Масленицы видны везде; самовар всегда готов. Родные ездят друг к другу и между тем не забывают кататься. Во многих домах делают ледяные катальные горы, с которых катаются на кожах, на лубках, на санках и даже на льдинах. Вот что еще иногда бывало на Масленице для забавы народа: начальники города приказывали сплотить вместе несколько огромных саней и устраивали на них корабль со снастями, парусами. Тут садились и люди, и медведь, и госпожа Масленица, и разные паяцы; все это вообще называли Масленицею. В нее впрягали лошадей двадцать и возили ее по улицам; позади обыкновенно следовали толпы мальчишек и гуляк; они провожали ее песнями и разными прибаутками. К чести иркутских жителей надобно сказать, что они очень набожны; не только пожилые люди, но и молодые всю Масленицу ходят в церковь. В прощальный день ездят на кладбище, служат панихиды и поклоняются праху родных; потом весь этот день посвящают прощальным визитам к родителям и старшим родственникам. Вечером тот же обряд повторяется дома: служители прощаются с хозяевами, дети с родителями. На другой день начинается пост. Хотя Пасха случается и в марте, но почти всегда в это время сходит снег и бывает сухо. К празднику Воскресения Христова приготовляются богатый как хочет, а бедный как сможет; но во всяком доме пекут куличи, красят яйца, делают сыры. Из достаточных домов посылают разной провизии в острог, в богадельни. Святую неделю, так же как и другие торжественные дни, проводят в кругу родных и знакомых. Их всех увеселений, известных в столицах, на святой неделе только качели ставят на площади. Тут бывают качели круглые, большие, с сиделками, и коньки; качаются, ездят, другие смотрят; но тем и кончится праздник. Когда Пасха была поздняя, то в этот день уже есть цветы, и весело смотреть, как около вечера беспрестанно переезжают чрез Ангару карбазы, наполненные народом, и у всякого в руках трофеи весны – букеты цветов. В день Троицы и Духов день тоже ездят и ходят гулять за город. Все жители Иркутска, от богатого до бедного, любят гулять за городом. Любимое гулянье простого народа – около Ушаковки, потому что это место всех ближе к городу. Если у кого нет лошади, то все семейство, иногда и не одно, собирается в воскресенье или какой праздник гулять на Ушаков- ку, пить чай и купаться. Всю ношу разделяют по частям: один несет самовар, другой чашки, третий булки, калачи, пироги, ведут и несут детей, потому что почти все выбираются из дома, который запирают, попросивши соседей посмотреть, или оставляют какую-нибудь старуху, говоря по-сибирски, домовничать. Окрестности Иркутска прелестны, как сельская красавица; одна природа все украшает, но какова эта природа! Местами дремучие леса, где вековые деревья свалились от бури и, лежавши, истлели так, что прикоснись – и они рассыпаются прахом. В глубоких оврагах ключ нередко образует ручей, опушенный зеленым мхом. Вот узкая тропинка, она ведет нас в густой лес, где коренья дерев высунулись из земли и, кажется, свидетельствуют о своей древности. При малейшем ветерке в лесу отдается какой-то гул; кажется, что это древние священные леса, жилища друидов.[5] 1837
[1] Российско-американская торговая компания была основана в 1798—1799 гг. путем слияния основанной в 1781 г. купцами Григорием Шелиховым и Иваном Голиковым торговой компании с Коммерческой американской компанией сибирских (иркутских) купцов. (Обратно) [2] Даба, канча, фанза, чанча — названия китайских шелковых и бумажных материй, ввозившихся в Россию через Кяхту. (Обратно) [3] Сарацинским (или сарачинским) пшеном в старину называли рис. Культура риса была завезена в Европу, в Испанию маврами. (Обратно) [4] Сивилла — знаменитая в древности легендарная пророчица-старуха. (Обратно) [5] Друиды — жрецы кельтских племен, населявших в древние времена теперешнюю Францию. Леса, которых друиды приносили жертвы божеству, считались священными. (Обратно)
Иван КалашниковИз книги «Записки иркутского жителя»Калашников Иван Тимофеевич (22 октября 1797, Иркутск – 8 сентября 1863, Петербург), первый сибирский прозаик. Автор книг «Дочь купца Жолобова», «Камчадалка» и др.
В начале XIX столетия Иркутск имел вид более грязного уездного городка или даже большего села, нежели столицы Сибири, как его называли тамошние жители по пребыванию там сибирских генерал-губернаторов. После проливных дождей многие из иркутских улиц были непроходимы: на площадях образовывались беспредельные лужи. Проезда по ним почти не было. Невысыхаемая грязь не была, однако ж, единственным достоинством иркутских улиц; они были сверх того косы и кривы, тянулись как им было удобнее, не удостаивая городской план ни малейшим вниманием. Дома то высовывались вперед, как бы желая взглянуть, что делалось на улицах, то пятились назад, как бы стараясь уединиться от городского шума; многие, особенно в так называемых солдатских улицах, склонившись долу после долговременной службы, преспокойно доживали на боку свои последние дни. К довершению картины город был украшен тысячами колодезных столбов, торчавших из каждого огорода, с превеликими очепами, или как их называли в Иркутске, жеравцами, – словом, город имел, как сказал я выше, вид большого села, где на грязных улицах гуляли коровы, стадами бегали собаки и по временам плавали утки. Наконец для этой сельской картины настал черный день. День этот был приезд в Иркутск гражданского губернатора Николая Ивановича Трескина, в 1808 году[1]. Трескин неутомимо принялся за благоустройство города. Площади были подняты и осушены; на улицах, не только главных, но и второстепенных, положены гати. Все это производилось колодниками, или, как называют их в Сибири, «несчастными». Инженеров путей сообщения в то время в Иркутске еще не было, поэтому работы производились под руководством также ссыльного, некоего Гущи, который ходил в каком-то импровизированном им самим мундире в виде начальника. Имя Гущи было известно всем в городе от мала до велика. Рабочих, бывших под его начальством, иначе не называли, как гущинскою командою. Появление гущинской команды особенно было неприятно для владельцев тех домов, которые, по вольности дворянства, не уважали городского плана. Трескин хлопотал не только об осушении улиц и площадей, но и о том, чтобы выпрямить кривизны и косины и дать городу, елико возможно, наружность благоприличную. Спору нет, что благоприличие вещь хорошая, но только уж слишком нецеремонно поступали с домами, стоявшими не по плану. Согласие домовладельцев тут было дело излишнее. Бывало, явится гущинская команда – и дом поминай как звали. Если же не весь дом стоял не по плану, а только какая-нибудь особенно смелая часть его вылезала вперед, то без церемонии отпилят от него сколько нужно по линии улиц, а там и поправляй его, как умеешь. Если хозяину поправить дом было нечем, то он ежился с семейством в остальной части, а полурас- пиленные комнаты так себе и стояли напоказ иногда целые годы. Один купец, по прозванию, помнится, Скоробогатой, долго упрямился и не хотел сломать своего дома. Домик в самом деле был красивенький и хорошо прибранный, по изысканному вкусу хозяина, который и сам был человек щеголеватый и даже несколько щепетильный. В одну прекрасную ночь, когда Скоробогатой спал спокойным сном, как человек вполне довольный своим положением, может быть, предавался сладкому мечтанию, как он женится и заживет весело с супругою в своем уютном и красивеньком домике; может быть, мечтал и о тех переменах, какие предполагал в нем сделать, – как вдруг раздается на кровле роковой визг пилы. Труба архангела, возвещающая кончину мира, едва ли была бы для него более ужасною! Сколько ни упрашивал, сколько ни умолял бедный купец об отсрочке разрушения своего маленького рая, неумолимый Гуща продолжал свое дело – и половины дома как не бывало. Каменных домов было очень мало: едва ли насчитывалось десятка три. Из казенных каменных зданий самое красивое, по странной игре случая, было – тюрьма, или, как называли в Иркутске, острог. Лучшие деревянные дома, за исключением одного, в котором владычествовал откуп, принадлежали казне, как-то: генерал-губернаторский, губернаторские зимний и летний и вице-губернаторский. Частные деревянные дома в городе принадлежали большей частью купцам и мещанам; имели дома и чиновники, но небольшие и бедные. Судя по домам, можно думать, что тогдашние чиновники или жили одним своим жалованьем, или, если и пользовались от трудов своих, то весьма скудными даяниями. Постройка домов мало улучшилась и в управление Трескина. Бывший при нем архитектор имел необыкновенное пристрастие к высоким крышам. Крыши, поставленные им на выстроенных им деревянных домах, иногда в полтора раза были выше самих домов и напоминали прежних солдат в безмерно высоких треугольных шляпах. Всех домов, каменных и деревянных, при выезде моем из Иркутска в 1822 году насчитывалось до 2000, а жителей – до 15 000 человек. Судя по выговору и самостоятельности характера иркутских старожилов, можно полагать, что они происходят от зашедших в Сибирь новгородцев, рассеявшихся после погрома при Грозном. Самостоятельность в первом десятке настоящего столетия, до приезда губернатора Трескина, особенно проявлялась в сословии купцов, составлявших аристократию Иркутска. Замечательно, что среди них не было ни одного раскольника; все они брили бороды и носили фраки. Гордость их нередко доходила до дерзости; главнейшие из них не ломали, как говорится, шапки и пред главными начальниками. Не извиняя дерзости, нельзя, однако ж, не сказать, что самостоятельность купечества имела свою хорошую сторону. В городе, где не было дворянства, кроме бедных и безгласных чиновников, купеческое общество одно составляло некоторый оплот самоуправству и беззаконию, столь обыкновенному в прежнее время в отдаленных провинциях. Если притеснения переходили меру терпения, купцы приносили жалобу высшему правительству. Жалобы их нередко были признаваемы уважительными. К сожалению, не всегда они умели пользоваться вниманием правительства: успех их жалоб еще более надувал купеческую спесь. Даже и в начале управления Трескина она не хотела уняться. Я помню случай, что купец высокого роста и гордейшего характера, вошедши в собрание, где был и Трескин, поклонился и, наклонив голову, не разгибался, ожидая, пока все встанут на ноги и ему, в свой черед, поклонятся. Чиновники иркутские были большей частью люди бедные и безответные, загнанные, невольные орудия самовластия. Каждый жил кое-как своим домишком, своим хозяйством, искал удовольствия только в своем семействе. Бывали и исключения, но весьма немногие. Это продолжалось до приезда Трескина, когда явился в чиновничьем мире новый элемент: земские. Под этим словом разумелись исправники и завсегдатаи земских судов. Они начали вести жизнь роскошную, ввели сильную картежную игру и шампанское, до того мало известное Иркутску. Надо заметить, что земские были почти все приезжие, учившиеся в университетах, люди цивилизованные[2]. Они смотрели свысока на уроженцев Иркутска, и те сами чувствовали, что им равняться нельзя с этими великими людьми. Городские удовольствия иркутских жителей были весьма незатейливы и немногосложны. Некоторыми равно пользовались как богачи, так и бедные. Таковы были, например, вертепы. Это были передвижные кукольные театры, украшенные разноцветными бумагами, обыкновенно в два яруса. Между ярусами находилось пустое пространство настолько, сколько было нужно, чтобы просунуть туда руку для вывода кукол, утвержденных на палочке. Содержание представляемых пьес было духовное. В верхнем ярусе представляли поклонение пастырей и волхвов при рождестве Иисуса Христа, бегство в Египет, крещение; в нижнем выводили Ирода, представляли избиение младенцев, смерть Ирода, похищение души его злым духом в ад, представленный в виде змеиной головы, наконец, погребение тела Ирода, потом пляска Иродиады, его дочери. Тут были придуманы некоторые сцены, то трогательные, как, например, плач матерей о своих детях, то забавные, как казалось, по крайней мере, для детей. Представление сопровождалось пением хора. После вертепа представляли иногда нечто вроде водевилей. В особенной моде было представление польского шляхты (шляхтича, дворянина) и его слуги. Смысл этой великой драмы в том состоял, что плут и наглец слуга издевался над глупым и тщеславным шляхтою. Это насмешливое направление показывает, что и сочинение шляхта и его слуга также вывезено из Киева[3]. Вертепы обыкновенно носили на святках вечером. В первый день Рождества Христова ходили утром по домам христославщики из малолеток нашего круга. Некоторые из них, воспитанники младших классов семинарии, славили Христа по латыни. Тяжелая година, давившая много лет судьбу Иркутска, имела сильное влияние как на детские, так и на общие удовольствия[4]. Все, что выходило из ряда официальных занятий, как-то постепенно чахло и, наконец, замерло. В том числе зачах и публичный театр. Публичный театр был устроен в первых годах настоящего столетия[5]. Здание, в котором он помещался, не было, признаться сказать, из числа великолепных: это был одноэтажный деревянный дом, вросший в землю. В нем была выкопана глубокая яма, в которой были устроены сцена, партер и ложи, помнится, в три яруса. Все было улажено, как следует: оркестр находился перед сценой, сцена была возвышена и довольно обширна, кулисы и передняя занавеса были весьма удовлетворительны, декорации переменялись скоро, машины были довольно исправны. Актеры были выбраны из гарнизонных солдат; некоторые из них играли очень недурно; особенно отличался какой-то Рожин. Актрисы были из ссыльных женщин, вероятно, игравших прежде на театрах: по крайней мере, игра их очень нравилась. На Иркутском театре играли комедии, драмы – большей частью Коцебу, – водевили, а иногда и волшебные оперы. Я помню, как однажды, в какой-то волшебной опере подлежало спуститься с неба гению. Он начал спускаться на облаках: вдруг веревка оборвалась, и бедный гений едва не сломал себе шеи. Каков бы ни был гарнизонный театр, но он составлял развлечение в единообразной иркутской жизни. Наконец и его не стало, и только полуразрушенный дом напоминал долго, говоря классическим языком, о торжествах Талии и Мельпомены, пока не явилась гущинская команда и не наложила на него свою роковую руку. Публичный театр не возобновлялся во все время управления Трескина; были только три частных спектакля в 1816 году. Спектакли составляли удовольствие высших сословий города; собственно же парадных увеселений и пиршеств в бытность мою в Иркутске не было, за исключением одного, по случаю получения известия о взятии Парижа летом 1814 года. Это известие, полученное в Петербурге 8 апреля, пришло в Иркутск не ранее июня[6]. Праздник начался церковным парадом. Шествие открыли пять или шесть десятков инвалидной команды, увенчанных, за неимением лавров, березовыми ветвями, потом шли казаки, предшествуемые трубачами, которые, быв незадолго перед тем сформированы, производили на трубах невыносимый визг и вой. Затем шел гарнизонный полк, и в заключение – четыре пушки гарнизонной артиллерии. Словом, была двинута вся военная сила Иркутска. По окончании молебствия производилась пальба из ружей и пушек. Несмотря на свою оригинальность, парад все-таки произвел большой эффект, потому что сердца зрителей были наэлектризованы радостью совершившегося события. После парада высшее общество было приглашено на обед и бал, а для народа было выставлено вино. В продолжение попойки много совершилось смешных сцен, и немногие из пирующих пришли домой без синяков и разбитых носов. Балы при Трескине имели в себе много оригинального. В доме губернатора они давались раз в год, в именины губернаторши, 21 января. К этому дню съезжались в Иркутск земские почти со всей губернии; также собирались бурятские тайши, или начальники бурятских родов. Бал открывался польским, где вместе с музыкою пели казацкие певчие, обыкновенно: «Гром победы раздавайся», или «Польскими летит странами»; после польских начинались экосезы, матрадуры, вальсы; в позднейшие годы взошли на сцену и кадрили. Танцевали молодые чиновники, преимущественно земские, молодые чиновницы, дочери чиновников и купцов. Главнейшая суть, ядро бала, были не немецкие вывертки, а чистейшая Русь во образе некоего Ивана, ссыльного, кажется, из цыган, и служанки губернатора Софьи. Ванька и Сонька, как их тогда без церемонии называли, танцевали казачка и русскую. Ванька, мужчина среднего роста, хорошо сложенный и довольно красивый, действительно очень ловко выметывал ногами и во всех движениях показывал цыганскую удаль. Сонька тоже была весьма недурна собою и танцевала с большой энергией. Вообще в пляске их было много дикого, вакхического, но это и нравилось тогдашней иркутской публике. Случалось, что среди бала вдруг раздавалось удалое пение полицейских песельников, составленных из полицейских солдат и ссыльных под управлением городничего Карташева, мастера и охотника петь. Полицейский хор пел весьма складно и живо. Бал оканчивался не котильоном, не мазуркою, а некоей «восьмеркою», природным иркутским танцем вроде деревенских хороводов. В торжественные дни и в именины генерал-губернатора давались балы городским головою или целым купеческим обществом. Гости приглашались печатными билетами, отличавшимися необыкновенным красноречием. Для образца я приведу один билет, которым городской голова Медвед- ников приглашал на бал по случаю тезоименитства государя императора Александра Павловича, 30 августа 1816 года: «Иркутский градской глава Прокофий Федорович Медведников, – сказано в билете, – движим будучи верноподданническим благоговением ко вседостойнейшему тезоименитству всемилостивейшего государя и желая ознаменовать торжественный для всех сынов России день сей приличным празднеством, дабы, соединяя верноподданнические чувствования, усугубить общую радость, покорнейше просит пожаловать сего августа 30 числа 1816 года, пополудни в 6 часов, на бал в новую биржевую залу». Кроме биржевой залы общественные балы давались иногда в Портновском саду, а до устройства его – в Комендантской роще. Роща эта стояла далеко от реки, воды в ней вовсе не было, а между тем нельзя же быть саду без фонтанов. Чтобы пособить горю, чей-то гениальный ум придумал поставить за решеткою сада две пожарные трубы, от них рукава провести в сад, а наконечники скрыть в группе дерев, где держали их полицейские солдаты. Когда стали собираться посетители, импровизированные фонтаны были пущены и привели неожиданностью своею в восторг зрителей. Но каково было полицейским, целую почти ночь стоявшим под проливным дождем. По приезде в Иркутск генерал-губернатора М. М. Сперанского иркутские балы совершенно изменили свой полуазиатский характер. Для большего соединения общества было положено в 1819 году основание Иркутскому благотворительному собранию. Приехавшие с генерал-губернатором молодые люди внесли в состав танцев совершенно новые элементы и совсем стерли с лица земли несчастную «восьмерку», которая после того кое- как приютилась на окраинах города, в солдатских улицах, и являлась только украдкой на «капустках». «Капусткою» назывался сбор девиц и женщин для рубки капусты общими силами или помощью, как говорят в деревнях. Это было в обыкновении в домах и богатых, и бедных, и чиновнических, и купеческих – словом, у всех жителей Иркутска. Старушки обрубали вилки, мальчишки подхватывали и несли кочни, а девушки и молоденькие женщины рубили капусту, напевая разные песни. Бывало, звонкие голоса певиц далеко разливаются по улицам и невольно влекут прохожих в знакомые им дома. По окончании рубки гостей угощали обедом, чаем, и потом начиналась пляска. В самом угощении прежнего времени были в Иркутске замечательные особенности. В какой час дня ни зашли бы вы в гости, утром ли, вечером ли, ночью ли, – вы не избегнете, чтобы вас не угостили чаем. Кофе употреблялся только в богатых домах. Пить чай досыта почиталось невежеством. Старые люди говорили, что гости должны пить одну чашку, три чашки пьют родственники или близкие знакомые, а две – лакеи. Подаваемые сласти брали, но есть их также считалось неучтивостью. Гостья брала их и клала куда-нибудь подле себя. Между тем мужчин угощали домашними наливками; виноградные вина были дороги и употреблялись мало. Доставка их в Иркутск была крайне затруднительна. После чаю подавали пунш, наиболее с кизлярской водкой, и только в самых богатых домах подавался пунш с ромом. На богатых свадьбах, само собою разумеется, играла полковая музыка, а на бедных (как и на вечеринках) играл большей частью известный тогда всему городу слепой скрипач, или, как называли его в Иркутске, Митька- слепой. Митька был весьма замечательное явление. Слепой от рождения, он не только играл на скрипке разные песни, танцы и духовные концерты, которые сопровождал пением, но и делал сам скрипки. Память и слух его так были изощренны, что он изучил по слуху целые кафизмы наизусть и читал их в церкви вместо дьячка. Бывший в Иркутске комендант генерал Сухотин даже сделал Митьку-слепого регентом военного певческого хора. Фортепианная игра в Иркутске была почти неизвестна. Едва ли в трех или четырех домах были фортепианы; зато в большом употреблении были гусли, и двое из ссыльных отлично играли на них. Фортепианного учителя не было, кроме одного, также ссыльного, Антона, игравшего довольно плохо разные танцы. Оркестр, бывший в Иркутске в мое время, был оркестром гарнизонного полка, игравший только марши и танцы, в старину весьма незатейливые и немногосложные; поляк Савицкий некоторое время дирижировал этим оркестром и подвинул его вперед. Но главное достоинство этого оркестра состояло в том, что он был в Иркутске единственным и гремел, худо ли, хорошо ли, на всех торжественных балах и обедах. Вокальная музыка имела больше представителей. В одно время Иркутск имел три хора: архиерейский, солдатский и казацкий. Хор казацкий, обучаемый весьма опытным учителем, обыкновенно из ссыльных, пел весьма искусно и прекрасно исполнял концерты Бортнянского, особенно известную ораторию «Воспойте, людие, благолепу песень в Сионе». Начало образования в Иркутске относится к 1781 году, когда была учреждена там первая народная школа, но образование долго только мерцало, как сумерки, и даже в первых годах настоящего столетия не было заметно еще влияние науки в общей массе народонаселения, может быть, потому, что образование массы зависит наиболее от женщин, а для женщин в Иркутске не было никакого училища. Они учились грамоте кое-как, самоучкою, на медные деньги, и притом не все, а избраннейшие чада фортуны; прочие были большей частью безграмотные или весьма малограмотные, читали и особенно писали пополам с грехом. Но нет правила без исключения. Я говорил уже в первой части моих записок о дочери купца Полевого, удивлявшей меня своими познаниями. Сверх того, я знал еще одну даму, также из купеческого сословия, весьма умную, начитанную, которая гордилась тем, что дважды прочитала несколько томов, in quarto, древней и римской истории Роллена в переводе знаменитого Василия Кирилловича Тредьяков- кого: подвиг, которым по справедливости можно было хвалиться[7]. Таким образом, несмотря на этот, однако же, общий недостаток образования, и тогда были уже между женщинами, тем более между мужчинами, замечательные личности, ярко выдававшиеся своими достоинствами из общей массы населения. Особенно это следует сказать о втором десятилетии XIX века. Жажда познаний особенно пробуждалась с большей энергией между молодыми чиновниками. Стремление молодых чиновников к просвещению преимущественно проявлялось в казенной экспедиции. Чиновники, стремившиеся к проявлению своих духовных сил, разделялись на два рода: одни устремились к музыке, другие – к наукам, и в особенности к русской литературе. Любители музыки составили певческий хор, наняли учителя, квартиру и собирались туда для пения два или три раза в неделю, наконец, разучили несколько концертов и пели в церквях, иногда одни, иногда в соединении с певчими казацкими. Многие из них имели хорошие голоса. Чиновники-литераторы изучали грамматику, риторику и поэзию; писали сочинения прозой и стихами, не для печати, не для слав, а так, con amore[8], единственно для упражнения, для домашнего обихода. Один из этих чистых любителей искусства, восторгавшийся победами нашими в Отечественную войну, сочинил большую торжественную одну на изгнание французов под названием «Торжество России». В этом стихотворении не только направление было державинское, но как-то проскочили даже целиком две-три строчки с небольшими изменениями, ради благопристойности. Для ознакомления читателя с иркутскою музою тогдашнего времени я приведу из этой пресловутой оды несколько строф: Летит чудовище (т. е. Наполеон) — И скипетром железным Повсюду сеет страх и смерть. Крылами рассекает бездны, На вечной оси движет твердь; Народы рабству покоряя И в пепел грады обращая, Колеблет троны, силы власть. Разверзла челюсти геенна, Объята пламенем вселенна, И всюду бедствие, напасть!..[9] И в Иркутске кто не знал, кто не имел стихов Державина? Всякий грамотей, часто не знавший правописания, поставлял непременным долгом списать несколько од великого поэта, в особенности «Бог», «На счастье», «Вельможа», «На взятие Измаила», «На покорение Варшавы». Многие помнили их наизусть и любили цитировать. Чем стих был высокопарнее и громче, тем более нравился. И вдруг посреди грома и шума державинских стихов раздался мелодичный, нежный, чудный и неслыханный дотоле голос «Певца в стане русских воинов». Сначала были этим невольно поражены: не могли еще долго расстаться с громом Державина, сильно сроднившимся с душою, наконец мало- помалу стали прислушиваться к музыке Жуковского и чуять более и более сладость его стихов. Несмотря, однако же, на угасание Державина, данное им направление поэзии долго еще преобладало над умами иркутского большинства, даже и после ознакомления с Жуковским. Поэтому приведенная мною выше торжественная ода произвела в мало пишущем тогда Иркутске большой фурор. В Иркутске не было тогда никакой библиотеки, кроме гимназической, подаренной иркутскому народному училищу Екатериной II. В ней заключались лучшие творения древних и новейших, разумеется, тогдашних, писателей; даже была пресловутая Энциклопедия – плод философов XVIII века[10]. Гимназия увеличивала ежегодно состав библиотеки, выписывая новые книги, но никто из жителей Иркутска не имел права пользоваться ее сокровищами, как будто прямое назначение ее книг было гнить без пользы. Книжных лавок также не было, а выписывать книги из Петербурга или из Москвы стоило дорого, было хлопотно и не всегда верно: о дальних подписчиках в тогдашнее время книгопродавцы столичные не слишком много беспокоились. Самые газеты и журналы были довольно редки и выписывались преимущественно присутственными местами и притом всего более одни «Московские ведомости». Для внутренних и сибирских губерний Москва была как-то знакомее Петербурга. Жизнь в Иркутске была исключительно семейная. Никаких мест, где бы можно было убивать время за картами или прогуливать иногда последние крохи бедного жалования, не было вовсе. По приезде Сперанского было учреждено благородное собрание, но туда собирали только раз в неделю. Во всем городе был один трактир, да и в тот заходить считалось бесчестием: туда заглядывали только отчаянные гуляки, которые составляли весьма малочисленное и резкое исключение. В 1805 году была открыта в Иркутске гимназия с уездным и приходским училищами. Директором иркутских училищ был определен некто Кранц. Сначала поступили в гимназию учителя из упраздненного главного народного училища, а потом для занятия учительских должностей приехали молодые люди из Петербургского педагогического института. Тогда преподавание в гимназии обнимало все факультеты наук, вмещавшиеся в университетах, только в элементарном размере. Сверх наук преподавались языки: европейские – латинский, французский и немецкий, и азиатские – китайский и японский. При открытии гимназии поступило в нее 30 учеников. В первые годы состояние ее было весьма удовлетворительно, но потом, не будучи покровительствуема местным начальством, смотревшим на нее, как на заведение не нашего прихода, гимназия при плохом ближайшем управлении клонилась к упадку и, наконец, при директоре Миллере, родом немце, пришла в окончательное расстройство. Ни прежде, ни после гимназия не страдала так ни в учебном, ни в хозяйственном отношении, как при этом многоученом муже. Самый дом гимназический пришел в разрушение; зимних рам не вставляли, да и в летних были многие стекла разбиты и заклеены бумагой, многие из дверей выбиты, стулья и столы переломаны. В самые лютые морозы, случалось, не топили печей, потому что, вероятно, дровяные деньги употреблялись почтенным директором на другое назначение; учителя и ученики в классах сидели в шубах. Жители потеряли всякую доверенность к гимназии и перестали отдавать туда своих детей. Число учеников, постепенно уменьшаясь, дошло до жалкого количества – десяти человек, так что на каждого учителя приходилось не более двух. По причине частого отсутствия учителей преподавание в гимназии почти прекратилось, и ученики большую часть классного времени проводили в разных шалостях. Начитавшись какого-то старинного романа, где героем был разбойник Ринальдо Ринальдини, они сами вздумали представлять разбойников: где-то около города устроили притоны и шуточным нападением пугали ездивших по дороге женщин. Между тем нельзя не удивляться, что, несмотря на многоразличные шалости, на праздное большей частью препровождение времени, на плохое учение, в молодых умах все-таки тлелся огонь науки, и потом, при обстоятельствах более благоприятных, многие из этих подражателей Ринальдо Ринальдини усовершенствовали свои познания и сделались замечательными или, по крайней мере, полезными членами общества[11]. Таким образом, гимназия даже и в период самого крайнего своего упадка все-таки приносила пользу самым существованием своим, даже одним своим именем, поддерживая в молодых умах любовь к науке и вливая в душу своих питомцев жажду образования. 1905
[1] Калашников ошибся: Трескин прибыл в Иркутск в октябре 1806 года. (Обратно) [2] По указу Александра I для получения чинов на государственной службе стал требоваться известный образовательный ценз. Этот указ способствовал появлению большего, по сравнению с прежним временем, числа образованных чиновников. (Обратно) [3] Действительно, святочный кукольный вертеп был занесен в Сибирь воспитанниками украинских церковных школ, явившимися в XVII—XVIII веках «просвещать» туземную языческую Сибирь в качестве миссионеров православной церкви. (Обратно) [4] Под «тяжелой годиной» Калашников разумеет управление Иркутском Н. И. Трескина (1806—1819). (Обратно) [5]В 1805 году. Первый любительский спектакль в Иркутске состоялся в 80-х годах XVIII века по инициативе жены видного местного чиновника В. А. Троепольского. В 1803 году некий купеческий сын Е. П. Солдатов устроил в Иркутске общественный театр «для всей публики», с труппой из подъячих и ссыльных. Театр Солдатова просуществовал одни Святки. В 1805 году ссыльные кн. В. Н. Горчаков и бывший гвардейский офицер А. П. Шубин основали постоянный полупрофессиональный театр, о котором и рассказывает Калашников. (Обратно) [6] Париж был занят союзными войсками 19 (31) марта 1814 года. (Обратно) [7] Роллен Шарль (1661—1741) — известный французский писатель-историк. Его сочинения «Древняя история» в 12 томах и «Римская история» в 16 томах были переведены на русский язык В. К. Тредиаковским в 60-х годах XVIII века и изданы Академией наук. (Обратно) [8] Ради любви — итал. (Обратно) [9] Калашников цитирует свою собственную оду, написанную им в возрасте 15 лет. (Обратно) [10] Энциклопедия, или «Словарь наук, искусств и ремесел» — знаменитое коллективное творение французских буржуазных философов XVIII века, проникнутое духом вольномыслия, свойственным революционной в то время буржуазии. (Обратно) [11] В числе выдающихся воспитанников Иркутской гимназии начала XIX века Калашников называет Семена Семеновича Щукина (у Калашникова ошибочно — Ивановича), впоследствии окончившего курс педагогического института в Петербурге и в 30-х годах занимающего пост директора иркутской гимназии; его брата Николая Семеновича Щукина, небезызвестного сибирского краеведа, автора краеведческого сочинения «Поездка в Якутск» (1832) и двух повестей из сибирской жизни — «Ангарские пороги» (1843) и «Посельщик» (1835); Н. Ф. Кокорина, служившего по окончании педагогического института в Иркутске; Л. С. Белышева, воспитанника Петербургского университета, преподавателя в иркутской гимназии; В. И. Беккера, много путешествовавшего по России и Европе сибирского журналиста — сотрудника «Иркутских губернских ведомостей» 50—60-х гг. (Обратно)
Григорий ПотанинЯдринцев и его «Восточное обозрение»Назначение независимой периодической печати в Сибири. Генерал-губернатор Анучин. Фредерикс
Покойный Виктор Острогорский в своей заметке, написанной в виде предисловия к одной краткой биографии Ядринцева, правильно об этом выразился, что главная заслуга Ядринцева заключается в том, что он впервые познакомил Сибирь с могуществом печатного слова. Газету «Сибирь» нельзя издавать в Иркутске свободно, что было возможно для сибирского органа в Петербурге. Сибирские своевластные чиновники получали в лице «Восточного обозрения» сурового обличителя. Сибирский обыватель вздохнул легче, он видел в петербургской газете своего благодетеля, и подписка на газету сразу приняла такие размеры, что если и не окупались затраты за первый год, то, по крайней мере, явилась надежда, что газета вскоре встанет на ноги и не будет нуждаться во внешней поддержке. Разумеется, в то время как обыватель ликовал, сибирские юпитеры скрежетали зубами. Обиженные губернаторы и начальники края слали в Петербург доносы на газету. «Восточное обозрение» в особенности резко нападало на губернатора Восточной Сибири Анучина, а также на режим, который господствовал в Барнауле, в резиденции управления алтайскими имуществами кабинета его величества. Анучин, выехавший в Петербург для доклада своих проектов по управлению Восточной Сибирью, очень жаловался на Ядринцева и, вероятно, представлял его журналистику несерьезной и легкомысленной. Ядринцев испугался за судьбу своей газеты и на время притих. Пока Анучин жил в Петербурге, он не пускал в печать присланные из Иркутска разоблачения Потанин Григорий Николаевич (22 сентября 1835, пос. Ямышевский, близ г. Павлодара – 30 июня 1920, Томск), географ, этнограф, публицист. Автор многочисленных научных трудов, статей и очерков. деяний Анучина. Но как только Ядринцев узнал, что Анучин сел в сибирский поезд, он пустил иркутские корреспонденции вдогонку генерал-губернатору. Впрочем, окончательное торжество оказалось не на стороне Ядринцева. Домогательства Анучина имели результатом лишение «Восточного обозрения» свободы от предварительной цензуры. Ядринцев принужден был текст своей газеты посылать на предварительный просмотр цензуры. Сибирскому обывателю сразу бросилось в глаза, что тон газеты понизился, что редактор из смелого гражданина превратился в робкого раба; подписка на газету упала и с каждым годом стала падать соразмерно тому, как газета из рук добродушных цензоров переходила в руки все более и более свирепых. Так как Анучин сыграл значительную роль в судьбе «Восточного обозрения», то я остановлюсь здесь на нем подольше. Анучин представлял для Ядринцева прекрасный случай доказать петербургскому правительству, что генерал-губернаторская власть не служит гарантией от произвола полицейских чиновников. Анучин приехал в Иркутск в то время, когда город переживал трудные минуты. Незадолго перед тем (в 1879 году) пожар уничтожил половину города, а перед пожаром он пережил тяжелое время генерал-губернатора Фредерикса. Народная молва обвиняла Фредерикса в злоупотреблениях властью; интеллигенция возмущалась его управлением. Он совершал поступки, которые уничтожали престиж генерал-губернаторской власти. Фредерикс ушел из Иркутска, но положение дел не улучшилось; делами края стал управлять иркутский губернатор Шелашников. В этой же статье в газете «Молва» была описана и неказистая деятельность Шелашникова. В это время случился забавный анекдот. По телеграфу была передана телеграмма из Петербурга в Пекин русскому наместнику о взрыве в Зимнем дворце 1 марта. Но петербургская канцелярия забыла уведомить об этом иркутскую администрацию. Вскоре весь город узнал об этом событии. Много разговоров было в городе о происшествии, только генерал-губернатор ничего не знал. Он приказал своим чиновникам доискаться, откуда идут эти городские слухи; ему доложили, что слух распространился из квартиры отставного чиновника и директора Вагина; в день именин собралось к нему много гостей, и на этом собрании секретарь городской думы Садовников отводил каждого гостя в угол и шепотом, под секретом, сообщал страшную новость. Реакционные чиновники обрадовались случаю упечь Садовникова – этого местного радикала, которого в шутку называли иркутским Гамбеттой. Шелашников поручил полицейскому чиновнику Митрохину произвесть следствие над Садовниковым; производство подобных следствий было профессией Митрохина. В то же время Шелашников узнал, что слухи пошли в город от телеграфистов. Он призвал к себе того телеграфиста, который был дежурным во время прихода телеграммы, и спросил его, действительно ли была такая телеграмма. Телеграфист отказался выдать телеграфную тайну. Тогда Шелашников сказал ему: «Я вас прошу не как генерал-губернатор, а как частное лицо – Шелашников. Даю вам честное слово, что сохраню ваши слова в тайне». Телеграфный чиновник удовлетворил его любопытство; но вслед за этим Шелашников обратился с письмом к начальству иркутского телеграфного округа и просил разъяснить, как могло случиться, что телеграмма, которую петербургское начальство, по-видимому, находит нужным скрывать от генерал-губернатора, сделалась известной всему городу. Через несколько дней он получил такой ответ от начальника телеграфного округа. Тот писал Шелаш- никову, что он произвел расследование и узнал, что генерал Шелашников призвал к себе дежурного телеграфиста и от него выведал тайну. Затем – он имеет в руках показания многих городских лиц, что они эту тайну узнали от людей, бывших на одном из собраний, какие еженедельно бывают в квартире дамы, проживающей в бывшем доме декабриста Трубецкого, где и сам генерал бывает, т. е. главным виновником распространения слухов оказался сам генерал Шелашников: он выведал тайну у мелкого телеграфного чиновника, разболтал ее в гостиной генерал-губернаторши, а ее гости понесли слух по всему городу. В заключение начальник телеграфного округа просил генерала не претендовать на него за то, что он принужден довести до сведения своего начальства, что генерал Шелашников развращает его чиновников. Этот ответ генералу Шелашникову привел в восхищение иркутскую оппозицию. Через два или три дня после этого приехал в Иркутск Л. Ф. Пантелеев и рассказал, что в Омске получено официальное известие, подтверждающее телеграмму; в омском соборе служили молебен, и он сам был на богослужении; еще немного позже в Иркутск пришел номер «Екатеринбургской недели» с подробным описанием событий и празднеств, устроенных по этому случаю. Тут только генерал Шелашников убедился, что иркутский инцидент произошел по какой-то неряшливости петербургской канцелярии, что никакой высшей политики не заключалось в том, что телеграмма прошла в Пекин и не было телеграммы на имя генерал-губернатора, и Шелашникову пришлось прекратить следствие над Садовниковым. Это было безобразное время в Иркутске. Полгорода лежало под пеплом, из-под белого снежного савана поднимались только обгорелые черные печи. Дама полусвета попадает в помпадурши; через нее чиновники обделывают свои дела, ищут у нее протекции для защиты. Честные и способные чиновники в загоне; казнокрады свободно обделывают свои дела; среди губернской администрации царит темная личность – Стихарский, а над бюрократией всей Восточной Сибири – Сиверс. Это был остзеец, которого привез иркутский генерал-губернатор Корсаков в качестве метрдотеля; он заведовал в генерал-губернаторском доме буфетом и конюшней. Корсаков зачислил его в штат генерал-губернаторской канцелярии, чтобы прочнее обеспечить его средствами существования. Ловкий и услужливый метрдотель оказался таким же ловким чиновником. Постепенно он стал повышаться и, наконец, сделался настолько видным, что мог дерзнуть посвататься к дочери богатейшего иркутского золотопромышленника Базанова. Брак этот оказался выгодным и для зятя, и для тестя. Капиталы Базанова помогли Сиверсу получить в канцелярии место начальника распорядительного отделения, в котором сосредоточены все полицейские дела. От него стало зависеть назначение чиновников на места; словом, все чиновники очутились в его руках. Базанов же нашел в Сиверсе заслон от всяких притязаний полицейских властей. Если на приисках злоупотребления вызывали бунт рабочих, Сиверс мог заглушить скандальное дело. Таким образом, вырос всесильный чиновник, который царствовал над восточносибирской бюрократией за время управления Фредерикса и Шелашникова. Иркутское общество надеялось, что с приездом Анучина иркутский режим радикально изменится. Об Анучине были самые благоприятные характеристики. Рассказывали, что перед Польским восстанием Анучин служил в Петербурге и вращался в либеральных кругах; им интересовались и старались попасть в те дома, в которых блестящий офицер генерального штаба говорил свои радикальные речи. Указывали, что он поместил в «Современнике» статью о бунте уральских казаков, предшествовавшем пугачевскому бунту. Иркутяне ждали от генерал-губернатора-литератора необычайных дел. Были уверены, что новое управление будет в совершенно противоположном духе с управлением Фредерикса и Шелашникова. Мечтали если не о том, что это будет новый Сперанский, то, по крайней мере, такой же государственный чиновник, как граф Муравьев-Амурский.
Приезд генерал-губернатора Анучина. Финансовый кризис «Восточного обозрения». Неизбежность перевода издания в Иркутск. Генерал-губернатор граф Игнатьев. Михайлов
О карьере Анучина в Царстве Польском иркутянам ничего не было известно; они не знали, что Анучин отрекся от своих прежних друзей, что он предложил свою шпагу тем, которых раньше считал своими противниками. Когда генерал переплывал на пароходе через Ангару, набережная реки была усеяна народом. Гласные его ждали с хлебом-солью. Толпа ждала нового начальника как дорогого гостя. Когда генерал сходил с парома на берег, раздалось «ура». Это не было казенное пустозвонное «ура»: для многих с ним были соединены большие ожидания. Принимая хлеб, генерал сказал, что, вступая на иркутскую почву, он особенно радуется тому, что слышит звон православных колоколов; в течение нескольких лет, живя в Польше, он скучал по ним и теперь испытывает удовольствие от мысли, что более не будет слышать чужого звона католических колоколов. Это было начало генерал-губернаторской декларации, которое, однако, не отражало иркутское общественное мнение, это были цветочки, а дальше посыпались и ягодки. На другой день генерал, принимая в генерал-губернаторском доме муниципалитет и высших чинов местной администрации, яснее высказался о том, чего может ожидать от него местное общество. Он громко и ясно сказал, что никакой перемены в управлении не будет, что он решил управлять краем совершенно так же, как управлял им Шелашников. Теперь у иркутского общества не было никакого сомнения в характере управления нового начальства. Все надежды на изменение к лучшему погасли. Так как чиновник Сиверс, присоединившийся к поезду Анучина еще на дороге, приехал в Иркутск в один день с ним, то обескураженная иркутская публика после речи Анучина острила, будто бы в Иркутск приехал не настоящий Анучин, что настоящий выехал из Радома, но на дороге Сиверс подменил его. И в самом деле, в управлении Восточной Сибири с Анучиным ничто не изменилось. Все прежние воротилы в чиновничьем мире остались на местах, и Сиверс, зять золотопромышленника Базанова, и Стихарский, прославившийся многими проделками. Либеральные начальники края, чтобы оживить в нем жизнь, чтобы придать блеск своему управлению, всегда привозили с собой из Петербурга новых лиц, которые своими специальными знаниями оказывались полезными для местного населения. Иногда это были опытные юристы, иногда натуралисты и ученые, изредка даже музыканты. Благодаря этому, можно было встретить в свите генерал-губернатора ботаника в мундире офицера генерального штаба или виртуоза на виолончели в звании писца в генерал-губернаторской канцелярии. Такими мундирными учеными, главным образом, поддерживалась ученая деятельность сибирских отделов Географического общества. Ничего подобного не входило в программу Анучина. Бездарный секретарь статистического комитета, напечатавший всего одну «Памятную книжку по Иркутской губернии», которую местная критика беспощадно разнесла, не только при новом генерал-губернаторе не потерял ни одного листочка из своего венца, но и попал в фавор: он сделался обычным гостем в доме генерал-губернатора. Словом, генерал Анучин оказался самым заурядным бюрократом. Едва ли можно сказать, что у него недоставало ума, чтобы, вступив на высокий пост, развить государственную деятельность соответственно своему высокому положению; по-видимому, тут перед нами крах с человеком, который изменил свои политические взгляды и уже не мог подняться на прежнюю высоту. Можно указать только два случая, когда Анучин сделал что-то вне бюрократической программы. Это, во-первых, покровительство, оказанное им отделу Географического общества. Здание отдела, с его библиотекой и коллекциями, сгорело в большой пожар 1879 года. Анучин собрал по подписке среди иркутских богачей сумму в 49 тысяч рублей, а на эти деньги было выстроено новое здание. Во-вторых, он затеял большое издание, точное заглавие которого я не помню; ему можно было дать такой заголовок: «Труды административных чиновников Восточной Сибири». Вышло, кажется, двенадцать книжек. Издание в широкой публике никакого впечатления не произвело, да и для административных кругов едва ли оно имело какое-нибудь значение. С уменьшением подписки денежные дела «Восточного обозрения» пошатнулись, убытки предприятия приходилось покрывать из сукачевского фонда, и кончилось тем, что весь этот фонд испарился. Ядринцев дошел до такого состояния, что начал подумывать о закрытии газеты. В это время я выехал в Петербург из своей трехлетней экспедиции в Китай и запротестовал против такого решения. Я стал советовать ему перенести газету в какой-нибудь сибирский город. В это время была закрыта по распоряжению главного управления по делам печати иркутская газета «Сибирь», и Загоскин, кажется, сделал Ядринцеву предложение перенести «Восточное обозрение» в Иркутск, на место «Сибири». Я усиленно стал поддерживать эту идею. Я доказывал Ядринцеву, что издавать газету для Сибири в Петербурге – дело неверное. Шансы сибирский газеты, по сравнению с другими столичными газетами, такими как «Голос», «Петербургские ведомости» и другие, далеко не одинаковы. Все другие газеты могут перенести удары цензуры, как бы они тяжелы ни были. В таких же условиях находятся и газеты, которые издаются в провинции, например, в Томске или Иркутске. «Убейте, – говорил я, – в иркутской газете всякую жизнь; сделайте ее беззубой; сделайте ее пресной до тошноты, и все- таки обыватель будет на нее подписываться, потому что нуждается в тех местных известиях, которые одни будут наполнять газету после ударов цензуры». Совсем другое положение у «Восточного обозрения», издаваемого в столице. В нем нет местных известий, потому что давать их в столичных изданиях не имеет смысла. Поэтому если цензура вытравит из газеты идейные статьи, то сибирскому обывателю нечего в ней будет читать. Если же «Восточное обозрение» будет перенесено в Иркутск, то, как бы строга цензура ни была и как бы она ни опустошала газету, все-таки подписка будет. Газета «Сибирь», конечно, не пользовалась широкой свободой и, сравнительно с «Восточным обозрением», была газетой скучной, а все-таки она расходилась в количестве трехсот экземпляров в городе, в таком же количестве по Якутскому тракту и в таком же – по Московскому. Ядринцев согласился с мыслью о переносе газеты в Иркутск. Мы с ним начали строить разные планы. В это время генерал-губернатором в Иркутске был А. П. Игнатьев. После Муравьева-Амурского и Корсакова это был первый либеральный начальник края. Научная и школьная деятельность пользовалась покровительством; цензура стала терпимее. Первым делом графа Игнатьева по прибытии в Иркутск было устранение от дел иркутского временщика Си- верса; затем он приблизил к себе редактора газеты «Сибирь» Загоскина, бывшего у предшественников Игнатьева в постоянной опале. Загоскин жил в деревне, в двадцати верстах от города, имел мельницу, учил бесплатно деревенских ребятишек грамоте и был в постоянных сношениях с деревенским людом, как с мужиками, так и с их женами. При всех мероприятиях, касающихся крестьянского быта, Игнатьев призывал Загоскина в генерал-губернаторский дом в качестве эксперта. В этих случаях к Загоскину скакал курьер; Загоскин приезжал в город, останавливался у доктора Писарева и потом каждый день в своей старомодной и старенькой шинел- ке и в башмаках из козлиной шкуры, белой шерстью вверх, ходил в дом генерал-губернатора. Игнатьев любил с ним советоваться о сибирской деревне и задерживал его в своем доме до 11 часов ночи. В момент закрытия «Сибири» граф находился в Петербурге. В это же время мои иркутские друзья провели меня в секретари Иркутского отдела Г еографического общества; граф получил из отдела прошение – утвердить меня в этой должности. Я явился к нему. Он мне рассказал, что несчастье с иркутской газетой совершилось во время его отсутствия и он сам не знает, за какую вину газеты постигла ее эта кара. Газета нужна, без газеты нельзя. Но главное управление по делам печати, он уверен, прежнему редактору Загоскину издавать газету, хотя бы и под другим именем, не разрешит. Загоскин представил нескольких редакторов вместо себя. Но это все лица одного с ним направления, о чем знает весь народ. «Организуйте мне газету», – закончил разговор граф. Я спросил его, как ему понравится перевод в Иркутск Ядринцева с его «Восточным обозрением». Граф нашел, что это будет недурно. У графа был проект произвесть подворную перепись в Енисейской и Иркутской губерниях; с этой целью он обратился к известному московскому земскому статистику Орлову с просьбой – рекомендовать ему трех лиц из его учеников, которым можно бы было поручить организацию переписи. Орлов рекомендовал: Личкова, Астырева и Смирнова (все трое в могиле). Эти три статистика были приняты графом на сибирскую службу – приехали в Петербург и сделали визит Ядринцеву. Перед нами развертывалась благоприятная перспектива. Мы рассчитывали, что три статистика примут участие в «Восточном обозрении» и оживят газету статьями по экономическим вопросам. Граф являлся нам порукой за отсутствием цензурных терний. Если с нами в Иркутск уедет Аделаида Федоровна, жена Ядринцева, то я надеялся, что в доме Ядринцева в Иркутске начнутся такие же многолюдные журфиксы, какие были в Петербурге. Кроме трех статистиков мы имели виды еще на одного сотрудника. Я тогда приехал из своего трехлетнего путешествия в Китай. Ядринцев мне много рассказывал об очень способном сотруднике, которого он приобрел во время моего отсутствия. Это был Константин Прокопьевич Михайлов, молодой чиновник из Забайкальской области. За Михайловым упрочилась хорошая репутация по следующему случаю: было назначено следствие над заведующим архивом или казначейством, хорошо не помню, в город Нерчинск. Здание, в котором помещался архив, сгорело, и в пожаре погиб человек, спавший в здании. Молва заподозрила тут поджог. Следствие было поручено Кононовичу, бывшему смотрителю одной из забайкальских тюрем, в которой содержались политические ссыльные. Кононович отличался гуманным обращением с заключенными и был также известен своей честностью; впоследствии Кононович был губернатором острова Сахалин. Забайкальская областная администрация взяла нерчинского чиновника под свое покровительство. Кононович склонялся в пользу обвинения о поджоге. Читинские вершители обвинили Кононовича в пристрастии; общественное мнение в крае было на стороне Кононовича и подозревало, что читинцы хотят спрятать концы каких-то своих темных дел. Читинцы взяли верх. Кононович был отстранен от следствия, и продолжать его было поручено молодому чиновнику Михайлову. Общество приуныло. «Правде не восторжествовать», – думало оно. Но, к удивлению всех, Михайлов повел дело в том же направлении, как вел его предшественник Кононович, и это в рядах иркутской оппозиции установило за Михайловым реноме честного и неподкупного чиновника. Ядринцев намечал Михайлову темы для статей, указывал ему, в каком департаменте или в какой книге он может найти нужные сведения, и через несколько дней Михайлов приносил готовую статью. Иногда Ядринцев ограничивался только указанием темы, и Михайлов сам находил нужные данные в департаментах или в публичной библиотеке. Благодаря своим знакомствам в Министерстве внутренних дел, Ядринцев устроил Михайлова крестьянским начальником в Итттимском уезде. Когда я приехал в Петербург, Михайлова уже не было в столице, и Ядринцев жаловался, что он без Михайлова как без рук. Мы согласились предложить Михайлову переселиться в Иркутск и надеялись выхлопотать ему туда перевод на службу. Я должен был двинуться в Иркутск первым. Ядринцев о всех наших планах написал Михайлову и просил его выехать ко мне навстречу в Тюмень.
«Восточное обозрение» в Иркутске. Цензурные условия. Наследство Трапезникова. Речь Сукачева. Ядринцев и Астырев
Расчеты наши начали разрушаться с самого начала, еще до выезда из Петербурга. Прежде всего нас огорчил отказ Аделаиды Федоровны ехать в Иркутск, так как разрушалась наша надежда на открытие в Иркутске салона, в котором Аделаида Федоровна, предполагалось, будет играть роль цемента. Я приехал в Иркутск осенью, а Ядринцев не мог приехать раньше января следующего года. Он мог оставить Петербург, только выдав своим подписчикам последний номер «Восточного обозрения». Приехав в Иркутск аккурат накануне Нового года, он остановился у меня. У него уже был готовый фельетон для первого номера, так что почти одновременно в последнем номере петербургского «Восточного обозрения» печаталось прощание Ядринцева с публикой, а в Иркутске – первое приветствие иркутской публике. Фельетон написан был в виде шутки. Ядринцев изобразил в нем своего патрона Кондрата, у которого он будто бы служил репортером, смущенным исчезновением этого репортера из Петербурга и неожиданным появлением его в Азии. Редактор газеты «Восточное обозрение» с переносом его в Иркутск очутился в совершенно новом положении. Прежде всего, одно уже то, что он появился на родине, что он окружен здесь толпой своих земляков, за счастье которых он столько лет ратовал, жертвуя своим временем, трудами и даже личной свободой, должно было ободрять и поддерживать его в его публицистической работе. Сверх того, эта близость к местному обществу должна была сделать статьи более содержательными, более богатыми фактическими материалами. Начальник края относился к нему очень приветливо, не смотрел на него как на легкомысленного обличителя, а видел в нем серьезного общественного деятеля. Ядринцев, конечно, понимал, что на иркутской почве нельзя было издавать газету с такой свободой, как в Петербурге; что здесь поневоле приходится делать уступку и жить в мире с высшей властью края, по крайней мере – не задираться с нею. После страхов, которые мы пережили в Петербурге, что газета закроется, не дожив до половины десятилетия, приходилось говорить: слава богу, что газета все-таки еще существует. Конечно, на новом месте Ядринцев не мог свободно высказаться по общим политическим вопросам. Но все-таки ему оставалось еще достаточно свободы для разработки местных вопросов, а это-то и составляло главную задачу его журналистской деятельности. Очень были важны для Ядринцева также дружеские отношения к нему Сукачева, городского головы, который дал ему возможность начать издание «Восточного обозрения». Но вот эти-то самые обстоятельства – дружба с графом Игнатьевым и с городским головой – и омрачили жизнь Ядринцева в Иркутске. Нужно сказать несколько слов о тяжбе, которая велась между городом и Сукачевым по поводу наследства, оставшегося после смерти иркутского миллионера Трапезникова. В завещании этого миллионера капитал был распределен таким образом: главная доля, 200 тысяч, была завещана городу Иркутску; родственники должны были получить гораздо меньше. На долю Сукачева было назначено только 50 тысяч. По закону, если после смерти завещателя окажется, что капитал, оставленный покойником, значительно превосходит сумму, заявленную в завещании, то с излишком против завещания закон предписывает поступить так, как было бы поступле- но, если бы покойник умер, не оставив никакого завещания. На основании такого закона следовало городу выдать только те 200 тысяч, которые значились в завещании, а главную долю, в 15 раз превосходящую эту сумму, разделить между родственникам, которые имеют на то право по закону, в числе которых числился и Сукачев. Но город не соглашался с таким решением. Гласные иркутской думы настаивали, что в завещании Трапезникова скрывается предпочтение городских интересов интересам родственников и что только тогда можно будет сказать, что воля завещавшего исполнена согласно его желанию, если капитал будет разделен между городом и родственниками в том же процентном содержании, как он распределен в завещании. Эта тяжба очень долго занимала иркутские умы. Та часть интеллигенции, которая хоть сколько-нибудь интересовалась городскими делами и состоянием городской кассы, разделилась на два лагеря: одни стояли за город, другие за Сукачева. Одни говорили, что решение в пользу города будет нарушением закона: это будет пристрастие в пользу города; другие соглашались, что такое решение – явная несправедливость, но что в этом деле интересы частного лица столкнулись с интересами города, что сенат, которому будет принадлежать окончательное решение дела, едва ли может принять сторону Сукачева, что ему как высшему судебному учреждению в государстве, правда, подлежит охранять законность, но в то же время оно еще обязано соблюдать интересы как частных лиц, так и интересы государственных и общественных учреждений в случае, если они сталкиваются между собой. Ему как правительственному учреждению ближе к сердцу должны быть интересы города, а не частного лица. Дело это кончилось, как известно, мировой. Миллионы Трапезникова были поделены между городом и родственниками покойника. Сукачев вслед за решением был избран городским головой и переехал в Иркутск. Однако агитация против такого решения не прекратилась. Гласные думы, за весьма немногими исключениями, не протестовали против сенатского решения, но в обществе разговоры и агитация против решения не только продолжались, но и усиливались с течением времени. Изменились самые мотивы протеста благодаря более усиленной пропаганде в Иркутске социалистических взглядов. Вновь наехавшие в Иркутск люди, исходя из теории, что капитал принадлежит тем людям, руки которых его создали, рассуждали: государственная власть в спорных случаях о наследствах должна решать вопрос в интересах общественных масс, а не частных лиц. Им казалось, что частное лицо, вступающее в денежную тяжбу с общественными учреждениями, если оно совестливо, то не должно найти оправдания своему протесту в своей душе. Когда я первый раз приехал в Иркутск, в 1879 году, городская дума почти единогласно стояла на стороне городских интересов. Интересы Сукачева поддерживал только один Загоскин, приходившийся близким родственником Сукачеву. Он был искренне убежден в правах Сукачева на тра- пезниковское наследство, но чтобы сохранить за собой репутацию нелицеприятного судии, он отказался участвовать в тех заседаниях, которые были посвящены обсуждению этого щекотливого вопроса. Вообще вопрос о трапезниковском наследстве для иркутян сделался пробным камнем. По отношению к этому вопросу определяли степень развития социальных чувств человека; по ним судили о степени нашего великодушия, нашего бескорыстия. По ним судили о том, строго ли вы разбираетесь в своих правах на то, что попадает вам в руки под видом собственности: принадлежит ли вам она всецело или в значительной степени кому-то другому. Для иркутского общества рассуждения о трапезниковском наследстве имели большое воспитательное значение. Другой богатый человек, тоже иркутянин, Пономарев, принадлежавший к лагерю сторонников городских интересов, оставил завещание, очевидно, внушенное ему историей трапезниковского наследства. Он его начинает так: «Я не желаю, чтобы мое наследство постигла та же участь, какую имело наследство Трапезникова», т. е. чтобы из-за него возникли такие же споры. И вот Пономарев распределил свое наследство так: самую большую сумму, в несколько сот тысяч рублей, он назначает на устройство учебных заведений, потом он перечисляет ряд мелких сумм, назначенных родственникам, потом кончает заявлением, что если после его смерти, так же, как после смерти Трапезникова, капитал окажется значительно большим, чем заявлено в завещании, то все-таки он требует, чтобы исполнители завещания выдали родственникам сумму только в тех размерах, какие назначены в завещании, а все, что окажется свыше этого, должно быть употреблено на устройство учебных заведений. Число сторонников города с течением времени возросло. Так, в первый приезд мой в Иркутск, в 1879 году, я в секретаре городской думы Н. В. Садовникове, человеке радикальных убеждений, встретил горячего противника притязаний города; он очень убежденно высказывался за законные права соперников города и говорил, что он не желал бы, чтобы эти деньги попали в руки отцов города. Он был убежден, что они распинаются в этом деле за интересы города только для того, чтобы потом расхватать деньги по своим карманам; он надеялся, что в руках Сукачева эти деньги окажутся более полезными для города. Когда же я приехал в Иркутск спустя семь лет, Садовников уже высказывал другие мнения. Он горой стоял за передачу городу чуть ли не всех трапезниковских капиталов. Эта перемена произошла, вероятно, под влиянием нового наплыва ссыльных социалистов, и не один, конечно, Садовников переменил свои взгляды под этим влиянием. В Иркутске организовалась группа молодых людей, во главе которой стал Астырев. Чем более обрисовывался ее характер, тем яснее становилось, что Николай Михайлович Ядринцев и Николай Михайлович Астырев принадлежали к двум различным типам, между которыми не могло быть согласия. У них различные дороги, различные средства и различные цели. Ядринцев очень любил жизнь и любил в ней участвовать. Это был человек с мягкой душой, чувствовавший потребность в нежном сочувствии, нуждавшийся в постоянном общении с людьми и с трудом переносивший одиночество. Больше всего ему было нужно, чтобы жило его сердце. Он любил природу, любил праздники природы, тянулся к яркому солнцу и ликующему человечеству. Вкусы его были многогранны, это был человек, который не мог замкнуться в одной какой-нибудь специальности, поставить себе одну какую-нибудь цель. Его интересовала культура во всем ее разнообразии. Хотя он отмежевал тесные границы для своей общественной деятельности, это были границы географические, а не логические; в своих сибирских границах он был всесторонний человек. Его умственная работа была разнообразна; он брался за все способы, какие возможны для человека для проявления духа: он брался за беллетристику, писал стихи, рисовал, писал серьезные статьи. В некоторых родах его деятельности у него было много дефектов. Но он нуждался в излиянии своих чувств; пусть оно выливалось нескладно, он все-таки сознавал благородство своего чувства, и эти излияния доставляли ему удовольствие. Ядринцев не был способен к аскетической жизни: он хотел «пользоваться жизнью». Он хотел, как умел, испытать все благородные наслаждения: и наслаждение творчеством, и наслаждение популярностью, и наслаждение дружбой, и благами семейной жизни, и теплом ликующего дня. Словом, это был гейневский барабанщик, который считал своим долгом бить в барабан, будить спящих и маршировать впереди по пути к прогрессу, не забывая, однако, и о маркитантке. Культура у Ядринцева была первым пунктом его жизненной программы. Его культ был красота человеческой жизни; он мечтал о развитии науки и всех родов искусства. Под демократической программой он разумел развитие всех умственных и духовных сил каждого человека, входящего в состав государства, включая сюда и все крестьянство. По своим вкусам и по своей программе он был ближе всего к Герцену, учеником которого он вправе был себя назвать. В другом роде был Николай Михайлович Астырев. Это был публицист- аскет. Правда, он не уморил свою плоть, как Рахметов у Чернышевского, но, как он мне представляется, он, из преданности одной идее, идее служения народу, очень ограничивал свое пользование радостями жизни. Вся программа жизни у Астырева заключалась в одном пункте – служить народу, т. е. крестьянству. Увлекаться наукой или искусством согласно этой программе значило расточительствовать; для русской нации это еще роскошь. Преданность Астырева народным интересам и готовность принести им свою жизнь – несомненны. Эта твердость убеждения действовала на молодежь обаятельно, поэтому вокруг Астырева сгруппировались почти все молодые силы, которые были в Иркутске, а Ядринцев оказался в одиночестве. Правда, что эта группа большей частью состояла из несибиря- ков, но было в ней и сибиряки. Эта группа стала относиться в Ядринцеву отрицательно. Ему ставилось в упрек и снисходительное его отношение к городскому голове Сукачеву, и общее с двором генерал-губернатора. В глазах молодежи Астырев рисовался как человек, готовый на самопожертвование во имя идеи, а Ядринцев по сравнению с Астыревым представлялся сибаритом.
Борьба двух течений: группа Астырева и Ядринцева. Областничество и централизм. Иркутский отдел Русского Географического общества. Разрыв. Разделение сибирской интеллигенции. Смерть А. Ф. Ядринцевой
Один из друзей Астырева согласился вести в «Восточном обозрении» отдел о городских делах и в первой же статье не утерпел, чтобы не высказать своего мнения о наследстве Трапезникова в смысле недовольства сенатским решением, – мнения, которое разделял Астырев и его группа. Ядринцев не решился пропустить это место в своей газете, не желая портить свои отношения с Сукачевым, которому он был обязан денежной помощью. Он напечатал статью, выпустивши обидное для Сукачева место. Теперь автор обиделся на Ядринцева и объявил, что при таких условиях он не может сотрудничать в «Восточном обозрении». Ядринцев действительно сделал промах: он вырезал место, не испросив на то позволения у автора. Но Ядринцев оправдывался тем, что был уверен, что и при соблюдении этой вежливости все-таки автор отказался бы от сотрудничества: он инстинктивно чувствовал, что астыревская группа поздно или рано пойдет на него в штыки. Инцидент этот получил вид искательства Ядринцева перед Сукачевым. Ядринцев мог бы попытаться убедить автора статьи, что городские дела имеют большую важность, что критический разбор действия городской думы, сделанный знатоком городского положения, может принести городу огромную пользу, и потому можно оказать городу большие услуги, не трогая щекотливого вопроса о трапезниковском капитале. Но Ядринцев, по-видимому, был уверен, что его противники смотрят на этот вопрос как на всемогущий рычаг. Молодежи, окружавшей Астырева, казалось зазорным для редактора «Восточного обозрения» получать от графа Игнатьева публичные знаки благосклонности. Иногда в театре Ядринцева приглашали в графскую ложу; астыревская компания боялась, что это вскружит голову редактору. Сравнивая твердокаменную грудь Астырева с мягким характером Ядринцева, они были уверены в грехопадении последнего. Описываемый эпизод из истории сибирской интеллигенции очень поучителен: на иркутской почве столкнулись два течения – областническое и централистическое. Представителем одного здесь явился Ядринцев, а другого – Астырев. Для Ядринцева все сводилось к интересам Сибири. Он видел перед собой свою родину, лишенную культурных благ. Он все свои силы хотел употребить на изменение тяжелых условий, в которых его родина живет. Он видел ее отсталость и хотел уравнять ее в культурном отношении с остальными областями России. Ему хотелось, чтобы на его родине было равное количество школ; чтобы безопасность и удобства жизни здесь были бы такие же, как и к западу от Урала; чтобы и здесь так же процветали и богатели города; чтобы выросла местная интеллигенция, столь же просвещенная, столь же гуманная и воспитанная в любви к местному населению. Конечно, он не забывал общечеловеческих интересов, не отказывался от широкой программы служения целому человечеству; он думал, что, потрудившись для Сибири, добившись для нее равных прав на культуру, он тем самым окажет услугу и всему человечеству. Против этого областнического течения выступает централистическое. В большинстве это последнее не только не желает развития дремлющих особенностей в отдельных областях, но оно готово стереть и те различия, которые созданы к современному моменту исторической жизнью. Кроме этого националистического централизма, в центре русской жизни появился еще космополитический централизм. Стали говорить, что блага, вырабатываемые наукой, техникой, искусством, не являются уделом всего населения; значительная часть последнего обойдена цивилизацией, интересы этой части забыты. Сторонники этого течения, призывая интеллигенцию к служению этой забытой части населения, постоянно напоминают, что под блеском цивилизации скрывается пустоцвет. Понятно, что сторонники Ядринцева и Астырева должны были различно относиться к явлениям и лицам. Ядринцев дорожил всяким просветительным учреждением, появившимся на его родине. В Иркутске с начала пятидесятых годов прошлого столетия существовал отдел Русского Г еографического общества. Не вдаваясь в оценку услуг, оказанных им географической науке, которые, без сомнения, не были ничтожны, его учреждение оказало Сибири громадную моральную услугу: оно было центром общения всех тех, кто интересовался в крае вопросами науки и общественной жизнью. Все эти люди находили в отделе ободрение и нравственную поддержку; отдел был общественным учреждением, которое привлекало к себе местные симпатии; ему служили и ему приносили жертвы. Это было учреждение, которое воспитывало в крае солидарность. Гибель такого учреждения Ядринцев оплакивал бы так же, как гибель собственного ребенка; а между тем противники Ядринцева проектировали в партийных интересах навязать отделу политическую функцию, не имеющую никакого отношения к его действительному назначению. Точно так же – отношения Ядринцева к меценатам, к высшей власти в крае, от которой он ждал покровительства просвещению в крае, к городскому голове, были другие, непонятные для его противников, которые смотрели на такие отношения, как на постыдные компромиссы. Перед Ядринцевым стоял выбор: или вести дело так, чтобы газета «Восточное обозрение» просуществовала десять лет, не навлекши на себя удара администрации, или сразу открыть враждебные действия против темных сил, рискуя существованием газеты. Для каземата Ядринцев был слишком тщедушен и хрупок; он был создан для бойкой журналистской деятельности. Для этого у него были неисчерпаемые силы, неутомимость и изобретательность. Чувствуя в себе призыв к этой работе, он верил, что десять лет стояния на посту редактора «Восточного обозрения» принесут краю несомненно больше пользы, чем крик обличения. Между двумя течениями произошел конфликт. Результат для Ядринцева выпал печальный: большинство молодой интеллигенции стало на сторону Астырева и его друзей. На стороне Ядринцева оказалось только два- три старых друга (Загоскин, Нестеров и я) и молодой сибиряк Ошурков. Сибирский публицист и патриот не мог пережить большего огорчения, чем то, которое ему приготовила иркутская среда. Славолюбивый, терявший бодрость духа, когда он не слышал рукоплесканий, он поехал на родину с полной уверенностью в теплом приеме; еще когда он жил в Петербурге, вдали от Сибири, он уже был признан на родине властителем сибирских дум. Приехал, и что же? То, что было в городе молодо, благородно, бескорыстно, окружало не его, а его соперника. Вот трагизм сибирского публициста. Нужно, впрочем, заметить, что астыревская группа в большинстве состояла не из сибиряков. Это – последствие тех ненормальных условий, в которые поставлен вопрос о сибирской интеллигенции: Сибирь крайне скудно снабжена учебными заведениями высшего разряда, а потому снабжается интеллигентными силами из европейской России. Понятно, группа людей, которую во время Ядринцева можно было назвать цветом иркутской интеллигенции, жила исключительно вопросами, волновавшими столицы. Для областного развития изолирование Ядринцева от родной среды также было большим ущербом. С разделением сибирской интеллигенции на две группы неизбежно было возникновение тяжбы между ними из-за молодых сил, нарождающихся в Сибири. Ядринцев желал подрастающее молодое поколение воспитать сибирскими патриотами, которые бы служили интересам окраины, а его противники вербовали в этой среде тружеников для оппозиционной работы в центре. Здесь опять столкнулись интересы метрополии с интересами отдаленной области. Для сибирского областника это урывание из его рук сынов Сибири тем более было обидно, что Сибирь была самая бедная интеллигенцией область в империи. Противники Ядринцева, увлекаемые интересами своей партии, старались утешить его надеждой, что оппозиционная Россия, перестроив Отечество, распространит добытые блага свободы на все, и на самые отдаленные окраины; они были убеждены, что поддерживание местных инстинктов вредит делу свободы, поселяет рознь и ослабляет оппозицию. Ядринцев, конечно, не мог поверить своим противникам и, сложив руки, ждать исполнения обещания посторонних благодетелей. А что, если у последних тоже откликнется свой местный инстинкт? Предсказание на это он получил в книге Астырева «На сибирских прогалинах». В этой книге он не обнаружил беспристрастного отношения к сибирякам и российцам: первых он рисует мрачными красками и относится к ним с ехидством и не скрывает, что вторые милы его сердцу. Сибиряки не включаются в его национальный патриотизм. После зимы, которую мы с Ядринцевым провели вместе в Иркутске, летом я отправился в Монголию для собирания сведений о русской торговле в городе Урге. Поездку эту я должен был совершить в товариществе с фотографом Н. А. Чарушиным, которому я обязан и денежными средствами на эту поездку: он их получил от кяхтинских купцов в количестве 400 рублей. Когда я жил в Троицкосавске, на квартире Чарушина, подготовляясь к поездке, я получил из Иркутска известие о смерти Аделаиды Федоровны Ядринцевой. Это известие меня сильно смутило; хотя я и привык уже немного к ее отсутствию, но все-таки не терял надежды, что когда-нибудь она приедет в Иркутск. Эту надежду я питал тем более, что Ядринцев, приехав в Иркутск один, говорил мне: «Не отчаивайтесь: мы ее еще привезем». Для меня это был большой удар. В течение дня я еще крепко стоял на ногах: меня поддерживало обаятельное общество моих хозяев – Чарушина и его жены; но когда поздно вечером ушел в свою комнату, я упал на свою кровать и заплакал. Мне было обидно расстаться со своими мечтами, с которыми я приехал в Иркутск. Вернувшись из Монголии, я нашел своего друга в очень жалком виде. Он упал духом. Мой приезд не произвел на него целебного действия; я не мог заменить ему того друга, которого он потерял в своей жене. Если б эта катастрофа постигла его, когда он жил в Рязанской губернии, у родных своей жены, он, может быть, легче перенес бы утрату. Мы, иркутские его друзья, занятые своими делами, не могли обнаружить к нему столько нежного участия, сколько ему было нужно.
Возвращение из Монголии. Период «затворничества» Ядринцева. Финансовые затруднения «Восточного обозрения». Михайлов вьходит из состава редакции. «Деспотизм» Г.Н.
Я вывез из Урги большую коллекцию для иркутского музея и был доволен своей поездкой. Но мое довольство, вероятно, могло только раздражать Ядринцева. Он очень замкнулся в себе и стал запираться в своей квартире. Не было и для меня исключения. Когда я подходил к передним дверям его дома, я находил на них висящий замок, а потом я узнавал, что он был в это время дома. Целые недели он не показывался в городе и пил. Но делами газеты не переставал заниматься. Наш общий приятель, доктор Асташевский, приставил к нему в виде няньки одну даму, и она разделяла его заточение, принимала нужные меры, чтобы вытрезвить его перед выходом номера газеты. Дела газеты все более и более ухудшались, материальные условия сложились не в пользу Ядринцева, «Восточное обозрение» было перенесено из Петербурга в Иркутск на место газеты «Сибирь». Загоскин, издатель «Сибири», сначала так хорошо вел дело, что составил экономию в четыре тысячи. Друзья убедили приобрести типографию; управление типографией принял на себя Нестеров А. П., но этот наш друг не годился для этого дела: слишком он был добрый человек; он слишком был доверчив и распустил своих подчиненных; он не был способен на строгость. Кругом него все воровали; наборщики массу номеров продавали в свою пользу. Подписка газеты не покрывала убытков типографии; каждый год приходилось делать заем на открывающиеся нужды типографии. У типографии образовался большой долг. Загоскин предложил Ядринцеву взять типографию на себя – Загоскин уступает типографию даром, но с условием: Ядринцев берет на себя уплату ее долгов. Ядринцев на это благоразумно не согласился. Он верно предугадал, что только запутается в денежных расчетах, и, по всей вероятности, в душе обвинял Загоскина в сухом отношении к себе, в желании свалить свою обузу на чужие плечи. Еще до смерти жены Ядринцева в Иркутск переселился Михайлов. Было устроено совещание из друзей газеты, в котором участвовали Загоскин, Ядринцев, Нестеров и я. Предложили Михайлову произвести ревизию типографии и ее книг, чтобы вывести заключение: безнадежно или поправимо ее дело. На второе совещание Михайлов явился с ответом, что дела типографии легко поправить, но нужно завести другие порядки. Все согласились, что главная причина непорядков – доброта нашего друга Нестерова. Но совсем расстаться с этим милым человеком не хотелось, а потому решили просить его на месяц оставить типографию, а управление ее вручить, по рекомендации Загоскина, Витковскому. Эта реформа, однако ж, никакого улучшения в делах газеты не принесла. Хотя Витковский энергично принялся за чистку типографии и сразу сократил прогулы наборщиков, хотя Михайлов, обревизовавший дела типографии, вынес заключение, что они не так плохи и не угрожают крахом, – Ядринцев все-таки не согласился принять дела типографии за счет газеты. Он порешил дела газеты вести отдельно от дел типографии: он остался хозяином только газеты. А дела газеты в Иркутске пошли хуже, чем в Петербурге. Во-первых, плата за печать здесь была выше, чем в столице: во-вторых, надежды на улучшение состава сотрудников не оправдались. Из статистиков только один Личков принял участие, но и тот, поместив две-три статьи, в газете более не появлялся, отчасти вследствие препятствий, которые он встречал со стороны генерал-губернатора Игнатьева, когда попробовал воспользоваться данными подворной переписи, во главе которой стоял, отчасти под давлением своих товарищей. Без последнего, конечно, не обошлось, потому что много было тем, о которых можно было писать, не касаясь переписи или даже не касаясь главного управления края. Надежда на Михайлова, которую на него возлагал Ядринцев в Петербурге, также рушилась. Написав две-три статьи, он замолчал, оправдываясь тем, что граф Игнатьев заваливает его канцелярской работой и не оставляет ему ни минуты для участия в газете. К этому еще присоединилось одно неприятное обстоятельство. Сначала Михайлову было назначено ничтожное жалованье, которого ему недоставало, так как у него была семья. Притиснутый нуждой, он истратил на себя какие-то деньги из кассы газеты. Вышло неприятное объяснение с Ядринцевым, и Михайлов серьезно разошелся с редактором «Восточного обозрения». Дела газеты окончательно упали. Ядринцев оказался единственным газетным сотрудником. Я был по горло занят делами отдела Г еографического общества; в то же время я должен был подготовить к изданию свою книгу отчетов о своем последнем, трехлетнем, путешествии в Китай, которая потом вышла под названием «Тунгуто-Тибетская окраина Китая и центральная Монголия»; переписки по делам отдела было так много, что я за три года, пока жил в Иркутске, и четверти книги не написал, так что, испугавшись наконец, что совсем не напишу книги, я бежал из Иркутска в Петербург. Загоскин также мало делал в газету. Затем в городе, конечно, еще были люди, способные и подготовленные к журналистской работе, но они не были связаны с газетой, как мы, интимными узами, и потому привлечь их к газете можно было только хорошим денежным вознаграждением, а у Ядринцева свободных денег не было. Весь труд по наполнению газеты оригинальным материалом лежал на одном Ядринцеве. Он писал и передовую в номере, и фельетон, и даже корреспонденции из других городов, переделывая в корреспонденции полученные письма от своих приятелей. Вследствие этого газета сделалась бедной, бледной, скучной и одноцветной; по всей газете, от начала до конца, один штиль, одна манера, один темп. Советы со стороны – ввести посторонних сотрудников – только раздражали Ядринцева. Советы было легко давать, но где взять денег на оплату посторонних сотрудников? В городе раздавались жалобы на монотонность газеты. В астыревской группе говорили: «Это не «Восточное», а «Водосточное обозрение». Мне как заведомому другу газеты приходилось часто слышать язвительные отзывы о ней. «Как ваше-то «Восточное обозрение» ныне опять ляпнуло!» – говорили мне по выходе нового номера. К Ядринцеву беспрестанно придирались, главным образом, стараясь обвинить в искательстве у властей. Граф Игнатьев, хотя и рисовался перед обществом либеральным начальником края, хотя и говорил, что он не может управлять краем без помощи прессы, – но, как только к нему обращались за разрешением пользоваться официальными данными, он сейчас же ставил железные рогатки; иркутское же общественное мнение карало не графа Игнатьева, а бедного редактора. Дурные отзывы о газете, конечно, доходили и до Ядринцева, а он не имел шансов подняться над ними. Непрерывное занятие газетой подрывало его нервы, и он вел все более и более уединенную жизнь. Доктор Аста- шевский, который его лечил в это время, приехал ко мне и сказал: «Нашего друга Николая Михайловича нужно увезти из города на несколько дней и оторвать от журналистской работы, а то он превратится в мертвеца». В это время Ядринцев избегал свиданий со мной и не заходил ко мне, но он все-таки бывал у доктора Писарева, в квартире которого я жил. Когда Ядринцев к нему приехал, я вышел к нему и предложил поехать со мной к Загоскину, который жил в 20 верстах от города, на своей мельнице около деревни Грановщины. Он согласился и даже хотел взять на себя хлопоты о найме лошадей, но я отклонил это предложение, боясь, что он затянет выезд из города. Я решил действовать энергично и, если понадобится, даже деспотически. Я назначил день, и к назначенному часу тележка, запряженная двумя лошадьми, была подана на наш двор. Когда Ядринцев увидел тележку, он попятился назад. Он думал, что я найму городскую пролетку, а это была простая телега. «Вы – человек не практический, – начал он мне говорить, – и не умеете нанимать. Предоставьте это мне. Я найду и экипаж приличнее, и лошадей найму дешевле». «Вам не придется платить за лошадей, а на экипаж смотреть нечего. Полезайте в телегу!» – ответил я. Повесив нос, мой друг вскарабкался на телегу. Мы поехали. По городу мы ехали молча; он стыдился экипажа. За городом, когда открылись поля и потянулась Верхоленская гора с бордюрами из яблонь вдоль подошвы, – он оживился и начал мне рассказывать содержание фельетона, приготовленного к следующему номеру. Только что в городе интеллигенция отпраздновала Татьянин день, праздник московского университета. На обед были приглашены, кроме бывших питомцев московского университета, и ученики других университетов. На предварительном совещании инициаторов торжества обсуждали вопрос: ограничиться ли приглашением только тех лиц, которые окончили университетский курс и получили дипломы, или пригласить также и тех, которые дипломов не имеют, по какой-либо причине курса не кончили, но все-таки в стенах университета были. Решено было поддержать престиж диплома, и потому многие общественные деятели на обед не попали, а попали такие лица, имена которых инициаторы обеда узнали только накануне. Вот эта история и подала Ядринцеву повод написать фельетон. Он рисует, как один старый чиновник, Сосипатр Иванович, получил приглашение на обед и был крайне ошеломлен этой честью. Когда-то он слушал лекции в московском университете, но давно все позабыл. Он состарился на своем канцелярском стуле, погряз во взятках, ничего в нем от университетской жизни, от атмосферы московских аудиторий не осталось, но вот его пригласили на собрание избранных людей в городе, и он расчувствовался. Он бросается с приглашением в руке к своей экономке, или – подруге жизни, вертит листом бумаги в воздухе и растроганным голосом говорит ей: «Не забывай! Сколько лет прошло, а все-таки вспомнили». Фельетон был составлен очень бойко и ядовито; слушая его, я много хохотал и радовался за моего друга. Я думал в это время, что он еще не совсем погиб и при лучших условиях совершенно воскреснет. Загоскин всегда встречал своих гостей на крыльце. Двор его был окружен не сплошным забором, а решеткой, так что он из окон своего дома мог видеть всякий подъезжающий к его усадьбе экипаж. Когда мы въехали в растворившиеся ворота. Загоскин был уже на крыльце. Ядринцев подошел к крыльцу. Загоскин с обычной добродушной фамильярностью встретил его словами: «Да ты, Николенька, никак вдвоем?» Но он немножко ошибся: Ядринцев не был пьян, а только на его лице были следы перепоя. Когда мы вошли в дом, я по секрету передал Загоскину расположение доктора Асташевского и его просьбу задержать Ядринцева в деревне дня на два. Я уехал в город один, оставив Ядринцева у Загоскина. Я считал себя вправе насильно полечить больного друга, если у него не хватает своей воли; однако мой деспотизм оскорбил Ядринцева. Года через два, по крайней мере, после того, когда он уже жил в Петербурге, он жаловался одному общему нашему другу на мое насилие над ним, совершенное в Гранов- щине, и называл меня деспотом.
Ядринцев. Заслуги Нестерова. Волховский, Чудновский и «Восточное обозрение». Поездка Ядринцева в Монголию и возвращение в Петербург
Когда я восстанавливаю в своей памяти эти дни иркутской жизни, я чувствую, как во мне появляется и растет недовольство своим поведением. Теперь мне кажется, что все, что я тогда делал, чтобы наладить дело «Восточного обозрения», я делал неблагоразумно. Теперь приходится раскаиваться. На совещании, которое постановило устранить из типографии Нестерова, я энергичнее всех настаивал на этом устранении. Этому не помешала его чисто собачья привязанность ко мне, знаки которой я до тех пор испытывал в течение всей своей жизни. Как он всегда радовался новой встрече со мной после продолжительной разлуки! Никогда он ничего не жалел для меня; его кошелек всегда был широко раскрыт передо мной, он готов был исполнять самые опасные мои поручения. Редко я встречал в жизни такое любящее сердце. Если у него и были грехи, то их следует ему простить, потому что он много любил. И вот к этому-то человеку я так безжалостно отнесся. Интересы «Восточного обозрения» заглушили мое сердце. На первом месте стояло желание укрепить газету, положить начало могущественной областной печати, издаваемой не в Петербурге, а на месте. Впрочем, я тогда немало думал, что это устранение из типографии – небольшая беда для Нестерова: я надеялся, что через месяц, когда режим в типографии будет налажен к лучшему, мои друзья снова поставят изгнанника во главе типографии. Но так не случилось. Реформатор Витковский остался управляющим типографией и после реформы, а впоследствии он даже сделался и ее собственником. Загоскин умолял взять типографию в свою собственность, лишь бы развязаться с долгами; это Витковский и сделал. Он так экономно и расчетливо повел дела, что типография расплатилась через 2—3 года со всеми своими долгами; Загоскин, верный своему слову, отказался от своих прав на типографию, и собственником ее стал Витковский. Не следовало ли тогда, когда мы занимались взвешиванием, положить на весы те услуги, которые Нестеров оказал той же самой сибирской прессе? Ему мы были обязаны тем, что газета Клиндера «Сибирь» перешла в руки сибирских патриотов; ему же потом мы были обязаны тем, что А. М. Сибиряков пожертвовал газете «Сибирь» 17 тысяч на заведение собственной типографии. Если бы положение печати в государстве было нормально, если б она не была подчинена капризам администрации, честные редакторы сидели бы на своих местах крепко, хулиганы не имели бы возможности попадать в ответственные редакторы, пресса развивалась бы правильно, существование газеты не было бы рискованным, участие в газете было бы обеспечено правильным заработком, – то во взаимных отношениях участников в прессе не было бы шероховатостей, не было бы тех несправедливостей, в которых теперь приходится раскаиваться. Об А. П. Нестерове можно сказать, что он как бабочка летел на свет и сгорел в общественном пламени. Выше я уже сказал, что это был знаток казачьей службы; высшая администрация призывала его участвовать в законодательных работах в казачестве. Он был сторонник преобразований условий русского быта. Но как человек с пламенной душой и нетерпеливый – не мог он свой труд на пользу реформы замкнуть в одни канцелярские бумаги, не мог ограничиться одними казачьими вопросами: его внимание распространилось на все русла, по которым текла русская жизнь. Если бы он ограничился узкой ролью казачьего реформатора, он умер бы на каком-нибудь важном административном посту, в почете и в приличной обстановке. Но он кончил опальным: он был заподозрен жандармами в содействии побегу из России политической деятельницы девицы Чайковской. Сам он судебному следователю представлял свое участие в этом деле в таком виде: в Иркутске приходит к нему молодая девица и говорит, что она не хочет ограничиваться теми знаниями, которые получила в женской гимназии, и жаждет получить высшее образование. С этой целью она намерена поехать за границу; в России тогда высших школ для женщин не было и университеты для них были недоступны. Ей нужен заграничный паспорт, но губернская администрация обещает выдать паспорт только под условием, если она представит ручательство какого-нибудь солидного лица, например, чиновника в чине генерала или полковника, с тем, что он знает хорошо ее родителей, ее семью и ее самое, что знает ее как девицу серьезную, действительно ищущую возможности расширить свои знания. Нестеров признался судебному следователю, что он дал девице свидетельство, в тех самых выражениях, которые она ему продиктовала, хотя имени, под которым она к нему явилась, он никогда не слышал: она пришла к нему под вымышленной фамилией, а что это была Чайковская, он узнал вот только здесь, в среде жандармов. Нестеров сознался, что дал ложное свидетельство, но в оправдание свое сказал, что он – либерал и желает просвещения своей родине, поэтому сочувствует молодым людям, стремящимся к образованию, в особенности сочувствует женщинам, стремящимся в высшую школу, что этому стремлению женщин ставятся непреодолимые препятствия и правительством, и реакционной частью русского общества. Уважая эти благородные стремления молодежи, он счел наведение справок о личности в этом случае недостойной придиркой и отнесся к словам девицы с полным доверием. Судебный следователь заметил ему: «Как вы, полковник, были неосторожны!» Этим дело не окончилось. Имя Нестерова было записано в «Книгу живота», которая хранится в департаменте полиции, и при случае чиновники департамента вспоминали его и привлекали к новому дознанию. Нестеров со своими вкусами и любовью к свободе, несмотря на свои способности и знание казачьей жизни, не был пригоден для наступившего реакционного периода, и генерал-губернатор Анучин заставил его выйти в отставку. Казачий полковник превратился в управляющего типографией и долго сидел на этом месте. Накануне выхода каждого номера он запрягал своего коня в сани или тележку, забирал с собой вновь полученные для газеты материалы – статьи и корреспонденции и отправлялся к Загоскину в Грановщину на ночевую. Во второй половине восьмидесятых годов он служил волостным писарем в Иркутском уезде. Казачий полковник и волостной писарь, казачий комитет с законодательными задачами и канцелярия волостного правления – вот неизбежная карьера людей, которые не способны ограничивать себя бюрократическими рамками. Компания друзей Астырева постепенно увеличилась с приездом единомышленников из Томска. Это были сотрудники «Сибирской газеты», искавшие работы в Иркутске. Сюда переселился Б. П. Шостакович – знаток городского дела, который в «Сибирскую газету» давал отчет о деятельности томской думы. Сюда переехал Чудновский, другой деятельный сотрудник «Сибирской газеты», и наконец Феликс Волховский, впоследствии издававший в Англии газету. Эта компания сделала Ядринцеву через меня предложение: передать ей в аренду издание «Восточного обозрения». Я сделался посредником между Ядринцевым и этой компанией, и не индифферентным, а горячим сторонником этой реформы. Положение «Восточного обозрения» мне казалось крайне жалким; сделанное предложение обещало сильно оживить газету: оно давало надежду на появление в газете новых сотрудников и, кроме того, дало бы возможность Ядринцеву отдохнуть от журналистской работы, изматывающей нервы; необходимо было освободить его от газеты и перевести его на какую-нибудь другую работу. Так думал и председатель отдела Географического общества Василий Евграфович Яковлев. Ядринцев интересовался сибирской археологией. Яковлев нашел и специальную для него задачу – поездку в Монголию для отыскания следов древнего города Каракорума, столицы уйгурских ханов VII—XVIII веков и монгольских – XIII века. Ядринцев сразу не отверг сделанного ему предложения насчет газеты, но решение этого вопроса оттягивал: видимо, ему и на время не хотелось расстаться с газетой. Я просил его назначить день для совещания с будущими арендаторами. При каждой встрече я ему напоминал об этом, но всякий раз он под каким-нибудь предлогом просил подождать. Я верил в добросовестность лиц, сделавших предложение, и надеялся, что они честно исполнят свои обязанности перед Ядринцевым и перед Сибирью, что направление газеты будет либеральное – в этом и сомневаться нельзя было. Но я был уверен, что газета будет вестись в том же особенном направлении, в котором вел ее сам Ядринцев, т. е. что газета будет местно-патриотической. За это ручалось то обстоятельство, что вступившие в газету новые сотрудники все были до того участниками в «Сибирской газете», которая издавалась в дружественном с «Восточным обозрением» духе. Упрямство Ядринцева меня начало тревожить, и раз, когда мы шли вдвоем по Большой улице, я раздраженно ему сказал, что если он сейчас не назначит день совещания, то я прекращу всякие разговоры с ним о новой редакции. Таким образом, я вырвал у него согласие на совещание. Оно состоялось в моей квартире: собралось около десяти человек. Участвовали в нем: Шостакович, Волховский, Ошурков, доктор Писарев и другие. Ядринцев заявил собранию, что он не считает «Восточное обозрение» своей собственностью: эта газета – достояние области, и если интересам области более соответствует другая редакция, то он готов удалиться из газеты и передать ее в другие руки, не предъявляя на нее никаких прав собственности. Он желал бы только поставить одно условие – чтобы обеспечить за нею то направление, которое, по его мнению, необходимо для сибирского областного печатного органа: пусть в редакции будут представлены один или два человека, которых Ядринцев считает своими верными единомышленниками. Он назвал при этом имена Ошуркова, доктора Писарева и меня. Это заявление Ядринцева меня неприятно поразило. В нем блеснула слеза сожаления человека, из рук которого вырывают его любимое дитя. Я вовсе не представлял себе, что дело будет иметь в конце концов такие результаты, хотя теперь не стану настаивать, что новая редакция не оттерла бы Ядринцева от «Восточного обозрения» навсегда. Загоскин, который, кажется, тоже участвовал в совещании, потом горячо высказывался против новой редакции; одного из членов совещания, который больше других горячился и говорил о необходимости реформировать «Восточное обозрение» и особенно в мрачных красках представлял политическое падение газеты, Загоскин даже возненавидел, а чтобы выразить к нему свое омерзение, он назвал его «глистом». Новые сотрудники газеты нашли необходимым выплачивать Ядринцеву 1000 рублей в год как бы в вознаграждение за то, что он создал почетное положение газете и приобрел для нее симпатии в стране. Я не помню, как они отнеслись к требованию Ядринцева устроить надзор за газетой; думаю, что они против него не возражали; думаю так потому, что если б возражение было, то оно осталось бы у меня в памяти. Через несколько дней Ядринцев объявил мне, что он передает газету Ошуркову. Таким образом окончились переговоры с членами совещания. Ядринцев сохранил за собой право издателя, а Ошурков стал редактором газеты. Вслед за тем Ядринцев уехал в Монголию. Расчеты Ядринцева, который очень хлопотал об этой поездке, оправдались. Осенью Ядринцев вернулся в Иркутск неузнаваемым. Мутный взгляд и отвислая губа исчезли. Он вернулся живым, остроумным, без умолку рассказывающим о своем путешествии. Открытие, сделанное им, его опьянило, он рвался в Петербург и Париж, чтобы пропагандировать свое открытие, что он и не замедлил вскоре исполнить. К «Восточному обозрению» он, однако, уже более не вернулся. Если бы он приехал в Иркутск, Ошурков, конечно, беспрекословно передал бы ему редактирование газеты. Но Ядринцеву уже не хотелось возвращаться в Иркутск. С этим новым возвращением уже не было соединено тех обаятельных надежд, которыми был овеян его приезд в Иркутск во времена графа Игнатьева. Он остался в Петербурге. Оказалось, что целительные силы Монголии и археологии не имели продолжительного действия, снова стали наступать моменты упадка духа. Очевидно, он не мог жить без работы, которая захватила бы все силы его организма. Он опять начал думать о «Восточном обозрении»; но так как переселение в Иркутск ему не улыбалось, он стал было хлопотать о переносе газеты снова в Петербург. Можно было предвидеть, разумеется, что из этого ничего не выйдет, неблагоприятные для издания сибирского областного органа в Петербурге обстоятельства, заставившие его перенести «Восточное обозрение» в Иркутск, с той поры не изменились к лучшему. Не было никакой надежды на то, чтобы «Восточное обозрение» с переносом в Петербург сохранило бы подписку, какую имело в Иркутске. Так новые мечты Ядринцева и не реализовались. Так печально кончилась судьба «Восточного обозрения» и ее первого редактора. Л. Н. Майков считал большой ошибкой Ядринцева, что он, не заручившись необходимым для издания капиталом, не взвесив умственные силы своей области, рискнул издавать газету. Так мог рассуждать только человек с умеренными требованиями к общественной жизни, человек, у которого прогрессивное желание благополучно соразмерялось с современными официальными условиями печати. Хотя Ядринцев и ринулся в печатную хлябь, как беспечный юноша, не соизмерив своих сил и средств, кто же теперь, когда эпизод завершился, осмелится сказать, что героическое усилие Ядринцева осталось без последствий, что его жизнь и деятельность прошли, не оказав никакого воздействия на сибирское общество! Печальный конец «Восточного обозрения» обусловлен не одним недостатком денежных средств и умственных сил – он зависит также и от официальных условий печати. Для успеха печатного органа необходима свобода; без этой свободы можно издавать только такую газету, как «Сибирь» Клин- дера. Тому, кто пожелает прожить свой век благополучным россиянином, следует посоветовать не браться за издание провинциальной газеты с серьезным направлением. Такое издание начнет медленно чахнуть, вгонит в чахотку редактора и под конец увлечет за собой в могилу, как это и случилось с Ядринцевым. «Восточное обозрение» под ударами цензуры и других официальных невзгод после кратковременного блестящего начала стало тонуть; тонуло, тонуло и, наконец, пошло ко дну. Редактор крепко вцепился в него, и как ни ясно видел грозящую катастрофу, он не мог выпустить его из рук – не считал это для себя нравственно возможным, – и вместе с ним пошел ко дну. Николай Константинович Михайловский выражал сожаление, что Ядринцева отставили от «Восточного обозрения». Я не сомневаюсь, что Ядринцев жаловался ему на своих друзей. Что над ним было совершено некоторое насилие – это правда: ему очень не хотелось передавать «Восточное обозрение» в другие руки. Но делалось это из желания добра ему же. Совесть моя чиста от всякого упрека в измене моему другу. Во второй половине своей жизни он бывал иногда недоволен мной и жаловался на меня, но, несмотря на темные полосы, которые пробегали между нами, мы оставались друзьями; едва ли кто любил его больше меня. Однако хотя я на это прошлое смотрю со спокойной совестью, а все- таки нахожу, что я поступал с ним не так, как следовало бы. Перед концом его жизни я был с ним если не жесток, то жесток. После смерти Аделаиды Федоровны передо мной оказалось два Ядринцева. Один, которого я знал в стенах университета, потом в стенах омского острога и в омской гаупвахте, потом в Шенкурской ссылке и, наконец, опять в Петербурге, в качестве редактора «Восточного обозрения». Это был человек, всецело охваченный мечтою о лучшем будущем Сибири – о великом будущем, как он любил говорить, – искренно желавший послужить для осуществления этой мечты; западник, воспитавшийся на Белинском, Герцене и Чернышевском, с жадностью впитавший в себя идеи Запада, преклонявшийся перед западной культурой и ставивший целью своей жизни пересадку европейских форм жизни на русский восток, прививку европейских идей сибирским умам. Поглощенный такими мечтами о будущем Сибири, он забывал о своих личных интересах, не только об интересах мещанского характера, но даже и о таких, как, например, литературное реноме. Это был человек, который принадлежал не себе, а другим. Он тогда был полон надежд на счастливое будущее, на славу для своей отдаленной от культурного мира родины, на благодарность потомства. Был всегда весел, остроумен, никогда не унывал, по крайней мере, надолго, легко переносил все житейские невзгоды, о которых рассказывал с большим юмором, заставлявшим весело смеяться собеседников. Другим его сделал Иркутск. Антей от соприкосновения с почвой поднимался с удвоенной силой. С Ядринцевым от соприкосновения с родной почвой произошло совсем другое: он превратился в вялого журналиста, печатающего только из расчета обеспечить себе мещанское существование. Это изменение в темпе жизни было похоже на то, которое совершилось с другим сибирским патриотом, выступившим задолго ранее Ядринцева, с Ершовым, автором «Конька-Горбунка». Только контраст в жизни Ядринцева между началом и концом ее гораздо слабее. Ядринцев все-таки до конца жизни что-нибудь делал в духе той программы, которую составил в дни своей молодости. Иногда и в эти годы своего упадка в нем появлялся прежний Ядринцев, но ненадолго. Я горячо любил первого Ядринцева. Он мне представлялся обаятельным воплощением Европы с ее безграничными чаяниями на счастливое будущее. Я всякий раз со спокойным духом отправлялся в свои отдаленные путешествия в Монголию и к границам Тибета, уверенный, что оставляю Сибирь не сиротой, что у нее есть верный друг, который ей не изменит. Но мне не нравился второй Ядринцев. Я никак не мог примириться с мыслью, что Ядринцев прежний уже не воскреснет. Я придумывал детские планы к реставрации Ядринцева, мечтал – нельзя ли найти другую Аделаиду Федоровну, сочинял проекты создания богатого денежного фонда для «Восточного обозрения». Как это было с моей стороны наивно! Влюбленный в перспективу, созданную моим воображением, я забывал, что «Восточное обозрение» потерпело поражение от столкновения с реакционным направлением русской государственной жизни. Для Ядринцева, с его молодой верой в торжество света над мраком, с его верой в общество, в котором, ему казалось, должны преобладать симпатии к добру над злыми инстинктами, печальный конец был неизбежен. Он ушел со сцены не без борьбы. Но борьба оказалась не по силам. Я был свидетелем каждого момента этой борьбы. Я видел, как мой приятель брал одну траншею за другой; на моих глазах один за другим падали передовые форты; наконец, пал Малахов курган. Вот в это время, когда публицист, лишенный средств борьбы, связанный по рукам и ногам, все-таки не выпускает из своих рук старого знамени, он заслуживает сочувствия и снисхождения. А я как будто не принимал в расчет этого положения; я продолжал быть требовательным к своему другу, как будто бы он пользовался все еще тем же благополучием, как в первый год существования «Восточного обозрения». Теперь мне тем более стыдно за себя, что я ему был очень много обязан в деле осуществления моих путешествий: он постоянно популяризировал мое имя в сибирских кругах, благодаря чему я получил на свои экспедиции пожертвования от богатых сибиряков (В. Ф. Каменский, В. П. Сукачев, И. М. Сибиряков). Такой ли должна быть судьба Ядринцева? Человек отдал на службу своей родине всю свою жизнь, жертвуя счастьем своим и семьи. Другой бы на его месте составил бы себе из газетного предприятия хорошее обеспечение до конца жизни, умея входить в компромиссы с житейскими условиями, ловко лавируя между рифами цензуры. Но Ядринцев не ограничивал свою задачу честной проповедью; он хотел служить родной стране образчиком гражданского поведения и потому жизнь кончил богемой. Теперь, когда лучше можно разглядеть и сознать всю несправедливость судьбы к Ядринцеву, упрекаешь себя, что в свое время мало задумывался о его положении и мало прощал ему. Публикация 1983 г.
|
|