Изголодалась душа по родным местам (Отрывок из романа «Надсада») |
07 Февраля 2020 г. |
До 1947 года Степан топтал чужие земли. Изголодалась душа по родным местам. Часто виделись ему свой собственный угол, в нём — широкая печь, большой стол и как он пьёт молоко прямо из кринки — через край. Бывало, долго разглядывал свои руки, будто прикидывал к ним топорище, рубанок, черенок литовки — все те предметы, с помощью которых от века ставилось мужицкое счастье. Он верил, что скоро кончится война, и она кончилась. Верил, что кончится и его солдатская служба, и она закончилась в памятном 1947м. Но сильнее всего он верил в свои руки — сильные, мозолистые, ко многому приспособленные. И войну-то он воспринимал как работу, где руки его были нужнее всего. И что толковать: на фронте, когда идёт бой, каждому солдатику кажется, что он в самом центре этого боя и все пули, все снаряды противника летят только в его сторону. И некогда думать, нельзя на чём-либо сосредоточиться, и только руки делают то, что и должно делать воину. Он помнит, как махина немецкого танка на его глазах стоптала, сжевала и пушку, и весь её расчёт, а он, прижатый к земле в каких-нибудь метрах десяти от того страшного места и не имея под рукой ничего, что бы могло остановить железную смерть, шарил и шарил вокруг себя руками. И надо же было такому случиться, что руки его вдруг нащупали скользкие горлышки бутылок с горючей смесью — им же и приготовленные, но о которых он в пылу боя сам напрочь позабыл. А вот руки — не забыли. — Ну, погодите, гады… — пробормотал, прикидывая расстояние до ближнего танка. И с каким же остервенением, вернее, с наслаждением запустил первую в ненавистную железину, и как осветилось его чёрное от гари и грязи лицо великой радостью, когда пламя охватило машину: она остановилась, из верхнего люка показалась фигура танкиста. И тут же с другой руки Степан дал по нему короткую очередь из автомата. Потом ещё и ещё. А уже откуда-то сбоку надвигалась другая махина: с нею повторилось то же, что и с первой. Потом третья, четвёртая, пятая… Будто сразу за всех бойцов — и павших, и живых — в одиночку вёл он, Степан Белов, этот бой. Он ничего не видел, кроме надвигающихся танков врага, ничего не слышал, кроме гусеничного скрежета и лязга, кроме буханья орудий и того общего гула войны. И в то же время движения его сделались до предела рассчитанными, чёткими, глаза мгновенно определяли расстояние до вражеских танков, а силы в ногах и руках было ровно столько, сколько необходимо для очередного броска. Подбитые им же машины служили ему прикрытием для нападения на очередную. Он перебегал от одной, уже мёртвой, к другой, заботясь лишь о том, чтобы какой-нибудь вражеский, оставшийся в живых, танкист не подстрелил его, — с подобным глупым концом для себя Степан сейчас никак не мог согласиться, потому что шёл бой и армада танков врага не была остановлена. Это он видел каким-то особым зрением, каким видят общую картину сражения полководцы. Измотанный телом и душой, почти оглохший, со слезящимися от дыма глазами буквально свалился в попавшуюся на пути траншею, где его подхватили чужие руки, сунули в рот горлышко фляги с водой, а чуть позже и со спиртом, привели в чувство и сообщили радостное, во что не верилось: враг разбит. «Разбит… — машинально повторил он. — Разбит…» — Дак разбит?! — неожиданно для себя и окружающих вскрикнул. — Разбит-разбит, — успокоили его. — Отдохни или покури вот… Притомился небось — ишь, сколь железа наворотил. Мы из своего окопа видели, как ты их колпашил, восемь машин насчитали… — Ерой… — это уже кто-то добавил со стороны. Подбежал, запыхавшись, лейтенант: — К генералу требуют! Можешь идти? Степан приподнялся, пошатываясь пошёл следом за нарочным. В полумраке блиндажа разглядел полноватого человека с генеральскими погонами, который быстро подошёл и обнял Степана: — Ну, молодчага, солдат. Видели мы, как грамотно орудовал. Можно сказать, только благодаря тебе мы и остановили фашиста. Танки, что ты подбил, заткнули дыру на левом фланге, и немцы вынуждены были их обходить. Тут-то наши орудия и стали расстреливать их почти в упор. Мало кто ушёл. Я уже доложил наверх, и тебя требует Ставка… Встал напротив, коротко спросил: — Откуда родом? — Из Сибири, — от волнения чуть выговорил Степан, чувствуя, как начинают подкашиваться ноги. — Сибиряк, значит. Это хорошо… Благодарю за службу! — Служу Советскому Союзу! — неожиданно для себя чётко выкрикнул Белов. — Вот и служи, — по-отечески потрепал за плечо генерал. И тут же приказал кому-то стоящему поодаль: — Найти интенданта, помыть, покормить, переодеть и через час… Нет, через полтора — ко мне. К назначенному сроку Степан вновь стоял перед генералом, но уже в новеньком обмундировании, в хороших кирзовых сапогах, с орденами и медалями на груди. — А ты, солдат, действительно молодчага, — говорил генерал, кивая на его грудь, где красовались орден Красной Звезды, медали «За отвагу», «За боевые заслуги». Пока ехали в легковушке до какого-то военного аэродрома, генерал молчал, и оттого Степан испытывал чувство неловкости. Хотя, наверное, лучше, что молчал, — о своём думает человек, а у него таких, как Белов, ой, как много. За ним — страна и они, солдаты. Приглядевшись к покачивающейся впереди него фигуре генерала, Степан понял, что тот дремлет, а может, и спит. «Ну и пусть спит, — подумалось. — Устал, верно». Война, артиллерийский полк и его, Белова, расчёт… Ребята: Миша Шумилов, Наум Малахов, Володя Юрченко. Он даже не знает, остался ли кто-нибудь из них в живых. Слышал только, как захрустела под гусеницами раздавленная пушка. Видел только, как на месте крутанулся танк. Только сейчас почувствовал Степан, как тоскливо заныло сердце и по спине пробежал холодок. Он мог быть там же, с ребятами, да как раз метнулся за снарядами. Ему тоже хотелось бы заснуть, чтобы не думать и не помнить. И он попытался закрыть глаза и даже ощутил нечто вроде дремоты. Но мозг работал с прежней ясностью, возвращая к одному и тому же часу, минуте, мгновению, когда на расчёт надвинулась громада немецкого танка. Они с ребятами могли почти в упор расстрелять махину, но в ящике, что находился за спиной, не оказалось снарядов. И он метнулся к соседнему орудию, которое молчало уже минут пятнадцать и нельзя было понять: то ли некому стрелять, то ли повреждено само орудие. Но снаряды не могли кончиться, так как выстрелов было сделано гораздо меньше, чем снарядов в ящике. Пробежав метров десять-пятнадцать, Степан вынужден был прыгнуть в воронку от разорвавшегося снаряда и некоторое время переждать, пока танк не подойдёт ближе и он в своей воронке окажется в зоне недосягаемости для его пулемёта. А когда выглянул, танк уже наезжал на пушку. «Но вить не могли ж они ждать, пока эта сволочь их раздавит», — мучился и мучился сомнениями, потому что видел только пушку, танк и чёрный дым, что поднимался к самому небу. Не понимая, что делает, Белов рванулся было в сторону ненавистной железины, и та вдруг стала поворачиваться в его сторону. Ему даже показалось, что в смотровую щель танка он разглядел холодные белки глаз водителя. И тут Степан стал пятиться. Пятиться на четвереньках, с ужасом понимая, что вот-вот будет раздавлен. А танк всё ближе и ближе… Сжимающееся, исчисляемое секундами, время, суживающееся для возможного бегства пространство, опаляющий тело смрадный горячий дым и смертный ужас внутри его самого — всего этого для одного только человека было слишком много и должно было кончиться разом. И следом — вечная темень, как избавление. Как искупление. Как разрешение от душевных и телесных мук. И он желал этого. Жаждал этого. Просил этого!.. И — скользкие горлышки бутылок… «Не-эт, умирать мне рано, — обозначилось в голове. — Тока теперь и воевать… Ну?.. Кто кого?..» Дальше уже мало чего помнил, только бухающее внутри сердце, невероятную ненависть к врагу и азарт. Да-да, азарт, какой отчасти испытал на охоте. Он метался от железины к железине, припадал к земле, замирал и снова кидался туда, куда бросала его ненависть. Он не чувствовал своего тела. Не воспринимал грязи, в которую с маху падал. Ничего не помнил и мало что видел, кроме фашистских танков — один, другой, третий, пятый… Этот горел за Витьку Долгих. Следующий — за Петра Яковлева, ещё один — за Мишку Распопина… Внутреннее напряжение, в каком жил последние часы, видно, поослабло, и Степан задремал. И снились ему всё те же горящие танки вермахта и будто бы сам он идёт мимо них с красным флагом в руках, а за ним — его ребята… Миша, Наум, Володя… Идут по полю — маршем, весело, а в конце поля — торжественно, в парадном кителе поджидает их генерал. И каждого треплет за плечо. Он чувствовал это генеральское прикосновение и тут открыл глаза — над ним действительно склонился генерал. — Ну и здоров же ты спать, солдат, — говорил с улыбкой. — Но ничего, немудрено и устать после таких подвигов. Вставай, идём к самолёту. В Москву прилетели к вечеру и сразу в Кремль. Как в бреду воспринимал Белов всё последующее: высокие узорчатые палаты, доброе улыбающееся лицо Михаила Ивановича Калинина и «Золотая Звезда» Героя, которую прикололи к груди Степана. И ещё был отпуск. В командировочном удостоверении в категорической форме было указано — во всём способствовать его передвижению по железной и другим дорогам. Стояла внушительная печать и подпись высокого чина. Потому до райцентра добрался без всяких осложнений, а уж до деревни Корбой, как водится, пешим ходом. В Корбое, в стареньком домишке, проживала мать, Фёкла Семёновна Белова, и это было для него самое дорогое место в мире. Степан не торопился, наслаждаясь видом дремучих лесов, открывающихся взору саянских вершин. Дорога местами мало чем отличалась от таёжных троп, которыми хаживал поначалу с отцом Афанасием Ануфриевичем, затем самостоятельно, — с утопающими в болотниках тележными колеями, с попадающимися по обочинам грибами, с топорщащимися кустиками голубики. И он останавливался, брал ягоду, вдыхал её аромат, отправлял в рот. Ягода утоляла жажду, напоминая детство, родителей, довоенную жизнь и в Корбое, и в Ануфриевских выселках, где он перед войной поселился у брата Данилы. Время на дворе было предосеннее, но деревья ещё стояли в зелёной листве, и лишь с углублением в присаянские широты кое-где начинала проглядываться желтизна и тянуло прохладой. К деревне подходил уже в сумерках, наслаждаясь доносящимися до слуха собачьим лаем, редким взмыкиванием коров, блеянием овец. Степан вдруг поймал себя на мысли, что здесь ничто не напоминает войну и вроде как нет её вовсе. У первых домов остановился, прислушался. Чуть поодаль заливисто наигрывала гармонь. «Вечёрка», — мелькнула в голове сладкая мысль. И захотелось туда, где скучилась корбойская молодь. Сможет ли он когда-нибудь вернуться в такой же полумрак вечера, где соберутся его одногодки и девчата, чтобы разойтись парами по улицам и переулкам родной деревни? И тоска, неизъяснимая тоска будто в горсть собрала его сердце, и мысленно Степан перенёсся туда, где и сейчас шла война, где гибли молодые ребята, чьи могилы разноголосыми кнопками той же гармони рассыпались по полям, лесам, по рекам и морям — всюду, где проходил и откуда не смог возвратиться русский солдат, чтобы, как и он, оказаться в двух шагах от родительского гнезда и не быть готовым даже к тому, чтобы не расплакаться и не закричать. Степану действительно захотелось закричать — от всей полноты сердца, от пробегающих одна за другой тяжких дум, и он просто тихо заплакал, привалившись плечом к пряслам раскинувшегося на его пути огорода.
|
|