За шторой, с этой стороны... (Окончание) |
11 Января 2025 г. |
Новогодняя история Владимир Максимов (Начало). Снег был почти невесомый. И мягкий, словно пух... Я поднял широкий шалевый воротник своего пальто из темно-синего драпа и улегся спиной на высоком, перинном снежном валу (созданном вдоль дороги усилиями неведомого мне аккуратного дворника) под фонарем. Оба окна угловой Бетиной комнаты ярко вспыхнули светом. («Наверное, усаживаются за стол», – подумал я.) И увидел, как высокая Люда Година со своей гордо посаженной головой подошла к окну, выходящему на мою сторону, и, усевшись на широкий подоконник под приоткрытой форточкой, закурила. Этот подоконник был моим любимым местом в Бетиной квартире. Сколько раз мы сидели там вместе с ней, отгородившись плотной шторой от остального пространства комнаты… Година увидела меня и жестом руки позвала вернуться. Я, лежа на снегу, отрицательно помотал головой, отчего мне за ворот попал снег, оказавшийся совсем не теплым, каким казался в воздухе. Людмила покрутила указательным пальцем у виска, давая оценку моим умственным способностям в связи с этим отказом. И я как будто бы даже услышал ее обычное «вот дурик!», произнесенное приятным низким голосом. Година изящным щелчком выбросила недокуренную сигарету в форточку (и она ярким красноватым светлячком, прочертив на темном фоне плавную дугу, упала в наметенный у стены дома сугроб), закрыла ее и отошла от окна. Через полминуты, показавшиеся мне такими долгими, она вернулась к нему вместе с Бетой. Что-то сказала ей, слегка наклонив голову к ее лицу, и указала пальцем на меня. Но Бета – я это почувствовал сразу – еще раньше увидела меня и внимательно, неотрывно, неподвижно, со своим обычным, слегка печальным выражением лица смотрела, как я уютно устроился в сугробе. Казалось, что наши глаза находятся на одной пологой линии, только с разных ее сторон... Годиной у окна уже не было. Через мгновение все пространство окна заполнила веселая, галдящая, жестикулирующая, строящая рожицы, компашка. Серега Сысоев – высокий (выше всех), красивый, в белой рубашке и галстуке бабочкой, двумя руками, как бы подгребая воздух к своей груди, звал меня обратно, изображая этот жест над головами одноклассников. Мне так хотелось вернуться! И я бы сделал это с радостью. Я был согласен даже быть «весь вечер на арене!». Но быть весь вечер на манеже клоуном я все же не желал. Да к тому же Бета по-прежнему стояла неподвижно, словно загипнотизированная, и не делала даже никакого подобия тех жестов, которыми продолжали меня зазывать одноклассники. Я вдруг почувствовал, словно сам себя увидел сверху, как я, должно быть, нелепо выгляжу лежащим в сугробе под фонарем, изображающим из себя эдакого беззаботного гуляку, который от полноты чувств и красоты ночи улегся себе чуть ли не посреди улицы и ловит ртом парящие снежинки. В это время за окном что-то произошло, и все стали расходиться. А оставшаяся у окна последней Бета начала очень медленно задергивать желтую штору окна. Затем она подошла ко второй его половине и так же медленно, но уже не глядя на меня, а поглядывая куда-то вверх, будто что-то там мешало шторе плавно двигаться, задернула наглухо и ее. Теперь мне были видны лишь силуэты моих друзей. И я видел, как эти тени-силуэты начали рассаживаться за столом. Шел последний час старого года... А новый снег все падал и кружил... После закрытия штор Бетой на окне я сразу как-то обессилел. Словно для меня все вдруг лишилось смысла. Хотя и надеялся еще, что она вот-вот выйдет из подъезда в своей длинной темной шубке и позовет меня назад. Но двери подъезда, увы, оставались безмолвны. «Мой самый главный человек, взгляни со мной на этот снег, – доносилось теперь откуда-то сбоку. – Он чист, как то, о чем молчу, о чем сказать хочу...» – пела Майя Кристалинская, как я понял, теперь уже в квартире, находящейся в соседнем доме на первом этаже. У этой квартиры было трапециевидное, выступающее в улицу окно-эркер, задником которого как бы служила штора. «Вот опять окно, где еще не спят... Может, пьют вино. Может, так сидят...» – За старый год! – заорал Серега Сысоев. А я, услышав его слова, докатившиеся до меня, как снежки, по плотному холодному воздуху из приоткрытой форточки, даже как будто увидел петушок его темных волос, радостно подрагивающих в такт порывистым движениям. «Вот и этот год, старик...» – подумал я. Тяжелая, наглухо задернутая зеленоватая штора в квартире на первом этаже двухэтажного, в отличие от четырехэтажного Бетиного дома, отделяла от комнаты маленький уютный уголок застекленного с трех сторон пространства со множеством кактусов и прочей зелени, стоящей на одном краю широченного белого подоконника. Я встал. Отряхнул пальто. Расправил воротник. Взглянул на часы. Было пять минут двенадцатого. Несмотря на бодрящий холодный воздух, ноги в полуботинках, или «корочках», как мы их тогда называли, почти не мерзли, и под пальто, как в норке, ощущалось приятное тепло. – Сколько времени, браток?! – услышал я веселый энергичный голос. – Пять минут полночи, – ответил я и обернулся, чтобы разглядеть обладателя столь энергичного напористого голоса, убедившись, что он имеет кроме оного не менее энергичные движения и яркую, как солнечный зайчик, улыбку. – Значит, успеваю, – сказал морской офицер и предложил мне сигарету. – Спасибо, не курю, – вяло ответил я этому веселому лейтенанту и позавидовал ладно сидящей на нем черной морской шинели, белому шарфику, черной фуражке с красивой кокардой и светлыми серебрящимися погонами, еще больше подчеркивающими ширину его плеч. – Подержи не в службу, а в дружбу, – попросил он, передавая мне большую коробку с тортом, а сам, стянув со своей руки туго облегающую кожаную перчатку, расстегнул весьма вместительный портфель и стал что-то искать в его внутреннем кармашке. В портфеле я успел разглядеть бутылку шампанского, ананас, который я до этого видел только на картинках и... яркие рубиновые розы в прозрачном целлофане. Он извлек из портфеля распечатанный конверт, взглянул на него и спросил: – Это улица Фестивальная? – Да. – А дом не девятнадцатый? – Девятнадцатый. И квартира шестьдесят пятая здесь, – уже все поняв, ответил я, указывая на Бетин подъезд. – А ты откуда знаешь, что мне в шестьдесят пятую? – хитровато улыбнувшись, спросил веселый незнакомец. – Интуиция, – ответил я. – Да и городок у нас совсем ма-а-а-ленький. Все всё про всех знают, – каким-то пустым, бесцветным, замороженным голосом едва выговорил я. Он достал из яркой красивой пачки сигарету, щелкнул зажигалкой с откидывающейся крышкой, глубоко затянулся, все это время с любопытством разглядывая меня и как бы оценивая, сколько за меня можно взять или дать. (А может быть, просто не решаясь сразу войти в подъезд?) Видимо, моя «цена» показалась ему не слишком высокой, и он, вздернув головой, отгоняя то ли сигаретный дым, то ли какие-то свои неспокойные мысли, спросил: – А ты чего такой кислый? – Он уже глядел на разноцветные яркие окна дома, а не на меня. – С девчонкой своей, что ли, поссорился? Я ничего не ответил. А он продолжил, разговаривая как бы уже с самим собой: – Им, браток, как норовистым лошадям, шенкеля нужны и шпоры!.. Да еще – быстрота и натиск! Тем более, год-то какой настает? Что слева направо, что справа налево, если перевернуть, одно и то же получается. Такой год только раз в столетие, наверное, бывает. И тут главное промаху не дать – точно «в десятку» ударить! Решительно отбросив в сугроб, где я только что лежал и где от меня осталась в снегу смешная, нелепая вмятина, едва начатую сигарету (она некоторое время еще тлела похожим на глаз волка в ночи красноватым огоньком), он взял у меня из рук коробку с тортом и, будто действительно всаживая шпоры в бока неведомой взмыленной лошади, шагнул к подъезду. Лицо у него в этот момент было очень решительное, даже злое, и потому – некрасивое. Эта резкая перемена в его внешности как-то более-менее примирила меня с действительностью и с самим собой. «За то, что ты в моей судьбе, спасибо, снег, тебе...» – продолжала петь Майя Кристалинская, пожалуй, во множестве квартир в эту новогоднюю ночь. Штора в комнате на первом этаже двухэтажного дома, стоящего рядом с Бетиным, мгновенно распахнулась. Блеснув в образовавшееся пространство ярким светом и выхватив на мгновение нарядно одетых танцующих людей, краешек праздничного стола с белой скатертью, бутылками шампанского, фруктами и разнообразными закусками. В околооконном пространстве за вновь задернутой шторой, как на сцене, обращенной в улицу, невидимые для тех, кто находился в комнате, остались двое. Молодой человек в очках (хотя тогда, в мои весьма юные годы, он мне таким уж молодым не казался, потому что ему было, наверное, лет двадцать пять) и девушка в длинных, выше локтя, белых атласных перчатках и в белоснежном, сильно приталенном и весьма смело декольтированном платье. Таких красивых женщин и такой идеальной фигуры я, казалось, еще никогда не видел даже в кино. Она будто сошла с обложки журнала мод уходящего года, но была, пожалуй, чуть старше своего спутника. Скорбные складки в уголках ее красиво очерченного, с почти по-детски пухлыми губами рта выдавали это. Молодой человек сел на подоконник спиной к стеклу и ко мне, и я заметил у него на затылке довольно приличный круг начинающейся залысины, которую уже не могли скрыть его густые вьющиеся волосы. На подоконник рядом с собой он поставил два длинноногих бокала и наполнил их красным вином. Девушка в это время как-то очень рассеянно смотрела выше его головы в окно на падающий снег. И по ее взгляду трудно было понять, видит она меня или нет. Хотя не увидеть человека под фонарем в освещенном желтом конусе света было почти невозможно. Нас разделяло лишь несколько метров и стекло окна. Ее золотистые волосы были собраны в высокий кокон, как у киноактрис, играющих первые роли в тогдашних фильмах. «Физик», так я почему-то обозначил ее спутника, поставил на подоконник бутылку и подал девушке бокал с вином. Взял свой. Встал. По-видимому, что-то сказал ей, и они выпили на брудершафт. Потом он аккуратно, не спеша, поставил бокалы – сначала свой, потом ее, подождав, пока она допьет вино, на подоконник, рядом с наполовину наполненной бутылкой вина и как-то уж очень привычно и буднично притянул девушку к себе. Он поцеловал ее сначала в одну, затем в другую щеку. Потом в губы. (Поцелуй был долгим и каким-то киношным, словно партнеры исполняли, как минимум, сто двадцать первый дубль, – ненатуральным будто.) И все это время девушка упиралась своими белыми перчатками в его плечи, облаченные, как в свободную кольчугу, в свитер грубой вязки. Закончив дело, он снова сел на подоконник и еще раз наполнил бокалы. Взяв девушку за руку, он потянул ее к себе, пытаясь усадить рядом. Но она, лишь качнувшись вперед, осталась стоять, отрицательно покачав головой, видимо, в ответ на какие-то его слова. Парень порывисто встал и исчез за шторой в комнате, на мгновение «облив» фигуру девушки в ее светлом, почти прозрачном платье, янтарным теплым светом причудливой блестящей люстры. Она, по-прежнему рассеянно, взяла с подоконника свой бокал. Подняла его до уровня глаз, как бы рассматривая вино на цвет, и, улыбнувшись вдруг такой доброй, открытой улыбкой, подмигнула мне, все еще стоящему под фонарем и глазеющему, словно в кинозале на одного зрителя, на нее, послала воздушный поцелуй. Словно сдув его с кончиков изящных пальцев, сначала коснувшись ими своих ярких губ. При этом слегка задела верхней расширяющейся гранью своего бокала оконное стекло, будто чокнувшись с кем-то невидимым. А может быть, с отражением ее же бокала в глубине стекла. Девушка отпила несколько глотков вина и, кивнув мне головой, по слогам произнесла: «С Но-вым го-дом!». И еще что-то. Чего я разобрать уже не смог. Хотя как будто бы и услышал: «Иди сюда. К нам!» И даже ее жест рукой – от стекла к груди – вроде бы говорил о том же. «Физик» с тарелкой, наполненной закуской, вернулся так же стремительно, как перед тем исчез за шторой. Они стоя выпили вина, и парень притянул девушку к себе снова, пытаясь поцеловать, но она отклонилась, и ее подбородок оказался упертым в его плечо, а руки за спиной. Создавалось такое впечатление, что они без движений и музыки начали танцевать какой-то томный танец. Правда, такому танцу не соответствовали глаза девушки. Они были слишком печальны... Пожалуй, намного печальней моих... И глядя на меня своими грустными глазами, она еще что-то произнесла одними губами, едва раскрывая их. То ли «Не горюй!» То ли «Будь счастлив». И то и другое, как я успел понять, хотя и не уверен, что точно разобрал ее слова, было, пожалуй, так необходимо нам обоим. Я согласно кивнул ей в ответ. Потом подбросил вверх снежок. И пока он взлетал выше фонаря в черноту неба, показал ей большой оттопыренный палец сложенной в кулак руки. Дескать, «все в порядке!» Минут через десять я оказался на городской елке со множеством расположенных вокруг нее горок и снежным городком. Веселье здесь было в самом разгаре! И я тоже старался веселиться, катаясь вместе с визжащей, гикающей, хохочущей публикой с разной высоты горок! А когда на площади на башне со шпилем на подсвеченном изнутри циферблате часов пробило 12 и сильно поредевшие вокруг елки любители скоростной езды стали орать во все горло разудалыми хмельными голосами «Ур-а-а!», «С Новым годом! С новым счастьем!», я тоже орал вместе со всеми. А потом в черное небо полетели разноцветные ракеты и стали взрываться хлопушки. И кто-то сунул мне в одну руку холодный и твердый пирожок с рисом, а в другую – бумажный стаканчик с пузырящимся шампанским. Пробки из бутылок которого то тут, то там взлетали вверх, сопровождаемые визгом и новыми криками. – С Новым годом, парень! Не грусти, все будет хорошо! – произнесло рядом со мной несколько веселых голосов. *** Со своими новыми друзьями я попал в какую-то разухабисто-разношерстную и разновозрастную компанию, собранную, по-видимому, по случайному принципу. И там, в какой-то довольно неряшливой малолитражке, я много пил (уже не разбирая что), ел и то и дело танцевал с постоянно выдергивающей меня из-за стола крупной, ярко накрашенной девицей. Полагая, что у этой, по-видимому, рано созревшей дивы это был своего рода боевой раскрас. С которым выходят и «на тропу войны» и на охоту: за дичью, за скальпами ли. У нее был неохватный бюст, который все норовил от наших быстрых и сумбурных движений перескочить за низкую грань ее декольте. А когда мы оказались отчего-то на кухне одни, она вдруг намертво припечатала меня спиной к стенке (кстати, я до сих пор не могу припомнить, как мы там оказались, – может быть, моя партнерша по танцу просто перекинула меня туда из тесной комнатки, а я воспринял это как очередное па нашего твиста, чарльстона ли...) между шкафом-пеналом и раковиной с грязной посудой и остатками противно размокшей в тарелках пищи, начала с каким-то неистовством целовать меня, навзрыд повторяя в промежутках между все более затяжными поцелуями, как припев, «шлеп большой и тяга есть», имея в виду, скорее всего, все-таки себя и не принимая во внимание мое, впрочем, весьма вялое, сопротивление... Едва вырвавшись (кажется, я попросился в туалет, потому что меня вдруг затошнило от запаха ее губной помады) из ее упругих, но сильных объятий, я вскоре снова оказался на горке, среди веселых, крепко подвыпивших горожан и ряженых. Женщина в костюме цыганки нагадала мне много счастья, красавицу жену и «кучу здоровых детишек». И впоследствии почти все из ее ворожбы, как ни странно, сбылось. С «кучей детишек» она только промахнулась. Потом уже, в какой-то другой, очень интеллигентной компании, где в полумраке свечей и гирлянд, кажется, и говорили-то в полголоса и где я совершенно непонятно как оказался, я встретил Бетину мать... В этой компании ко мне отнеслись, по-моему, как к блудному сыну, раскаявшемуся в своих многочисленных прегрешениях и вернувшемуся наконец под отчий кров. Среди этих милых, степенных, остроумных людей я, несомненно, был инородным телом и по инерции до неприличия громко хохотал из-за любого пустяка. Особенно меня веселили отчего-то брызжущие внезапными искрами бенгальские огни. Мне было страшно интересно наблюдать это искрение, сбегающее по металлическому стерженьку все ниже и ниже и старающееся как можно скорее и веселее сжечь себя. Помню, как я танцевал с какой-то красивой женщиной бальзаковского возраста очень медленный танец и меня вдруг снова начало мутить теперь уже от запаха ее изысканных духов. Дотанцевали ли мы танец до конца, я не помню... Точно знаю только, что значительную часть времени я простоял на мягком коврике в ванной комнате на коленях перед розовым унитазом, держась руками за его края, и меня долго и нещадно, до икоты, до колик в животе рвало, словно выходила вся мерзость, накопленная не только за прошлый год, но и за всю мою предыдущую жизнь. И столько дряни, скопившейся во мне за столь короткую жизнь, я даже, честно говоря, и предположить не мог. Ее, этой пакости, изрыгаемой из меня, я думаю, вполне могло бы хватить даже на очень долгую жизнь... Потом, уже умытый и притихший, в огромной прихожей, куда меня, «как одноклассника дочери», вышла проводить Бетина мать, где-то в углу среди вороха шуб и пальто, я пытался целовать ее, пораженный ее свежестью и красотой: в шею, в щеку, в губы... Не помню, правда, насколько успешными были мои попытки. А вот ее разливистый, но не обидный смех над моими донжуанскими наскоками помню отчетливо. Домой я возвращался совершенно очищенный, в прямом и переносном смысле, по абсолютно пустынному, мертвому городу, как-то странно и тускло освещенному первым январским утром уже следующего года... «Вот и январь накатил, налетел, бешеный, как электричка», – с грустью подумал я. По сквозным и тихим улицам, втыкающимся в городскую площадь с высоченной елкой посредине, ветер, тихо шурша ими, гнал прочь обертки от конфет и конфетти, обрывки серпантинных цветных лент... И этот разноцветный «снег» из конфетти был совсем не грустным, а напротив, каким-то озорным. На площади валялись разорванные маски, бутылки из-под шампанского, раздавленные бумажные стаканчики... Разноцветный карнавальный мусор. Безвременье, которое зелеными точками высвечивали на этой площади электронные часы, когда пробило полночь и на их темном табло светились только четыре зеленых нуля, кончилось... Теперь они показывали 09:11. А через мгновение – на том же месте: –18 оС. Проходя мимо Бетиного дома, я взглянул на плотно зашторенное окно их «залы» и – на окно на первом этаже двухэтажки, где я видел в прошлом году – десять часов назад – красивую девушку и ее настойчивого приятеля. На оконном стекле, чуть ниже форточки, где задремучились морозные причудливые леса, протаянное, видимо, дыханием или прикосновением теплого пальца к ним, красовалось нарисованное сердце, пронзенное стрелой, и чуть пониже – буквы: «Я Т. Л.» А на подоконнике так и осталась стоять недопитая бутылка вина и два высоких стеклянных бокала. Я грустно улыбнулся, потому что очень хорошо знал этот немудреный шифр, поскольку сам не раз пользовался им. И не далее как вчера, но уже в прошлом... году, я произнес эти слова, но только полностью, еще до нашей ссоры с Таней, когда помогал ей накрывать на стол и никого из наших друзей еще не было. «Бета, я тебя люблю...» Сейчас я произнес иное. – Всем общий привет! – сказал я не то воображаемой девушке с парнем с первого этажа, не то своим неизвестно где прикорнувшим (а может, и нет) в это время одноклассникам и низко поклонился, широко разведя в стороны руки, в одной из которых держал сейчас свою шапку. В это время я до противности реально ощутил себя действительно клоуном, стоящим в центре ярко освещенной арены, но все-таки закончил, по инерции, скорее: – Я пошел домой баиньки... Утро первого дня года выдалось довольно мутное. И на душе у меня тоже было муторно, как будто бы что-то единственное и очень хорошее, что было в моей жизни, кончилось, исчезло навсегда. В размытом сероватом свете все еще кружил прошлогодний снежок. Он пах свежо, морозно, яблочно, как Бетина щека, когда я прикасался к ней губами... *** Я задумал написать этот рассказ почти через тридцать лет после произошедших в ту далекую новогоднюю ночь событий. И по какой-то магии чисел это оказался год двух десяток – 1991-й, когда все должно сбываться и исполняться, как говорили астрологи. Но рассказ у меня не пошел. И я начал писать его только на следующий год на берегу изумительно красивого, какого-то изумрудного залива с прекрасными высокими прямыми соснами по его берегам, где мы отдыхали с женой и одиннадцатилетним сыном. И наша весельная лодка, на которой мы приплыли на небольшой островок, привязанная к ивовым ветвям, покачивалась на небольших плавных волнах, превращавших, после того как волна накатывала на берег и отступала вновь, желтый песок в темно-серый... И почему-то этот контраст желтого и темно-серого песка напоминал об осени. «Отчего душе моей сродни пасмурные дни. Отчего люблю песок сыпучий с темною полоской у воды. Запах торфа. Дождевые тучи. В дюнах цапли тонкие следы». Жена загорала на желтом песке, прикрыв от солнца широкими полями соломенной шляпы лицо. Сынишка с закатанными штанами, стоя по колено в воде, весьма успешно наловчился дергать на блесну небольших щук, травянок. Я сидел под сосной, прислонившись спиной к ее сухому шершавому стволу, и писал... И среди этой дремотной жары набежавший от залива прохладный ветерок и серый песок у уреза воды вдруг очень отчетливо напомнили мне падающий снег. И тот Новый год, год перевертыш – Двуликий Янус, глядящий одновременно и в прошлое и в будущее и сулящий впереди так много хорошего... Я еще не знал тогда, что первая любовь, как правило, трагична. В лучшем случае – печальна. И для того, чтобы не длить печаль, ее не надо пытаться удержать. Я всегда с большой теплотой вспоминаю Бету и с большой грустью – девушку, которую увидел в ту новогоднюю ночь за шторой с этой стороны... Жаль только, что я ее не знал. И теперь уже, конечно, никогда не узнаю даже имени ее.
|
|