ЗДРАВСТВУЙТЕ!

НА КАЛЕНДАРЕ
ЧТО ЛЮДИ ЧИТАЮТ?
2024-03-21-05-29-01
Александр Вертинский родился 21 марта 1889 года в Киеве. Он был вторым ребенком Николая Вертинского и Евгении Скалацкой. Его отец работал частным поверенным и журналистом. В семье был еще один ребенок – сестра Надежда, которая была старше брата на пять лет. Дети рано лишились родителей. Когда младшему...
2024-03-14-09-56-10
Выдающийся актер России, сыгравший и в театре, и в кино много замечательных и запоминающихся образов Виктор Павлов. Его нет с нами уже 18 лет. Зрителю он запомнился ролью студента, пришедшего сдавать экзамен со скрытой рацией в фильме «Операция „Ы“ и другие приключения...
2024-03-29-03-08-37
16 марта исполнилось 140 лет со дня рождения русского писателя-фантаста Александра Беляева (1884–1942).
2024-03-29-04-19-10
В ушедшем году все мы отметили юбилейную дату: 30-ю годовщину образования государства Российская Федерация. Было создано государство с новым общественно-политическим строем, название которому «капитализм». Что это за...
2024-04-12-01-26-10
Раз в четырехлетие в феврале прибавляется 29-е число, а с високосным годом связано множество примет – как правило, запретных, предостерегающих: нельзя, не рекомендуется, лучше перенести на другой...

Из книги "Формула красоты" (часть 4)

03 Мая 2012 г.
Изменить размер шрифта

 

ФОРМУЛА КРАСОТЫ

Люблю декабрь за призраки былого,

За все, что было в жизни дорогого

И милого, немыслимого вновь.

За этот снег, что падал и кружился.

За вещий сон, который сладко снился,

Как снится нам последняя любовь.

Дон Аминадо

Маленький дачный поселок, оцепеневший от полуденного зноя...

То там, то тут между мозаично (по цвету) разбросанными участ­ками ослепительно белеют стволы берез, целые рощицы которых сохранились здесь и так радуют глаз своей веселой кудрявой зеленью.

Заросшая стелющейся упругой душистой – зеленой с желтоватыми бомбошками – аптечной ромашкой извилистая дорожка, ведущая вдоль ажурных изгородей, глухих заборов к озеру, приятно ласкает ступни голых ног.

Такое ощущение, что я остался совсем один в этом дремотном полуостровном (зажатом с одной стороны широкой рекой, с другой – подпираемом озерком в виде огромной синей капли, когда смотришь на него сверху, с откоса) поселочке, насчитывающем, пожалуй, не более двадцати домов.

Возле дома, стоящего вблизи озера, растут три могучих высоких тополя, как бы прикрывающих сверху своими зелеными раскидистыми “крыльями” его металлическую буроватую крышу, видимо, бывшую когда-то красной...

И вдруг в этот лениво-липкий, но ласковый зной врывается бодрящая свежесть озерного ветерка, с запахом воды и водорослей, с сухим надтреснутым шуршаньем камыша.

Сверху начинает сыпаться пушистый, как одуванчики величиной с горошину, летучий летний “снег”. А внизу, в прямоугольном пространстве между верандой и домом взвихривается целый, почти невесомый, сугроб тополиного пуха.

 

Завьюжило, заворожило...

В конце июня легкий “снег”.

Я в этом городе случаен.

Я не был здесь так много лет...

 

Когда я уезжал отсюда,

Под Новый год, мела пурга.

И ветер хлопьями швырялся,

Как будто бы метал стога,

 

Там, где потише, в переулках.

И все дрожало и плыло...

И было так же одиноко.

И так же было все бело.

 

Действительно, этот белый живой султанчик “летнего снега” среди мертвенного покоя июльского полдня, кружащийся подобно заводной юле в ритме быстрого вальса на забетонированном вокруг дома участке и поднимающийся все выше и выше по сероватому углу бетона – почти до широких окон веранды, напомнил мне об одной очень давней загородной зиме. А вернее – о последних школьных каникулах, проведенных мною в зимнем лагере, в котором с конца декабря и почти до середины января отдыхали и тренировались ученики девятых–одиннадцатых классов нашей школы.

И там, тогда, в предновогоднюю ночь, точно так же пуржило. Только настоящим снегом. И он тоже поднимался, кружась, словно быстро подрастал, в углу между бетонным фундаментом и высоким деревянным крыльцом, стараясь достать до его верх­ней ступени.

 

* * *

У зим бывают имена.

Одна из них звалась Наталья.

И были в ней: мерцанье, тайна

И холод, и голубизна.

 

Еленою была зима.

И – Марфою. И – Катериной...

И я порою зимней, длинной

Влюблялся и сходил с ума...

 

И были дни. И падал снег,

Как теплый пух, зимы туманной.

А эту зиму звали Анной.

Она была прекрасней всех!

 

Ту мою давнюю зиму звали Инной...

И иной такой больше уже, наверное, никогда не будет.

 

* * *

Плановый заезд в зимний лагерь состоялся вчера.

Мы же с моим другом и одноклассником Юркой Долгополовым, “зоологическим оптимистом”, по его собственному определению, по каким-то причинам задержались в городе на день и не уехали со всеми...

 

Рейсовый автобус на Тальяны был почти пуст.

Мы вольготно расположились на заднем сиденье, положив рядом свои спортивные сумки и сняв куртки.

В автобусе было тепло. А сразу же за последними домами квартала, за которым начинался сосновый лес, стало еще и светло.

И вообще вокруг все как-то изменилось.

Солнце! Стройные сосны! Очень чистый, искрящийся снег...

Яркий, веселый автобусик, не сбавляя хода, как бы проткнул собой, словно шилом, невидимо-прозрачную завесу, отделяющую город от тихого, спокойного и самодостаточного мира за ним. И под веселую песенку, доносящуюся из-за перегородки с цветной ситцевой занавеской, отделяющей место водителя от салона, весело пофыркивая на подъемах, автобус покатил дальше по темной асфальтированной дороге, резко выделяющейся среди этого белого заснеженного, словно застывшего, неподвижного великолепия, с высокими соснами, засыпанными легким пушистым снежком и как бы дремавшими вполглаза вдоль дороги.

Километров через пятнадцать от города автобус остановился.

– Кому в “Героев космонавтов”?! – весело крикнул водитель. – Выходи!

Мы с Юркой проворно, в темпе транслируемой музыки, соскочили по ступенькам на чистый утрамбованный снежок у обочины дороги. Дверь за нами, упруго щелкнув, затворилась.

Автобусик добродушно, как довольный своей работой и жизнью бобер, фыркнул, трогаясь с места, и покатил с оставшимися пассажирами, дремавшими в залитом солнцем салоне и, наверное, даже не заметившими нашего отсутствия, дальше, забираясь на очередную волну-горку и взвихривая за собой легкую, быструю, летучую поземку.

От асфальтированной дороги нам нужно было пройти метров двести по хорошо укатанной неширокой снежной дороге, поднимаясь все время вверх по склону до его плоской вершины, на которой и располагался наш лагерь имени Героев космонавтов.

Яркие пятна разноцветных одноэтажных домов среди белого великолепия настоящей сибирской зимы, с плавной линией искрящихся на солнце сугробов, наметенных возле них и вдоль расчищенных черных асфальтированных дорожек, ведущих к корпусам, с ядреным, таким бодрящим и таким вкусным морозным воздухом, в котором словно ощущался уже тревожащий душу запах талого снега... Все это вдруг предстало перед нами на холме.

В лагерь мы успели как раз к обеду. Поэтому прямо со своими спортивными сумками, перекинутыми через плечо, сразу же протопали в столовую – очень просторное одноэтажное здание с большими, почти до самого фундамента, чисто блестевшими окнами. Между ними, в зале столовой, параллельными рядами стояли длинные столы. Окна были задернуты шторами из легкого тюля, а сугробы чистейшего снега за ними доходили до их нижней части и были на уровне добротно сработанных и украшенных затейливой резьбой светло-янтарных лавок.

И от всего этого вместе взятого почему-то становилось радостно.

На противоположной от входа в зал стороне, состоящей из нескольких стеклянных дверей – в ряд, которые, собственно, и отделяли просторный тамбур с утепленными уличными дверями, во всю стену было нарисовано очень яркое красивое панно.

Юноша и девушка – в аквалангистских масках и ластах, среди довольно редких, но вытянутых почти до самой поверхности зеленовато-голубой воды ярко-зеленых, с пузырьками воздуха на них, подводных растений – плыли в одном направлении с каким-то карнавальным косячком разномерных и разноцветных рыб и рыбешек, словно наперегонки...

Темные волосы девушки невесомо парили в воде колышущейся длинной живой волной.

Блики солнечного света, растворенного в воде, да ярко-желтый и красный купальные костюмы пловчихи и пловца, соперничающие с еще более яркими цветами рыб, дополняли эту мажорную картину.

Мы быстро отыскали в еще полупустом зале своих одно­клас­сни­ков и инструктора нашей группы, составленной из спортсменов девятых, десятых и одиннадцатого классов.

Лагерь считался спортивно-оздоровительным, и инструкторы обычно были профессиональными тренерами по какому-либо виду спорта. Однако в него набирали не только спортсменов, но и всех желающих из нашей и других городских школ, если еще оставались места. И таковых – просто отдыхающих – в лагере, кстати, было значительно больше, чем спортсменов.

Спортивные же группы от прочих отличались только тем, что для них были обязательными ежедневные тренировки. Утренняя же зарядка считалась обязательной для всех, но выполнялась, как правило, только спортсменами.

Размещалась наша группа в корпусе “Кедр” – не очень большом, но просторном доме, сложенном из проструганного, проолифенного и пролакированного бруса, словно излучающего от этого какое-то внутреннее желтоватое солнечное тепло.

Дом был увенчан замысловатой высокой ярко-красной крышей, на которой из-за ее крутизны не удерживался сухой снег. Стоял он на достаточно высоком фундаменте, и к двустворчатой двери в середине дома вело широкое крыльцо из пяти ступенек, под навесом, на плоской поверхности которого толстым слоем лежал пласт снега. Высокие ступеньки крыльца были выкрашены в алый цвет.

Почти к боковым косякам входной двери примыкало два больших окна, выходящих на незастекленную открытую веранду. А сразу же за входной дверью начинался большой квадратный светлый холл. Он мог бы быть еще светлее, если бы одно из окон у входной двери не перекрывала, почти до половины его высоты, двусторонняя длинная вешалка для верхней одежды, стоящая примерно в полуметре от окна и примыкающая одним своим боком к выступу стены, как бы отгораживая тем самым маленькое четырехугольное пространство возле окна.

Когда одежды на вешалке не было совсем, холл, с его вишневого цвета диваном, бордовыми креслами и зеленью цветов в углу да еще на низком квадратном столике у второго окна, весь был залит ярким светом.

Почти напротив входа были еще две двери, ведущие в просторные, светлые, квадратные комнаты, вдоль стен которых стояло по десять кроватей с прикроватными тумбочками, шкаф и большой круглый стол посередине со стульями вокруг него.

Вправо и влево холл, в котором устраивали почти ежевечерне танцы под магнитофон, продолжался двумя недлинными коридорчиками, в несколько шагов, также заканчивающимися окна­ми, но уже поменьше, одиноко глядящими с торцов нашего корпуса.

Левый коридорчик, начинающийся сразу же за вешалкой, вел в умывальную комнату, душ и... к прочим удобствам – с одной стороны, и в две маленькие комнаты, в которых жили инструкторы двух разместившихся в “Кедре” групп, – с другой.

В “аппендиксе” правого коридорчика тоже располагались маленькие комнатки (только здесь их было четыре: две двухместные и две четырехместные), двери которых были расположены напротив друг друга. И этот закуток, с зеленой растительностью у подоконника и на нем, назывался “Дважды два”, в нем очень любили проводить время парочки, отделившиеся от стайки танцую­щих (напоминающих плавно колышущиеся в аквариуме водоросли) в полумраке квадратного холла.

В двухместную комнату нас с Юркой, как спортсменов-разрядников, и определили на радость нам, на зависть остальным.

Соседние комнаты “аппендикса”, впрочем, тоже были заняты спортсменами и спортсменками.

Чуть сбоку от нашего коридорного окна росла густая ель, которая в ветреную погоду скребла своей “лапой” по стеклу, извлекая из него жалобные ноющие звуки. И из-за ели в этой части неширокого коридорчика всегда было немного сумеречно и как-то сонно даже днем.

Из окна же нашей комнаты была видна расчищенная от снега, но чуть припорошенная вновь серая асфальтированная дорожка с валами снега по ее бокам, ведущая из ярко-зеленой столовой, и боковая стена клуба (выкрашенная охрой), в котором почти каждый вечер что-нибудь да происходило. То “крутили” новый фильм, то устраивали самодеятельный концерт, то – танцы.

В просторном вестибюле клуба уже стояла высокая, красивая, пушистая елка, которую установили нынче утром сонно ходившие вокруг нее рабочие в синих комбинезонах, но еще не успели нарядить...

Окна же у входа в наш корпус смотрели на долгий пологий белый склон, уходящий куда-то в темную низину. А вся верхняя часть этого склона была покрыта нетесно стоящими, высокими, гордыми, прямыми соснами с розовато-янтарными стволами и ярко-зелеными кронами.

 

* * *

Лагерь жил своей размеренной, расписанной по часам, нерасторопной и, казалось, даже слегка сонной и однообразной жизнью.

Но в этом-то однообразии, собственно, и была его основная прелесть, и основное его отличие от судорожной городской неразберихи. Ибо кажущееся запланированное однообразие – есть основной элемент стабильности, а стабильность – это фундамент всякой традиции.

Впрочем, по расписанию жили только спортсмены. Все же остальные придерживались, и то не всегда строго, лишь трех основных пунктов распорядка дня: завтрак, обед, ужин – в назначенные часы; остальное время использовали по своему усмотрению.

Кто веселой ватагой катался на санках с гор, зарываясь с визгом и смехом в пушистый снег по краям накатанного желоба. Кто строил снежные крепости, устраивая потом целые баталии – корпус на корпус: например, “Соболь” против “Кедра”. Кто просто гулял в одиночестве или парами по разметенным дорожкам под кронами сосен, вдыхая чистый, целебный, с едва уловимым смолистым запахом, холодный зимний воздух. Кто целыми днями, проспав даже на завтрак, валялся в постели, читая какой-нибудь роман, изредка взглядывая на вальяжно кружащийся за окном снег и прерывая это сладостное занятие беседы с умными неорди­нарными людьми – лишь для доставки своего тела на обед и ужин...

У тех же, кого прислали в лагерь от различных спортивных секций, все было намного строже и четче.

В семь часов – подъем.

В семь тридцать – выход на зарядку.

Обычно место для зарядки каждая группа расчищала от снега, перед своим корпусом, для себя сама.

И если случался обильный снегопад (а в тот год это было обычным явлением), то расчистка площадки большими фанерными лопатами (по переменке), собственно, и была основной зарядкой, поскольку занимала минут пятнадцать-двадцать из отведенных на нее тридцати минут.

Кроме зарядки были еще две обязательные тренировки: до- и послеобеденная.

Но, странное дело, частенько обычные отдыхающие – “сибариты” – слегка завидовали размеренной и четко выверенной до минут жизни спортсменов-“спартанцев”. А спортсмены – слегка завидовали вольной жизни “обычных”.

Наша группа лыжников, проживающая в разных корпусах, расчищала для себя площадку, помогая одному из трех имеющихся в лагере дворников, возле столовой...

Асфальт, словно покрытый тонкой полупрозрачной калькой медленно падающего и не разметенного на площадке снега, казался желтоватым из-за света невысоких, причудливой старинной формы фонарей.

И уже редкие, оставшиеся от обильного ночного снегопада, снежинки, вместе с ночью прилетевшие в наши края, тоже были желтоватыми, а наиболее пушистые и крупные из них порой даже казались лениво порхающими одинокими бабочками.

Но среди этих грустных “бабочек”, спускающихся с далекой, невидимой высоты чернеющего неба, почему-то особенно приятно было слушать бодрый голос инструктора и, выполняя его команды, махать руками и ногами, и приседать, и отжиматься “от пола” на кулаках, чувствуя сквозь вязаные рукавицы твердость и холод асфальта.

А после интенсивной зарядки, с влажной от пота спиной, было особенно приятно принять контрастный – сначала горячий, а потом – холодный душ, несколько раз чередуя то и другое, и пройтись потом по коридору к своей комнате упругим шагом в мягком махровом халате, встречая бредущих в умывалку и только что проснувшихся к завтраку “остальных”, протирающих на ходу глаза и шаркающих тапочками.

После завтрака было два часа свободного времени. Потом полутора- или двухчасовая – основная – тренировка, после которой частенько слышалась такая шутка: “Загнанных лошадей пристреливают, не правда ли?”

Обычно во время этой тренировки мы ходили, а вернее бегали на лыжах по двадцатикилометровой трассе, проложенной огромной петлей за лагерем, прямо в лесу, с разметкой через каждый километр.

Разметкой служили лоскутки красной материи, прикрепленные к воткнутым в снег возле лыжни колышкам или просто привязанные к торчащим из-под снега веткам кустарника. Иногда лоскутки прилаживались прямо к стволам деревьев, стоящих недалеко от лыжни. И когда скорость на лыжне была приличная, мелькание этих лоскутков, трепыхавшихся на ветру, создавало азартно-мажорное настроение, словно по сторонам мелькали ярко-рыжие, до красноты, лисьи хвосты.

Случалось, что вместо “лыжной гонки” мы играли в футбол на забро­шенном и нерасчищенном от снега старом хоккейном корте.

Новая же хоккейная коробка была в лагере всегда в идеальном порядке, сверкая чистым, ежедневно вновь залитым льдом, отражающим свет целого каскада ярких, в три ряда, ламп с плоскими металлическими ярко-красными плафонами.

Синие и красные линии разметки на льду тоже выглядели красочно и как-то мажорно.

В нашем городе хоккей любили. И он к тому же считался основным видом спорта, на который выделялась львиная доля городского бюджета. И это было оправданно, поскольку наши городские клубы действительно дали не только стране, но и миру многих поистине выдающихся игроков. Некоторые из игроков так и осели потом за океаном: в Америке или Канаде. Попасть же почти в любой европейский клуб игрокам такого ранга вообще не представляло труда и не считалось чем-то уж особо выдающимся.

Была у нас на территории лагеря и пятикилометровая освещенная лыжная трасса. Но ею пользовались редко, ибо после обеденного сна – сончаса – тренировка, по словам нашего инструктора, была “желатель­ной, но необязательной и самостоятельной”. И случалось, что на этой трассе в жидко-фиолетовых сумерках тренировались два-три человека. А нередко бывало и так, что я или кто-то другой накручивал на ней свои километры в одиночку.

Как правило, одни только гордые от своей значимости и всеобщей обласканности хоккеисты, с огромными сумками и брезентовыми баулами для амуниции, шли после сончаса и полдника на корт, проводя там “на полной отдаче” свою, вторую за день, тренировку или игру.

А игры у них были серьезными и интересными. И посмотреть их собирался обычно чуть ли не весь наш лагерь, вместе с обслуживающим персоналом. И игры эти были чем-то вроде ежевечернего бодрящего развлечения.

Приятно было, подходя к корту в ранних декабрьских сумерках, сочившихся какой-то синевой, видеть залитый янтарным теплым светом квадрат хоккейной коробки, ярко-синие и красные круги, полосы, квадраты разметки на поле, просвечивающие через прозрачный, радостно-сверкающий лед. Приятно было слышать хрустящий, словно кто-то твердым каблуком наступал на упругий капустный лист, звук режущих лед коньков и резкий щелчок – удар клюшки по шайбе. И видеть обреченность шайбы, запутавшейся, словно очень быстрая рыбка, в задней сетке ворот. И после этого услышать восторженный, как бы на едином выдохе, крик болельщиков.

Приятно было видеть и быстрое мелькание разноцветной формы игроков соперничающих команд, здоровый румянец на их лицах и лицах болельщиков, разлитый во всю щеку. И чувствовать бодрящую свежесть морозного воздуха и неподвластный ничему уже азарт игры.

Хоккеисты же, как истинные кумиры, относились к окружающему их вниманию как к чему-то почти обязательному, но не очень интересному для них.

 

* * *

Елка была уже наряжена, хотя до Нового года и Новогодних стартов, разыгрывающих главный командный приз – огромный торт, изготовляемый обычно по особому рецепту нашей поварихой тетей Дусей (тоже отнюдь не мелкой, всегда улыбчивой и доброй бездетной женщиной с усталыми глазами и очень молодым лицом), оставалось еще два дня...

Посмотрев разряженную, всю в праздничном и призрачном сверканье елку, я двинулся дальше, к хоккейному корту. Оттуда доносились радостные крики, визг и свист с нечастыми вкраплениями в этот жизнерадостный гвалт веселых музыкальных пауз.

В некотором отдалении от хоккейного корта начиналось футбольное поле, по краю одной из сторон которого и далее, яркой цепочкой уличных фонарей уходя после поворота куда-то дальше, в темноту, и была проложена пятикилометровая лыжная трасса, идущая затем по внутренней стороне довольно высокого забора из прочного штакетника, окрашенного в темно-зеленый цвет и окружающего лагерь, состоящий не более чем из десяти разноцветных домиков, утопающих в чистом снежном царстве и выглядывающих своими крашеными боками, а вернее – лишь видимой частью стен из-за стволов прямых красивых сосен.

Зимой футбольное поле тоже заливалось. И на его льду тренировались конькобежцы.

Освещение на нем, правда, было не такое обильное, как на хоккейном корте (высокие серые железобетонные трехгранные столбы с изогнутыми в сторону поля тонкими “шеями” и фонарями на их конце стояли по периметру стадиона), поэтому в сумерках оно напоминало скорее большой тихий уснувший пруд, в неясной темной глубине которого мерцали бледными звездочками капли света, иногда словно всплывающие из его глубин неким размытым отблеском...

Подходя к блиставшему светом хоккейному корту, я увидел большую круглую и бледную луну, неподвижно застывшую чуть сбоку от пруда (она словно зацепилась за ветви сосен, которые четким гравюрным контуром обозначились на ее лике), и едва различимую жидкую лунную дорожку, по диагонали пересекающую ледяное поле, и одинокую фигуру конькобежки в белой шапочке, белых перчатках и черном эластичном, обтекающем фигуру, конькобежном комбинезоне, который как бы подчеркивал и выделял ее сильные ноги, плавный контур груди и бедер, напряженно, словно лук, согнутую спину... И все это было в таких редких и таких идеальных пропорциях!

Конькобежка размеренно, как какой-то хорошо отрегулированный механизм, словно в замедленной киносъемке, делала круг за кругом, через равные промежутки времени пересекая лунную дорожку в ее противоположных концах. Лезвия ее длинных коньков в эти секунды вяло вспыхивали блеклыми лунными зайчиками, и затем она словно погружалась в полумрак, через неясную частую сеть которого четко были видны только ее белые перчатки и шапочка. Три светлых пятнышка на черном фоне. И вновь перенос центра тяжести тела на другую ногу – толчок, сопровождающийся хрустким звуком льда, отмашка рукой (другая в это время покоится на пояснице) и – равномерное скольжение по глади льда.

Когда бы я ни приходил тренироваться на нашу освещенную лыжную трассу, после обеда всегда видел эту одинокую конькобежку. Очень редко кто-нибудь составлял ей компанию. И обычно она тренировалась соло.

Один раз даже случилось так, что я и она тренировались, каждый на своей “лужайке”, совсем одни. И я, пробегая по своему отрезку трассы, идущему вдоль не огороженного ничем, кроме тройного – разной высоты – ряда лавок, поля стадиона, которое находилось чуть ниже, видел, как изящно и плавно скользит она по льду.

Мы бежали в одном направлении (“корпус к корпусу”, как говорят на ипподроме), но скорости у нас были разные. Поэтому лишь некоторое время конькобежка была почти рядом, а потом, казалось, очень спокойно, но неотвратимо выдвигалась вперед, словно кто-то очень сильный и настойчивый толкал ее в спину; и я уже видел не ее профиль, когда оборачивался направо, а дугу ее спины и перекрещивающиеся поочередно ноги.

Через некоторое время звук разрезаемого коньками льда удалялся и почти умолкал (так не сразу затухает звук от разбившейся хрустальной вазы), и я слышал лишь равномерные, упругие хлопки задников лыж за своей спиной...

Потом конькобежка, немного раньше меня, плавно, слегка заваливая свой корпус в сторону поворота (почему-то это напоминало мне поворот очень изящной яхты – бесшумный и, казалось, неторопливый), сворачивала вправо, а я – влево. И наши пути на какое-то время расходились... Пока мы, пройдя каждый свой круг (я – один, а она – несколько), вновь не оказывались на параллельных прямых.

 

– Кто это? – спросил я Юрку, которого, как и многих своих знакомых, и полузнакомых, и незнакомых вовсе, встретил у самого бортика хоккейного корта.

Я узнал эту девушку из 10 “Б” нашей школы. Мы даже иногда встречались то в переполненных и оруще-мельтешащих от малышни, то в полупустых (после уроков) и становящихся сразу такими гулкими школьных коридорах... Но знакомы мы не были.

– Под каким номером? – не отрывая взгляда от площадки, спросил Юрка.

– Да не на корте! А на стадионе?

– А-аа... Это... Инно-планетянка... – У Юрки была какая-то удивительная способность: он знал почти все и почти обо всех.

– Я тебя серьезно спрашиваю...

– Ну, имя у нее Инна, а фамилия – Меркурьева. Вот ее Инно-планетянкой и зовут. Знаешь небось планету-то такую – Меркурий? Не забыл еще, чему на астрономии учили, – хохотнул Юрка. – Кстати, мастер спорта, – уже серьезнее добавил он. И вдруг истошно заорал: – Ну давай! – вплетая свой голос в мощный вал других голосов, видя, как (ярко-желтый с белым) представитель команды “Ермак” проскочил между двумя защитниками (словно “Арго”, ведомое Язоном, между Сциллой и Харибдой), пытавшимися сделать ему “коробочку”, и резко, незаметно, но очень сильно, кистевым броском, “щелкнул” по воротам. Метров с десяти, почти от синей линии.

Вратарь соперников в невероятном, почти акробатическом выпаде сумел все-таки поймать шайбу в ловушку. И гул голосов, постепенно стихая, сменился хлопками. Теперь уже аплодировали или стучали по борту, отдавая должное красивой игре вратаря, из того же “Ермака”, но игравшего на этом тренировочном матче “за красных”.

Матч закончился минут через пять после того, как я подошел к корту. Игроки покидали площадку, отправляясь в раздевалку. Зрители тоже стали расходиться...

Яркий свет над коробкой внезапно погас. И сразу стало как-то необычайно тихо, пустынно, одиноко и грустно.

– Ну че, домой пойдем или в клуб заскочим? Там сегодня вроде бы новая киношка должна быть, – спросил меня Юрка, когда мы остались у корта почти одни.

– Ты иди, а я еще погуляю немного, – ответил я, следя за равномерным, словно секундная стрелка часов, бегом конькобежки.

– Ну-уу, паря, зря губу раскатываешь! – Юрка добродушно похлопал меня по плечу, глядя в ту же сторону, что и я. – Инно-планетянка – это эталон недосягаемости. Не такие орлы, как ты, Игореха, пробовали подкатываться – полный отпад. Вон Чипа, например, из двадцать девятой школы...

Я сделал вид, что ничего не знаю о таком.

– ...Ну, из первой пятерки. Он под седьмым номером сегодня за желтых играл... Да видел ты его! Который шайбу чуть от синей линии не всадил...

– Не всадил же, – вяло констатировал я. Но Юрка меня словно и не слышал, продолжая свое.

– ...Он уже подкаты делал. И шайбу, мол, первую в матче тебе, Инна, посвящаю. И победу – дарю. И то да се... Но – бесполезняк. В лучшем случае очень вежливое: “Спасибо, Саша”. Иногда, правда, с дополнением, например: “Большое спасибо, Саша” или “Извини, я спешу”. А он и ростом повыше тебя будет, да и в плечах, пожалуй, пошире, да и мордально – хоть на обложку журнала помещай под рубрикой “Из жизни юных спортивных звезд”. Да и папаня у нее теперь генерал. Его недавно, после присвоения звания, в Москву от нас перевели. Так что и Инна теперь у нас лишь залетная пташка. Она здесь пока у бабки своей живет. А школу закончит и тоже в Москву укатит, как миленькая... Так что мой тебе совет: купи, паря, машинку для закатывания губ и воспользуйся ею, пока еще не поздно.

– А ты откуда это все про нее так подробно знаешь? Я, например, и не видел ее, кажется, еще ни разу, – слукавил я, – хотя и знаю, что она учится в нашей школе.

– Если бы увидел – запомнил, это точно... А сведения у меня добыты от ее подруги и одноклассницы Ларисы Сметаниной. Причем, заметь, без применения пыток средней и даже малой тяжести. Она от нее просто в восторге – вот и фонтанирует. Кстати, живут они в нашем корпусе, почти напротив нас – тоже в двухместке. Так что, если хочешь, попрошу Лариску, чтобы она вас познакомила. Если, конечно, ты не прочь примерить на себя роль камикадзе или печального Арлекина, – закончил он.

– Да ладно уж, не стоит, пожалуй. Без взятия Эверестов как-нибудь обойдемся.

– Вот именно. Ты разуй глаза-то, посмотри – какие девочки вокруг! Не на одной же Инно-планетянке свет клином сошелся. Ну что, двинем в клуб?

– Да нет, не хочется...

– Ну смотри, старик, – сказал он, снова похлопав меня по плечу, словно подбадривая неизлечимо больного. Потом энергично развернулся и, насвистывая что-то веселое, направился к расчищенной дорожке, ведущей к высокому клубному крыльцу.

Действительно Юрка был “зоологическим оптимистом”. И его, зачастую непонятное для меня, всегдашнее хорошее настроение было неизменно, хотя бы потому, что не было как бы ничем мотивировано. Беспричинно вроде...

И, дружа с ним, я убедился, что быть оптимистом ровно в два раза лучше, чем пессимистом. Хотя бы по той простой причине, что пессимист переживает неприятные события два раза: сначала в предчувствии, а потом – в натуре. Оптимист же – только один раз. В натуре.

Недаром поэт сказал:

 

Счастье любит смелых и отчаянных.

К ним оно стремится всей душой.

А боится – мрачных, опечаленных.

Их оно обходит стороной.

 

Я не был пессимистом, но и до Юркиного оптимизма тоже явно не дотягивал...

Скрип снега от Юркиных шагов смешивался с хрустом разрезаемого под коньками льда... И оба этих звука сейчас удалялись от меня.

Потом хруст разрезаемого льда стал слышен все ближе и ближе (вначале – неясно, а потом – все отчетливее и звонче), и я увидел, как конькобежка, обогнув дальний от меня конец стадиона, стала приближаться ко мне (я уже стоял у кромки ледяного поля).

Плавно проскользив мимо меня, она развернулась на новый круг (а я развернулся, чтобы уйти, потому что просто столбом мне, естественно, быть не хотелось), и хрусткий звук начал снова удаляться. И вдруг внезапно и мгновенно, как будто Инна, набрав большую скорость, взлетела надо льдом, этот одинокий звук умолк.

Я оглянулся и увидел, что инерция недавней скорости тащит ее, лежащую на боку, по льду к снежному валу, образовавшемуся по краю поля от постоянной расчистки льда. Видимо, она упала на самом повороте, слишком круто заложив вираж. Я, почти бегом, зашагал по направлению к ней.

Она лежала, а вернее почти сидела, вмятая спиной в высокий снежный вал, как в пышную перину, и смотрела на звездное небо. Лицо у нее было спокойно-отрешенное и даже слегка удивленное, как будто бы она впервые в жизни увидела все это волнующе-пугающее беспредельное звездное великолепие.

“Две вещи поражают меня: звездное небо над головой и нравственный закон внутри меня”, – не раз изумлялся великий философ Эммануил Кант, высказывание которого я узнал много позже. И на могиле которого в полуразрушенном соборе Кенигсберга-

Калининграда мне довелось побывать.

Тогда же сразу припомнился князь Андрей, из романа Льва Николаевича Толстого “Война и мир”, который раненным лежал на Аустерлицком поле, спрашивая себя: “Отчего же я раньше не видел этого неба?.. Куда это мы все бежали, кричали и дрались?..”

– Помочь? – спросил я Инну, еще даже не успев успокоить свое дыхание от быстрого шага.

Она словно не услышала ни моего вопроса, ни моих шагов. И все так же безучастно, раскинув руки в стороны, словно пытаясь обнять весь этот мир, продолжала смотреть в небо.

– Вам плохо? – спросил я громче, но уже не так уверенно. – Помощь нужна?

Инна медленно повернула ко мне голову, словно с трудом отрываясь от завораживающей ее картины звездного неба, которую я по каким-то причинам видеть не мог, улыбнулась мне и, протянув руку, сказала: “Да, пожалуйста. Кажется, я подвернула ногу”.

Я помог ей встать и довел ее до лавки (сразу же за снежным бордюром), на которой, на разметенных от снега досках, с края лежали ее камусные унты, завернутые в спортивную куртку.

Инна села на лавку, расшнуровала и сняла с левой ноги ботинок с коньком. Немного поморщившись от боли, она медленно надела на ногу унт, потом то же самое проделала со второй ногой. И, тоже сидя, надела куртку.

Я стоял возле нее и не знал, что делать. Мне даже показалось, что мои собственные руки вдруг стали лишними...

Я хотел сказать что-то веселое и остроумное, но весь мой оригинальный словарный запас куда-то улетучился, словно воздух из проткнутого воздушного шарика.

Но мне, честно говоря, и без моего ироничного словарного запаса сейчас было так хорошо! Просто вот так стоять рядом с Инной и глядеть на нее.

Она встала с лавки и, ойкнув, снова села.

– Кажется, я не смогу дойти до корпуса одна... Вы не проводите меня? Мы ведь, кажется, живем с вами в одном доме.

– Да... – я чувствовал себя рядом с Инной как не очень уверенный в предмете ученик чувствует себя рядом с молодой нравящейся ему и не очень строгой учительницей. С одной стороны, хочешь отличиться, а с другой стороны – вроде нечем.

– Давайте знакомиться, – сказала Инна. – А то я по школе знаю только вашу фамилию.

– Игорь... Ветров, – почему-то добавил я.

– А я, если уж так официально, Инна Снегова. Если судить по фамилиям, то мы с вами люди родственных стихий. Снег и ветер... Или ветер – снег... Что первично, а что вторично? – улыбнулась Инна.

– А я думал: вы Меркурьева, – выдал я себя.

– Да, в школе меня так зовут, – нехотя ответила Инна. – Это фамилия моего отчима, второго маминого мужа.

 

* * *

Насчет того, что я “ни разу, кажется, не видел” Инну до нашего прибытия в лагерь, я не просто слукавил перед Юркой, а нагло ему соврал.

Я и здесь ее заметил в первый же день во время ужина в столовой. Ее просто невозможно было не заметить.

Она сидела за последним столом, у стены, на которой как раз и был изображен “подводный мир”, и сразу же выделялась среди подруг своей необычайной красотой.

Теоретически я понимал, что красота – это ничто иное как гармония разнообразия. На практике же такие образцы встречались крайне редко.

Лицо Инны, ее фигура как раз и давали практическое обоснование этой моей “формуле красоты”.

У нее были правильные симметричные черты лица. Светлые, с золотым отливом волосы – иногда вольно спадающие на плечи, но чаще заплетенные в тугую короткую косу, спускающуюся чуть ниже плеч; темные удивленно изогнутые брови, доходящие своими острыми концами почти до висков; и, тоже длинные, загнутые вверх ресницы, больше похожие на маленькие опахала, отбрасывающие тень, чем на собственно ресницы. Глаза цвета вызревшего июньского неба с его просторной синевой были всегда слегка грустны. Яркие, немного как бы даже припухшие, капризные губы своей независимой веселостью составляли с глазами контраст и были словно очерчены по краям более темной, чем они сами, тоненькой линией.

Я редко видел ее улыбающейся. Но когда она улыбалась – белизна ее зубов соперничала со свежей белизной ее кожи. И на щеках у нее тогда появлялись две маленькие, едва приметные, ямочки, которые придавали ей какой-то беззаботно-беззащитный дет­­­­­­ский вид.

От нее, казалось, веяло постоянной свежестью горных ледников, здоровьем и чистотой. Хотя действительно и было в ее облике, особенно в глазах, которые казались намного мудрее и старше ее самой, что-то необычное, необъяснимое, непостижимо-неуловимое, не поддающееся ничьей разгадке. Что-то от не тронутой никем белизны снегов где-нибудь на заоблачной вершине Монбла­на в ее облике тоже угадывалось.

Казалось, она все время силится что-то понять в этой жизни, но никак не может этого сделать, не разгадав, не осмыслив для себя главный вопрос, из которого затем вытекает целый ряд других: “Для чего, собственно говоря, все это существует? И что такое во всем этом наша жизнь? И кому же тогда нужна наша смерть?”

В такие минуты она действительно напоминала мне инопланетянку, так и не сумевшую уяснить и объяснить для себя всю нелепую пестроту, простоту и, в то же время, необъяснимость нашей жизни. И это вызывало у нее недоумение и досаду, а чаще – грусть. Она словно скучала здесь, среди людей, на нашей планете. И эта скука среди общего молодого веселья придавала ей вид гордой холодности.

Но когда я думал о ней, мне казалось, что я готов отправиться за нею “вплавь” по звездному небу не только на Меркурий, но и куда угодно... Лишь бы она меня только с собой позвала.

 

* * *

31 декабря наш инструктор милостиво не будил нас на зарядку, и мы блаженно спали до самого завтрака.

Дело в том, что это был день больших новогодних соревнований сразу же по трем видам программы: лыжная эстафета – четыре по пять километров, “коньки” и “хоккей”. Лыжная эстафета должна была состояться часа через полтора после завтрака. Конькобежные соревнования – сразу же после сончаса, по свету еще, до ужина. А хоккей – после праздничного, с большим тортом ужина. То есть хоккей являлся как бы “десертом” дня. Затем – общее награждение победителей и бал-маскарад в клубе с одиннадцати и аж до двух часов ночи!

 

Эстафета проходила по пятикилометровому кругу лыжной трассы. Поэтому почти на всем ее протяжении встречались группки болельщиков, пары или даже одиночные фигуры. Основная же масса народу собралась у стадиона, где трасса проходила параллельно его длинной стороне и где были устроены: “Старт”, “Финиш” и “Передача эстафеты”.

Издали болельщики, на заснеженных, невысоких трибунах, напоминали разноцветьем своих одежд веселую рельефную клумбу.

Я бежал на последнем этапе. И, ожидая своей очереди, испытывал обычное для меня предстартовое волнение. Маяту какую-то, выражавшуюся лишь в одном: “Скорее бы уж самому начать!”

Ко мне подошел наш тренер Андрей Николаевич и спросил, смазал ли я лыжи той, “особой”, мазью, которую он мне дал.

– Смазал...

– Ну, как ты?

– Да ничего, спасибо... – говорилось с трудом, потому что разговор мешал сосредоточиться. А сосредоточенность перед стартом, когда мысленно проходишь всю трассу вновь и вновь, мне была необходима.

– Ты уж постарайся, Игорек, – я был уже на трассе, а тренер все продолжал говорить со мной. И я слышал его слова как бы очень издалека, почти не вникая в их смысл. – Выжми на последнем этапе все, что можешь. Если покажешь хорошее время – в Новосибирск на Олимпиаду школьников поедем...

 

Лыжи, смазанные “фирменной” мазью Андрея Николаевича, катили, как он и обещал, действительно отлично! А метров через двести от старта лыжня круто уходила под гору, и они несли меня так, что ветер свистел в ушах и выбивал из глаз горошинки слез.

Эстафету я принял третьим, и поэтому мне надо было отыграть секунд двенадцать, опередив при этом двух очень сильных соперников из специализированной лыжной спортивной школы олимпийского резерва.

Задача, по правде говоря, была почти невыполнимая. Я даже успел заметить, как на старте, давая мне отмашку, Андрей Николаевич как бы безнадежно махнул рукой и не крикнул энергично, как обычно, а лишь сказал: “Пошел...”

В эту минуту я понял, что Андрей Николаевич почти уже примирился, в лучшем случае – с третьим местом, в худшем случае – с поражением своей команды, хотя перед этими соревнованиями он так надеялся на высокое призовое место, пытаясь там кому-то доказать, что и “обычные тренировки в обычных школах могут давать хороший результат”. И вроде бы тренировочные “прикидки” показывали, что это вполне реально.

И только после старта, когда я уже стал набирать скорость, он, словно обгоняя меня, побежал сбоку от лыжни, показав мне три растопыренных пальца и крикнув: “Хотя бы третье, Игорь, привези! Не подведи!”

Дело в том, что стартовали мы почти одновременно с представителем еще одной команды (которых всего было пять) и он теперь “дышал мне в спину”, и, похоже, Андрей Николаевич боялся, что он меня обойдет, как обошли на предыдущих этапах других его подопечных. Ведь неудача, как известно, заразительна.

Я даже как бы видел энергичные толчки ногами своего соперника, его равномерные взмахи руками и уколы палками и как перед самым его носом маячит мой раздражающий его номер – 31, нарисованный на четырехугольнике (двадцать пять на двадцать пять сантиметров) белой материи черной краской и прилаженный на моей спине перед стартом.

Но я одновременно видел еще и другое. Я заметил на старте среди болельщиков и “скучающую” Инну, и вечно смеющуюся Ларису Сметанину. И, поскольку мы учились в одной школе, они должны были болеть за меня или за нашу двадцать пятую школу. Поэтому мне позарез нужна была победа!

На подъеме, где лыжня пролегала между стволами берез, я довольно легко ушел от своего преследователя. А на самом гребне склона, где уже начинались сосны и лыжня, выравниваясь – долго, километра два, шла вдоль штакетин окружающего лагерь забора (отбрасывающих на лыжню полосатую тень), я увидел и своего ближайшего соперника. И его номер – 29.

Когда я оказался на гребне, он был уже довольно далеко впереди меня.

“Только не суетиться! Только не сбить дыхание”, – уговаривал я себя и планомерно, без надрыва, наращивал темп.

 

– Лыжню! – отрывисто, на выдохе, крикнул я, как сумел, двадцать девятому, когда все же нагнал его, пройдя чуть больше половины этого прямого участка трассы.

Он попытался уйти, прибавив темп, но не смог. И я (по инерции, как набравший хороший ход локомотив, наехал на задники его лыж, что сбило и его и мой ритм) еще раз, уже не прокричал, а прохрипел: “Лыж-ню...” В третий раз произнести это слово, даже шепотом, у меня наверняка не хватило бы сил.

Мое прерывистое дыхание смешалось с таким же судорожным дыханием двадцать девятого, который еще около километра держался у меня за спиной, как приклеенный, причем очень хорошим клеем. И лишь постепенно и очень неохотно все же отставал.

В начале очередного небольшого спуска, когда яркие, светлые стволы молодых берез быстро замелькали по сторонам, я увидел и последнего своего соперника, бегущего под вторым номером.

“Вторым тебе, парень, и быть, – мысленно пообещал я ему. – Я тебя достану!”

Я был в начале подъема – он на его середине.

“За подъемом прямой километровый отрезок до самого финиша, – мысленно прочертил я трассу. – Там его не достанешь. Надо настичь его здесь”.

К яркому солнечному свету из немного сумеречной ложбинки мы поднялись почти одновременно. (Он – коньковым стилем, я – обычным. Лыжня шла параллельно дорожке, расчищенной “Бураном” для конькового бега.) И вместе с солнечным светом на нас обрушились крики болельщиков.

– Ю-ра! Игорь!

– И-горь! Юра!

– Давай! Жми! – сливалось уже в общий хор.

Второй номер продолжал бежать коньковым ходом слева от меня и был на пол-лыжи впереди. Его размеренные плавные движения казались даже слегка ленивыми, словно он никуда не спешил. Дыхание тоже было ровное, как будто он только что стартовал, а не прошел уже почти всю трассу. И в мою сторону он не смотрел, будто меня и не было вовсе.

“Я его не обгоню, безнадега...” – словно кто-то прошептал мне в самое ухо. И тут же я ощутил легкую панику и некий сбой в своих движениях.

Это позволило второму еще на полкорпуса уйти вперед.

“Нет, я смогу! Я столько раз обгонял его раньше, на тренировках, – подстегнул я себя. – Главное, без паники. Впереди тебя ждут лавры победителя и поцелуй прекрасной дамы”.

Красное полотнище, с большими белыми буквами “Финиш” на нем, тревожно трепетало над трассой от легонького ветерка и с каждым нашим движением приближалось, одновременно увеличиваясь в размерах. И буквы на нем словно вырастали на глазах.

Я уже шел впереди второго номера и до финиша мне оставалось метров пятьдесят.

Для меня заданный темп был предельным, и я думал теперь только об одном – как бы удержать и выдержать его. И тут произошло почти невероятное. Краем глаза я заметил, как мой соперник слева стал медленно, но неотвратимо выдвигаться вперед, постепенно увеличивая и без того уже, казалось бы, предельную скорость, словно его очень равномерно тянул вперед невидимый канат.

Перед самой финишной чертой то ли я зацепил своим носком задник его лыжи, то ли он задел своей палкой мою (разобрать было невозможно), не знаю. Я только вдруг ощутил невероятную легкость парения и понял, что мы оба падаем, теряя равновесие.

Так, в падении, мы и пересекли широкую (краска из пульверизатора была нанесена прямо на хорошо утрамбованный снег) красную финишную линию. Он – на полкорпуса впереди меня.

Тренеры и инструкторы под бурные крики болельщиков (что они кричали, я не мог разобрать, словно выключившись из этой реальности) быстро помогли нам подняться (фактически оттащив с лыжни) и перекочевать к снежному валу, чтобы мы не мешали финишировать другим.

Ни говорить, ни стоять, ни что-то чувствовать сейчас я не мог, сидя на снегу и постепенно приходя в себя. Из множества ощущений во мне сейчас осталось только одно: я понимал, что дышу, а значит – еще жив.

На Юрку, не успевшего отстегнуть лыжи, не дав ему отдышаться, свалилась хохочущая Лариса Сметанина. И он, вмятый ею в снег, тяжело и прерывисто дыша, тоже хохотал, откинув назад голову и раскинув руки. А она, вскочив на ноги, швырнула ему в лицо пригоршню снега, звонко прокричав: “Остынь немного, победитель!” (В это время финишировал номер “29”, отставший от меня секунд на пять.)

Я, отстегнув от ботинок лыжи и воткнув их задниками в снег рядом с палками, сидел на снежном валу, чувствуя, как в меня по капельке снова вливаются силы, и, честное слово, радовался и за своего друга Юрку (с которым мы тренировались раньше вместе, пока он – год назад – не перешел из простой секции при школе в Школу олимпийского резерва), и за Ларису Сметанину, и... за себя. Ведь мне удалось сделать почти невозможное – отыграть для нашей команды целых двенадцать секунд!

Как это много, может понять лишь тот, кто серьезно тренировался и имел дело с тренированными и упорными соперниками.

– Ну, как я тебя склеил? – подходя ко мне и улыбаясь, спросил Юрка, уже отдышавшийся и выбравшийся наконец-то из сугроба и тоже успевший отстегнуть лыжи.

Они стояли возле меня с Ларисой. (Она держала его под руку.) И оба были такие красивые, румяные, радостные, что я просто залюбовался ими. И чтобы доставить им еще большее удовольствие, ответил Юрке: “Сегодня ты был, несомненно, лучшим!”

– Ну, вот! Я же тебе говорила! – радостно взвизгнула Лариса и чмокнула Юрку в мокрую от снега щеку.

“Вот и поцелуй “прекрасной дамы” победителю, – подумал я. – Все по моему мысленному сценарию. Только герой другой и лаврового венка вот нет”. (В это время, один за другим, финишировали и два оставшихся участника соревнований.)

– Если бы у меня был лавровый венок, – произнесла подошедшая к нам Инна, – я по праву вручила бы его Игорю. Может быть, это и нелогично, но зато справедливо, по-моему. Ведь если бы он не зацепился лыжей и не упал, он наверняка пришел бы первым.

– Если бы да кабы, выросли во рту грибы... – нараспев произнес Юрка, весело переглянувшись с Ларисой и подмигнув ей. А она прибавила: “Суд Париски”, переиначив имя Париса на жен­ский лад.

Инна сделала еще один шаг, вплотную приблизившись теперь только ко мне, слегка наклонила голову и тихо прикоснулась на мгновение своими губами к моей все еще влажной от пота щеке.

Поцелуй наверняка получился соленым на вкус.

 

* * *

В финальном забеге на полторы тысячи метров в паре со спортсменкой из Санкт-Петербурга, а тогда еще Ленинграда (проходили в нашем лагере “сборы” и для иногородних спортсменов, особенно для конькобежцев. Считалось, что у нас в Сибири очень чистый, а потому и хороший, “быстрый” лед), бежала Инна. Она начала забег по внутренней дорожке и довольно легко опередила свою соперницу, высокую худощавую девушку.

Я загадал, что если Инна придет первой (загадал почти наверняка – так мне хотелось исполнения задуманного, что я побоялся бы рискнуть даже в шутку, видя, как разрыв между ними не сокращается), то все мои самые сокровенные желания в следующем году исполнятся. Для верности я еще прикоснулся рукой к своему талисману – “Куриному богу”, прозрачно-белому, словно с застывшим внутри утренним летним туманом, камешку, который я нашел этим летом на Байкале, и в естественную дырочку которого, за много лет проделанную в нем при помощи волн песчинкой или сосновой иглой, я продернул черный тоненький шнурок. Так что этот небольшой, величиной с куриное сердце, красивый светлый камешек можно было носить и на шее, как кулон. Он мне не раз приносил удачу. Но на нынешние свои соревнования я забыл положить его в карман своей куртки.

Через круг произошла смена дорожек и разрыв между Инной и ее соперницей не казался теперь таким уж большим.

 

На очередной смене дорожек, когда Инне снова нужно было перейти с внутренней на внешнюю, ее занесло (видимо, она опять при повороте очень сильно “заложила корпус”) и она, потеряв равновесие, упала, точно так же, как вечером два дня назад. И точно так же, как тогда, ее потащило к снежному валу, образованному по периметру внешней дорожки. И она, сметя своей спиной сначала снежный валик, разделяющий дорожки, на скорости с силой вдавилась в него.

Спортсменка из Санкт-Петербурга, даже не поворачивая головы в ее сторону, чем-то очень похожая на хорошую борзую, взявшую след, сравнялась с ней и вышла вперед. Теперь Инна, почти мгновенно поднявшаяся на ноги, оказалась в роли догоняющей.

 

Впереди остался последний круг.

“Впрочем, вся наша жизнь – это всего лишь бег по замкнутому кругу. Только круги у всех разные: у кого побольше, у кого поменьше. И когда сходятся начало и конец – старт и финиш – просто образуется еще один пройденный круг...”

Мои не очень веселые мысли прервали очень веселые, азартные крики болельщиков, и я увидел, что Инна и ее соперница вышли на финишную прямую, причем Инна уверенно и как бы даже нехотя, без видимых усилий начала ее опережать. К финишу она была впереди своей соперницы уже шагов на десять. И у стороннего наблюдателя могло создаться такое впечатление, что Инна бежит в паре с очень зеленым новичком, а не со спортсменкой ее же ранга.

Когда она пересекла финишную черту (полоску красного, закрашенного и залитого сверху, льда), соперница была уже довольно далеко за ее спиной. Это казалось невероятным! Но это было так.

“Значит, все сбудется”, – с замиранием сердца подумал я и даже внутренне как будто съежился, потому что от моих дерзких мыслей у меня что-то засвербило внутри живота и мурашки побежали по спине и рукам. И как-то совсем почти не верилось, что весь этот забег занял всего две с половиной минуты, сумев вместить в себя столько чувств, переживаний и различных перипетий.

“А что такое две с половиной минуты для вечности?..”

 

* * *

Когда мы с Юркой и Ларисой Сметаниной, о чем-то весело болтая, шли к искрящейся большими окнами столовой, вечер был именно таким, какие я люблю.

Было уже темно. И вдоль дорожки, “по колено” утопая в снегу, как-то ласково и тихо светили фонари с шарообразными матовыми стеклянными плафонами, чем-то необъяснимо напоминающими пушистых, слегка желтоватых, цыплят.

Свежий, но не холодный ветер предвещал своими тревожными порывистыми дуновениями снегопад. И редкие снежинки, предвестники пурги, испуганно метались в темноте, слетаясь, прижимаясь поближе друг к другу и постепенно опускаясь. Чем ниже, тем все тише и тише, словно накидывая на черную глубокую асфальтовую дорожку еще очень редкое и почти невесомое покрывало из тюля. Эдакую легкую вуаль.

Наступать на это “покрывало”, в котором тут же отпечатывались наши следы, было жалко, а вдыхать свежий ветреный воздух – приятно...

В столовой нас всех ждал сюрприз!

Возле такого яркого, особенно зимой, когда за окном все бело, панно, изображающего летний подводный мир, был отдельно накрыт стол для победителей, к которому нас с Юркой, как-то незаметно отделив Ларису, и провел наш улыбающийся и – в костюме, а не в своей обычной спортивной форме, инструктор.

И как-то так получилось, что рядом с нами за столом оказалась Инна.

Мы сидели спиной к панно и лицом к залу.

Сразу же перед нами был стол хоккеистов, за которым ужинали две команды: наша – “Ермак” и “Сокол”, приехавшая на своем автобусе из соседнего города. Их товарищеский матч должен был состояться минут через сорок после праздничного ужина.

А ужин был действительно празднично-торжественный! (Или это только мне так казалось?)

Вместо традиционной котлеты с традиционным же картофельным пюре был большой бифштекс с яйцом, картофелем фри и зеленым горошком. К какао всем полагалось по большому куску бисквитного торта и даже – мороженое. По три белых шарика в металлических чашках, залитых сверху тягучим душистым клубничным сиропом.

Впрочем, наш стол был точно таким же, как у всех, отличаясь от прочих лишь прозрачными кувшинами с томатным и яблочным соком, стоящими попарно вдоль него. Да еще у каждой тарелки, рядом с белоснежной салфеткой, лежали по две плитки “Гвардейского” шоколада. Я знал, что этот шоколад слегка горчит, но именно за это он мне больше всего и нравился.

Мимо нашего стола к своему месту, высокий, в белом свитере грубой вязки, с блестящими, будто слегка влажными, черными волосами, зачесанными назад, держа в руках добавку от раздачи – еще один кусок торта на блюде и стакан какао, – прошествовал Чипа.

Именно не прошел, а прошествовал, точно нес на блюде неслыханные драгоценности, причем в окружении яркой и подобострастной свиты.

В середине прохода между нашими столами он как-то очень плавно и изящно, теперь уже как виртуозный официант, притормозил (чего никогда не делал на хоккейном корте – в борьбе за шайбу, за секунды, за доли секунд всегда резко срываясь с места и так же резко тормозя, очень часто обманывал этим маневром соперника, который по инерции прокатывал дальше, мимо него) и, весело оглядев нас: меня, Юрку, Инну, сидящую между нами, сказал:

– Царица Инна в окружении пажей! Приветствую тебя! И обещаю посвятить свой первый гол из трех, которые я забью в сегодняшнем матче, тебе. – Он кивнул в сторону “соколиков” и добавил: – Потому что они забьют нам сколько смогут, а мы – сколько захотим.

Некоторые ребята из “Сокола” переглянулись, а Чипа, не дожидаясь ответа и словно не видя никого, прошел дальше к своему месту в торце стола пружинящей походкой уверенного в себе сильного зверя. Наверное, так ходят львы – слегка лениво и упруго. И в этот миг он был действительно хорош! В черных идеально отглаженных брюках и таком белоснежном, особенно по сравнению с ними, свитере, казалось, еще больше из-за его грубой вязки подчеркивающем ширину его плеч, со своим смуглым неярким румянцем на обветренном лице.

Я даже слегка, а может быть и не слегка, позавидовал ему в этот момент. Его легкости и уверенности в себе.

– Ну, каков Чипа?! – обратился Юрка к Инне, которая в это время, впрочем так же как и до того, продолжала методично разрезать на мелкие кусочки свой бифштекс, словно и не заметив этого сольного прохода.

И, по-моему, он испытывал сейчас по отношению к Чипе те же самые чувства, что и я. Восхищение и раздражение одновременно. Но восхищение все же перетягивало на чаше этих хрупких весов.

– А кто это? – подгребая ножом на вилку, к кусочку мяса, зеленый горошек, – спросила Инна.

– Ну ты даешь! Это же Сашка Чипиного! – искренне удивился Юрка. И я тоже посмотрел на Инну с интересом, не понимая: всерьез это она или просто разыгрывает нас. – Седьмой номер из “Ермака”, – продолжил Юрка. – Центральный нападающий...

– А-аа, этот... петушок, – безо всякой интонации произнесла Инна, поднося ко рту вилку с кусочком мяса и больше не возвращаясь к этому вопросу, как к чему-то совершенно незначительному. Словно процесс пережевывания пищи для нее в данный момент был чем-то более важным, чем этот никчемный разговор.

Минут через десять стол хоккеистов опустел. За другими столами, в просторном зале столовой, тоже было совсем немного народа. И лишь за нашим, весело переговариваясь, все еще продолжали трапезничать человек десять.

Мне после ухода хоккеистов сделалось как-то просторно и просто. И я включился в веселый Юркин треп.

Инна да и мы с ним тоже почти непрерывно чему-то смеялись, поэтому мороженое, которое мы ели, запивая время от времени яблочным соком, убывало у нас очень медленно.

– Ну хватит, – сказала Инна, смахнув фалангой согнутого указательного пальца смешливую слезинку после очередного нашего дуэтного каламбура и общего приступа смеха, к которому сейчас мы были так предрасположены, что казалось – покажи нам палец – и мы будем хохотать до утра. – Надо заканчивать ужин, а то мы так ни на хоккей (в этот момент какой-то сквознячок пробежал у меня вдоль спины), ни на вечер в клуб не успеем.

Действительно, зал был уже почти пуст. А за нашим столом вообще остались только мы втроем.

 

В прихожей, когда я помогал Инне одеть ее дубленку, она, полу­обернувшись, спросила:

– А правда, Игорь, что ты вывел формулу красоты?

Честно говоря, я очень хотел понравиться Инне, но не знал как...

У меня не было ни таких широких, как у Чипы, плеч, ни такого, как у него, роста, ни такой раскованности и легкости в общении, как у Юрки... Белого свитера домашней вязки, и того у меня не было!

При Инне я был всегда как бы немного скован, хотя старался этого не показать. И лишь сегодня за ужином я почувствовал какое-то раскрепощение, свободу полета, потому что видел, что Инна действительно слушает меня с интересом. И мои каламбуры вызывают у нее искренний смех. И вдруг такой неожиданный и серьезный вопрос.

– Ну... не совсем формулу. Но что-то вроде общего закона красоты, что ли, – как-то невнятно проговорил я, вновь слегка смутившись, и попытался объяснить ей общий смысл гармонии разнообразия.

– Интересно, – как-то задумчиво проговорила Инна. – Ты это сам придумал или у кого-то позаимствовал? – И не дожидаясь ответа , спросила: – А я, по-твоему, вписываюсь в формулу красоты?

– Да...

– Что “да”? Да – да или да – нет? – задумчивость на лице Инны снова сменилась веселостью, как будто бы я только что произнес очередной удачный каламбур. И она, немного даже лукаво, спросила:

– А формулу любви вывести можешь?

– Нет, – серьезно ответил я. – Потому что ее не существует.

– Любви не существует или формулы?

– Формулы...

– Почему?!

– Потому что для этого нужно иметь слишком много исходных данных, до которых любому исследователю пока что никак не добраться и которые ни учесть, ни спрогнозировать почти невозможно. Это не статистический, а динамический процесс.

– Что-то уж больно мудрено...

– Ну, это так же, как некоторые элементарные частицы, которые без движения не существуют... Одним словом, настоящая любовь – это постоянное развитие или совершенствование чего-то или кого-то. (И хотя я в школе, мягко говоря, учился средненько, но про элементарные частицы, не имеющие “массы покоя”, все же знал.)

– Пожалуй, верно, – снова задумчиво сказала Инна. И, словно невзначай, коснулась своей теплой ладонью моей щеки.

– Ну, что вы там застряли! – крикнул из приоткрытой входной двери Юрка. – Хоккей уже скоро начнется! Пошли!

Мы вышли из столовой.

Из белой, словно недавно выбеленной, трубы кухни, которая располагалась перпендикулярно к обеденному залу, шел белый осторожный дым. Он, поднимаясь вверх и словно расширяясь, как полупрозрачной фатой, закрывал иногда лик луны. “Фата”, колыхаясь, распадалась, и порой казалось, что луна спокойно улыбается из-за ее обрывков и нам, и всему этому дивному снежному миру, как бы замеревшему в дремотном оцепенении, в предчувствии чего-то необычного, за три часа до Нового года.

 

* * *

Игра у наших получилась превосходная!

И общий счет матча был 11:2 в пользу “Ермака” (хотя “Сокол” и сопротивлялся вовсю, а вернее, где-то уже со второго периода – только защищался, уйдя в глухую оборону).

Немногочисленные болельщики, приехавшие вместе с “Соколом”, к концу матча, устав подбадривать криками свою команду, совсем притихли...

И три гола в этой игре забил вовсе не Чипа, как обещал Инне (чему я внутренне порадовался), а совсем другой игрок. Чипа же забил только один гол во втором периоде, правда, сделал несколько очень хороших заключительных голевых передач, хотя конечно мог бы пожадничать и “стрельнуть” по воротам сам. Но, видимо, успех команды для него был важнее собственного, что вызывало к нему невольное уважение. А вообще-то, в этом матче он был как-то необычно для себя вял.

– Чипа, видимо, за ужином слишком много пирожных съел. Двигается как бомбовоз, – пошутил Юрка. Но его шутка вызвала полуулыбку лишь у него самого, не возымев действия даже на Ларису Сметанину, которая всегда, почти мгновенно, откликалась на его любую реплику.

Истинным же героем матча стал Серега Струев из нашей школы, который забил аж четыре гола!

– Хвастунишка! – услышал я ровный, но, как мне показалось, слегка кокетливый на сей раз Иннин голос, когда мы с Юркой в толпе болельщиков проходили недалеко от скамейки запасных нашей команды.

Оглянувшись, я увидел, что Чипа, стоя у бортика на льду, еще в хоккейной форме и коньках, с мокрыми от пота блестящими черными волосами (шлем он держал в руке), от которых шел пар, и Инна (с другой стороны бортика) о чем-то оживленно беседуют. И Александр улыбается ей во весь свой рот, обнажив два ряда красивых белых зубов.

Я не слышал, о чем они говорили дальше (толпа устремляла нас прочь от хоккейного корта), но эта картина: беззаботный Чипин вид и загадочная улыбка Инны – вонзила в меня свое жало – не то ревности, не то сожаления о чем-то, не то боли, не то просто тоски о несбывшемся...

– Я же тебе говорил: “Плюнь и разотри”, – словно услышав мои мысли, сказал Юрка, когда мы с ним уже отделились от толпы. – Не нашего полета пташка.

И я ему был так благодарен за это “не нашего”. Ведь он мог сказать и “не твоего”.

 

* * *

Когда мы с Юркой явились в клуб, там уже было довольно много народу и веселье было в самом разгаре. Многие пришли на вечер в карнавальных костюмах и масках.

Из-за приоткрытых в зал дверей до вестибюля доносилась песенка: “На часах уже двенадцать без пяти! Новый год уже, наверняка, в пути! Он к нам мчится полным ходом! Скоро скажем: “С Новым годом!” На часах двенадцать без пяти...”

И хотя до Нового года оставалось еще почти два часа и моя меланхолия, возникшая после хоккейного матча, все еще была со мной, песенка эта тревожила душу, возбуждала и радовала какими-то неясными предчувствиями и надеждами о предстоящих – и обязательно очень счастливых – событиях.

А на противоположной от входа в клуб стене над высокими дверями зала и в самом деле были нарисованы огромные круглые часы, почему-то запорошенные сверху снегом, на которых как раз и был изображен этот нехитрый сюжет: “Двенадцать без пяти”.

В вестибюле, вдоль стены, противоположной гардеробу, был устроен “Новогодний базар” (прилавок с краснощекой, разряженной как матрешка, продавщицей за ним и три высоких “стоячих” столика с круглыми массивными мраморными столешницами рядом), где торговали мороженым, газировкой, пирожными, конфетами и фруктами, образчики которых лежали в стеклянных вазах на тонких ножках возле весов, за которыми, как за щитом пулемета “максим”, и стояла “матрешка”.

Тут же в вестибюле с лотком туда-сюда сновал клоун с круглым, величиной с небольшое яблоко, красным носом и ярко-рыжими волосами, проволочно торчащими из-под его конического колпака во все стороны, параллельно полу. Он ско­ро­говоркой повторял: “Чемпионам все бесплатно! Шары, конфеты, конфетти! Остальное – со скидкой ноль целых сто две сотых процента!” Иногда он, даже не замечая того, проглатывал окончания или начала слов, и у него выходила какая-то смешная нелепица: “Чем... ...е бес...! Ры, ты, ти...!”

Когда мы с Юркой сдали в гардероб свои куртки, то сразу же превратились в “братьев-близнецов”, потому что оба были в черных костюмах, белых рубашках и галстучках-бабочках, что вполне могло считаться для нас своего рода карнавальным костюмом – из-за чрезвычайной редкости употребления столь изысканных и непривычных нам одежд.

Клоун подскочил к нам и, широко улыбаясь своим подрисованным почти до самых ушей ртом, сунул нам в руки по малюсенькой пачечке конфетти и по горсти конфет вместе с заклеенными на концах кружочками серпантина.

Выполнив свой долг, он вновь устремился к кому-то, повторяя: “Чемпионам все у нас бесплатно!..”

– А хорошо хоть изредка быть чемпионом! – расправляя плечи и улыбаясь, сказал Юрка, засовывая конфеты в карман пиджака.

Через минуту после того, как мы вошли в зал, еще не успев как следует осмотреться, вдруг погас свет! И по полу, потолку, стенам и зашторенным высоким и широким окнам зала густым бураном заскользили быстрые снежинки, образуемые крутящимся под потолком старым глобусом (который поверх всех материков и океанов был сплошь обклеен небольшими – в половину спичечного коробка и меньше – осколками зеркал), на который был направлен тонкий луч света.

С невысокой эстрады, расположенной в виде пышного блина в углу зала рядом со сценой и подсвеченной снизу разноцветными театральными софитами, донесся металлически-звонкий голос ведущего, ведающего в этот вечер музыкой (это тоже был парень из нашей школы, из параллельного 11 “А”).

– Наш вечер почтили своим присутствием очередные призеры сегодняшних Новогодних стартов в эстафетной гонке четыре по пять километров Юрий Долгополов и Игорь Ветров! Поприветствуем их! – еще на более высокой ноте прокричал он в микрофон, словно перекрывая своим голосом шум лавины накатывающейся музыки.

Хлопки в нашу честь оказались довольно жиденькими, но это ничуть не смутило ведущего, и он продолжил своей напористой скороговоркой на фоне уже более тихой “лавины”:

– “Падает снег”. Для всех присутствующих в зале эту песню поет Сальваторе Адамо! Белый танец! Приглашают дамы... Девочки, смелей! – вновь почти выкрикнул он последнюю фразу.

Глаза уже стали постепенно привыкать к этому таинственному полумраку с крупными хлопьями “снега”. К тому же посередине зала вдруг засверкала разноцветными гирляндными огнями елка!

Я увидел, как от противоположной стены отделилась высокая стройная фигура в темной, искрящейся редкими блестками, полумаске и через весь зал направилась в нашу с Юркой сторону. Сердце у меня от какого-то сладостного предчувствия словно замерло на секунду, и я одновременно ощутил и легкую тревогу и еще не устоявшуюся радость.

Когда девушка проходила мимо елки, я уже окончательно узнал в ней Инну с ее пружинящей легкой походкой и гордою посадкой головы.

– Вы танцуете, сударь? Или только любуетесь елкой? – спросила она и протянула руку, словно желая вырвать меня из какого-то невидимого магического круга или – моего оцепенения, добавив при этом: – Мне кажется, Игорь, что ты сам хотел пригласить меня, только не решался?

В это время из разных концов зала к его середине уже направились несколько пар, среди которых я успел заметить и Чипин белый свитер, и Юрку с Ларисой.

Я тоже протянул Инне руку, и мы пошли с ней к елке, где в таинственном свете ее гирлянд, неясно отражающихся в поблескивающей глянцем глубине паркета, уже танцевали несколько пар.

Чипа, почти без излишних движений, топтался на месте с сегодняшней Инниной соперницей из Петербурга (и чем-то неуловимым они напоминали мерное колыхание водорослей в спокойной воде аквариума).

Это была довольно красивая, но ярко накрашенная “девушка с нарисованным лицом”, как про себя назвал ее я.

– А она по твоей формуле красивая? – кивнула Инна в сторону пары, танцующей невдалеке от нас, как будто уловив мои мысли. – Уж чего-чего, а разнообразия-то ей хватает. Одно это яркое, как красный светофор, платье чего стоит! – явно иронизируя, закончила она.

– Платья в мою формулу не включаются... И если говорить объективно, то она, конечно, недурна собой, – слегка слукавил я, преуменьшив ее достоинства, поскольку уловил в реплике Инны некое раздражение. – Эти пронзительные зеленые глаза, эти темные пушистые ресницы и каштановые волосы, яркие губы. Все это действительно весьма разнообразно. Но ведь моя формула на первое место ставит не разнообразие, а гармонию. Это приблизительно то же, что рассыпанная мозаика: очень разнообразно, но никакой гармонии. Собранная же художником в картину на том же самом пространстве, она представляет гармонию разнообразия, что уже имеет совершенно иной качественный уровень. А вот гармонии-то в данном случае, по-моему, как раз и не наблюдается. Во всяком случае, полной гармонии. Все дано ей как бы с избытком, с перехлестом, без пастельных тонов. На нее, как на написанную маслом картину, нужно смотреть лишь с определенного расстояния и под определенным углом. Вблизи же – это просто пестрая гамма мазков... Да и фигура кажется какой-то недостроенной...

Одним словом: “Мера – всему цена”. К тому же вполне возможно, что она сама этот избыток на своем лице и сотворила, слишком увлекшись косметикой и создав на нем некий “боевой охотничий раскрас индейцев племени мяу-мяу”. И это уже дело ее личного вкуса. Недаром же Михаил Юрьевич Лермонтов говорил: “Вкус, батюшка, отменная манера”. – Мне так хотелось перед Инной казаться умным, начитанным, многознающим!

– Похоже, ты прав, – задумчиво сказала она. И уже веселее добавила: – Но это, собственно, и соответствует ее задаче. Ведь она одновременно вышла и “на тропу войны” и “на охоту за скальпами”.

Танцевать после таких напряженных дневных соревнований было трудновато. Спина поднывала, ноги казались тяжелыми. И вообще, я чувствовал какую-то скованность во всем теле, хотя наш танец и не требовал никаких головокружительных па, поскольку это было медленное танго.

– Ноги как деревянные, – словно извиняясь за свою неуклюжесть, сказал я Инне.

– И спина ноет?

– Да. А у тебя?

– И у меня тоже. Только я все это нытье постаралась “вынести за скобки”.

“Вынести за скобки и сократить на ноль”, – сразу же припомнился мне плавный голос нашей школьной математички.

Волосы Инны, когда она поворачивала голову в сторону, касались моей щеки, и я чувствовал их почти неуловимый, волнующий, приятный аромат. Ее оголенные до самых плеч руки со смуглой, чистой, источающей какую-то свежесть кожей лежали у меня на плечах. И мне было так хорошо и покойно от всего этого, что хотелось просто стоять, не двигаясь, на месте и вдыхать этот запах волос и чувствовать в своих руках через такую тонкую, почти не ощущаемую, материю упругость, гибкость Инниного тела. Но для подобного танца, “без движений и музыки”, здесь было все же слишком многолюдно.

К тому же “томное танго” закончилось, и многие пары, еще не успев разойтись, начали уже отплясывать веселый, буйный твист. Среди этого танцевального неистовства (со своей прежней партнершей) особенно выделялся Чипа. Он невообразимо быстро двигал руками, ногами, всем телом. При этом, словно хулахуп, прокручивая вокруг себя свою партнершу на уровне пояса. Потом, оставив ее, вдруг прогибался в спине и, продолжая движение руками и ногами в ритме музыки, почти касался затылком глянца начищенного паркета, оставаясь в этом положении некоторое время. “Ну прямо акробат!”

Мы шли с Инной к креслам, стоящим вдоль стены, огибая танцующие пары, словно рифы. И тут она словно бы вновь прочла мои сокровенные мысли.

– Игорь, давай уйдем куда-нибудь отсюда, – тихо сказала Инна. – Мне кажется, что здесь становится до ненатуральности бесшабашно. Прямо какой-то “пир во время чумы”. Да и душно, по-моему.

– И кто же на этом пиру Вальсингам? – спросил я.

– А ты разве не догадываешься, – ответила она.

– И унылая Мери при нем, – снова решил я блеснуть знанием классики.

– Да нет, уж скорее – Луиза, – в тон мне ответила Инна.

И под высоко визжащую ноту твиста мы покинули зал. Казалось, нашего ухода никто и не заметил.

– Думаю, что мы сможем обойтись без этого разгула, – скорее спросила, чем утвердила Инна.

– Как и он без нас, – ответил я весело.

 

* * *

Ясный диск луны с печальным ликом как будто бы недоуменно освещал сей мир. Было тихо. Довольно светло. И как-то очень чисто. Белым-белым, словно мелом, были выкрашены новым снегом с утра расчищенные дорожки и все, что окружало нас. Деревья, сугробы, “пруд” стадиона.

Синевато светились от грустного лунного света островерхие крутые скаты крыш с нахлобученными на них шапками снега, толстыми валами чуть свисающего по краям...

Сразу же за воротами лагеря, справа от довольно большой площадки, расчищенной перед ними, начинался молодой березняк, уходящий по склону куда-то вниз, в темноту, куда уже не доставал ни свет электрических фонарей, качаемых верховым ветерком у ворот лагеря, ни свет задумчивой луны.

Глубокий, голубоватый, очень пышный, словно взбитые сливки, снег держал на себе невесомые тени берез...

– Пошли домой... (Она так и сказала: “Домой”.) Я замерзла, – как-то глухо произнесла Инна из-под поднятого широкого шалевого воротника своей длинной дубленки, пряча в него лицо до самых глаз.

Мы повернули и пошли назад. Мимо административного корпуса – справа, столовой – слева и снова справа – хоккейного корта и клуба, от ярко освещенных окон которого доносилось:

 

Мой самый главный человек,

Взгляни со мной на этот снег.

Он чист, как то, о чем молчу,

О чем сказать хочу...

 

Казалось, что певица просто озвучивала мои мысли.

– Может быть, ты хочешь остаться? – спросила Инна, слегка замедлив шаги перед широким крыльцом клуба.

– Нет.

– Ну тогда пошли скорей, а то у меня ноги в туфельках как ледышки.

Я подхватил Инну на руки.

Она, машинально, обвила мою шею рукой и как-то очень странно-настороженно, напряженно-внимательно и удивленно посмотрела на меня.

Больше всего на свете я сейчас боялся, что не смогу пронести Инну даже те двадцать-двадцать пять шагов, что остались до нашего корпуса, стоящего обочь клуба. Но в то же время мне казалось, что никакая сила на свете не заставит меня теперь опустить ее на землю. Мне в глубине души даже хотелось, чтобы в это время из клуба вышел Чипа и увидел нас. И затеял бы драку. Я не уверен, что смог бы его одолеть, но в том, что не отступил бы и бился с ним как раненый лев, я был уверен. Такую силу и ярость и одновременно нежность к Инне испытывал я в эту минуту.

Но из клуба никто не вышел...

И вообще казалось, что мы остались совсем одни в этом заснеженно-лунном мире... И эта мысль, как ни странно, была тревожной.

Я шел осторожно и медленно. А Инна, замкнув у меня за плечами теперь уже обе руки в кольцо, по-прежнему внимательно и молча, словно видела меня впервые в жизни, смотрела на меня.

“Понадежнее было бы рук твоих кольцо – покороче дорога бы мне назад была...” – словно дохнуло теплым закарпатским ветерком в лицо, прошелестела в голове эта, из прошлого (а может быть из будущего?) вынырнувшая фраза песни, услышанная мною первый раз на берегу речушки Уж, ночью, в Карпатах.

До крыльца нашего корпуса оставалось, наверное, не более пяти шагов. И это были, пожалуй, самые трудные шаги в моей жизни. Ибо ноша моя была нелегка. И основных моих задач, когда я уже подошел к ступеням крыльца, было две: не опустить раньше времени налившиеся свинцом и словно онемевшие руки и не сорваться на прерывистое дыхание.

И в это время я увидел веселый султанчик снега (который и припомнился мне летом через много-много лет) между фундаментом дома и крыльцом, живо и беззаботно кружащийся в этом затаенном уголке при свете фонаря, то удлиняясь, словно вырастая в белый скрученный толстый канат, то оседая и становясь сразу толще, будто запорожец в широченных шароварах вдруг пустился вприсядку. Он пытался, как и я, достичь верхней ступени крыльца.

Своим веселым, беззаботным и самозабвенным одиночеством и упорством, с которым он каждый раз вновь и вновь поднимался, этот буранчик развеселил меня, напомнив сразу и о вальсе в клубе, и о новогодней зимней ночи, и о чем-то еще таком, что невозможно высказать словами...

Когда я начал подниматься по ступеням крыльца, я вспомнил, что нечто подобное, правда в меньшей степени, я уже испытал сегодня во время соревнований, перед финишем, когда казалось, что сердце готово было выскочить из грудной клетки через горло. Но там я мог хотя бы не скрывать своего со свистом вырывавшегося из груди частого дыхания и усталости, кроме которой в теле вроде бы уже ничего и не осталось. С другой же стороны, сквозь эту одуряющую перегрузку просачивался откуда-то из глубин родничок тихой радости, невесть как появившейся в тебе и непонятно отчего.

– Устал? – словно сквозь толщу воды услышал я ласковый голос Инны, когда она уже стояла перед дверью.

– Да нет, нисколько, – постарался я сказать ровным голосом и неосознанно снял шапку, чтобы смахнуть со лба пот. – Могу еще раз двадцать подтянуться на турнике! Где он, кстати?..

Инна растопыренными пальцами правой руки провела по моим слегка влажным волосам, взъерошив их ото лба до макушки, и как-то очень по-домашнему сказала: “Мальчишка ты, Игорь, еще совсем”. (Это ее определение не было обидным, потому что в ее голосе я уловил не только какую-то грусть, но и... нежность.) “Пошли в дом”.

В доме было темно и тихо. Инна раздернула шторы на окнах, и в холл будто нехотя пролился бледный лунный свет, повторяя на полу и одежде крупные узоры вторых, тюлевых, штор.

Я помог Инне снять дубленку и повесил ее рядом со своей курт­кой. Она села на широкий низкий подоконник, а ноги в своих изящных лакированных туфельках подтянула к батарее.

– Совсем закоченела, – сказала она, выдыхая в подставленные к губам руки.

Я встал перед Инной на одно колено, чувствуя спиной висящую на вешалке плотным рядом одежду (поскольку большинство обитателей нашего дома убежали в клуб в одних костюмах), и, сняв с ее левой ноги туфельку, начал осторожно сжимать и разжимать в своей руке пальцы ее ноги, согревая их и одновременно как бы массируя стопу. Рука чувствовала волнующую гладь и прохладу капрона и изящную изогнутость ступни.

– Так лучше? – спросил я Инну словно вдруг слегка охрипшим голосом. – Чувствуешь пальцы?

– Чьи? – улыбнулась она.

И мне стало вдруг так хорошо! И я уже нормальным голосом ответил:

– Свои.

– Свои еще нет, – сказала Инна, закрыв глаза и слегка откинув назад голову. Потом сразу же открыла их и снова, как и тогда, когда я нес ее на руках, внимательно взглянула на меня.

Я, сделав вид, что не замечаю ее пристального и какого-то настороженно-вопросительного взгляда, поставил ее левую ногу на свое колено, как на скамеечку, и принялся растирать вторую ногу: от лодыжки вниз – до пальцев. И – снова вверх, до лодыжки.

– Так хорошо? – спросил я Инну. – Не больно?

– Немного больно, но хорошо, – ответила она, снова закрыв глаза. И вдруг очень серьезно спросила: – Послушай, Ветров, а может быть, ты очень опытный и хитрый, а вовсе никакой не мальчишка?

– Навряд ли... – ответил я вполне откровенно. И ведь не хотел, а все-таки добавил, хотя и чувствовал какую-то фальшь и внутреннее сопротивление этому: – Я даже ни с кем еще по-настоящему не целовался. Ну, в щечку, там, на классных вечерах, было...

– А хочешь, я тебя поцелую? – после некоторого раздумья спросила Инна. – Хотя, ведь это ты мой должник: я тебя уже сегодня целовала. И ты, кстати, был такой соленый...

Лицо Инны было в тени, и я не мог понять, шутит она или говорит всерьез. Я еще ничего не успел ответить, а она добавила, и почему-то шепотом:

– Подожди, я сейчас...

Инна взяла в руки свои туфли и, словно боясь кого-то разбудить, тихонечко прошла по лунному узору, нигде не сбив его, в свою комнату. Я сел на подоконник, растерянный и словно вдруг опустошенный.

Через минуту, в толстых шерстяных носках и почему-то вновь на цыпочках, она вернулась, сразу же, из-за шерстяных носков что ли, ставшая более домашней...

В одной руке у нее была бутылка шампанского. В другой – два граненых стакана.

– Не хрусталь, конечно... И апельсинов нет... Но за Новый год полагается. Тем более что он наступит через какие-нибудь полчаса, – сказала Инна, поставив нарядную, по сравнению с мрачной темнотой оконного стекла, бутылку полусладкого “Советского” шампан­ского, искрящегося фольгой, и стаканы на середину подоконника.

Потом она закинула край одной из плотных штор на верх вешалки, штора распустилась узорами наподобие павлиньего хвоста. И мы очутились в “шатре”. Маленьком уютном закутке между шторой, вешалкой, стеной и окном, в которое сквозь ветви сосен заглядывала полная и любопытная луна. А тюлевая штора была прижата нашими спинами к перекрестию окна.

– Пусть смотрит, – кивнула Инна на луну. – Мы ведь не собираемся делать ничего предосудительного? – И снова в ее фразе прозвучало больше вопросительных, чем утвердительных нот.

– У меня в куртке есть шоколадка от ужина, – сказал я.

– Скорее доставай! Устроим настоящий пир!

Во внутреннем кармане куртки вместе с плиткой шоколада я обнаружил и своего “Куриного бога”. Шоколадку я положил на подоконник, а камушек на раскрытой ладони протянул Инне.

– Возьми, на память. Я нашел его на сборах этим летом на Байкале. И он всегда мне приносил удачу.

– Тогда, может быть, не стоит отдавать свою удачу другому человеку?.. Открывай шампанское! Выпьем за старый год.

Пока я возился с шампанским, Инна развернула шоколадку и разломила ее по бороздкам на маленькие коричневые квадратики. Я налил шампанское в стаканы, и мы, сделав по нескольку больших глотков, съели по дольке шоколада.

Остатки шампанского пузырились в стаканах. И от этого стремительного подъема пузырьков воздуха вверх становилось почему-то весело!

– Знаешь, – сказала Инна, сделав еще несколько маленьких глотков, – я в детстве любила прятаться за штору. И из-за нее потом наблюдала за тем, что делается в комнате. Мне казалось, что все предметы и игрушки в отсутствие людей начинают вести себя сразу же как-то необычно, по-другому... Словно оживают, что ли...

 

Как-то так получилось, что на подоконнике теперь мы сидели рядом, касаясь друг друга плечами и руками, а золотинка с шоколадкой, наши пустые стаканы и недопитая бутылка шампанского стояли сбоку от меня, у самого стекла, в углу подоконника. И когда Инна тянулась за долькой шоколада, ее волосы касались моего лица и я чувствовал, как они пахнут пронзительной свежестью талого снега. Такой же запах исходил от моей куртки и Инниной дубленки, которые висели на расстоянии вытянутой руки от нас.

Мы говорили тихо-тихо. Шепотом. Хотя никого, кто бы мог услышать нас в этот час, не было ни в коридоре, ни во всем пустом и ставшем вдруг таким гулким доме.

Был лишь лунный свет (которому удалось пробиться к нам сквозь мохнатые темные ветви сосен и замысловатый узор штор), лежащий теперь на одежде и полу теплыми желтыми причудливыми пятнами.

Я встал с подоконника, чтобы налить шампанского, сразу же почувствовав ушедшее от моего плеча Иннино тепло. И увидел за темным окном большую полную, почти прозрачную луну, диск которой был иссечен с края острыми длинными иглами сосновой ветки.

Этот бледно-желтый круг луны и узор ветки на нем выглядели как очень изысканная икебана, составленная кем-то обладающим прекрасным вкусом.

Внезапно темные ветви сосен осветились, сразу же позеленев, и мы услышали радостные возгласы людей, высыпавших, видимо, на клубное крыльцо. А через мгновение – увидели, как куда-то за сосны, вниз по склону, опускаются плавно огни разноцветных сигнальных ракет, скатываясь в невидимую глубину темной пади.

– С Новым годом! – донеслось от клуба, с невидимой нам стороны, разноголосье. И сосны вновь позеленели, от ненадолго замерших в своей верхней точке, словно в раздумье – лететь ли им выше или опадать – огней, в виде оранжевых шаров.

– С Новым годом, Игорь, – по-прежнему тихо сказала Инна.

Было такое чувство, что мы с ней где-то совершенно одни, на обочине веселого карнавала, который стремительным ураганом, вскачь, проносится мимо.

Но это одиночество вдвоем не тяготило, потому что вмещало в себя нечто большее. В том числе и этот безудержно-веселый, на грани истерических рыданий о быстротечности безжалостного времени, карнавал.

– С Новым годом, Инна...

Мы выпили шампанского и снова съели по дольке шоколада.

Но вдруг беспричинная радость и легкость, как до этого пузырьки воздуха в стакане, бегущие вверх, заиграли во мне... И тут Инна сказала: “Поцелуй меня”.

Я сделал шаг навстречу ей (причем старался почему-то все делать как можно быстрее, словно боялся, что Инна передумает или куда-то вмиг исчезнет, хотя все мои движения – я чувствовал это – были как в замедленной киносъемке или во сне, когда не можешь от кого-то убежать, потому что двигаешься слишком медленно), поставил свой стакан на подоконник.

Инна закрыла глаза. Я наклонился и поцеловал ее... в щеку, пахнущую морозом и весенним ветром. Она плавно распахнула ресницы, и в ее глазах, я готов поклясться в этом, прочиталось легкое удивление и... радость.

– А хочешь, я тебя поцелую, – после некоторого раздумья спросила Инна.

– Да... – словно слипшимся от шоколада горлом произнес я.

Инна встала, положила мне на плечи руки. И я почувствовал в каком-то тревожном сладостном безволии, замешанном все же на сожалении о чем-то, как ее упругое, гибкое тело со всеми его волнующими изгибами, выпуклостями и вогнутостями прижалось ко мне, обдав своим жаром.

Поцелуй был очень долгий, нежный, тихий, словно Инна боялась меня разбудить, и – очень сладкий, наверное от шоколада. И вызвал у меня в душе, надо сказать, весьма противоречивые чувства, чем-то напоминающие уже не раз испытанные мной во сне, когда будто бы балансируешь на грани между явью и сном и не можешь определить, то ли ты стремительно падаешь куда-то в бездонную пропасть и вот-вот расшибешься вдребезги о скалы и тебе надо бояться этого падения, то ли ты плавно, лениво паришь. И можно радоваться этому свободному полету.

Инна села на подоконник, подтянув к себе ноги и обхватив их руками. Подбородок она уперла в колени и, казалось, очень внимательно, изучающе, но как-то грустно глядела на меня. Ее распущенные волосы словно составляли с двух сторон слегка колышущуюся светлую рамку ее лица.

Мы молчали... Словно из нас, как вода из прохудившегося кувшина, ушли вдруг все слова. И мы, в некотором даже недоумении, силились понять, глядя на растекающуюся по полу бесформенную (и в то же время в своих четких, слегка выпуклых границах) прозрачность воды, можно ли как-нибудь вновь вернуть ее все в тот же, но еще не треснувший минуту назад кувшин?..

А может быть, в словах в тот момент просто не было надобности?.. Или я все это просто придумал для самого себя?.. Не знаю... Помню только, что я снова и снова готов был целовать прекрасное Иннино лицо. Я только не был уверен до конца, хочу ли я этого по-настоящему...

Мне было так хорошо и спокойно, что казалось – лучше уже не бывает. Не может просто быть. И наше молчание было не в тягость.

Если двое молчат, но не испытывают при этом скуки, значит, они любят друг друга по-настоящему и слова им просто не нужны. Они все понимают друг о друге и без них.

И вдруг в этой плавной тишине раздался торжественный бой московских курантов. И после двенадцатого колокольного удара хорошо поставленный дикторский голос произнес:

– С Новым годом, товарищи!

– Кажется, мы с тобой чуть-чуть поторопились, – сказала Инна.

– Ничего, у нас кое-что еще осталось, – сказал я, – и мы выпьем за Новый год еще раз.

Мне вновь захотелось ощутить эту хмельную бесшабашную легкость, которая возникает после первого хорошего бокала шампан­ского, когда любые препятствия кажутся незначительными, а все проблемы легко разрешимыми или даже не существующими вовсе.

Я разлил в стаканы остатки шампанского, которое уже почти не пузырилось. Мы еще раз поздравили друг друга с Новым годом и медленно, небольшими глотками выпили прохладное вино.

– Расскажи мне что-нибудь о себе, – попросила Инна. – Ведь по сути я тебя, как и ты меня, впрочем, совсем не знаю.

– Я счастливый человек, потому что знаю тебя и имею возможность хотя бы час в сутки видеть тебя, – не совсем искренне, но думая, что это ей понравится, – начал я.

– Это не о себе, – сказала Инна.

Я замолчал. А потом, уже искренне, начал.

– Знаешь, я раньше не очень-то любил Новый год... Ну, не то чтобы не любил... Любил, конечно. За елку, за ожидаемые, и все же неожиданные тем не менее, подарки под ней. Я, кстати, очень долго верил, что их действительно приносит Дед Мороз. И даже с отцом писал ему письма перед Новым годом, когда уже научился это делать, прося у него о каком-нибудь немудрящем, но очень важном для меня подарке и рассказывая ему о себе.

– А куда потом девались эти письма? – спросила Инна.

– Не знаю... Их обычно забирал отец, говоря, что отправит их в Лапландию, где живет Дед Мороз, с главпочтамта... Скорее всего, они так и лежат где-нибудь у него... Но подарки мне приходили именно те, которые я заказывал в письмах...

Я снова замолчал.

– Продолжай, – попросила Инна.

– Понимаешь, это трудно, наверное, объяснить, но мне очень нравилось предновогодье, а не самый Новый год. Нравились разрисованные витрины магазинов и “Новогодние базары” в них. Игрушки, маски, мишура, гирлянды. Разноцветные огни на тихих улицах поселка, где мы жили. И большие мягкие сугробы вдоль накатанных белых дорог... И лишь много позже я понял, что фактически сам заставил себя полюбить это сумеречное время: с трескучими морозами, с замерзшими окнами (когда лишь в середине стекла оставалось небольшое овальное, не разрисованное причудливым морозным узором, пространство), с темным, а потом неясным долгим утром, с этим почему-то почти всегда янтарно-желтым светом фонарей (с тихо порхающими в их свете снежинками), льющих свой почти осязаемый свет на плавную линию белых снегов вдоль пустынной вечерней улицы, окрашивая их волнообразный контур тоже в желтоватый цвет.

Эти хрупкие качели мирозданья: День и Ночь. Когда день уже прибыл на одну минуту. И ты вдруг понимаешь, что в чреве ночи зреет новый свет...

Даже не то чтобы я заставил себя полюбить этот Вечер года. (Я как-то услышал или где-то прочел стихотворение, из которого запомнил только две строки: “Вечер года – Декабрь... На уснувшей реке – дебаркадер”.) Я просто приучил его к себе, а себя к нему. И Вечер мне стал нравиться гораздо больше Утра, связанного с пробуждением Природы, но не предвещающего уже сладких сновидений, сотканных из наивных детских надежд и грез, из обрывков таинственных снов...

Но лет с тринадцати-четырнадцати, наверное, я, продолжая любить все это декабрьское предновогодье, вдруг перестал любить его заключительный аккорд. Как раз и состоящий из боя курантов на Спасской башне Кремля, которые своими двенадцатью ударами, транслируемыми по радио, а уже позже – и по телевизору, как бы отделяли старый год от нового, подобно ножу гильотины, резко, со свистом, падающему с высоты и разделяющему жизнь и смерть.

Получалось так, что этот веселый, улыбающийся старик с белой бородой куда-то вдруг исчезал на-все-гда! И все этому почему-то безумно радовались!

Летели пробки в потолок! И люди, весело поздравляя друг друга, выпивали по бокалу шампанского, словно исчезал из бытия не целый год их же собственной жизни, а нечто отрешенное, совершенно отвратительное, подобное затянувшейся болезни. А ведь и в ушедшем году у каждого наверняка было хоть что-то хорошее. И этого хорошего мне было всегда жаль.

Именно поэтому, в отличие от очень многих, я больше любил года високосные. Ведь они были длиннее обыкновенных на целый день! И еще потому, что в високосном году не пять, как в обычном, а только три самых коротких дня в году.

И, знаешь, мне даже хотелось, хотя бы один раз, справить Новый год по-своему. Лечь вечером спать еще в старом году, а проснуться уже в новом, как будто ничего и не произошло.

Я так просыпался в детстве и кричал из своей комнаты: “Мама! Это уже Новый год?”

– Новый! – доносился из кухни, откуда пахло чем-то вкусным, печеным, ровный и радостный одновременно мамин голос.

Я подбегал к окну, смотрел на сразу же будто бы распахивающийся мир и видел там все то же. Те же голые и скучные деревья. Та же волнистая линия сугробов в нашем дворе... Ничего нового! Вот разве только радостный солнечный свет, пронизывающий все это и заставляющий снег искриться слюдяными блестками? В нем действительно было что-то необычное, новое, не такое, как вчера. Одним словом, я как бы любил не само событие, а его антураж, декорацию, предысторию к нему. Лишь много лет спустя понял, что люди радуются не уходу старого года, а своим надеждам на что-то лучшее в новом.

Когда я стал постарше, я перенял манеру своего отца, который старался всех своих друзей, хоть на пять минут, навестить тридцать первого декабря, до вечера. “Ведь увидимся теперь лишь в следующем году”, – обычно говорил он.

Я замолчал, видя, что Инна вроде бы и не слушает меня, а задумчиво смотрит в темное окно на застывшую льдинку зацепившейся за кроны сосен луны, и тут же услышал ее: “Дальше...”

– Да это, собственно, и все, что я хотел сказать.

Она как будто и не расслышала моих слов, потому что задумчиво продолжила совсем о другом:

– Значит, ты жил в маленьком поселке? Среди сугробов, деревьев и книг...

– Книг у нас в доме было не особенно много. Да и поселок был не такой уж маленький. А вот деревьев и особенно снега вокруг действительно хватало... Иногда за ночь сугробы наметало до самых окон. И завхоз, он же учитель труда нашей маленькой бревенчатой начальной школы, откидывал его большой фанерной лопатой с крыльца, чтобы можно было открыть входную дверь...

– А я выросла среди расчищенных улиц и всегда ходила только по ним, – задумчиво сказала Инна. И продолжила: – А на этот раз в бое курантов ты тоже расслышал “свистящий звук гильотины”?

– Нет. Нынешний, вернее уже прошедший, год как-то плавно, точно прозрачная, не замутненная ничем вода, словно бы перетек по какой-то дуге из одного сосуда в другой. Кувшины поменялись, а содержимое осталось прежним. К тому же и в прошлом и в нынешнем году исполнились загаданные мной желания.

– Какие, если не секрет?

– Я загадал, что если ты победишь сегодня...

– ... Это было уже вчера. Вот видишь, как незаметно и легко вчера переходит в сегодня... А вчерашняя победа – это всегда звучит немного грустно... Извини, я перебила тебя.

– Ну, в общем, я загадал, что если ты победишь – ты поцелуешь меня.

– А почему не наоборот? – искренне удивилась Инна.

– Не знаю... – тоже искренне удивился и я.

– Знаешь, я думаю, что основная наша беда в том, что все мы всегда и почти во всем, порою даже неосознанно может быть, стремимся обязательно идти до конца к какой-то цели.

– Ты имеешь в виду спорт?

– Спорт – меньше всего. Потому что там бывают всегда лишь промежуточные старты и финиши, поскольку пределов совершенствования, по-видимому, нет. Просто мы не умеем настоящее воспринимать как эту самую желанную цель... А ведь это еще аргонавты Язона знали, как там у них в песне:

 

Что ж, в конце концов,

Путь – вся цель гребцов.

Вот что нам открыли

Ветры с звездами...

 

Конечно, важен еще и вектор пути, куда он направлен: вверх или вниз... Вверх идти, разумеется, предпочтительнее, чем скатываться вниз, но всегда, увы, значительно труднее... – И после некоторой паузы добавила: – Я абсолютно уверена в том, что, например, у альпинистов самыми лучшими являются не те минуты, когда они уже стоят на вершине, обдуваемые всеми ветрами вечности, к которой они так стремились, – это уже финал, после которого есть только спуск и, в лучшем случае – когда-нибудь – новый подъем, – а за пять минут до нее, когда они находятся в нескольких шагах от вершины; когда все их самые лучшие ожидания и стремления еще впереди, еще только вот-вот сбудутся, как им кажется. Хотя на самом деле – это уже и есть пик, за пять минут до него... Но невозможно ведь, увы, остановиться за пять минут до вечности. Хотя, пожалуй, было бы неплохо...

В общем, в принципе, это то, о чем ты только что говорил. Только иными словами: “Нож гильотины – Новый год”.

Тебе ведь наверняка больше нравится, когда: “На часах еще двенадцать без пяти. Новый год еще, наверное, в пути”, а не так, как поется в этой новогодней песенке по-настоящему: “На часах уже двенадцать без пяти. Новый год уже, наверное, в пути. Он к нам мчится полным ходом...” Ну, и так далее... В этом смысле мы с тобой, Игорь, родственные души. Может быть, потому что мы с тобой оба люди сходных стихий.

Я – Снегова.

Ты – Ветров.

А когда ветер и снег сойдутся вместе – получается метель или буран. Это уж в зависимости от того, кто кого пересилит.

– Ты, Инна, прямо как двуликий Янус. Для малознакомых – звездная Меркурьева, для близких – Снегова.

– Да, – сказала она с неохотой, и я почувствовал, что ненароком забрел туда, где мне совсем не следовало быть, слов но я нечаянно отворил маленькую дверь в небольшую сумеречную комнату, куда обычно посторонние не входят.

Инна замолчала, будто устав от своего монолога или – от долгого трудного дня. И я тоже почувствовал, как ее усталая отрешенность начинает наполнять и меня. И чтобы не подпустить эту усталость ни к ней, ни к себе, я наклонился и еще раз хотел поцеловать ее. Но поцелуя не получилось. Инна то ли выставила вперед руку, то ли в последний момент отвела лицо.

– Игорь, мы же вроде пришли к выводу, что ни в чем не стоит торопиться. В том числе и в человеческих отношениях.

Видимо, вид у меня был довольно нелепый, потому что Инна встала с подоконника и снова, как на крыльце, до которого я донес ее, потрепала рукой мои волосы, словно пробуя их на прочность.

– Не грусти, – сказала она. – У нас все еще будет. А грусть тебе так не идет. Хоть и сказал поэт: “Какое счастье быть несчастным. Идти с заплаканным лицом”. Ты, я надеюсь, не заплачешь?

– Да нет, не заплачу, – ответил я, уже приходя в себя и в очередной раз удивляясь этой ее резкой смене настроений. От задумчивости – к раздражению, от грусти – к безудержной веселости.

– Расскажи лучше еще что-нибудь. – Инна все так же стояла напротив, положив свои руки мне на плечи, и как-то внимательно и грустно смотрела сквозь меня.

– Я тоже вспомнил одно стихотворение, – сказал я, чувствуя, что наполняюсь ее нездешней грустью. – Я ей писал записки. От чернил синели пальца, а она – краснела. Как я несчастлив, как я счастлив был своим несчастьем! Но, не в этом дело...

– А ведь ты, Игорь, не так прост, как кажешься, – сказала она. И спросила: – А ты сам стихи не пишешь случаем?

– Нет, – солгал я.

– Странно... – И уже веселее добавила: – А может быть, ты в самом деле еще совсем мальчишка! Но в любом случае за стихи получишь утешительный приз.

Она протянула левую руку к подоконнику и взяла с золотинки последнюю двойную дольку шоколада. Один квадратик она слегка сжала своими зубами и губами (ее рука вновь вернулась на мое плечо), а второй как бы предложила мне.

Наши губы на мгновение встретились, когда я откусывал вторую дольку шоколада, и я снова почувствовал сладкую горечь обжигающих Инниных губ.

– Ну ладно, давай займемся делом! – энергично сказала Инна. – Надо скрыть “следы преступлений”, а точнее – нашего “царского пира”, а то скоро уже в сей тихий дом нагрянут толпы карнавалистов! Стаканы уносим в тумбочку. Бутылку – в мусорное ведро, в умывалку! Шоколад мы доели. Обертку от него – тоже в карнавальный мусор...

И потом, когда все уже было прибрано:

– Если хочешь, пойдем в клуб еще потанцуем.

– А ты хочешь?

– Я бы лучше легла спать. У меня сегодня был очень долгий и трудный день. А ты иди потанцуй. Побудь еще “средь шумного бала”.

Инна чмокнула меня в щеку и быстро, словно боясь задержаться хотя бы на минуту, бесшумно, в своих шерстяных носках, удалилась в комнату.

А я надел свою куртку и вышел в белый от снега и лунного света мир, ступив на дорожку, ведущую к клубу.

Спать мне совсем не хотелось!

Навстречу попадались – поодиночке, парами и небольшими группками разбредающиеся по корпусам веселые, но слегка уже уставшие “карнавалисты”.

Мне и самому было весело! И даже казалось, что если я наберу в грудь побольше этого ядреного морозного воздуха да посильнее оттолкнусь от дорожки, то непременно смогу взлететь.

Почти у самого клуба мне встретились весело хохочущие друг над другом (из-за смешных масок на их лицах) Юрка и Лариса.

– А-аа-а, са-аа-колик! Давай я тебе па-а-гадаю, – слегка растягивая слова, повернула ко мне голову полусмешная, полустрашная Баба-Яга – Лариса.

И они оба враз, как по команде, прыснули от смеха.

Потом, еще не отсмеявшись до конца, сняли маски, и Юрка предложил:

– Пошли, Игореха, с нами. В “Соболе” собирается небольшой ба-аа-монд, – подражая Ларисе, заакал и вытянул он слово. –  Бабок-ежек, Кащейчиков Бессмертных и прочей незлой нынче нечисти. Устроим небольшой шабашик с томными танцами под маг.

Я отказался. И они, взявшись за руки, весело смеясь и дурачась, побежали по направлению к “Соболю”.

Наверное, на самом-то деле никто им сейчас был не нужен.

Я всегда по-хорошему немного завидовал Юрке. Казалось, что он не принимал жизнь, а вернее – происходящие с ним события жизни слишком всерьез. И от этого жилось ему значительно легче. Похоже, и Лариса была таким же легким человеком.

Я порадовался за них и пожелал им мысленно всего хорошего. Вообще, хорошее, доброе, светлое мне хотелось сейчас раздавать всем встречным полными горстями, настолько я был переполнен этим. Более того, я чувствовал, что сколько бы я ни “раздавал” сейчас того хорошего, что скопилось во мне, его – этого чистого света – все равно не убудет.

И с Ларисой и Юркой я не пошел, может быть, именно потому, что чувствовал – лучше, чем сейчас, мне все равно уже не станет.

 

Потом, в длинной череде прожитых лет, мне не раз бывало хорошо.

И – очень хорошо!

И даже – восхитительно!

Но так хорошо никогда уже не было...

 

* * *

А потом пришло тихое, чистое, слегка подслеповатое, но от этого еще более трогательное утро нового дня и первое утро нового года.

Я быстро, почти вприпрыжку, от переполняющей все мое существо радости шел по вновь расчищенной и казавшейся от этого какой-то новенькой, абсолютно черной среди высоких искристых бордюров наметенного снега, асфальтированной дорожке к столовой, и мне хотелось или обнять весь наш огромный мир, или заорать во все горло!

 

А потом, сразу же после Нового года, на второй или третий день его, Инна, Юрка Долгополов и всегда молчаливый двадцать девятый номер, который был третьим в лыжной гонке на наших Новогодних стартах, но который тоже, как и Юрка, тренировался в Школе олимпийского резерва, отправились на школьную олимпиаду Сибири и Дальнего Востока в Новосибирск. Туда поехали и другие призеры и наша хоккейная команда. Я понимал, что и Юрка, и двадцать девятый номер, конечно же, заслужили эту поездку. Но все-таки, по справедливости, туда должен был поехать я. Ведь я был вторым на соревнованиях. А к тому же я так этого хотел! И так надеялся на эту поездку...

Но, видимо, Судьба за множеством своих дел просто не разглядела моих скромных желаний...

Я отчетливо помню тот день расставания. И тот яркий красно-сине-белый автобус, попыхивающий откуда-то снизу и сзади белым парком, с большими чистыми, блестящими на солнце стеклами и с ярко-желтыми шторами.

Он, как яркое декоративное пятно, стоял на белой-белой, хорошо укатанной, квадратной площадке у ворот нашего зимнего лагеря. И “олимпийцы”, веселые, со своими спортивными сумками через плечо, загружались в него.

А иные уже сидели на мягких сиденьях, распахнув шторки и улыбаясь друзьям и знакомым, которые тоже, как яркие пятна на белом в своих разноцветных спортивных одеждах, провожали их.

Все прощальные слова вроде бы были сказаны. И улыбаться было уже не то чтобы тяжело, а нелепо как-то, неестественно, а махать отъезжающим руками – преждевременно, потому что автобус еще не трогался с места. Ждали старшего тренера и команду хоккеистов, которые где-то задерживались. И это тягучее время, когда, как невидимым барьером, все уже разделены, но еще вместе, тянулось как длинная и липкая резина. Которая уж лучше бы (хотелось!) лопнула, что ли, скорей...

 

Хоккеисты, в своих празднично-ярких одинаковых куртках и плотных черных шерстяных шапочках, облегающих голову, появились у автобуса вместе со старшим тренером, стройным, энергичным, с белозубой и почти всегда приветливой улыбкой, но уже совершенно седым человеком.

Они шли к передним, открытым, дверям автобуса как-то сосредоточенно, гуськом, со своими огромными баулами, в которых лежали их ледовые доспехи, форма и коньки. Многие в свободной от баула руке держали свои клюшки с загнутыми “крюками”, обмотанными темной изолентой. Запасные клюшки были аккуратно и плотно увязаны в ровные стопки.

Чем-то их растянувшийся змеистый молчаливый строй напоминал уход уставших от войн легионеров, идущих на опасное задание, из которого (предчувствие подсказывает) не многие вернутся назад.

Или даже скорее – своей одинаковостью и сосредоточенным молчанием они были похожи на спартанцев, идущих к Фермопильскому ущелью во главе со своим царем Леонидом для того, чтобы маленькой горсткой бойцов сразиться с огромной персидской армией Ксеркса, преградив ей путь в Элладу.

Видимо, у команды перед самым отъездом состоялся весьма неприятный разговор со старшим тренером.

Так же гуськом, задевая спинки сидений своими сумками, хоккеисты продирались по узкому проходу в конец автобуса, где на длинное заднее сиденье, рассчитанное на пять человек, укладывали свою амуницию.

Несмотря на их мрачный проход, они внесли хоть какое-то разнообразие в затянувшееся расставание.

Чипа, в расстегнутой куртке, как будто на дворе был месяц май, а не январь, в своем белоснежном толстом свитере, без шапочки (кроме своего баула, перекинутого через плечо, он нес в левой руке еще две, связанные между собой, стопки клюшек), подошел к закрытой задней дверце автобуса и остановился.

Шофер, с каким-то брезгливым видом наблюдавший просачивание хоккеистов по проходу между рядами кресел, взглянув в зеркало заднего вида, тут же открыл ему заднюю дверь, словно они заранее договорились об этом.

Чипа, своим бесшабашным видом и веселостью составляющий резкий контраст команде, улыбнулся и не спеша, с некоторой даже вальяжной ленцой, вошел в автобус.

Дверь за ним, звонко щелкнув, тут же затворилась.

– Ну, я пойду, – сказала Инна. – Все уже почти уселись.

Как ни странно, я испытал даже некоторое облегчение, когда она, с еще несколькими отъезжающими, тоже отделившимися от провожающих, пошла к автобусу.

Было такое ощущение, что разомкнулись не очень тяжелые, но все же связывающие нас цепи.

 

Бесполезно скулить. Мир не станет другим

Только лишь оттого, что тебе захотелось

Совместить и свободу и женщины верность.

И остаться над светлой водой молодым.

 

Как льдинка из-под затора на холодной весенней реке, всплыло откуда-то, когда автобус уже тронулся и начал медленно разворачиваться, двигаясь своим праздничным ярким боком мимо провожающих, которые, весело улыбаясь, махали руками так неистово, словно хотели взлететь вслед за автобусом или будто бы сейчас происходило самое радостное событие в их жизни.

 

Ах, обещанья, обещания...

Легко даются на прощание.

Легко даются. Не сбываются.

“Прощай!” – кричат. И – улыбаются.

 

Вынырнула откуда-то из-под мокрых бревен, из темной глубины воды, вторая “льдинка”, устремляясь по течению куда-то вдаль и превращаясь из белого лоскутка в белую точечку.

Я увидел за стеклом первого ряда спаренных сидений грустное лицо Инны, немного искаженное, как от физической боли, но все равно прекрасное. И через несколько больших квадратов окон, почти в конце салона, весело хохочущего, видимо, над чьей-то удачной шуткой Чипу, который даже не смотрел на провожающих, словно они были лишь обычным повседневным фоном на его пути к какой-то, одному ему известной, яркой цели.

Автобус почти развернулся к нам задней стенкой, на которой – черным по белому – были выведены трафаретом большие цифры: “19-82 ИРА”.

“19-82, по идее, счастливый номер...” – только успел подумать я, уже собираясь возвращаться в лагерь, как автобус, плавно и бесшумно скатывающийся к дороге, вдруг остановился.

Как шторы на окне в полутемной комнате, распахнулась передняя дверь, и я увидел Инну, которая от автобуса, стоящего немного боком, так, что одновременно был виден его правый бок и задняя стенка, как-то плавно, точно во сне, отрываясь и немного зависая над землей, словно земное притяжение перестало действовать, уже без шапочки и курт­ки летела или, точнее, парила по направлению ко мне.

Передо мной, как перед невидимой стеной, она остановилась. Ее лицо было решительным и бледным. Я никогда не видел у всегда немного холодной и как бы даже равнодушной ко всему Инны такого лица. Это выражение портило ее красоту, но в то же время делало ее более человечной, более домашней, более простой, более желанной, что ли...

– Я хотела тебе сказать, что поехать с нами должен был ты! – Она сделала нажим на слове “должен”.

На что я только и мог, что пожать плечами, потому что в горло мне вдруг втиснулся твердый комок, мешающий говорить.

Она что-то быстро говорила еще, а я, глядя на нее, одновременно видел за ее спиной: и яркий автобус, и нетерпение шофера, что-то кричащего из-за раскрытой двери, и улыбающегося и подмигивающего кому-то Юрку Долгополова, и – тоже за стеклом, за спинкой его кресла – очень серьезное и даже грустно-отрешенное, чего минуту назад невозможно было себе даже представить, лицо Чипы, который смотрел, казалось, куда-то вдаль, поверх наших с Инной голов.

– Вот, возьми, – Инна протянула мне большое, румяное, играющее глянцем яблоко.

Резко развернувшись, она в несколько, теперь уже не плавных, прыжков, словно земное притяжение, вспомнив о своем предназначении, снова начало действовать, достигла автобуса. Автобус плавно, беззвучно, но как бы нехотя покатил под горку и исчез за ближайшим поворотом, словно растворился в сияющей белизне зимы.

А я все еще смотрел на дорогу, на то самое место, где несколько дней назад мы с Юркой таким же ярким, солнечным, искристым и каким-то хрупким, как тонкая прозрачная льдинка, днем весело высадились из рейсового автобуса...

И печаль тогда еще не поселилась в моем сердце.

– Сердце рыцаря разбито вдрызг! – услышал я немного насмешливый голос Ларисы Сметаниной.

Мне хватило сил улыбнуться, и я ответил:

– Если бы это случилось, то осколками были бы ранены все.

На площадке перед воротами лагеря уже никого, кроме нас с ней, не осталось...

И мы тоже развернулись и пошли назад.

– Хочешь? – предложил я Ларисе яблоко.

– Да нет, ешь сам. – Голос ее был уже не насмешлив, а скорее грустен.

И я вдруг почувствовал к ней такую теплую признательность! Хотя бы только за то, что она здесь, рядом...

На ходу, в такт шагам, я стал машинально откусывать от подаренного Инной сочного яблока. Оно не оказалось “яблоком раздора”. Но и яблоком счастья оно не стало.

 

* * *

Еще во время зимних каникул семья Инны переехала в Москву (ее отчима перевели куда-то с повышением в должности и звании). И после олимпиады школьников Инна, прямо из Новосибирска, тоже улетела туда.

Какое-то время, чтобы утишить сосущую и отупляющую меня душевную боль, я старался убедить себя в том, что Инно­-планетянка просто вернулась от нас на какую-то свою, причем обязательно счастливую, планету...

А неизведанных планет на нашей старушке Земле, как известно, пока еще много. Гораздо больше, чем это нам порою кажется.

 

А потом, после окончания школы, я узнал, что Чипу на каких-то соревнованиях пригласили играть в одном из столичных клубов. И через некоторое время он осел в знаменитом ЦСКА.

Юрка к тому времени уже сменил “большой спорт”, как он сам говорил, на “маленькую семью”, женившись на Ларисе. И через год в их студенческой семье появился первенец.

А потом, заработанная тяжким потом, на меня вдруг, неожиданно почти, “свалилась” золотая медаль за первое место на зимней Спартакиаде народов России. Спартакиаду транслировали и освещали ежедневно почти все мыслимые и немыслимые средства массовой информации. И не только наши, но и зарубежные, поскольку эти соревнования в нашей стране были завершающими перед зимним чемпионатом мира, который должен был проходить в Финляндии, и должны были выявить претендентов для сборной команды России, всегда по праву составляющую достойную конкуренцию другим странам.

На чемпионат я, по непонятным мне до сих пор причинам, так и не попал, хотя предварительно и был уже включен в сборную команду страны. А за первое место на Спартакиаде получил в нашем городе хорошую двухкомнатную квартиру (в которой впоследствии почти все время своей учебы в мединституте – до распределения на Север, в маленькую поселковую больничку – жили Юрка, Лариса и их первенец, пока я мотался по различным соревнованиям и сборам, лишь изредка бывая в родном городе, чаще привозя домой синяки и шишки, чем медали) и совсем уж неожиданную яркую открытку, в которой меня позд­рав­ляли одновременно и с победой и с Новым годом “Инна и... Саша”. И где, после поздравительного текста, была еще довольно странная приписка торопливым почерком: “Ты мое, без пяти минут, счастье...”

Обратного адреса открытка не имела, а почтовый штемпель на ней свидетельствовал о том, что она была отправлена из Москвы. И только спустя год после ее получения от какой-то полузнакомой знакомой я узнал, что Инна с Чипой, почти сразу же после его перехода в ЦСКА, поженились. Но к тому времени, когда я это узнал, они уже успели развестись, прожив вместе чуть больше года. А на самом деле – и того меньше, потому что оба, как и я, то и дело мотались по различным соревнованиям.

А потом, и тоже как-то через третьи руки, на бегу, в мимолетном разговоре с кем-то из нашей школы, я узнал, что Инна вышла замуж за знаменитого пловца из Новой Зеландии и уехала с ним в Велингтон.

“И где она его только отыскала, этого пловца, у себя на льду?..”

 

* * *

Совсем недавно Инна позвонила мне откуда-то очень издалека, словно с другой планеты.

А накануне этого звонка я увидел ее...

Сначала – во сне, ту, которую я знал. И наяву (ту, которую я не знал) – по телевизору.

Телекомментатор представил ее как очень хорошего тренера юной голландской спортсменки, которая выиграла там у себя какой-то “Новогодний приз” во время рождественских забегов по льду Амстердамских каналов, где принимали участие лучшие конькобежцы нидерландских школ.

Инна очень весело улыбалась. И это выглядело немного неестест­венно при ее по-прежнему грустных глазах.

Ее юная воспитанница, которая была не то племянницей, не то троюродной сестрой знаменитого в недавнем прошлом голландского конькобежца Кейса Феркерка, тоже улыбалась, даже почти смеялась. В отличие от Инны, глаза ее также искрились веселым смехом, и казалось, что веселые искорки из них разлетаются по всему ее круглому добродушному лицу, оседая на нем яркими, частыми, крупными веснушками.

“Веснушки – это поцелуй солнца”, – припомнилось мне из детства мамино изречение.

Инна немного располнела. И этого не могло скрыть даже очень просторное норковое манто. Теперь это была не та юная гибкая девушка весенней красоты, которую я помнил, а зрелая, хорошо знающая себе цену, женщина. Она была по-прежнему очень привлекательной. Я бы даже сказал – красивой. Но красота ее была уже осенней.

Словом, это была дама с уставшим от собственной красоты лицом.

Она кому-то помахала с телеэкрана рукой, а поскольку в комнате я был один – выходило, что она помахала мне. И я ей в ответ подмигнул.

 

...Итак, зазвонил телефон.

Мне хорошо писалось с утра, после утренней недолгой лыжной пробежки по дремлющему сосновому лесу, после контрастного душа, чашечки крепкого кофе и бутерброда с сыром. Отрываться от работы не хотелось, но телефон был упрямо-настойчив, и я решил уважить его упорство, а уж потом отключить.

Подойдя к нему, я ощутил какое-то необычайное, но едва уловимое волнение.

– Слушаю, – сказал я довольно сухо.

– Привет королю лыжни, – ответил мне голос, который я сразу узнал, потому что голос у Инны остался прежним. Но я никак не мог совместить этот голос, принадлежавший Той, такой теперь уже далекой, девушке, с женщиной, удивительно похожей на нее, но в чем-то неуловимом все-таки абсолютно другой.

– Привет, – все-таки немного растерялся я и вдруг ясно понял, что та первая моя любовь навсегда теперь во мне останется и навсегда теперь уйдет, потому что я по-прежнему никак не мог представить, что Та Инна и эта уверенная в себе, властная красивая женщина одно и то же лицо. – Ты что, в Ангарске? – спросил я, словно услышал звонок из детства.

– Нет. Я звоню из дома, из Ванкувера.

“Это же в Канаде, на тихоокеанском побережье”, – вспомнил я свой заход на судне в этот город.

– А слышимость такая, будто ты рядом, максимум – в соседнем квартале, а не на другом конце света.

Звонок застал меня врасплох еще и потому, что, когда он раздался, я “был” на новогоднем вечере и самая красивая девушка в лагере шла через весь зал, одна, по скользкому “льду” паркета, который, казалось, вот-вот разобьется от острых ее каблучков, чтобы пригласить меня на танец. Я не мог сразу выйти из этого состояния. И совместить разных Инн с одинаковым голосом тоже не мог и поэтому чувствовал, что разговор никак не выстраивается во что-то спокойно-непринужденное.

Во время разговора мне все время вспоминались два разных Инниных лица. Юное – писанное акварелью, с некоторой очень трогательной туманной и, где это нужно, уместной размытостью черт. И лицо зрелой женщины – писанное маслом, уверенными яркими и броскими мазками. Сюжет был один. А манера исполнения и восприятие образа от этого совсем иные.

Я отдал предпочтение первому, более знакомому мне лицу и тут же голос органично с ним соединился. Словно мне позвонили из прошлого. Пожалуй, еще более далекого и недосягаемого, чем Ванкувер...

– А ты бы этого хотел? – после недолгой паузы спросила Инна, и ее голос вернул меня к действительности окончательно.

– Чего? – не понял я.

– Ну, чтобы мы были рядом.

– Конечно, – слукавил я. – Только не умею сдвигать континенты...

Инна снова задала мне вопрос, словно и не обратив внимания на мой блестящий ответ:

– У вас сейчас утро?

– Утро.

– А у нас все еще ночь Сочельника... И я никак не могу уснуть. И даже волны океана не убаюкивают меня, как прежде. Тебе не слышно их наката?

– Нет.

– Жаль... Они так красиво шуршат песком... Ты совсем забыл меня?

“Прямо какой-то день вопросов и ответов”, – подумал я. Хотя, день – это не совсем точно, потому что вопросы были ночные, задаваемые из спальни, в открытые широкие окна которой доносится шум океана, его мерное могучее дыхание, а ответы на них – утренние. И за окном моим были сосны и снег.

– Не совсем, – ответил я. – За минуту до твоего звонка я как раз думал о тебе, – на сей раз не слукавил я.

– Правда?! – в голосе Инны я уловил и удивление и... радость.

– Правда... И мы с тобою даже танцевали...

В пространстве между Канадой и Сибирью застыла недолгая пауза, словно я своим ответом задал Инне какую-то немыслимой трудности головоломку... А потом она спросила вновь:

– Ты не вывел еще формулу любви? Нет? Жаль... Хотя, пожалуй, ты и прав, что это невозможно и, главное, никому не нужно.

Опять образовалась пауза. И я даже, честно говоря, подумал, что нас разъединили.

– Алло!.. – произнес я в далекую тревожную пустоту. И ощущение у меня было такое, что я затерялся где-то в вымышленном мире.

– Да, я слушаю, – как-то вдруг устало и рассеянно, словно засыпая на ходу, ответила мне Инна. И вновь с горечью повторила: – Жаль... Как было бы всем хорошо, если бы формула такая существовала и каждый точно знал, кому он предназначен. И не было бы этих многочисленных ошибок.

– Каждый и так знает, кому он предназначен. Просто бывает, что обстоятельства сильнее людей. Хотя случается, правда значительно реже, что и люди сильнее обстоятельств.

– Получается, что мы с тобой, Игорь, слабее обстоятельств?

– Получается... Ведь жизнь это не спорт, где почти все зависит только от тебя.

– Знаешь, я здесь, в Канаде, в Монреале только, – словно встрепенувшись, начала Инна, – иногда встречаю Александра. Помнишь Чипу-то?.. Он там теперь ребятишек тренирует, чтобы они потом обыгрывали наших. Или ваших, будет точнее? Важный такой стал. Степенный. С брюшком. Трое детей... Женился на какой-то балерине, вышедшей в тираж. Ею и собой доволен страшно. Если встречаемся не на бегу – где-нибудь на стадионе, где рядышком тренируются его и мои ребятишки на льду, – говорим в основном о России. Как там у вас сейчас все плохо, неустроенно, ужасно. И как хорошо здесь, у нас. И как нам повезло, что мы здесь. Но как-то так получается, будто мы в чем-то оправдываемся или уговариваем друг друга. Или, еще точнее, заговариваем что-то там, внутри... А ты, кстати, женат? – спросила она без плавного перехода, словно это был основной вопрос, который она давно хотела мне задать.

– Нет.

– Жаль... – в который уже раз сказала она, как будто это было стержневое слово разговора. – Хорошие бы были ребятишки, если бы... – Инна немного замялась, а потом закончила, – если бы в тебя пошли... У меня своих тоже нет, только мужнины. Двое. И даже внуки уже есть. Так что я теперь – бабушка.

Снова повисла тягостная пауза...

– Знаешь, Игорь, а я ведь читала твой рассказ, когда была в Москве у мамы. Она следит за твоими публикациями, собирает все журналы, где есть что-то твое, и даже газетные статьи вырезает в отдельную папочку.

Честно говоря, для меня это была большая новость. Во-первых, потому что с Инниной мамой, Натальей Сергеевной, мы были едва знакомы, и я, бывая в столице, лишь изредка звонил ей. А во-вторых, мне всегда казалось, что она всерьез могла быть занята только собой, то есть своей внешностью, в первую очередь, и своей (давно уже осуществленной) мечтой о том, как стать генеральшей.

А получилось, что в ее лице я обнаружил, возможно, истинного и искреннего друга.

– Ну и как? – с замиранием сердца спросил я о своем рассказе, потому что не мог по Инниному голосу определить ее отношение. А для меня это было очень важно.

– Рассказ хорош. Но меня ты в нем переоценил... Я стою меньше.

– Не знаю.. Может быть... Тебе ведь виднее. Хотя о тебе рассказ еще не написан. А в том рассказе есть лишь отголоски тебя... Кстати, а в жизни помогает тебе мой “Куриный бог”?

– Не знаю, – ответила она. – Смотря с какой стороны посмотреть. – По ее голосу можно было безошибочно определить, что честным ответом должно было быть одно лишь слово: “Нет”. – Я его, кажется, потеряла... Не то в Париже, не то в Амстердаме в гостинице оставила... Во всяком случае, у себя дома я его найти не могу. Наверное, и в самом деле где-то потеряла. – Она снова замолчала. И после паузы, глубоко вздохнув, сказала: – Знаешь, Игорь, я много чего потеряла... Правда, узнала я об этом лишь теперь, когда у меня появился свой собственный огромный дом, очень богатый и довольно старый третий муж и... первые седины.

– Не переживай, Инна. Если бы у тебя всего этого не было, то ты бы, наверное, считала, что потеряла огромный дом с видом на океан и очень богатого мужа. Ты ведь мужей, насколько я понял, как континенты меняешь, – неожиданно спокойно и даже как-то равнодушно сказал я, словно вдруг сильно устал, как устают от трудной эстафетной гонки. Но никакого ответа уже не услышал.

В телефонной трубке что-то зашипело. А потом пошли длинные тревожные гудки...

Казалось, что они, пронзая пространство, стараются дотянуться до меня из какого-то межзвездного запределья, которое и мыслью не достанешь...

А за окном кружил, не падая, веселый и пушистый чистый снег.

*МНС – младший научный сотрудник.

*“То есть с осердием...” (примеч. Ф.М. Достоевского).

*Горняк, горный – ветер северо-западного направления, господствующий

на Байкале.

* “Сарепта” – тип моторной лодки.

 

  • Расскажите об этом своим друзьям!

  • «Помогите!». Рассказ Андрея Хромовских
    Пассажирка стрекочет неумолчно, словно кузнечик на лугу:
  • «Он, наверное, и сам кот»: Юрий Куклачев
    Юрий Дмитриевич Куклачёв – советский и российский артист цирка, клоун, дрессировщик кошек. Создатель и бессменный художественный руководитель Театра кошек в Москве с 1990 года. Народный артист РСФСР (1986), лауреат премии Ленинского комсомола (1980).
  • Эпоха Жилкиной
    Елена Викторовна Жилкина родилась в селе Лиственичное (пос. Листвянка) в 1902 г. Окончила Иркутский государственный университет, работала учителем в с. Хилок Читинской области, затем в Иркутске.
  • «Открывала, окрыляла, поддерживала»: памяти Натальи Крымовой
    Продолжаем публикации к Международному дню театра, который отмечался 27 марта с 1961 года.
  • Казалось бы, мелочь – всего один день
    Раз в четырехлетие в феврале прибавляется 29-е число, а с високосным годом связано множество примет – как правило, запретных, предостерегающих: нельзя, не рекомендуется, лучше перенести на другой год.
  • Так что же мы строим? Будущее невозможно без осмысления настоящего
    В ушедшем году все мы отметили юбилейную дату: 30-ю годовщину образования государства Российская Федерация. Было создано государство с новым общественно-политическим строем, название которому «капитализм». Что это за строй?
  • Первый фантаст России Александр Беляев
    16 марта исполнилось 140 лет со дня рождения русского писателя-фантаста Александра Беляева (1884–1942).
  • «Необычный актёрский дар…»: вспомним Виктора Павлова
    Выдающийся актер России, сыгравший и в театре, и в кино много замечательных и запоминающихся образов Виктор Павлов. Его нет с нами уже 18 лет. Зрителю он запомнился ролью студента, пришедшего сдавать экзамен со скрытой рацией в фильме «Операция „Ы“ и другие приключения Шурика».
  • Последняя звезда серебряного века Александр Вертинский
    Александр Вертинский родился 21 марта 1889 года в Киеве. Он был вторым ребенком Николая Вертинского и Евгении Скалацкой. Его отец работал частным поверенным и журналистом. В семье был еще один ребенок – сестра Надежда, которая была старше брата на пять лет. Дети рано лишились родителей. Когда младшему Александру было три года, умерла мать, а спустя два года погиб от скоротечной чахотки отец. Брата и сестру взяли на воспитание сестры матери в разные семьи.
  • Николай Бердяев: предвидевший судьбы мира
    Выдающийся философ своего времени Николай Александрович Бердяев мечтал о духовном преображении «падшего» мира. Он тонко чувствовал «пульс времени», многое видел и предвидел. «Революционер духа», творец, одержимый идеей улучшить мир, оратор, способный зажечь любую аудиторию, был ярким порождением творческой атмосферы «серебряного века».
  • Единственная…
    О ней написано тысячи статей, стихов, поэм. Для каждого она своя, неповторимая – любимая женщина, жена, мать… Именно о такой мечтает каждый мужчина. И дело не во внешней красоте.
  • Живописец русских сказок Виктор Васнецов
    Виктор Васнецов – прославленный русский художник, архитектор. Основоположник «неорусского стиля», в основе которого лежат романтические тенденции, исторический жанр, фольклор и символизм.
  • Изба на отшибе. Култукские истории (часть 3)
    Продолжаем публикацию книги Василия Козлова «Изба на отшибе. Култукские истории».
  • Где начинаются реки (фрагменты книги «Сказание о медведе»)
    Василию Владимировичу в феврале исполнилось 95 лет. Уже первые рассказы и повести этого влюблённого в природу человека, опубликованные в 70-­е годы, были высоко оценены и читателями, и литературной критикой.
  • Ночь слагает сонеты...
    Постоянные читатели газеты знакомы с творчеством Ирины Лебедевой и, наверное, многие запомнили это имя. Ей не чужда тонкая ирония, но, в основном, можно отметить гармоничное сочетание любовной и философской лирики, порой по принципу «два в одном».
  • Композитор из детства Евгений Крылатов
    Трудно найти человека, рожденного в СССР, кто не знал бы композитора Евгения Крылатова. Его песни звучали на радио и с экранов телевизоров, их распевали на школьных концертах и творческих вечерах.
  • Изба на отшибе. Култукские истории (часть 2)
    Было странно, что он не повысил голос, не выматерился, спокойно докурил сигарету, щелчком отправил её в сторону костра и полез в зимовьё.
  • Из полыньи да в пламя…
    120 лет назад в Иркутске обвенчались Александр Колчак и Софья Омирова.
  • Лесной волшебник Виталий Бианки
    На произведениях Виталия Валентиновича выросло не одно поколение людей, способных чувствовать красоту мира природы, наблюдать за жизнью животных и получать от этого удовольствие.
  • Записки андрагога. Из дневника «Союза неугомонных»
    С 2009 года в Иркутске действует добровольческий образовательный проект «Высшая народная школа (ВНШ) для людей пенсионного возраста», девиз которой «Не доживать, а жить!» В этом году школке исполняется 15 лет…