ЗДРАВСТВУЙТЕ!

НА КАЛЕНДАРЕ
ЧТО ЛЮДИ ЧИТАЮТ?
2024-04-12-01-26-10
Раз в четырехлетие в феврале прибавляется 29-е число, а с високосным годом связано множество примет – как правило, запретных, предостерегающих: нельзя, не рекомендуется, лучше перенести на другой...
2024-04-04-05-50-54
Продолжаем публикации к Международному дню театра, который отмечался 27 марта с 1961 года.
2024-04-11-04-54-52
Юрий Дмитриевич Куклачёв – советский и российский артист цирка, клоун, дрессировщик кошек. Создатель и бессменный художественный руководитель Театра кошек в Москве с 1990 года. Народный артист РСФСР (1986), лауреат премии Ленинского комсомола...
2024-04-04-09-35-17
Пассажирка стрекочет неумолчно, словно кузнечик на лугу:
2024-04-04-09-33-17
Елена Викторовна Жилкина родилась в селе Лиственичное (пос. Листвянка) в 1902 г. Окончила Иркутский государственный университет, работала учителем в с. Хилок Читинской области, затем в...

О роли гладких подбородков в истории русской литературы

Изменить размер шрифта

Пётр I приказал всем брить бороды, — мало какой еще факт из русской истории XVIII века отделяет в нашем воображении «старую» Россию от «новой». Память о властном дисциплинировании мужских подбородков и щек немало занимала мужчин и в середине, и в конце XVIII века. Можно сказать, что становление новой русской литературы проходило в обсуждении волосяного покрова на мужских лицах.

Участники московского литературного кружка «Среда»

Участники московского литературного кружка «Среда»

Лектор — Андрей Костин, кандидат филологических наук, доцент Высшей школы экономики. Дискуссию вел Борис Долгин.

Костин: Коллеги, здравствуйте! Тема может показаться очень странной: какая связь между подбородком и литературой? Может быть, мне удастся показать, что эта связь есть. Но я люблю начинать лекции с демонстрации материала, почти не имеющего никакого отношения к заявленной теме. Так будет и сегодня.

Вначале я задам простой вопрос: что такое литература? Когда мы можем говорить, что у нас где-то, в каком-то сообществе есть литература? Например, если есть стихи, значит ли это, что у нас здесь есть литература? Или если у нас есть какой-нибудь большой рукописный том, в котором мы читаем какую-нибудь явно вымышленную повесть — значит ли это, что у нас здесь есть литература? Или если у нас даются представления, значит ли это, что у нас есть литература? В принципе, определять всё что угодно можно как угодно, но для того, о чём мы сегодня будем говорить, мне кажется важным дать некоторое определение литературы. Когда возникает момент, в котором мы точно не будем сомневаться, что в этом обществе у нас есть литература: это момент, когда формируется сообщество читателей и авторов, которые и говорят, что у нас есть литература, которые знают, как она устроена, знают, что можно и что нельзя, и знают, что эти самые авторы, люди, пишущие тексты, пишущие что-то отличное от всего остального (отличное от документов, отличное от естественной истории или просто от истории), называют себя литературой, и мы знаем, что у этих авторов есть какая-то иерархия.

Описывать подобное литературное сообщество можно всевозможными способами. Все вы, кто проходил через школьный курс русской литературы, который представляет собой курс истории русской литературы, знаете, что говорить о литературе можно с помощью исторического нарратива, рассказывая, что было вначале, что стало потом, причем для этого разговора будут выбираться самые ключевые, основные авторы. Но эту же самую литературу можно изображать разными способами.

Можно взять картинку (см. иллюстрацию вверху — прим. Полит.ру) и показать, какая у нас есть литература. В 1930-е гг. «Литературная газета», основной орган советского Союза писателей, чрезвычайно увлеклась составлением групповых портретов русской литературы, выполнявшихся в форме шаржей. Один из них опубликован в 1937 году, групповой портрет по случаю открытия Волго-Дона. На подобные изображения чрезвычайно увлекательно смотреть, потому что художник, который изображает какую-то литературу с помощью портретов, само расположение этих лиц относительно друг друга, строит поле литературы, показывает, кто где находится и кто что собой представляет. Через эту картинку можно рассказывать о том, что такое Союз советских писателей в год Большого террора.

Я предлагаю посмотреть на эту картинку с другой стороны. На ней есть одна странность. Если мы посмотрим на лица писателей и одной писательницы, представленных на этом портрете, внезапно обнаружится, что ни у кого нет бород. А если очень сильно присмотреться, то мы обнаружим, что там есть пять человек с усами: Александр Безыменский (номер 3), Демьян Бедный, Владимир Ставский (секретарь Союза писателей), Алексей Сурков, Алексей Новиков-Прибой. Усатые люди есть, замечательно, что они находятся скорее в авангарде русской литературы, но в целом русская литература, советская литература предстает таким делом, которое делают мужчины, и мужчины с гладко выбритыми подбородками.

Насколько это вообще нормально? Можно ли как-то про это думать? Я напомню вам про другую, может быть, значительно более известную групповую фотографию русских писателей, эта картинка украшает статью «Русская литература» в Википедии: здесь шесть писателей, большинство из которых вы читали в вашем школьном курсе литературы. Это Гончаров, Тургенев, Толстой, Григорович, Дружинин и Островский. Замечательно, что на этом портрете ни у кого из них тоже нет бород. Мы, вообще говоря, этих персонажей знаем по картинкам в наших учебниках русской литературы, где они все выглядят несколько иначе — успев обзавестись бородами. И наша большая классическая русская литература будет создаваться бородатыми мужчинами, что особенно замечательно видно на самом безумном русском групповом портрете писателей: это 1906 год, в Москве открывается памятник первопечатнику Фёдорову, и по этому поводу один энтузиаст фотоколлажа решает создать огромный коллаж русской литературы. И центр русской литературы представлен, в основном, мужчинами с бородами и с каким-то диким количеством растительности на подбородке.

Можно было бы думать о том, что это просто изменение моды. Но всё равно есть некоторая вариативность.

В истории русской литературы не было ни одного периода, где вид подбородков мужчин-авторов выглядел бы настолько же монотонно и однообразно, как в XVIII веке. В XVIII веке если вы были писателем с бородой — значит, вы были священником, а если вы были писателем без бороды — значит, вы не были священником.

XVIII век — странное время. Та вариативность и допустимость некоторой разницы, которую мы наблюдаем, глядя на групповые портреты русских авторов других эпох, совершенно не работает в XVIII веке. И замечательно, что в русском XVIII веке — при том, что на протяжении всего этого времени в России была литература — не было такого времени, когда был бы один писатель: всегда было несколько поэтов, сколько-то драматургов, разные прозаики, со временем их становилось всё больше, со временем их начали печатать гражданским шрифтом, начали появляться журналы, — но в течение всего этого века не было попыток создать групповой портрет писателей. Более того, не было даже попыток нарративно, через тексты рассказать о том, что «у нас здесь есть какая-то иерархическим способом устроенная литература». Единственным примером попытки рассказать, что у нас в России есть литература, был «Словарь писателей», изданный Н. И. Новиковым, замечательность устройства которого в том, что это был словарь, выстроенный по алфавиту. В словаре, выстроенном по алфавиту, всякие иерархии рушатся. На групповом портрете мы знаем, что у нас в центре — Толстой и Пушкин, а ближе к краям будут находиться, например, женщины. Способ рассказывать о писателях через выстроенный по алфавиту словарь иной.

Литераторы XVIII века, при том что все они очень хотели оказаться в центре, очень боролись за главенство на Парнасе, не предпринимали попытки отстроить иерархическую картину того, как выглядит литература. Подобные попытки относятся только к началу XIX века. XVIII век предстает значительно более монотонным и как-то иначе литературно устроенным. И самое поразительное — что, листая портреты русских писателей XVIII века, мы видим бесконечные гладко выбритые подбородки.

Поскольку, как мы сейчас видели, за два с половиной века вид мужчин и вид пишущих мужчин явно менялся (что означает, что мужчины как-то думали о том, как выглядят их лица), можно задаться вопросом о том, почему вообще эти странные мужчины XVIII века оставляли себе бритые подбородки и думали ли они вообще об этом.

Наверное, самый известный сюжет, связанный с историей России XVIII века, — это сюжет о том, что в России XVIII века брили бороды. Пётр I начинает XVIII век с того, что бреет бороды. И это, с одной стороны, факт: у нас есть запись иностранного дипломата, который пишет, что Пётр вернулся из первого заграничного посольства и тут же обрил бороды своим боярам. И у нас есть петровские указы о том, как нужно брить бороды. Но, вообще говоря, это история значительно более сложная, чем история о внезапном преображении русских мужчин, которые до этого были бородатыми, а тут внезапно стали бритыми. То, что я сейчас буду рассказывать, основано на исследованиях замечательных современных историков Степана Шамина и Евгения Акельева.

Пётр I не был человеком, который внезапно своей волей ввел в России бритые подбородки. Мы знаем, что движение в сторону бритья бород в России началось совершенно определенно со времен Фёдора Алексеевича, старшего брата Петра, у которого была жена-полька, и сам Пётр Алексеевич и его жена всячески способствовали тому, чтобы в Москве, во всяком случае при дворе, завелись новые моды, которые бы соответствовали европейскому виду. Мы это знаем, например, по портретам 1680-х и 1690-х гг. То есть Пётр еще или не успел по-настоящему стать царем, или, во всяком случае, еще не вернулся из первого посольства и не начал демонстративно брить бороды. А у нас уже есть довольно много людей, которые изображают себя с бритыми подбородками. Более того, у нас есть букварь, созданный Карионом Истоминым в том числе для Петра, на котором изображены жених и невеста, где жених — с бритым подбородком. Это 1694 год, Пётр еще не начал править во всю силу, а видно, что норма какая-то другая.

То, что я вам показываю эту картинку, не значит, что в это время абсолютно вся Россия бреется. Естественно, это не так. Это мода при дворе, то, что происходит в самом-самом центре, при троне. Но вокруг Петра было много людей, которые брили бороды. К моменту, когда Пётр возвращается из посольства и решает произвести реформу, эта норма существовала. Мы знаем много посланий патриархов за 1680–1690-е гг., которые всячески обвиняют священников, потворствующих тому, что их прихожане бреют бороды, и говорят: «Не смотрите на больших людей, а продолжайте говорить, что борода — это путь от Спасения». И на этом фоне Пётр I решает совершить реформу внешнего вида своих подданных. Пётр, как известно, вводит новое, европейское платье на немецкий манер и одновременно издает приказ: «Ращение власов на бороде должно быть оставлено». Это написано в «Свейской истории» — главном документе, который так и не был издан, но это такая история, которая писалась, чтобы рассказать о том, что собой представляло правление Петра I. К его смерти труд так и не был закончен, в итоге он остался только в рукописях. «Свейская история» отмечает начало этого процесса 1699 годом.

В 1705 году выходит тот самый указ, от которого мы считаем начало реформ, где говорилось: «На Москве и во всех городах царедворцам и дворовым и городовым и приказным всяких чинов служивым людям, и гостям и гостиной сотни и черных слобод посадским людям всем сказать; чтоб впредь с сего его великого государя указа бороды и усы брили». До этого было еще несколько указов, замечательных тем, что там, например, не было сказано, кто должен это контролировать и как это должно исполняться. В указе 1705 года подробно описано, какие штрафы будут платиться за неисполнение, как можно откупиться за право носить бороду, оговаривается, что священники и крестьяне освобождаются от обязанности брить бороды. И замечательно, что этот указ порождает одно из самых крупных массовых выступлений времен Петра. Во-первых, в Сибири: в Томске и Тобольске сотни людей начинают писать прошения о том, что они не согласны с этим указом, не готовы его выполнять. А в Астрахани поднимается настоящий бунт, где одной из главных причин того, почему люди взбунтовались, называется требование бриться и требование укорачивать свою одежду. И Пётр довольно быстро реагирует. Реагирует на эти обращения из Сибири и говорит: «Я отставляю эти указы». И с тех пор, вообще говоря, для Сибири этот указ исполнялся не так строго.

Впоследствии Пётр возвращается к этой идее, возвращается шагами, в несколько этапов. В какой-то момент он решает, что вот прямо сейчас нужно все-таки наконец-то приняться за дело, и отчеканиваются специальные знаки, которые должны выдаваться людям, уплатившим за право носить бороды, но этих знаков было отпечатано всего 2000 штук, и они так и не пошли в дело и были отправлены назад на переплавку на копейки.

В реальности действие указа, касающегося того, что мы должны следить за людьми, которые не бреются, и с них снимать штраф, разворачивается только со времен Екатерины I, со второй половины 1720-х гг., и замечательно, что администрирование этих самых бород переходит в ведение Раскольничьего приказа — специальной конторы, которая ведает раскольниками. Потому что предполагается, что большинство людей, которые не бреют бороды, — это раскольники. На самом деле практика показывает, что это решительно не так. На протяжении всего времени существования этой конторы в нее постоянно попадают жалобы на то, что не носит бороду человек вполне православный, не старообрядец. Более того, оказывается, что есть целые города, где всё купечество не бреет бороду. Более того, есть города, где люди, заседающие в магистрате, руководящие купцами, сидящие в присутственном месте, не бреют бороды. Это странная практика, где, с одной стороны, есть указы, есть орган, который ведает тем, что необходимо брить бороды, установлены довольно высокие штрафы, установлен закон, по которому человек, который приведет бородача, получит довольно большое вознаграждение, — вот в этой ситуации всё равно оказывается, что огромное количество людей не выполняет этих указов.

Более того, мы знаем что где-то, по крайней мере, в конце 1720-х годов эти указы не выполняют дворяне. Например, есть офицеры, которые, когда они служат в полку, бреются, а как только выходят в отпуск — запускают свои подбородки и начинают отращивать бороду. И издается специальный указ, где говорится: нет-нет, вы обязаны брить бороду и даже в деревне должны содержать специального человека и продолжать брить себе бороду. Но в эту самую раскольничью контору, в которую приходят жалобы, не приходит ни одной жалобы на дворянина. Судя по всему, где-то к концу 1720-х – началу 1730-х гг. дворяне более или менее усваивают как норму то, что они должны ходить с выбритым подбородком и, более того, без усов. Если вы посмотрите на портреты из конца XVII века, у нас здесь гладкие подбородки, но есть усы. И первые указы Петра, касающиеся бритья бород, касались только бритья бород, ничего не говорили об усах. Усы появляются только в указе 1705 года.

Мы можем предполагать, что дворяне к концу 1720-х годов усваивают нормы, в соответствии с которыми они должны быть бритыми. Во всяком случае, они должны быть бритыми в присутственных местах и там, где на них смотрят.

Как сами дворяне к этому относились и что значило существовать в этом «мире бритой бороды»? И помнили ли эти люди о том, что еще совсем недавно их предки не брились? Говоря о том, когда и как появляется литература и как это связано с бородой, замечательно, что одна из самых ранних вымышленных русских повестей, которую стандартно приводят как пример того, что вот здесь-то у нас уже точно появилась настоящая беллетристика, — «Повесть о Фроле Скобееве», создающаяся как раз примерно в конце XVII века, в эпоху, о которой мы с вами говорили, — там сюжет завязан на том, что Фрол Скобеев проникает к девушке, которую он полюбил, переодевшись девушкой. Чтобы могла появиться такая история, мужчина должен был выглядеть, даже переодевшись, так, чтобы его не приняли за девушку. В этой повести примерно через страницу-полторы после ее начала происходит разговор Фрола Скобеева с его сестрой, где он говорит: «Возьми меня с собой на вечеринки», то есть не «меня с собой», а «скажи, что с тобой будет дворянка», и Фрол очень быстро переодевается девушкой.

Вот для того, чтобы это воображалось как что-то относительно реальное, по-видимому, нужно было представлять себе, что у мужчины может не быть безумного количества волос на подбородке. Вот здесь у нас возникает литература. Борода взаимодействует с литературой.

На протяжении первой половины XVIII века большинство сочинений, которые связаны с бородой, связаны с критикой того, как вводится борода. Люди особенно не пишут о том, что такое борода, как она появилась и что с ней делать. И самый известный посвящённый бороде русский текст XVIII века — это стихотворение «Гимн бороде», которое приписывается Михаилу Васильевичу Ломоносову. Написан этот гимн был в 1757 году, и здесь нужно еще некоторый контекст указать. После того как Екатерина I регламентирует режим надзора за бородачами, при Анне Иоанновне как-то всё немножко распадается, а потом Елизавета Петровна возвращается к надзору за бородачами, и при ней издается несколько указов. Вот ближе к концу царствования Елизаветы Петровны в Петербурге внезапно появляются анонимно написанные стихи, которые названы «Гимн бороде» и направлены против священников, носящих бороду. Что это такое? Этот текст стандартно используется для того, чтобы рассказывать о том, что в России середины XVIII века были сильные антиклерикальные настроения, и Михаил Васильевич Ломоносов как передовой сын русского народа выступает здесь против священников. Нужно сказать, что если открыть этот текст и просто начать его читать, там не очень понятно, что в этом тексте происходит, с чего он вдруг написан. Слава богу, нам, по-видимому, известно, с чем это связано. В позднейшем, ближе к концу XVIII века записанном анекдоте, сохраненном немцем, сообщается, что примерно в это время в Петербурге во время крещения один младенец помочился на бороду петербургского епископа. И, судя по всему, в этот момент священник произносит слова: «Ну, ничего страшного, лучше будет расти!» И вот на эту фразу сочиняется этот самый «Гимн бороде». В нем есть такой рефрен:

Борода предорогая!

Жаль, что ты не крещена

И что тела часть срамная

Тем тебе предпочтена.

Почему вдруг борода сравнивается со срамной частью тела, зачем ругать бороду и как устроен этот странный мир, в котором возможен подобный разговор о бороде? Этот текст проходит через описание нескольких ситуаций, в которых мы наблюдаем существ, людей, для которых хорошо, что у них есть некоторый волосяной покров. Первыми из них оказываются женщины. Оказывается, что у женщин на лобке в момент, когда они достигают половой зрелости, начинают расти волосы. И сообщается, что борода — это примерно как лобковые волосы у женщины. Или, более того, эта метафора дальше продолжается и сообщается, что человек, у которого есть борода и который о ней заботится, поступает с ней, как девушка:

Через многие расчосы

Заплету тебя я в косы

И всю хитрость покажу,

По всем модам наряжу.

Для кого еще могут быть важны эти самые волосы? Для крестьян. Мы знаем, что Пётр сохраняет право носить бороду крестьянам, и здесь вот обыгрывается эта самая ситуация с тем, что младенец помочился на священника:

Я крестьянам подражаю

И, как пашню, удобряю.

Борода, теперь прости,

В жирной влажности расти!

Ну и, наконец, борода приносит доходы, потому что борода — это то, чем гордятся раскольники.

Текст нам заявляет, что настоящий мужчина не имеет никакого отношения к бороде. И более того, чем замечателен этот текст «Гимн бороде»? Тем, что против автора этого текста, в качестве которого предполагается Ломоносов, Синод начинает дело. На Ломоносова подается жалоба, дело разбирается в Синоде. И внезапно оказывается, что эта ситуация провоцирует пишущих людей на то, чтобы выступить в защиту Ломоносова. И пишется довольно много стихотворных текстов, которые поддерживают автора «Гимна бороде». Внезапно оказывается, что у нас есть много авторов, которые готовы литературно, противоестественным языком, поддерживать позицию другого автора и выгораживать себя, свою коллективность через указание на некоторые внешние атрибуты противной стороны, которые объявляются не имеющими отношения к подлинной человечности, к подлинной цивилизации, к подлинной маскулинности. Вот борода — это не про мужское. Потому что такие же бороды есть у женщин, такие же бороды есть у козлов. Несколько этих поддерживающих текстов будут постоянно упоминать козлов. Внезапно оказывается, что мы отстаиваем свое право на литературную шутку, мы отстаиваем свое право быть противоестественными, мы отстаиваем свое право не носить бороду. Вот мы сопротивляемся естеству, которое растит у нас волосы на подбородках, и этим-то мы и есть настоящие люди.

Подобной яростности разговор о бороде в XVIII веке больше не будет достигать. Екатерина II, взойдя на престол в самом конце 1762 года, объявляет указ, по которому все преследования людей, связанные с волосами на лице, отменяются. Замечательно, что никто никогда не отменял специально требования для дворян не бриться. Вернее говоря, указ Екатерины относился к раскольникам, но за счет этого уничтожался орган, который следил за тем, носят люди бороды или нет. То есть как бы формально дворяне оставались с этим требованием, но, с другой стороны, в принципе законодательство было смягчено: можно было как-то начинать двигаться и начинать думать в сторону того, что, может быть, нам не совсем нужно носить бороду... И действительно, в 60–70-е годы появляется несколько текстов, в которых показывается, что, вообще говоря, борода — это абсолютная условность. Например, есть замечательная басня о козле, который велел выбрить себе бороду. Автор ее — датский писатель Л. Хольберг, которого перевел Денис Фонвизин. Это одно из первых печатных сочинений Фонвизина. В басне рассказывается про то, что козел пришел в город, увидел, что там все бритые, а только один старый человек держится бороды, отказывается ее сбривать. И над ним все смеются. Тогда козел решает, что быть с бородой — это плохо, сбривает бороду, возвращается в лес, а там над ним все начинают смеяться. И тут у Хольберга в оригинале было, что он пошел к старой мудрой козе и спросил, в чем дело, у Фонвизина получается, как будто бы козел начинает разговаривать со своей женой-козой и та ему объясняет, что, в общем, вы оба дураки, потому что вот нужно делать так, как модно. И мораль басни в том, что нельзя держаться старой моды до конца и нельзя принимать моду, которая только-только возникла.

Замечательный такой пункт, по которому можно задаться вопросом: а может ли вообще возникнуть мода? Могут ли люди в какой-то момент решить переменить свою моду? С одной стороны, нам этот текст рассказывает, что борода — абсолютная условность, это мода, и вот можно так, можно иначе, и относиться к этому будет так, как принято в обществе. А с другой стороны, возникает вопрос, возможна ли перемена этой моды, и, судя по всему, как-то это кажется странным.

Еще один пример того, как относятся к бороде как к чему-то сконструированному и случайному, — это поэма «Россия» Фёдора Дмитриева-Мамонова, книжку которого мы здесь благополучно встречаем, ради которой собрались на эти семинары. Он написал огромную поэму «Россия» про историю России, так ее и не дописав. Написал первые четыре книги и на этом сломался, довёл едва-едва до конца 1790-х годов. Но Дмитриев-Мамонов, начиная рассказывать про историю России, начиная рассказывать историю с нравов народов, которые жили раньше и сейчас живут на русский территории, начинает внезапно с бороды. Оказывается, что борода — это... представить себе то, как выглядели подбородки наших древних предков — это самое важное в труде историка. И он нам пишет текст про то, что и самые древние люди точно были с бородами, и еще совсем недавно в самом модном государстве, во Франции, самый модный король Людовик носил бороду, и, конечно же, «тот прибор власов в России был древних веков, / Каков был со времен всех мудрых человеков». Оказывается, наши предки носили бороду и это абсолютно нормально, потому что мир меняется.

Фёдор Дмитриев-Мамонов ходил бритым — мы это знаем, и мы должны себе как-то объяснять, а почему тогда мы продолжаем этот странный порядок и все кругом бреем себе абсолютно всё. И объяснение, конечно, в том, что потому что мы — лучше, потому что люди, которые сохраняют себе бороду, остаются в странных, в старых временах естественности, над которой никак не поработало искусство.

Здесь хорошую цитату нам предлагает Карамзин, который в своих «Письмах русского путешественника» начинает думать о том, что же такое сделал Пётр, и заявляет нам: «Борода же принадлежит состоянию дикого человека; не брить ее то же, что не стричь ногтей. Она закрывает от холоду только малую часть лица: сколько же неудобности летом, в сильный жар! сколько неудобности и зимою, носить на лице иней, снег и сосульки! Не лучше ли иметь муфту, которая греет не одну бороду, но всё лицо? Избирать во всем лучшее есть действие ума просвещенного; а Пётр Великий хотел просветить ум во всех отношениях».

Карамзин полагает, что голый подбородок — лучше. Нет никакой доблести в том, чтобы быть естественным человеком, нужно помнить о том, что вы можете изменять себя. Человек — то, что он сам с собой делает, человек меняет себя, и настоящее искусство там, где естественная природа улучшена с помощью просвещения и знаний человека.

Тут любопытно будет посмотреть на портрет Карамзина. Обратите внимание на его подбородок, как со временем меняются его щеки. Это вот Карамзин во времена «Писем русского путешественника», дальше и дальше. Карамзин довольно скоро принимает решение, что он будет носить бакенбарды. Такую странную форму волосяного покрова, которая, с одной стороны, как бы есть, а с другой стороны, ее как бы и нет. Это и не волосы, и не борода, и не усы. Это что-то, с одной стороны, естественное — я позволяю волосам расти на себе, а с другой стороны — то, над чем поработало искусство.

Карамзин нам заявляет, что нужно общаться не так, как общаются в книжках, а так, как говорят. Но только оказывается, что «так, как говорят» — это так, как говорят в каких-то очень противоестественных условиях, в условиях салона, которого еще нет. И мы должны прислушиваться к женщинам, только мы сначала должны научить этих женщин говорить через наши книги.

И оказывается, что вопрос о том, бреем мы волосы на лице или нет, — это очень важный вопрос о том, как мы вообще себя видим в этом мире. Этими самым волосами можно управлять. И волосы на лице — это свидетельство того, насколько мы приблизились к нашему лучшему будущему состоянию.

И, судя по всему, если посмотреть на упоминания того, как помещики осуществляют свою власть над крестьянами, оказывается, что примерно в то время, когда действует Карамзин, возникает представление о том, что помещик вправе администрировать крестьянина, прибегая к праву брить бороду. Прибегая к праву, с одной стороны, его цивилизовать, а с другой стороны — делать то, что точно в мире крестьянина наносит ему бесчестье.

И один из замечательных ранних, как мне кажется, примеров подобного осуществления власти связан с тем же самым Фёдором Дмитриевым-Мамоновым, который был обвинен в сумасшествии в конце 1770-х годов, и имения его были отданы под опеку. И, по сути, единственное обвинение реального неправильного обращения этого помещика с его крестьянами, которое нашла следственная комиссия, состояло в том, что очень многие крестьяне в деревнях Дмитриева-Мамонова ходят «голова бритая и борода бритая».

Мы не очень понимаем, что буквально это такое, что здесь имеется в виду. Может быть, это забрита только часть, может быть, просто знак того, что этого человека наказали, например. Но как бы то ни было, мы это ловим: это единственный пункт, по которому его можно обвинить.

Примерно в то же время, немного попозже, другие помещики тоже прибегают к этой практике.

Первая цитата — это начало 1800-х годов, письмо Бакунина к покойному уже Николаю Львову, где тот пишет о том, что «если добрый гражданин заботится о продовольствии народа» — то есть помещик, — то он должен заботиться о трудолюбии крестьянина, а не о бороде. А брить бороду — не в его воле. То есть помещик не должен брить своего крестьянина, даже если помещику может казаться, что таким образом он сделает крестьянина лучше, сделает его цивилизованнее, у помещика нет на это права. И есть очень много мемуарных свидетельств о том, как в 1800–1810-е годы помещики бреют своих крестьян в качестве наказания. Самое известное из них — это Герцен в «Былом и думах»:

«Помню я еще, как какому-то старосте за то, что он истратил собранный оброк, отец мой велел обрить бороду. Я ничего не понимал в этом наказании, но меня поразил вид старика лет шестидесяти: он плакал навзрыд, кланялся в землю и просил положить на него, сверх оброка, сто целковых штрафа, но помиловать от бесчестия».

Это время раннего детства Герцена, то есть 1810-е годы.

Эти самые люди, которые в середине XVIII века отстраивали себя как других, как лучших, которые бреют бороду, на рубеже XVIII–XIX веков внезапно начинают задумываться о том, что, вообще говоря, граница волосяного покрова на лице может меняться и может смещаться.

И если мы не буквально ножницами сбриваем, то с помощью литературы мы это можем делать. Карамзин первый попробует создать рассказ о русских писателях, выстроенный через иерархию. Именно во время Карамзина в начале 1800-х годов начнут писать историю русской литературы, начнут печататься публичные серии портретов русских писателей. Внезапно окажется, что здесь возникает литература: это люди, которые понимают за собой право литературы как отдельной силы изменять общество вокруг себя. Отношение к бороде окажется переплетенным с представлением о том, как можно конструировать общество. И в конце концов та самая власть Петра, которую он имел перед обществом в том, чтобы одному заставить всех брить бороды, во многом в этот момент переходит к литературе.

Долгин: Спасибо большое. Я бы начал со своего вопроса: а почему борода? То есть понятно, что маркировать можно самые разные элементы внешности. Есть ли гипотеза, почему столько значения, смыслов было придано именно бороде?

Костин: Это отличный вопрос. Во-первых, если вы вспомните картинку с авторами, которую я вам показывал, у нас до конца века вместе с бородой эти люди носят парики. Почти до самого конца века. Этот волосяной покров вокруг головы на протяжении почти всего века — максимально противоестественный. Почему не одежда? Потому что одежда — это точно искусственное. Вокруг нашего лица проявляется наша естественность. Господь зачем-то сделал так, чтобы у мужчины что-то здесь такое появлялось, а также у некоторых женщин иногда что-то такое появлялось. XVIII век очень озабочен проблемами гендерных смещений и смещений половых признаков: в Академии наук держатся гермафродиты, и изображение женщины с бородой — это один из самых популярных лубков. Но это область естественности. Потому что одежду — понятно, что создают люди. И одежда постоянно меняется. А вот мужское тело с вылезающими из него волосами остается неизменным. И это то, на чем мы можем помыслить себя, например, связанными с нашими далекими предками. Эти далекие предки носили, шкуры, но у них была та же самая проблема с лицом, и мы можем начать говорить о наших предках скорее через растительность на лице, чем через одежду. Потому что всё остальное слишком быстро меняется, мода так устроена, и мы готовы немножко менять платья. А борода — то, что постоянно видно, и то, с чем приходится постоянно иметь дело. Тут замечательно, что когда мы смотрим на эти портреты, лица всегда очень гладко выбриты. Вообще, у нас нет портретов людей того времени. Мы не знаем, были ли они настолько блестяще выбриты каждый день. Та самая раскольническая контора, которая занимается администрированием бородачей, — от нее можно было отмазаться, если сказать: «Я последний раз брился две-три недели назад, потом немножко приболел, у меня просто немножко отросло за это время». А когда они накладывали штраф, они говорили: «Теперь ты обязан раз в неделю бриться». То есть недельная щетина, судя по всему, — это для этих людей нормально.

Долгин: Все-таки я полагаю, что в XVIII веке вряд ли думали о предках в шкурах. Или думали, но, во всяком случае, вряд ли это было столь уж очевидным. Представлений об эволюции человека...

Костин: Нет-нет, я могу еще раз показать эту картинку с поэмой Дмитриева-Мамонова: «Все люди древних дней ходили со брадами, / Покрыты кожами и с голыми ногами».

Долгин: Для таких просвещенных людей — может быть. Хорошо, но борода — это же не единственная часть волосяного покрова, доступного человеку. Почему, скажем так, дисциплинирование волос на голове в этом смысле было... Оно, конечно, было значимо, но оно не настолько жестко, может быть, воспринималось, не настолько жестко в режиме двоичного кода «есть — нет»?

Костин: Потому что эти волосы большую часть века прятались. Мы будем смотреть на портреты — это то, что не видно. Мы бреем голову налысо и надеваем на нее парик. Примерно так же, как та самая «женская борода», про которую говорится у Ломоносова, — это не то, что показывается. Сбить парик — это очень неприлично. Не только потому, что мы сбили парик: таким образом оказываются видны эти волосы, которые не должны быть видны. Про это можно меньше говорить, и проблемой оказывается борода.

Долгин: Хорошо, а с усами что?

Костин: А усы — вместе с бородой. Усы — самое замечательное здесь. Указ Петра, где сказано «брить бороду» и специально добавляются «усы» — а потом говорить будут почти исключительно про бороду. Усы как-то оказываются скрыты здесь в разговоре. Я не знаю, как это объяснить.

Долгин: Усы вполне, насколько я понимаю, бывали. У того же Петра.

Костин: У раннего Петра они бывали. Ранний Пётр, молодой, он такой. Потом Пётр будет бриться, и указ предполагает, что мы будем брить всё лицо целиком.

Долгин: Разве на портретах петровских времен — не только ранних — усы всегда отсутствуют?

Костин: Давайте посмотрим. В конце концов, да, у Петра есть, но Пётр — царь, ему можно делать всё что угодно. А вот какой-нибудь Меншиков Александр Данилович — Меншиков будет бритый. Пётр здесь оказывается уникальным человеком, потому что он — божественное лицо, он не такой, как все остальные.

Долгин: Хорошо. Мы помним, что, на самом деле, когда вы показали такое «судно с писателями», — это связка с некоторыми советскими моментами недоверия к бороде. Расскажете что-нибудь об этом? Потому что да, если раннее ЦК состояло значительной частью из людей с бородой, то представить себе члена политбюро с бородой уже начиная с 1960-х гг. — это было бы некоторым нонсенсом. Да и в ЦК это было совершенно не очевидно. Была вообще идея некоторой конткультурности бороды. Это как-то оказывается связано, или вы не очень готовы так далеко вперед, к современности?

Костин: Нет, я думаю, что про это стоит думать, в том числе те самые коллективные писательские портреты заставляют нас про это думать. XVIII век, в конце концов, — это одна из главных дисциплинирующих эпох. Практика обращения с нашими щеками, подбородками и областью над верхней губой, оказывается, очень сильно коррелирует с тем, как государство дисциплинирует своих граждан и насколько большие усилия вкладывает в дисциплинарные практики. XVIII век — это эпоха настоящего бума, невероятной озабоченности дисциплинированием. Про это думает не только государство, про это думают сами граждане. Они счастливы и рады включаться в этот механизм дисциплинирования — в том числе потому, что люди, которых мы читаем, относятся к тому классу, который, собственно, дисциплинируют, в основном. Кроме, опять же, священников: им позволено носить бороду. И у нас растительность на подбородке, оказывается, коррелирует с временами свободы и несвободы.

Увидим ли мы в ближайшее время увеличение числа голых подбородков на московских улицах, я не знаю.

В конце концов, это решение, которое мужчина принимает каждый день, каждую неделю, каждый месяц: что делать...

Долгин: Ну, только те, кто не принял его когда-то и забыл дальше об этом решении. Не заботясь о своей бороде, во всяком случае, чаще, чем раз в месяц.

Костин: Пользуетесь ли вы, Борис, услугами брадобрея? В барбершопе?

Долгин: Нет, никогда. Во всяком случае, для работы с бородой — никогда. Ни один парикмахер ее не касался.

Костин: Изумительная борода. Роскошная борода.

Долгин: Спасибо. Расскажите, пожалуйста, а почему вы пришли к теме о бороде?

Костин: Я вообще собирался рассказывать о том, насколько понятия «мужчина» и «женщина» для России XVIII века — подвижная вещь, и меня здесь занимает вопрос о маскулинности и о конструировании маскулинности. Потому что по самому иконографическому ряду, например, по какому-нибудь Радищеву: мощный соцреалистический художник Герасимов пишет Радищева, используя в качестве модели свою дочь. И, смотря на эту иконографию, читая, в том числе, этот очень странный текст «Гимн бороде», мы можем видеть, как маскулинность конструируется, насколько маскулинность этой эпохи оказывается отделенной от непосредственно телесности. Настоящая, подлинная маскулинность не там, где тело. Она в поведении и практиках, а не в теле. Но, прочитав эту дивную поэму, ознакомившись с книжкой, я решил, что мне бы хотелось немного поговорить собственно про бороду. Там действительно есть вопрос с тем, за что осуждают несчастного нашего Дмитриева-Мамонова, и само решение начать рассказывать об истории России с яростного отстаивания точки зрения о том, что у наших предков были бороды и это нормально, — это стоит рефлексии.

Долгин: То есть в этом смысле «Гимн бороде» оказывается гимном свободе? Антидисциплине?

Костин: Нет. «Гимн бороде» — он ведь не воспевает бороду. Он рассказывает о том, что борода должна остаться там, где она есть, и вообще про бороду лучше в приличном обществе не поминать. «Гимн бороде» — это пик дисциплинарных практик елизаветинского времени.

Долгин: То есть это, наоборот, скорее гимн дисциплине, а не попытка вырваться за ее пределы?

Костин: Да.

Долгин: А попытка вырваться за ее пределы — это где?

Костин: Это, по сути, Карамзин с его попыткой отпустить эти «бачечки» свои небольшие и объявлением о том, что у нас мода модой, но, в конце концов, мы вправе принимать ту моду, которую мы хотим, в отличие от позиции Гольберга в переводе Фонвизина, для которого изменение моды невозможно. Если ты начинаешь менять моду, то ты плохой, то ты недисциплинированный субъект. Пример Карамзина предполагает, что мы вправе постоянно менять себя, мир вокруг себя, в том числе начиная с того, что творится у нас на щеках. И Карамзин отпускает эти самые «бачки».

Долгин: То есть, иными словами, бакенбарды становятся некоторым протаскиванием в щель бороды в некотором вырожденном варианте? Началом протаскивания. А насколько сознательным? Понимаем ли мы, стояла ли за этим какая-то культурная программа?

Костин: Насколько я понимаю, да. У нас есть этот текст в «Письмах русского путешественника». И более того, Карамзин будет в «Истории государства российского» специально фиксировать историю бороды, для Карамзина будет важно отметить, что московский князь Василий, отец царя Ивана Васильевича Грозного, предпринимает бритье бороды — бреет бороду и требует вслед за собой бритья бород. Это вот этот самый двор, в котором возникает идея Москвы как третьего Рима. Для Карамзина это будет важно, Карамзин это будет фиксировать у себя в «Письмах русского путешественника», и историю бритья бород можно восстанавливать по письмам. Одно из первых известных нам писем переписки Карамзина с его другом Петровым, который во многом формировал раннего Карамзина, связано с тем, что (у нас не сохранились письма Карамзина к Петрову, сохранились только письма Петрова к Карамзину) Карамзин описывает свой быт и, судя по всему, он рассказывает Петрову о том, что он просыпается и не бреется, и ходит небритым. Ему на это Петров пишет: «А то, что ты мне пишешь о своих утрах — вспомни строчки Виланда, который говорит, что человек не должен быть как Диоген, не должен ходить с бородой». Они это обсуждают, для Карамзина это важно буквально с начала писательской карьеры. Вот что такое я, мое тело, насколько я могу или не могу им руководить — это важно.

Долгин: Я пока проверил, у меня было ощущение, что я все-таки видел усы и на ком-то из окружения Петра: на Лефорте иногда, в том числе, правда, в довольно поздних изображениях, конца XIX — начала ХХ века, но явно не в советских, где эта традиция совсем исчезла, но вполне в какой-нибудь военной энциклопедии дореволюционной он с усами. Не знаю, может быть, это до 1705 года. Интересный вопрос про усы. А каким образом... Просто есть ощущение, что усы как-то все-таки проникают (может быть, наряду с бакенбардами) в образованное российское общество чуть раньше, чем борода. Вновь проникают.

Костин: Мне не помнится ни одного портрета екатерининского времени, где были бы усы... И, насколько я представляю, это уже то, что происходит при Александре I, когда с растительностью на голове начинают происходить удивительные вещи: тогда возвращаются естественные волосы, люди начинают сходить с ума от того, что с естественными волосами можно делать всякие удивительные штуки, появляются все эти коки невероятные, огромные бакенбарды, можно отпустить усы и гусарскому офицеру ими щеголять... Это уже начало XIX века.

Долгин: А почему тогда? Это отражает какое-то изменение отношения к природе в человеке? Часть какого идеологического поворота это?

Костин: Да, это представление о том, что мы — естественные, и мы должны разрешить себе быть естественными людьми.

Долгин: Это часть идеологии Просвещения?

Костин: В том числе. У Карамзина в «Письмах русского путешественника» есть отличное место: он смотрит пьесу Руссо «Сельский философ» и вспоминает, что Руссо в «Исповеди» рассказывает о том, как впервые эта пьеса была представлена королю и как он явился на ее представление небритый. Карамзин рефлексирует над тем, что значит быть автором. Руссо предлагает нам автора, который находится в максимально официальной обстановке и который приходит туда в максимально неофициальном виде — с бородой, с небритыми щеками. Естественный человек как бы должен был быть с бородой. Только мы помним о себе, что мы одновременно естественны и произошли из природы и что мы властны над природой. Весь XVIII век и то, что происходит после него, — это очень странное колебание и прохождение по этой границе между природой и искусством, с одной стороны. А с другой стороны, собственно, конец XVIII века, период, когда пишет Карамзин, — там достигает пика смещение гендерных ролей, некоторый отказ от телесности, отказ от тела, бытование в душевном мире ведет к тому, что люди начинают максимально конструировать себя, свой гендер независимо от тела. В какие-нибудь 1770-е у нас появляется очень известная ирландская пара, живущая в Уэльсе, пара женщин, которые решили всю жизнь жить вместе: дамы из Ланголлена, замечательная история. В самом начале XIX века пишет про то, как она с ними встречалась, госпожа де Сталь, это текст тут же переводит Жуковский. Это самый-самый пик, 1790–1800-е годы. И на это идет откат с воспоминанием о том, что если люди естественны, то они должны соответствовать своему биологическому полу. И оказывается важным закрепить за мужчиной его мужское лицо с растительностью и маркировать его отличность от женского лица. Это очень важный этап для 1810–1830 гг. И этот тренд будет только нарастать, нарастать и нарастать к концу XIX века, дойдя до этих всех толстовских, достоевских и прочих бород в эпоху реализма, когда мы должны полностью соответствовать естественности. Нет ничего, кроме природы, и натуральность нам диктует то, какими мы должны быть, и мужское тело должно соответствовать мужской идентичности и мужскому внешнему виду.

Долгин: Какую-то роль инкорпорирование в русское дворянство казаков Запорожской Сечи в распространении усов могло сыграть?

Костин: Это очень хороший вопрос и очень интересный. Потому что, например, если мы посмотрим на ситуацию в Украине в XVIII веке, там есть всякие удивительные вещи. У нас есть документ «Акт побратимства» 1780 года в Херсонской губернии, когда два казака в той же метрической книге, где записываются браки, записывают формулу о том, что они стали братьями и поклялись «вина не пить, друг друга любить». Насколько это проникало в метропольную часть империи — это очень сложный вопрос. Мы знаем, скорее, обратную историю — о том, как в метрополии украинские интеллектуалы гомогенизируются, поглощаются империей. Сложно сказать. Я думаю, что всё равно это маркировалось, как раз усы и чуб маркировались как чужое, как чужой внешний вид, как экзотика, находящаяся на периферии империи. И здесь Украина оказывалась примерно там же, где Сибирь или Кавказ.

Долгин: Вопросов от слушателей у нас пока нет. Ну, это совершенно нормально: я думаю, что, при том, что сама по себе борода является известным элементом повседневности, тема, наверное, для многих новая, не то чтобы понятная и очевидная.

Давайте немного поговорим о дальнейшей символике бороды. Все-таки осознание бритья как дисциплинирующего акта — насколько это, на ваш взгляд, повлияло на безбородость в уже классические советские годы, когда прошла волна революционеров, когда они все были вычищены? Все-таки уничтожение бород — это всё та же самая борьба за дисциплину? За дисциплину поведения, мысли? Эти знаменитые истории, когда психиатры, к которым привозили диссидентов, спрашивали у них: «А почему у вас борода?» И когда диссиденты говорили, что есть же бороды у классиков марксизма-ленинизма, те им ставили диагноз «мания величия». Восприятие бороды как знака или нелояльности, или принадлежности к культурной элите, культурному сословию... Почему так снова стала маркирована борода, негативно маркирована для советских властей, на ваш взгляд?

Костин: Я не готов ответить на этот вопрос. Я уверен, что здесь много о чем можно подумать, рассказать и сделать выводы. Но материалом здесь я просто не владею. Насколько борода оказывается атрибутом интеллектуальности и особости — про это было бы очень интересно подумать: что маркирует борода в какие-нибудь 60–70-е гг.

Долгин: Кстати, у ученых. Более того, у старорежимных ученых. Вспомним фильм «Весна», где ученые (мужская их часть, разумеется) носят эти самые бороды, причем почти карикатурные. Для них это явно допускается.

Костин: Мы с вами знаем, что для постсталинских времен, может быть, даже скорее длина волос будет едва ли не важнее, чем борода.

Долгин: Да, как знак нонконформизма, наверное. Хотя, скажем так, историй про то, чтобы спрашивали психиатры про длину волос, до меня не дошло. А вот борода воспринималась как что-то странное.

Костин: Здесь вопрос, насколько было реальнее угодить в участок на проверку, если ты шел по улице с длинными волосами, чем если ты шел с бородой.

Долгин: Ну да, как массовый, скорее, знак нелояльности — это длинные волосы. Хотя надо сказать, что с культурой хиппи это уже вполне объединяющиеся признаки.

Костин: Тут будет отдельная увлекательная история про те места, где культура хиппи соприкасается с ранней культурой воцерковления и ухода в монастыри. Для 70-х гг. это будет увлекательная история: насколько внешний вид был задействован в этой истории и оказывался важным для стратегии социализации здесь. Это тоже было бы любопытно подумать.

И, в конце концов, у нас же будет еще важная культура строек к вот этому самому «отросла борода». Мужчины, уезжающие в студотряды на лето, на заработки в геологоразведочные партии, где невозможно нормально побриться, и приезжающие с бородами и маркирующие, в том числе, таким образом свою социальность и стоящие перед необходимостью дальше что-то с ней делать, после этого возвращения. Я эти истории точно знаю по своему отцу — как принимались решения о том, что дальше делать и как потихоньку сбривать этот покров. И, опять же, культура геологоразведки как локус относительной свободы и воображение локуса естественной свободы здесь будет тоже важным, интересным.

Долгин: Нам задают вопрос, вернувшись от советской эпохи, про судьбы бороды в XIX веке: «Понятно, почему ее носил консерватор Александр III, но мода среди царей возобновилась с либерала Александра II. Чем это можно объяснить?» Кстати, очень интересно, что в самом вопросе естественным образом борода ассоциируется уже с консерватизмом, с традиционностью, а не наоборот.

Костин: Да, это замечательно. Я думаю, что как раз для Александра II это был маркер того, что с ним приходят новые времена. Писатели на нашем портрете с Гончаровым, Тургеневым, Толстым — они будут всё дальше и дальше отпускать бороды, и для них носить бороду в правление Александра II и при Николае I — это разные вещи. То есть я думаю, что Александр II, вообще говоря, мог маркировать здесь как раз новые, более свободные времена. И, в конце концов, это уход к натуральной естественности, к опоре на подлинную науку. То есть до традиционализма, до представлений о том, что мы возвращаемся к нашим древним корням, за бородой еще есть это самое представление о том, что это — разрешение человеку быть таким, каким он может быть и каким он сам себя может сделать. В этом, собственно, история XVIII века, и бачки Карамзина — они про это, они про то, что человек может выбрать, бриться или не бриться. Сама эта ситуация выбора, в которую тебя постоянно ставит твое тело, дает тебе свободу. Представления о том, что ты обязательно должен носить бороду, потому что ты мужчина, такие традиционалистские представления, идут потом. Сначала должны появиться представления о том, что вообще можно это всё не брить, можно позволить себе чуть-чуть вот здесь вот поотращивать.

Долгин: Мне кажется, интересно еще то, что вслед за баками Карамзина мы помним бакенбарды Александра I и многих в его времена; мы помним, с другой стороны, усы Николая I. То есть вообще какая-то игра с возможностью что-то оставить из волосяного покрова на лице не начинается с Александров II и III, она идет раньше.

Костин: Да, совершенно верно. И здесь, помимо усов и этих роскошных бакенбард двух Александров, не забудем того, что Александр I вытворяет с естественными волосами, со своей челкой. Потому что это что-то невообразимое. Там происходит настоящее конструирование себя.

Долгин: Вообще, самые разные инструменты дисциплинирования человека и работа с ними в разных обществах, в разных культурных ситуациях — мне кажется, это вообще очень продуктивная тема.

Polit.ru

  • Расскажите об этом своим друзьям!