Что хранит тетя Люба в своей комнате в коммуналке? |
По инф. polit.ru |
27 Апреля 2022 г. |
Попытку критического анализа мифических представлений, которыми скреплялся повседневный быт России ХХ столетия, представляет собой книга антрополога и теоретика культуры Светланы Бойм «Общие места. Мифология повседневной жизни». Книга написана в жанре эссе, включающих в себя и личные переживания автора, и прямые публицистические суждения. Ниже предлагаем прочитать фрагмент раздела «Коммунальная квартира: жизнь в общих местах». Буфетные натюрморты, домашний хлам и эстетика выживанияВ коммунальных квартирах кампания борьбы с «домашним хламом» потерпела поражение. Скорее наоборот, произошло, прямо по Маяковскому, восстание вещей, так называемый домашний хлам взбунтовался против идеологических чисток. Тетя Люба, живущая по соседству с моим домом в типичной ленинградской коммуналке, любит свою 13-метровую комнату и не возражает, что я ее фотографирую. Скорее, ее это забавляет. «Ты прямо как музей снимаешь», — посмеивается она надо мной. Хотя стаж проживания тети Любы в коммуналке приближался к тридцати годам, ее комната не претерпела значительных изменений после 1960–1970-х годов. Здесь можно найти все мифологические артефакты и реликвии, входившие в черный список «домашнего хлама». Уютная, чисто прибранная комната тети Любы вся в цветах. На обоях — розы, на буфете — экзотические красные маки из пластмассы, в серванте выставлены чашки с оранжевыми ромашками, а на окне — несколько растений в горшках, умирающая гортензия и знакомый нам маленький фикус. Телевизор покрыт расписным платом. В комнате тети Любы, приехавшей в Ленинград после войны из белорусской деревни, есть что-то от крестьянского и старого купеческого быта. Центральное положение в русском крестьянском доме занимала печь, которая была одновременно реальным и символическим очагом жилища. Печь использовалась не только для приготовления пищи, но и как спальное место в холодное время года. Прямо напротив печи находился другой источник света и тепла, не бытового, а бытийного — красный угол. В красном углу висели иконы и стояли свечи. В советском клубе место красного угла занял ленинский уголок, сохранив прежнюю тягу ко всему красному. А в коммунальных квартирах в красный угол въехал комод или буфет, в котором выставлялось всё ценное, что имелось в доме, а место печи занял диван напротив телевизора. Искусственный свет телевизионного экрана, поблескивая, отражался в стеклянных дверцах буфета, придавая предметам обихода таинственный голубоватый отсвет. Совершенно очевидно, что хозяйка не заботилась о единстве стиля. Тетя Люба просто собирала всё, что могла достать в условиях хронического дефицита, и потом с удовольствием расставляла, развешивала и раскладывала эти говорящие частицы своей жизни. Оттого и получалось, что они несли в себе заряд жизненности и незыблемости деревенских домов и дореволюционных мещанских квартир, где все эти салфетки, покрывала и кружева вечно хранили «законченность личного прикосновения», которую Беньямин считает отличительной чертой буржуазных интерьеров. В буфете у тети Любы предметы выставлены в строгой композиции. На первом плане — большое пластмассовое яблоко, привезенное из родной белорусской деревни, китайский термос с ярким орнаментом из цветов, память о советско-китайской дружбе в начале 1950-х, фарфоровая фигурка охотничьей собаки и хрустальная ваза со стеклянными цветами. На заднем плане стоит самовар и набор из ярких фарфоровых чашек с ромашками в стиле 1960-х, сделанных на Ленинградском фарфоровом заводе. Тетя Люба почти никогда не пьет из этих чашек, они для этого слишком праздничные. Она бережет их для особенно дорогих гостей, которые, к сожалению, приезжают редко. «Это мой натюрморт», — говорит тетя Люба с гордостью. Тетя Люба показывает свои предметы как музейный куратор. И в этом она не уникальна. Многие советские и бывшие советские жители, от стареньких коммунальных соседей, ветеранов войны, до успешных нью-йоркских эмигрантов средних лет, именно так относятся к личным предметам. Оказывается, что вещи, выставленные на буфете, — не просто личные сувениры. Коллекция ставится не только в рамку личных воспоминаний, а в эстетическую рамку. Конечно, это была особая эстетика, но не будем спешить называть ее китчем или мещанством, как сделали бы это левые интеллектуалы 1920-х или интеллигенты эпохи «оттепели». Скорее, мы имеем дело с эстетической практикой повседневной жизни, которую можно было бы назвать эстетикой выживания. Ни один из этих предметов не является предметом искусства в узком смысле слова или уникальным предметом народной культуры. Они отражают среднегородскую советскую культуру; всё это — вещи массового производства, «гибридные предметы» вторичной культуры, которые обычно раздражают этнографов и антропологов. Именно против них и боролись идеологи кампании борьбы с домашним хламом. Боролись с ними и западные ученые — от Маркса до Фрейда, от Бурдье до Бодрийара. Французский социолог повседневности Пьер Бурдье считал «эстетику» выдумкой элитарных интеллектуалов, не свойственной для рабочей среды, которую он исследовал. По его мнению, предметы быта являются прежде всего предметами «статуса». Мои исследования привели к противоположным результатам. Статус играл важную роль в выборе предметов на полках буфетных музеев, однако он не определял его. В этих коммунальных выставках было много чувственного декоративизма, эклектики, индивидуальной фантазии, находящей отражение в тех историях, которые люди рассказывают о своих сувенирах. Речь здесь идет об эстетике другого типа, практической эстетике, не описанной Кантом. В этом смысле слово «натюрморт», употребленное тетей Любой, особенно интересно. (Она почерпнула его из экскурсии по Русскому музею.) Натюрморт как живописный жанр отражает «сон культуры», он как будто витает вне исторического повествования и вообще вне повествования как такового. В основе натюрморта — внеисторическая концепция времени как привычки, повторения, длительности. В культуре, где на протяжении первой половины XX века революции, войны, голод, аресты сменяли друг друга, ежедневная стабильность являлась скорее экзотикой, чем нормой. Недавно на выставке Татлина в Русском музее меня поразили не знакомые модели утопических башен Третьего Интернационала, а многочисленные натюрморты, которые художник рисовал в самые трудные годы: в конце 1930-х — начале 1950-х. В них художник вернулся к реалистической иллюзии трехмерного пространства и к чеховским серо-бурым тонам и светотеням. Эти военные натюрморты казались вневременными и неавторскими. Они могли быть написаны каким-нибудь безвестным художником средних лет, страдающим одышкой, в глухой провинции. Может быть, эти натюрморты и представляют собой самый авангардный жест Татлина, рано постигшего советскую эстетику выживания? Коллекция тети Любы, выставленная в витрине комода и отгороженная стеклом, имеет почти музейную степенность. Она, по сути, представляет собой своеобразный памятник русской тоски по спокойной, устоявшейся жизни, которую бы каждый день не грозил разворотить водоворот общественных перемен. В соседней комнате с тетей Любой живет режиссер документального кино Оля со своей двенадцатилетней дочерью. Ее комната тоже забита вещами из личного архива: в книжном шкафу — портрет Пушкина, иллюстрация с изображением индийской богини Лакшми и морские кораллы, календари с советскими киноактрисами в заграничном черном нижнем белье и виды дореволюционного Санкт-Петербурга. Во всем этом тоже преобладает обычная эклектика стилей и орнаментов. Оля не очень расположена к тому, чтобы я фотографировала ее покои: «Думаешь, мне очень нравятся все эти вырезки из журналов и календарей? Но надо же чем-то закрывать дыры в стенах!» Почти в каждой комнате отдельной или коммунальной квартиры можно было найти любимые и нелюбимые натюрморты. В комнатах интеллигенции они располагались часто не на буфетах, а на книжных полках, сделанных в Чехословакии, освещенных югославскими торшерами, что было особенно престижно. Эфемерное пространство между стеклами книжных полок могло многое рассказать как о хозяине или хозяйке дома, так и о модах своего времени. На полках можно было найти сувениры, привезенные из путешествий, ракушки, грузинские подносы или среднеазиатские пиалы, прибалтийские игрушки из белого дерева — воспоминания о давно проведенных отпусках, поездках за туманом и за запахом тайги, приключениях. Тут хранились также открытки, детские фотографии, портреты Хемингуэя с бородкой и Высоцкого с сигаретой, фотографии каких-то далеких друзей, сувениры из Крыма и Суздаля, письма с иностранными марками, отдельные страницы из старинных книг и вырезки из газет. В 60-е и 70-е годы, когда поездки за границу были для рядовых граждан очень редким удовольствием, их компенсировали «виртуальными путешествиями», регулярным просмотром передачи «Клуб кинопутешественников», собиранием марок и открыток с изображениями западных писателей, артистов и интеллектуалов. Предметы на маленьких личных выставках в застекленных книжных шкафах не были произвольными, как это могло бы показаться на первый взгляд. Их подбор подчинялся какому-то тайному, неписаному закону, который говорил, когда «в ходу» Высоцкий, а когда Хемингуэй или Пастернак. В какой-то момент Хемингуэя вытеснила Нефертити. Репродукция была сделана на передвижной выставке «Сокровища Тутанхамона», на которую мало кто мог достать билеты. С ней очень быстро стала соперничать открытка с иностранной красоткой в неглиже, вытеснившая политических и поэтических героев прошедших времен и современности. Узкое, почти одномерное пространство за стеклами книжных шкафов отражало внутренний мир и образ жителя квартиры. Это была грань, которой он соприкасался с миром, внутренний мир, вывернутый наружу. Сувениры на книжных полках представляли собой фрагменты к биографии их владельца. Сувенир — это предмет, потерявший свой первоначальный контекст и ставший ready made. Владелец сувенира — новый автор вещи, превративший ее в часть своей биографии. В этой показной биографии мало прозы жизни, скорее, она напоминала биографическую легенду или приключенческий роман, полный путешествий, настоящих или воображаемых, и воспоминаний об оазисах личного счастья. Вальтер Беньямин сказал, что «жить — значит оставлять след». Возможно, это — лучшее определение частной жизни человека — оставлять след для себя и для других, след памяти, который затуманивается, но не пропадает. Советская комната в коммунальной квартире запечатлела в самом недвусмысленном виде эту фобию увековечивания и эстетику повседневного выживания.
На нашем сайте читайте также:
|
|