«Сад моей памяти»: Давид Самойлов |
Эта книга известного иркутского фотохудожника Александра Князева ещё не издана, но уже привлекла к себе любопытство многих. «Сад моей памяти» автор не просто написал, а сложил из фотографий и скупых воспоминаний. Получился цикл фотоэссе, где, кроме иркутян, вы встретитесь со многими интересными людьми... Читайте и смотрите!
Давиду Самойлову в Пярну писалось и жилось легко и празднично, в согласии с ветром, воздухом, вязами на берегу, свежей зимой, неторопливыми рассветами... Приезжающего погостить меня определяли в белую гостевую комнату, и на ночь, чтоб не горевал, Давид приносил стопку книг из «тамиздата». А неспешным утром мы отправлялись шагать по берегу залива. Надевая хромовые офицерские сапоги, Давид нахваливал свою обувь, словно читал заклинание будущей прогулке: как хорошо ступне, какая уверенная поступь и шаг размашистый... Потом следовало напоминание. – Должен вам сообщить, Саша, что до ближайшего эйнелауда нам предстоит ровно 423 шага... Исполнив ритуал выхода на прогулку под светлую улыбку Галины Ивановны, мы отправлялись к берегу, где белый снег, белый воздух, море в опушке белого тумана и шепот посеребрянной волны в белейшей тишине... «Свежий берег Вселенной». Ни прежде, ни после, – никогда я не видел такого белого и прозрачного тумана, нежно размывающего позднюю готику дубовой рощи на берегу. Мы широко разбрелись, предавшись зрелищу, но не теряя друг друга из виду, когда каждый нашёл свою дорогу в соборной колоннаде деревьев. Малорослый Давид в высоченных сапогах, словно гном в ботфортах, вышагивал ритмично и упруго:
Наши дороги сошлись возле эйнелауда, одного из маленьких кафе на берегу. «Тэрэ! – первой воскликнула хозяйка и без расспросов поставила на наш столик рюмки с коньяком. Мы тоже были бесцеремонны и попросили повторить... В этот момент, вторя лирическому сюжету для единственного героя, в кафе вошла девушка, присела за соседний столик, и Давид обрушил на неё всё своё обаяние. Зардевшись любопытством, девушка спросила: – Вы кто по профессии? Помня, что прогулка считается успешной, если пройдены все три эйнелауда, я поспешил присоединиться. И мы шагаем... Военные сапоги поэта, «лучшая обувь мужчин», отсчитывают шаги, строфы, годы, протаптывая «сороковые, роковые...» В 1943-м пулеметчик Самойлов попал в окопы под Тихвином, в первом же бою тяжело раненый, был спасен Семёном Андреевичем Косовым, алтайским крестьянином, с которым делил один окоп...
Залечив раны, он опять на фронте, но уже командиром взвода разведки, и долгий путь от Вязьмы до Берлина меряют его сапоги... Я спросил однажды, одолев неловкость: – Как это было? – Всяко. Могло и так... Утром выстроили роту. Вывели перед строем перепуганного мальчишку, который только и озирался вокруг, ничего не понимая. Комиссар зачитал приказ, хлопнули выстрелы, мальчик жалко рухнул. Что-то оборвалось внутри нас, мы расходились, тоже озираясь по сторонам, и тоже ничего не понимая... Было страшно.
Присмирев под тяжестью разговора, мы продолжали наш путь. Я рассказывал о фронтовой дороге моего отца, о штрафбате по пустяку, атаках через минное поле... Как знать, не пересеклись ли их судьбы-дороги, как пересеклись в свое время наши?! Не удивительно ли – Иркутск и Пярну, фотограф и поэт? Добрый десяток лет мы перебрасывались письмами через всю страну, попутной дорогой я наезжал в гости, новые книжки Давида выходили с портретами моей съемки: «...две ваших фотографии взяли для моей новой книги. Жалко было отдавать, но чем не пожертвуешь ради славы...» Давид был по-отечески (моей безотцовщине этого так не хватало) внимателен ко мне, я же внимал его урокам эпистолярной культуры и искусству беседы совершенно доверчиво и по-школярски... ...Засидевшись во втором эйнелауде, мой спутник забеспокоился: «Нам предстоит ещё 283 шага, но мы повернем вспять – мне через час назначена кардиограмма в больнице, простите великодушно...» Тут-то и разгулялось моё фотографическое воображение: Поэт–Сердце–кардиограмма... вдруг что-то снимется ненароком... И устыдился своих мыслей – угодно ли такое вторжение?! Потом вспомнил урок Давида: «упущенных побед немало» и укорил себя, как выскочку. Несколькими часами позже я снимал в его кабинете. Давид достал пластинку на виниле, признался в «порочной слабости к Шуберту», включил 8-ю симфонию, и открылось вдруг его знание партитуры наизусть. Отрешившись, он дирижировал и пропевал симфонию, размахивая в такт незажжённой сигаретой, успевая при этом комментировать, вопрошать, восхищаться и ожидать моего согласия. Моя камера согласно щёлкала затвором. Кардиограмма оказалась благополучной. Смущал поэта всего-то пустяк: «Один мой знакомый графоман живёт в соседях. К исходу дня он не ладит со своей бабой, и, рассвирепев, совершает ко мне набеги читать написанное. Думаю, вдвоём мы его сможем успокоить. Вообще-то графоман – это природное явление, совсем не хуже плохой погоды... Немая природа стремится высказаться любым способом и без разбора, а графоман тут как тут, сторожит нечаянное слово... Может, что и прорвётся... А вот поэт всегда избран судьбой, он один из многих слышит колокола. Мы сможем отличить звон от пустозвона?!» Тишина в кабинете. Мы всматриваемся в эту тишину, словно читаем в ней повороты судьбы, – «как это было, как совпало?!» Тишайший стих «Пярнусских элегий» просачивается сквозь прозрачный туман и сливается с лёгким шумом волны. Как хороша была бы фото-книга, – подумалось мне, – где бы эти стихи, соседствуя с портретами поэта в пространстве залива, также невесомо заполняли страницу... И я тут же открыл увиденное. В ответ была долгая пауза, только спящая в зиме яблоня в широком проёме окна чуть качнулась от севшей на неё птицы... Немного позже мне вдогонку полетит его письмо: «А ваша идея насчет «Пярнусских элегий» мне весьма по душе. Может получиться интересный художественный альбом... Лето у нас было прекрасное. Сейчас хорошая осень. Всё же какая-то компенсация свыше за все наши неустройства...» Разумеется, речь шла о душевных неустройствах, которые не оставляют, донимают, докучают. Лишь его дом на улице Тооминга был устроен и распахнут для гостей полной мерой, и переговорено здесь столько « о Шиллере, о славе, о любви», что все стены переполнены стихами. Под стать лучшим домам здесь всеми гостями писался альбом «В кругу себя» и вписаны в него такие перлы, что останутся в веках. Вот эпиграмма: «Не мог он ямба от еврея, как мы ни бились, отличить (о Станиславе Куняеве)» или «Просыпаюсь в шесть утра вне себя от счастья – нет резинки, нет трусов, нет Советской власти». Душевные же неустройства оборачивались не тяготой, а простой и нескончаемой заботой о части речи как существенной части мира: «В каждое время есть свой главный тип. В одно – правдолюбцы, в другое – правдознатцы, в третье – праведники. Нам сейчас нужнее правдознатцы. Но скоро понадобятся праведники». Так бесхитростное наитье поэта выстраивается конструкцией мира, в которой возрастные метаморфозы человека равны вызовам времени. В младенчестве мы – правдолюбцы, в зрелости – правдознатцы, наша старость движется к праведности, которая обнажает память и в осенней тишине заставляет понять, что забытое прошлое прорастёт сорняками в завтрашнем саду. А время уходит быстро, за ним не поспевает шаг. Прощаемся в тишине присыпанного снегом Пярну. Я уезжаю к поезду. Пустой перрон. Голая платформа в полкилометра. Стыдливая весенняя даль развалена лезвием рельсов. Тихая пустота. Имя станции распалось в памяти и скомкалось. Вихрем влетел поезд, замер на пару минут, и, так и не дождавшись, чтобы вышел кто-то и остался здесь, никто даже не выглянул в окно вагонное... Я вскочил на подножку тамбура, не веря своим ногам... И застучали стыки моего дальнего пути. Попрощавшись с поэтом, я уезжал в Неминуемость, рельсы уносили меня из времени и эпохи, меченой глубоким знаковым кодом «сороковые... роковые», рельсы ложились поверх памяти «...просторно, холодно, высоко...», а их дробный перестук не рифмовался с ударами сердца. Нарождался 1991-й. Число веры. Код власти. Тень Преображенья и зачатье новой Смуты. Танки пятились в августе, чтоб вернуться в октябре. Я уезжал из Пярну, предчувствуя страшное знание, что в Никуда не вернуться. Всего лишь доехав до дому, опростав почтовый ящик от газет и развернув первую их них, увидел портрет поэта в траурном обрамлении. Тот портрет был моей съёмки десятилетней давности, вот и сгодился! Среди газет затерялась запоздалая открытка из Пярну: «Дорогой Саша! С Новым Годом, с Рождеством! Все пожелания! Приезжайте. Самойловы».
Александр Князев
Тэги: |
|