ЗДРАВСТВУЙТЕ!

НА КАЛЕНДАРЕ
ЧТО ЛЮДИ ЧИТАЮТ?
2024-03-21-05-29-01
Александр Вертинский родился 21 марта 1889 года в Киеве. Он был вторым ребенком Николая Вертинского и Евгении Скалацкой. Его отец работал частным поверенным и журналистом. В семье был еще один ребенок – сестра Надежда, которая была старше брата на пять лет. Дети рано лишились родителей. Когда младшему...
2024-03-14-09-56-10
Выдающийся актер России, сыгравший и в театре, и в кино много замечательных и запоминающихся образов Виктор Павлов. Его нет с нами уже 18 лет. Зрителю он запомнился ролью студента, пришедшего сдавать экзамен со скрытой рацией в фильме «Операция „Ы“ и другие приключения...
2024-03-29-03-08-37
16 марта исполнилось 140 лет со дня рождения русского писателя-фантаста Александра Беляева (1884–1942).
2024-03-29-04-19-10
В ушедшем году все мы отметили юбилейную дату: 30-ю годовщину образования государства Российская Федерация. Было создано государство с новым общественно-политическим строем, название которому «капитализм». Что это за...
2024-04-12-01-26-10
Раз в четырехлетие в феврале прибавляется 29-е число, а с високосным годом связано множество примет – как правило, запретных, предостерегающих: нельзя, не рекомендуется, лучше перенести на другой...

«Сад моей памяти»: Давид Самойлов

Изменить размер шрифта

pereval4

Эта книга известного иркутского фотохудожника Александра Князева ещё не издана, но уже привлекла к себе любопытство многих. «Сад моей памяти» автор не просто написал, а сложил из фотографий и скупых воспоминаний. Получился цикл фотоэссе, где, кроме иркутян, вы встретитесь со многими интересными людьми... Читайте и смотрите!

Давид Самойлов

Дай вышагать стихотворенье,
Дай выстрадать его, потом,
Как потрясённое растенье,
Я буду шелестеть листом...

Давиду Самойлову в Пярну писалось и жилось легко и празднично, в согласии с ветром, воздухом, вязами на берегу, свежей зимой, неторопливыми рассветами...

Приезжающего погостить меня определяли в белую гостевую комнату, и на ночь, чтоб не горевал, Давид приносил стопку книг из «тамиздата».

А неспешным утром мы отправлялись шагать по берегу залива. Надевая хромовые офицерские сапоги, Давид нахваливал свою обувь, словно читал заклинание будущей прогулке: как хорошо ступне, какая уверенная поступь и шаг размашистый... Потом следовало напоминание.

– Должен вам сообщить, Саша, что до ближайшего эйнелауда нам предстоит ровно 423 шага...
На что я вопрошал:
– А что получится, если переводить их в строфы?
– Ну, тут уж как шагать...

Исполнив ритуал выхода на прогулку под светлую улыбку Галины Ивановны, мы отправлялись к берегу, где белый снег, белый воздух, море в опушке белого тумана и шепот посеребрянной волны в белейшей тишине... «Свежий берег Вселенной». Ни прежде, ни после, – никогда я не видел такого белого и прозрачного тумана, нежно размывающего позднюю готику дубовой рощи на берегу. Мы широко разбрелись, предавшись зрелищу, но не теряя друг друга из виду, когда каждый нашёл свою дорогу в соборной колоннаде деревьев. Малорослый Давид в высоченных сапогах, словно гном в ботфортах, вышагивал ритмично и упруго:

Когда замрут на зиму
Растения в садах,
То невообразимо,
Что обратишься в прах...
Ведь можно жить при снеге,
При холоде зимы,–
Как голые побеги,
Лишь замираем мы...

Наши дороги сошлись возле эйнелауда, одного из маленьких кафе на берегу.

«Тэрэ! – первой воскликнула хозяйка и без расспросов поставила на наш столик рюмки с коньяком. Мы тоже были бесцеремонны и попросили повторить... В этот момент, вторя лирическому сюжету для единственного героя, в кафе вошла девушка, присела за соседний столик, и Давид обрушил на неё всё своё обаяние. Зардевшись любопытством, девушка спросила:

– Вы кто по профессии?
– Водопроводчик, – ответил поэт, – где прорвёт, туда и зовут!
И долго будет сниться –
Не годы, а века –
Морозная ресница и юная щека...
– До следующего эйнелауда, Саша, нам остается всего 372 шага, сделаем их с оглядкой на пейзаж?!

Помня, что прогулка считается успешной, если пройдены все три эйнелауда, я поспешил присоединиться. И мы шагаем...

Военные сапоги поэта, «лучшая обувь мужчин», отсчитывают шаги, строфы, годы, протаптывая «сороковые, роковые...» В 1943-м пулеметчик Самойлов попал в окопы под Тихвином, в первом же бою тяжело раненый, был спасен Семёном Андреевичем Косовым, алтайским крестьянином, с которым делил один окоп...

Долго будут в памяти слова
Цвета орудийного ствола.
Долго будут сосны над травой
Окисью синеть пороховой...

Залечив раны, он опять на фронте, но уже командиром взвода разведки, и долгий путь от Вязьмы до Берлина меряют его сапоги...

Я спросил однажды, одолев неловкость:

– Как это было?

– Всяко. Могло и так... Утром выстроили роту. Вывели перед строем перепуганного мальчишку, который только и озирался вокруг, ничего не понимая. Комиссар зачитал приказ, хлопнули выстрелы, мальчик жалко рухнул. Что-то оборвалось внутри нас, мы расходились, тоже озираясь по сторонам, и тоже ничего не понимая... Было страшно.

Как это было, как совпало:
Война, беда, мечта и юность?!
И это всё в меня запало
И лишь потом во мне очнулось.

Присмирев под тяжестью разговора, мы продолжали наш путь. Я рассказывал о фронтовой дороге моего отца, о штрафбате по пустяку, атаках через минное поле... Как знать, не пересеклись ли их судьбы-дороги, как пересеклись в свое время наши?! Не удивительно ли – Иркутск и Пярну, фотограф и поэт? Добрый десяток лет мы перебрасывались письмами через всю страну, попутной дорогой я наезжал в гости, новые книжки Давида выходили с портретами моей съемки: «...две ваших фотографии взяли для моей новой книги. Жалко было отдавать, но чем не пожертвуешь ради славы...»

Давид был по-отечески (моей безотцовщине этого так не хватало) внимателен ко мне, я же внимал его урокам эпистолярной культуры и искусству беседы совершенно доверчиво и по-школярски...

...Засидевшись во втором эйнелауде, мой спутник забеспокоился: «Нам предстоит ещё 283 шага, но мы повернем вспять – мне через час назначена кардиограмма в больнице, простите великодушно...» Тут-то и разгулялось моё фотографическое воображение: Поэт–Сердце–кардиограмма... вдруг что-то снимется ненароком... И устыдился своих мыслей – угодно ли такое вторжение?! Потом вспомнил урок Давида: «упущенных побед немало» и укорил себя, как выскочку.

Несколькими часами позже я снимал в его кабинете. Давид достал пластинку на виниле, признался в «порочной слабости к Шуберту», включил 8-ю симфонию, и открылось вдруг его знание партитуры наизусть. Отрешившись, он дирижировал и пропевал симфонию, размахивая в такт незажжённой сигаретой, успевая при этом комментировать, вопрошать, восхищаться и ожидать моего согласия. Моя камера согласно щёлкала затвором.

Кардиограмма оказалась благополучной. Смущал поэта всего-то пустяк: «Один мой знакомый графоман живёт в соседях. К исходу дня он не ладит со своей бабой, и, рассвирепев, совершает ко мне набеги читать написанное. Думаю, вдвоём мы его сможем успокоить. Вообще-то графоман – это природное явление, совсем не хуже плохой погоды... Немая природа стремится высказаться любым способом и без разбора, а графоман тут как тут, сторожит нечаянное слово... Может, что и прорвётся... А вот поэт всегда избран судьбой, он один из многих слышит колокола. Мы сможем отличить звон от пустозвона?!»

Тишина в кабинете. Мы всматриваемся в эту тишину, словно читаем в ней повороты судьбы, – «как это было, как совпало?!» Тишайший стих «Пярнусских элегий» просачивается сквозь прозрачный туман и сливается с лёгким шумом волны.

Как хороша была бы фото-книга, – подумалось мне, – где бы эти стихи, соседствуя с портретами поэта в пространстве залива, также невесомо заполняли страницу... И я тут же открыл увиденное. В ответ была долгая пауза, только спящая в зиме яблоня в широком проёме окна чуть качнулась от севшей на неё птицы...

Давид Самойлов

Немного позже мне вдогонку полетит его письмо: «А ваша идея насчет «Пярнусских элегий» мне весьма по душе. Может получиться интересный художественный альбом... Лето у нас было прекрасное. Сейчас хорошая осень. Всё же какая-то компенсация свыше за все наши неустройства...»

Разумеется, речь шла о душевных неустройствах, которые не оставляют, донимают, докучают. Лишь его дом на улице Тооминга был устроен и распахнут для гостей полной мерой, и переговорено здесь столько « о Шиллере, о славе, о любви», что все стены переполнены стихами. Под стать лучшим домам здесь всеми гостями писался альбом «В кругу себя» и вписаны в него такие перлы, что останутся в веках. Вот эпиграмма: «Не мог он ямба от еврея, как мы ни бились, отличить (о Станиславе Куняеве)» или «Просыпаюсь в шесть утра вне себя от счастья – нет резинки, нет трусов, нет Советской власти».

Душевные же неустройства оборачивались не тяготой, а простой и нескончаемой заботой о части речи как существенной части мира: «В каждое время есть свой главный тип. В одно – правдолюбцы, в другое – правдознатцы, в третье – праведники. Нам сейчас нужнее правдознатцы. Но скоро понадобятся праведники». Так бесхитростное наитье поэта выстраивается конструкцией мира, в которой возрастные метаморфозы человека равны вызовам времени. В младенчестве мы – правдолюбцы, в зрелости – правдознатцы, наша старость движется к праведности, которая обнажает память и в осенней тишине заставляет понять, что забытое прошлое прорастёт сорняками в завтрашнем саду.

А время уходит быстро, за ним не поспевает шаг.

Прощаемся в тишине присыпанного снегом Пярну. Я уезжаю к поезду.

Пустой перрон. Голая платформа в полкилометра. Стыдливая весенняя даль развалена лезвием рельсов. Тихая пустота.

Имя станции распалось в памяти и скомкалось.

Вихрем влетел поезд, замер на пару минут, и, так и не дождавшись, чтобы вышел кто-то и остался здесь, никто даже не выглянул в окно вагонное... Я вскочил на подножку тамбура, не веря своим ногам...

И застучали стыки моего дальнего пути.

Попрощавшись с поэтом, я уезжал в Неминуемость, рельсы уносили меня из времени и эпохи, меченой глубоким знаковым кодом «сороковые... роковые», рельсы ложились поверх памяти «...просторно, холодно, высоко...», а их дробный перестук не рифмовался с ударами сердца.

Нарождался 1991-й. Число веры. Код власти. Тень Преображенья и зачатье новой Смуты. Танки пятились в августе, чтоб вернуться в октябре.

Я уезжал из Пярну, предчувствуя страшное знание, что в Никуда не вернуться. Всего лишь доехав до дому, опростав почтовый ящик от газет и развернув первую их них, увидел портрет поэта в траурном обрамлении. Тот портрет был моей съёмки десятилетней давности, вот и сгодился! Среди газет затерялась запоздалая открытка из Пярну: «Дорогой Саша! С Новым Годом, с Рождеством! Все пожелания! Приезжайте. Самойловы».

Да, мне повезло в этом мире
Прийти и обняться с людьми
И быть тамадою на пире
Ума, благородства, любви.

А злобы и хитросплетений
Почти что не замечать.
И только высоких мгновений
На жизни увидеть печать.

Александр Князев

  • Расскажите об этом своим друзьям!