Трибуна или голгофа |
17 Июля 2015 г. |
К 122-летию со дня рождения «певца революции» Музей Маяковского подготовил выставку. Предложив взглянуть на поэта глазами его современников. Снимки «виновника торжества», мамы, сестер, соратников по футуристическому цеху, а также не соратников, но только «попутчиков». И, конечно, лики Лили Брик и прочих любимых — но не так сильно — женщин («Я люблю Лилю. Ко всем остальным я могу относиться только хорошо или очень хорошо, но любить я уж могу только на втором месте. Хотите — буду вас любить на втором месте?» — спрашивал Маяковский очередную пассию). Фотографии, извлеченные из архивов музея, выставлены в библиотеке-читальне имени Тургенева — ведь здание на Лубянке уже не первый год на реконструкции. Визуальный ряд дополнен мемуарным: из воспоминаний всех персонажей вырисовывается коллективный портрет гения — естественно, разноголосый, противоречивый, сбивчивый. С гениями по-другому и не бывает. «Я много думал о том, что в Володе живут два Маяковских, два разных существа и при этом таких, которые между собой находятся в состоянии борьбы», — утверждал Василий Каменский, поэт, авиатор и единомышленник Владимира Владимировича. Прочие современники подходили к личности поэта не столь комплексно, в результате Маяковский в их мемуарах — то воспитанный и тактичный, то экстравагантный, даже наглый, а то просто делившийся на «сценического» и «частного». Наталья Брюханенко, платоническая любовь футуриста, вспоминала: «Громко Маяковский говорил только на эстраде. Дома же говорил почти тихо. Никогда громко не смеялся. Чаще всего вместо смеха была улыбка. А когда на выступлениях из публики его просили сказать что-нибудь погромче — он объяснял: «Я громче не буду, могу всех сдунуть». Саму Брюханенко, своего «горластого щенка», Маяковский постоянно одергивал: «Ну почему вы так орете? Я больше вас, я знаменитей вас, а хожу по улицам совершенно тихо».
Эльза Триоле, у которой Маяковский останавливался во время визитов в Париж (злые языки утверждали, будто она специально задерживала гостя, дабы тот подольше оплачивал ее счета), отзывалась о поэте не столь лестно. «Мне бывало с ним трудно, — жаловалась сестра Лили Брик. — Трудно каждый вечер где-нибудь сидеть и выдерживать всю тяжесть его молчания или такого разговора, что уж лучше бы молчал! А когда мы встречались с людьми, то это бывало еще мучительней, чем вдвоем. Маяковский вдруг начинал демонстративно, так сказать, шумно молчать. Или же неожиданно посылал взрослого почтенного человека за папиросами, и удивительнее всего было то, что человек обычно за папиросами шел». Чуковский, напротив, описывал Маяковского как человека, которому была свойственна «чрезвычайная» учтивость. «Но то была учтивость вельможи», — уточнял Корней Иванович. Первая встреча с начинающим поэтом Чуковского и вовсе огорошила: «Я заранее приготовил себя к задушевной и взволнованной беседе. Но вышло совсем не то. Приехав из Петербурга в Москву и зайдя вечером по какому-то делу в Литературно-художественный кружок, я узнал, что Маяковский находится здесь, рядом с рестораном в бильярдной. Кто-то сказал ему, что я хочу его видеть. Он вышел ко мне, нахмуренный, с кием в руке, и неприязненно спросил: «Что вам надо?» Я вынул из кармана его книжку и стал с горячностью излагать свои мысли о ней. Он слушал меня не дольше минуты, отнюдь не с тем интересом, с каким слушают «влиятельных критиков» юные авторы, и наконец, к моему изумлению, сказал: «Я занят... извините... меня ждут... А если вам хочется похвалить эту книгу, подите, пожалуйста, в тот угол... к тому крайнему столику... видите, там сидит старичок... в белом галстуке... подите и скажите ему все». Это было сказано учтиво, но твердо. «При чем здесь какой-то старичок?» «Я ухаживаю за его дочерью. Она уже знает, что я великий поэт... А папаша сомневается. Вот и скажите ему». Потом уже, привыкнув к заносчивости Маяковского, Чуковский почти с восторгом описывал, как красивый двадцатидвухлетний поэт дерзил старику Репину — тот обещал написать его портрет. «А сколько вы мне за это дадите?» — отозвался Маяковский. На выставке можно увидеть не только фотографии, но и шаржи поэта. Например, его карикатуру на двух спорящих классиков — всклокоченного Репина и галдящего Чуковского. Или на Горького — с усами в пол-лица. Но основной акцент сделан на снимки. Здесь в том числе знаменитый кадр с четырьмя «столпами» — Родченко, Шостакович, Мейерхольд, Маяковский. Это зафиксирована репетиция «Клопа», над которым все четверо работали. Шостакович с недоумением вспоминал: «У меня состоялось несколько бесед с Маяковским по поводу моей музыки к «Клопу». Первая из них произвела на меня довольно странное впечатление. Маяковский спросил меня: «Вы любите пожарные оркестры?» Я сказал, что иногда люблю, иногда нет. А Маяковский ответил, что он больше любит музыку пожарных и что следует написать к «Клопу» такую музыку, которую играет оркестр пожарников». Ко второму действию поэт и вовсе попросил композитора сочинить что-нибудь «простое, как мычание». Впрочем, лаконичность футуриста Шостаковичу нравилась. А Родченко, вспоминая совместную работу над рекламными плакатами, цитировал записку поэта — тоже лаконичную: «Родченко. Приходи ко мне сейчас же с инструментом для черчения. Немедленно. Маяковский». «Он был очень тяжелый и глубоко несчастный человек, это чувствовалось, — утверждал лингвист Роман Якобсон. — У него было какое-то вечное отрочество, какое-то недожитое созревание». Для Сергея Третьякова, одного из создателей — наряду с Маяковским — объединения ЛЕФ (Левого фронта искусств), футурист-поэт был неотделим от личности: «Маяковский на трибуне? Да! И давно уже. За небольшим исключением все творчество Маяковского — или трибуна, или голгофа, или пост объяснителя в паноптикуме».
|
|