Cтарик и белка. Рассказ.Окончание |
09 Ноября 2024 г. |
Мы тогда под Темрюком стояли. В аккурат под Новый год прислали нам с пополнением молоденького лейтенанта. Мы калачи тертые, видим – не обстрелян, не обмят, тонковат в кости, глаза шибко умные. Ранее:
Интеллигент, одним словом. Не то, чтобы не приняли, но и не приближали. Да он и сам как-то особняком держался. Ждали, как он себя в бою покажет. А он раз сходил на боевые, другой, сам жив-здоров, бойцы в целости-сохранности. Возвратившись, докладывает, что «духи» не появлялись, боестолкновения не было. Мы в толк взять не можем, в чем дело, разведка точно показывала, что должен был пройти в том квадрате караван, нет там другого пути. Начали выяснять, оказалось, что лейтенант со своими бойцами еще на тропе, на подходе к позиции, возьмут да шумнут как бы ненароком. И выкажут себя. А в горах много шума не надо, звяк-бряк, и нет противника. Прознав о том, ошалели сначала, а после взяли лейтенанта в оборот. И трибуналом грозили, и срамили, и унижали, а он стиснет зубы, желваки катнет и стоит на своем – ни за понюх табаку солдат терять не стану. Офицеры здороваться перестали с трусом. До того парня довели, что он даже питался от всех отдельно. Я грешным делом думал – не выдержит, застрелится. Но по большому счету придраться было не к чему: службу несет исправно, уставы соблюдает, вот только с боевых возвращается без потерь и без трофеев. А у нас что ни бой – убитые, раненые. – Предатель и трус, – медленно сказал старик, – и говорить тут не о чем. За невыполнение приказа у нас на фронте таких к стенке, и весь разговор. – Я ему слово в слово то же самое в неприличных выражениях высказал. А он лишь побледнел от унижения, повернулся и пошел. Потом нашего изгоя потихоньку отправили в Союз, от греха подальше, и забыл бы я его, вычеркнул из памяти, если б меня однажды как током не дернуло – а если был прав он, а не все мы? Потрясенный старик невидящим взором смотрел на человека, с которым он познакомился за бильярдным столом и проиграл ему несколько партий кряду, что прежде с ним, классным игроком, никогда не случалось. Тогда он, потрясенный проигрышем и сетуя на свое плохое самочувствие, не оценил блеска, с которым играючи расправился с ним неизвестный ему штатский с военной выправкой. И много позже, когда сошелся с ним в словесном поединке, понял, чего ему тогда не хватило – страсти и отсутствия боязни потерпеть поражение. – Ты сам-то веришь в то, что говоришь? – разомкнул упрямо сжатые губы старик, – не можешь ты, боевой офицер, так считать. – Знаешь, совсем не важно, что я думаю, важно то, что за этого лейтенанта до сих пор матери по всей России молятся, и свечки за здравие ставят. Потому как он им сынов сохранил, а не скормил шакалам, геройствуя. И больше того, позволил продолжить род и тем самым большую укрепу стране дать, чем вся эта странная война за счастье афганского народа. – Злой ты, – поежился под зябким ветерком старик, – и, значит, не можешь такое понять и простить. Не верю я тебе. – Да и не верь, один ты, что ли, друзья-однополчане меня тоже слышать не хотят, а добрая половина скоро и руки не подаст, если убедится, что это не мой очередной заскок от пьянства или перенесенной контузии. Только и я своих пацанов старался оттуда целыми вытянуть и до мамки доставить, да всех не получилось, – протянул он с какой-то волчьей ноткой в голосе. – Как же вытянешь, если у них там за каждым камнем Аллах, – выцветшие глаза его на мгновение приобрели растерянное выражение. Старик покачал головой и подумал, что если бы он знал, к какой душевной сумятице приведут эти разговоры, то ни за что бы не ввязался в них. Но уж очень хотел показаться, насладиться умной беседой. Разве он мог подозревать, что его собеседник так далеко зайдет в вещах, о которых ему рано задумываться – не перекипел еще. – Так и с нами там Бог был, – задумчиво протянул он, – только мы этого не знали. Я точно не знал. Мы как-то на караван пошли, ночью сбросили с «вертушек» на скалы, к утру позицию заняли. И был у меня во взводе паренек, обычный такой, неприметный… Помню только, что нос в конопушках, брови белесые, то ли на солнце выгорели, то ли от рождения. Воевал, будто работу делал, надежно и основательно. Так вот, караван уже в ущелье втягивался, я по сторонам глянул, вижу, сидит мой пулеметчик за камнем и крестится. И, знаешь, лицо у него такое отрешенное, спокойное и твердое, что я уверился – так и надо. Потом такой крутой замес вышел, что я и думать забыл обо всем на свете. «Духи» нас обошли и сбоку ударили, как раз там, где я своего пулеметчика посадил. Не он бы, всем нам каюк, а так отбились и караван накрыли. – Живой, – пошевелил бесцветными губами старик. – Кто, пулемётчик? А что с ним сделается? Он и после из всех переделок без царапин выходил, молитвой спасался. Ранило его легко уже в конце службы, осколок пробил каску, рассек голову. – Ну, тебя-то там точно не Бог уберег, – сухо процедил старик и получил в ответ: – Кабы знать, за какую малость прощен будешь… Может, и не вспомнишь даже, а на небесах тебе зачтется и перевесит все грехи твои тяжкие. Старик собрался было возразить ему в своей обычной манере, но передумал. Не то, чтобы своими рассуждениями тот поколебал его твердыню неверия, скорее оттого, что исчерпал обычные аргументы. – Вот ты, Петрович, умный человек, – прервал затянувшееся молчание собеседник. – Умный, – согласился старик, рассеяно глядя куда-то в сторону, и неторопливо добавил: – Но воспринимаю это как данность. Господь не поскупился и дал ума. Не знаю только зачем, испытывает, наверное. – Ум-то еще и удержать надо, не отдать ни за понюшку табаку. – Так ум и не дает мне его потрафить, сторожко так себя ведет, я бы сказал – опасливо… – Ты хочешь сказать, что Господь не лишает тебя ума? – А, понимай как знаешь, но если дадено – это не зря… Старик в Бога не верил. Для него это состояние было естественным. Внутренне он всегда напрягался, когда при нем говорили о вере, но не возражал, полагая, что каждый имеет право выбирать себе опору в жизни. Его всегда смущало то обстоятельство, что в прежней, старорежимной жизни, столько блестящих умов и благородных сердец были религиозными людьми. «Может быть, и я бы поверил, – сказал он себе, – да война выжгла много доброго, а после нее, чтобы восстановиться, потратил слишком много сил. Или мало?» – смешался старик. В церкви он впервые побывал в прифронтовом городке, где формировались армейские части. В памяти от тех дней только и остались что суматоха и нервная усталость. А вот то, как старшина по темноте привел роту новобранцев на помывку в баню, запомнилось навсегда. Тусклый свет лампочек едва освещал тесное помещение. Мокрый туман плавал под крутыми каменными сводами. Опрокидывая на себя шайку воды, он задрал голову и увидел, что со стен на него взирают лики святых, покрытые крупными светлыми каплями. И только сейчас понял, что моется в храме. Его товарищ, владимирский паренек, понял это раньше и, склонив голову, что-то беззвучно прошептал, кажется, молитву. А потом произнес вполголоса: вместе с ними и о себе поплакал. А вот жив он или убили – вспомнить не смог. Хрупка, коротка жизнь человека – вдох-выдох, и вот уже растворился в небесах. Старик, было, уже решил, что ему не стоит обижаться на этого колючего, неудобного человека, так упорно разрушавшего его устоявшийся мир. Тоже ведь хлебнул мурцовки. Собеседник его молчал, хмуро и отрешенно смотрел прямо перед собой, будто решая, какие еще силы бросить в бой. – Стихи вспоминал. «В красном сне, в красном сне, в красном сне бегут солдаты, те, с которыми когда-то был убит я на войне…» – неожиданно продекламировал он хриплым голосом. – Так мог только повоевавший написать. – Таким голосом только команды отдавать, а не стихи читать, – сказал старик, понимая, что разговор близится к концу, но не удержался и добавил: – А всю правду о войне ни тебе, ни мне никогда не узнать. – А правду и нельзя обнажать до исподнего, голая правда может до смерти перепугать. – Эк тебя забрало. Тебе-то чего бояться, себя разве что… – Всегда есть чего бояться. Один человек мне рассказывал, что, целясь себе в висок, зажмурился, чтобы пороховые газы не попали в глаза. Приблизительно то же испытал я, когда танки по Белому дому лупили. Старик несколько минут потрясенно молчал, затем перевел дыхание и дрожащим голосом спросил, будто попросил милости: – Ты что же, и там повоевал? Я, увидев по телевизору танки, бьющие прямой наводкой по своим, заплакал, а с меня слезу выжать… – Не воевал, а наводил порядок, – сухо ответил тот. – Ты соврешь, не дорого возьмешь, – сказал старик, глядя поверх очков слезящимися глазами. – Ты, поди, и про Афганистан все выдумал, и про Москву. – Жизнь не выдумаешь, она тебя так выдумает, мало не покажется. Ведь ты сам только что говорил, что за невыполнение приказа – стенка. Только в моем случае – трибунал. Живу все это время с ощущением – будто это я на своем горбу войну через границу перетащил. Гнилое время, – выругался он, – а жить надо, детей надо учить, а чему и на что… – А что, теперь без денег не выучить? – Я не о том. На что учить – на жизнь или на погибель. Что спасать вперед – живот или душу, – жадно спросил он, и старику впервые за все знакомство показалось, что в его стальных глазах мелькнула тень растерянности. – Бог не выдаст, свинья не съест, – только и нашел что сказать старик. Да и что тут скажешь, никто еще никого жизни не научил. – Попрощаться пришел. Все, шабаш, приказ пришел, уезжаю, – вымолвил он. – Недовоевал, недослужил, денег и тех не заработал, одни ордена страны, которой уже нет. Старик знал, что они никогда больше не увидятся, и проводил его долгим тоскующим взглядом. Офицер уходил легким скользящим шагом и скоро скрылся в угрюмой полутьме старых деревьев. Поверху широкой плавной волной прошел ветер, пригнул и распрямил вершины деревьев. Закатное небо напоследок окрасилось светом красного золота. Пахнуло ивовой свежестью, горьким дымком и еще каким-то давно забытым весенним запахом, от которого у старика защемило в груди. Как мелки были его огорчения, неуместны стенания и бесполезны переживания по сравнению с жизнью, плавный поток которой могуче и неудержимо тек во времени и пространстве. Старик был глуховат, но слух ему был уже не очень-то и нужен. Мир звуков жил в его памяти. Он наклонял голову в сторону лиственницы и слышал, как тихонько шуршат разомлевшие на весеннем солнышке ветви, и легкий постук прошлогодней шишечки, сбитой беличьими коготками, и далекий грай вороненых птиц, клубившихся над городом. А вот запахи запамятовал. Пропала острота ощущений. И уже редко, вот как сейчас, вспоминал едва уловимый аромат сухих прошлогодних трав и пряный запах истаявшего снега. Со зрением у него тоже было неладно, но много ли надо, чтобы видеть, если столько всего разного, нужного и ненужного, запечатлели за долгую жизнь его глаза. Собственно, потому со старостью он смирился, и теперь пребывал сам в себе, сохраняя накопленное богатство, которое сколь ни раздавай, только прибывает. Как-то сумел он выстроить мир, в котором ему было уютно обитать, а окружающим людям принимать его таким, как он есть. Вот только люди эти зачастую досаждали, бесцеремонно ломали выстроенное им житие внутри себя. Он страдал, но терпел, все дальше, все глубже уходил в себя, в неведомое другим бытие. А ему не хотелось этого. И тут он заподозрил, что ничего в этой жизни выдумывать не надо, в ней все бывает и непременно может случиться, если очень захотеть. Даже то, чего и быть-то, казалось, не может. И о том, как глубоко ошибался, полагая, что окружающие его люди такие же: и мыслят, и чувствуют, и понимают, как он, или почти так. Следовало бы давно избавиться от этой наивной веры, да было жаль. А вслед за тем подумал, что ему, как и многим людям, свойственно забывать даже самое ужасное, что с ними произошло. Вот и бродят погорельцы по пепелищу в поисках милых сердцу вещей. Найдут закопченный расписной черепок прошлой жизни и умиляются, и плачут от радости. А радость давно прошла, сгинула в бесконечных мытарствах и бедах, заволокло ее едкими дымами спаленного отечества. Белка ткнулась холодной мордочкой в руку и замерла. Близко всхлипнул тонкий лед на подмерзшей лужице, и тут же послышались чьи-то легкие шаги. Старик поднял глаза и увидел, что перед ним стоит девочка в розовом пальто и черных лаковых ботиночках. Нарядная кроха, наклонив голову в аккуратной шляпке, с любопытством смотрела на него. И он постарался улыбнуться ей своей прежней щедрой обворожительной улыбкой. Девочка наморщила носик, отвернулась и спросила:– Мама, а кто этот страшный дедушка? В ответ донесся сочный ленивый голос: – Деточка, это посторонний человек. Отойди от него. Элегантная молодая женщина вышла на тропинку и нетерпеливо сказала: – Пойдем отсюда, я же говорила, что здесь нет ничего интересного. – А посторонний – он какой? – Чужой. – Чужой – значит ничей? – упорствовала девочка. – Да откуда же мне знать, – похолодел женский голос, – пойдем, папа в машине ждет… Девочка шагнула назад, но тут же изумленно вскрикнула: – А у него из-за плеча белочка выглядывает! – В городе белки не водятся, – назидательно сказала женщина и замолкла. Белка порскнула на лиственницу, плавно перелетела на соседнее дерево и скрылась в гуще ветвей. Девочка зачарованно смотрела вверх. – На, дай дедушке денежку, – торопливо сказала мать. – Он бедный, да, ему кушать нечего, – по-взрослому рассудила девочка. – Он не бедный, он бедненький, ничего в жизни не видел и уже не увидит, – вздохнула женщина, взяла за руку дочь и повела на протяжный трубный звук автомобильного клаксона, несущийся из-под горы. Старик с рассеянной улыбкой смотрел им вслед, сохраняя легкое прикосновение теплых детских пальчиков, и не сразу обнаружил в руке свернутую трубкой денежку. Тяжело опираясь на трость, поднялся со скамьи и медленно, загребая ботинками оттаявший палый лист, двинулся к выходу. Огибая черемуховый куст, отвлекся на мелькнувшую стороной белку и оскользнулся на замшелом бугорке. Пласт перепревшей земли расползся под ногой, обнажив обломок серого надгробного камня. Сумей старик рассмотреть в сумраке, на какое препятствие наткнулся, может быть, и вспомнил, как на этом самом месте он по складам повторял вслед за дедом высеченную на граните надпись: «Здѣсь покоится купецъ I гильдiи…»
|
|