Наедине с бессонницей (Рассказ) |
14 Июня 2018 г. |
Эту историю своей жизни мне когда-то рассказал мой коллега по творческому цеху, прошедший путь плена...
*** «...Не помню, когда писал тебе последний раз. Ты наверняка думаешь, что меня и на свете нет, потому как я не ответил на поздравление к 23 февраля. Живой я, можно сказать, наполовину. Болезни ополчились, замучили, вытеснили все человеческие радости, без них душе морошно, пусто, не зря же говорят: «старость не радость». Порой кажется, что всё кончилось, а ты задержался на этом свете по какому-то нелепому случаю. Жизнь, брат, разовая штука, её не перелицуешь и не начнёшь носить заново. Мне много лет, очень много, кажется, со мной было всё, что бывает с людьми, даже то, чего не бывает вовсе. Когда остаюсь наедине с бессонницей, в голову лезут всякие мысли. Иногда картины детства встают со всеми подробностями, мельчайшими деталями. То дом, где жили, когда мне было лет пять. Вечерами бабушка выходила на улицу, чтобы закрыть ставни, с каждой закрытой ставней в доме становилось всё темнее. Я смотрел на бабушку из дома, переходя от окна к окну. Когда последняя ставня закрывалась и в доме повисал пугающий мрак, со страхом бежал к двери встречать бабушку. Как-то вспомнил отца, он послал меня в ларёк за «Беломором». Сгущались ранние зимние сумерки. Пока я собирался, стало совсем темно. Я вышел на крыльцо дома и заплакал. Идти по тёмной улице было страшно, а вернуться и признаться, что трушу, невмоготу... То память вдруг переносит в юность... Однажды возвращался домой поздним вечером. Навстречу шли три дюжих парня. Один, поравнявшись, неожиданно подтолкнул меня к высокому заплоту и спросил: «Ты этого знаешь?» Я глянул и отчётливо увидел, как кулак «этого» летит мне в лицо. Я сделал небольшое движение головой в сторону, кулак «этого» прошёл рядом с моим ухом и врезался в толстую плаху заплота. Я рванулся вперёд и убежал... Какой-то бессистемный калейдоскоп – мешанина бессвязных жизненных фрагментов проходит в сознании, порой устаю от раздумий, потому что эти насильственные воспоминания приходят сами собой и от них невозможно избавиться... то плен. Я тебе никогда толком не рассказывал об этом периоде жизни. Это целая эпоха, которая могла бы вместить несколько человеческих жизней. Его вспоминаю рвано и часто отдельными фрагментами, минутными эпизодами, порой стоившими нескольких лет обычной жизни. Три года плена в Германии, потом четыре года наших «родных, отечественных» лагерей, за то, что был в плену у немцев, да шесть лет поселения с лишения гражданских прав. Неволя в плену и неволя дома очень схожи, везде жестокость и унижение. Тринадцать лет вычеркнуты из жизни, хотя и там я жил, думал и даже мечтал, человек везде находит крохотные отдушины, иначе можно сойти с ума. Жизнь моя складывалась как-то хаотично. После окончания школы отец отвёл меня на завод, где он работал в механическом цехе, потом друг уговорил поступить в институт иностранных языков, там что-то не заладилось. Весной 41-го меня призвали в армию. Служба шла обычным порядком. В воскресный день старшина объявил, что идём на речку. Прихватили с собой мыло, чтобы постирать обмундирование. Выстиранные гимнастёрки, портянки, обмотки развесили на прибрежных кустах, загораем. Прибегает посыльный – срочно явиться в казармы. Командир части объявил – война. Никакого страха не было. Все стали проситься на фронт. Никто толком себе не представлял, что это такое. Казалось, дело двух-трёх месяцев. Мы тогда пели: Наша воля крепка и врагу никогда Не гулять по республикам нашим. Но нас оставили на востоке. На фронт я попал через год, когда немец рвался к Сталинграду. Теперь я понимаю, что сводки информбюро не отражали истинного положения дел. Мы были слишком молоды, чтобы разобраться в происходящем. Думаю, что умные люди, наверно, могли предположить реальное состояние, а население страны было в полном неведении. В плену и по возвращении меня всё время мучило недоумение от сознания неожиданной катастрофы, постигшей нас в начале войны, участником которой я невольно оказался, перенеся страдания плена. Я стал читать мемуары военачальников, но и эти воспоминания не отличались от общепринятой точки зрения. Однажды я наткнулся на вполне официальную статистику и был потрясён цифрами, которые в те далёкие годы наверняка держали в секрете, наверно, правильно и делали. Теперь – это общеизвестная история, а тогда кто мог представить, что на оккупированной врагом территории, составившей к ноябрю 1942 года 1 миллион 795 тысяч квадратных километров, до войны проживало 80 миллионов человек, почти 42% населения страны. Чёрная металлургия потеряла предприятия, производившие до 71% чугуна и до 60% стали. Посевные площади в оккупированных районах составили 47% всех площадей СССР, это ведь без малого половина! Даже сейчас от этих «новостей» оторопь берёт. Из чего ковать технику, как воевать, чем кормиться? Всё это немец захватил за полтора года. Для немцев ещё не был потерян Сталинград, ещё не было Курской дуги. Теперь мне оптимизм Гитлера вполне понятен... Мы прибыли под Сталинград летом. Никто из нас ещё не воевал и немцев в глаза не видел. Был марш-бросок по совершенно выжженной солнцем земле. Эта земля была твёрдая, как камень, которую не брала лопата. Вот по этой засохшей земле вёл нас молодой, но уже немного повоевавший лейтенант. Потом на машине появился посыльный связист, нас остановили. Большую часть нашей команды отправили вперёд, а остальных оставили на этой плоской, как стол, земле. До самого горизонта не было не единого деревца. Лейтенант объявил, что сейчас должны подойти танки, и мы на броне танков будем принимать участие в атаке. Сидим, ждём. Проходит какое-то время, нет ни танков, ни посыльного. Мы стали канючить: – Товарищ лейтенант, ну что сидеть, может, двинемся за теми, что ушли вперёд? Лейтенанту тоже, видимо, надоело ждать, и он приказал: – «Подъём!» Мы последовали за теми, что ушли вперёд. Идти по жаре было тяжко. У каждого скатка, винтовка и полная сумка из-под противогаза патронов, килограмм, наверно, десять, не меньше. Идём. Прошли несколько километров и видим, что оттуда, со стороны противника, бегут те, что ушли прежде. На совершенно плоской степной поверхности эту картину можно было видеть с довольно большого расстояния. Сзади бегущих двигалась широко развёрнутая цепь с интервалом 50-60 метров немецких автомашин, на которых были установлены треноги с пулемётами. Из этих пулемётов прямо на ходу немецкие пулемётчики поливали в спины наших солдат. Лейтенант крикнул: – «Отступать!» Это была его последняя команда. Больше я его никогда не видел. Мы побежали... Идти-то было тяжело, а уж бежать... Скатки, сумки с патронами солдаты стали с себя сбрасывать, но это не помогло, где же убежишь от автомашин. Немцы догнали нас, задыхающихся от бега – всё... Я упал на землю, сил больше не было. Машины, не останавливаясь, прошли дальше. Те, кого немцы не покосили из пулемётов, остались вместе с убитыми лежать на земле... Прошло несколько минут, уцелевшие стали поднимать головы. Кто встал, кто сел. Наверно, в сердце каждого стало закрадываться чувство обречённости... Мы не собрались в кучу, не подошли друг к другу. Мы остались каждый на своём месте, где его застала катастрофа. Каждый испытал шок, и каждому было ни до кого. Понятие плен судорожно вползало в сознание. Тем временем немецкие машины вернулись обратно. Немец из машины наставил пулемёт и крикнул: – Встать, бросить оружие! Хотя оружия у нас уже не было. Команды сопровождались разными жестами, потом приказал идти вперёд, в ту сторону, откуда мы бежали, только не строем, а безоружной толпой. Мы шли, и каждый всё реальней осознавал: «Плен, плен...» и, конечно, думал, что с ним будет? Когда об этом вспоминаешь, невольно думаешь – вот и все наши «боевые» дела. Никто из нас не мог считать себя хоть сколько виноватым в том, что попал в плен, а тогда это был позор. Попасть в плен – вина уравнивалась с предательством. От этого становилось ещё горше. Об этом я тысячу раз думал, думал о тех, кто нас безоглядно послал в лапы врагам. Мы даже ни разу не выстрелили из выданных винтовок, врага-то увидели, практически, в роли конвоиров. Наконец, достигли железнодорожной насыпи, за которой стояло много пушек. На этой станции мы жили в каком-то большом доме, ничего не делая, просто сидели в безделье. Пища была скудная – баланда и одна булка хлеба на пятерых. Нас обслуживали русские пленные уже со «стажем». Настроение было подавленное, но теплилась надежда, что ситуация на фронте вот-вот изменится в нашу пользу. А вновь поступающие толпы пленных сообщали, что немцы уже там-то, там-то, это бесконечно удивляло и не внушало оптимизма. Иногда казалось, что в плену у немцев пол Красной армии... Так мы дожили до глубокой осени. Нас погрузили в «телятники» и повезли на запад. Вагоны немцы набили пленными, как сельдей в бочки. В каждой теплушке было два яруса нар, на полу под нарами тоже лежали, ходить по вагону практически было невозможно. Во время следования люди умирали, на каждой остановке выносили умерших. Все умершие оказывались раздетые до нага. С каждого снимали одежду, потому что становилось уже холодно, люди хотели согреться, выжить. Однажды раздели полуживого, не могущего сопротивляться, вынесли из вагона и положили на снег. Он пытался ещё приподнять голову, но силы его покинули, и он скончался на наших глазах. Лежал с открытым ртом, как будто хотел что-то сказать или попросить. Было похоже, что мутный, приоткрытый глаз смотрел на всех как будто с того света, и всё вместе производило ощущение ужаса. Это, пожалуй, одна из самых страшных сцен, которую я видел в жизни, словно живого положили в могилу и закопали у всех на глазах... И потом мне много раз являлась эта нечеловеческая сцена, содеянная людьми, на которых в мирное время писались, наверняка, хорошие характеристики, возможно, они были примером для других, а столкнувшись со смертью, разом превратились в нечто... Мне трудно их судить, только благодарю Бога, что он уберёг меня от подобных поступков, не знаю почему. Я ведь был безбожником, как и все мои сверстники-комсомольцы, считал себя атеистом, не зная ничегошеньки о христианстве, о вере, как выяснилось, единственном средстве, на которое опирается человек, когда он остаётся один на один с бедой. В вагоне не осталось ни одного человека из нашей команды, скорее всего, умерли. Из всех находившихся там я знал только трёх человек, тех, которые лежали на полу рядом со мной. Разговоров, которые мы вели, не помню, помню только холод, жуткий холод, какой может вынести человек по-летнему одетый. Хотелось произносить какие-то спасительные слова, но я их не знал, а в комсомольском уставе таковые не значились. Потом я их нашёл в православном молитвослове. Как они были нужны тогда!
Сено, на котором мы лежали, было подёрнуто инеем. Спали крепко прижавшись друг к другу, чтобы до смерти не окоченеть. Ни жалоб, ни стонов больных не было слышно. Если человек заболевал, то мгновенно умирал. Нас привезли в Германию в лагерь для военнопленных. Первым делом всех погнали в баню. Немцы смотрели за тем, чтобы не было эпидемий. При таком скоплении народа эпидемия – беда для всех. Затем рассортировали по работам. Я попал в команду для работ на заводском производстве. Спасибо отцу моему, что когда-то отвёл на завод, где я освоил рабочую специальность. Она в трудный час стала мне опорой, может, спасением. На заводе работали женщины со всей оккупированной немцами Европы. Они жили в соседних бараках, отделённых от наших в три ряда натянутой колючей проволокой, под которой в тёмное время при желании всегда можно было легко пролезть. Охрана была круглосуточной, но все понимали, что бежать нам некуда. За всё время пребывания там был только один побег. Сбежал молодой парень, через четыре часа его обнаружили в небольшой, по-немецки ухоженной рощице, а ещё через десять минут расстреляли у всех на глазах. На заводе возникали знакомства. Все понимали друг друга с полуслова, вернее с полужеста, с полувзгляда. Любовь видна невооружённым взглядом! Времени на долгие ухаживания и объяснения не было. Во время рабочего дня находили укромные местечки и там успевали одаривать друг друга нежностью и лаской. Но человеку всегда всего мало. Стали поздними вечерами пробираться к своим любимым под колючей проволокой в женские бараки и оставаться там на несколько часов. Я не был исключением. Двадцать три года от роду делали своё дело, толкали под колючую проволоку, заставляли рисковать... Моей любовью была француженка. Красавицей её не назовёшь, в ней, пожалуй, было то, что называют «шармом». Катрин была на семь лет старше меня и в любви, надо сказать, была истинной женщиной. Она сделала меня мужчиной. Никогда не думал, что лучшая женщина моей жизни будет встречена в таких нечеловеческих обстоятельствах, не располагавших к любви. Я до сих пор вспоминаю Катрин... Её губы, шёпот... Она исподволь, незаметно выспросила, когда мой день рождения и сделала подарок. Это был берет, который она всегда носила. Оказалось, что его подарила ей мать, чтобы не ходила осенью в сырую погоду с мокрой головой и не простывала. Эта самая дорогая её сердцу вещица, к ней прикасались руки её матери, всё, что осталось от дома. Она часто рассказывала о своём житье, парижской квартире. Мне почти материально представляется её быт, как она заходит домой, снимает берет, кладёт его на решётчатую полочку металлической вешалки, проходит в свою комнату, и я словно вместе с нею заходил, знакомился с её матерью, перебирал на полке книги, мы смотрели друг на друга и были бесконечно счастливы... У немцев было полно разговорников для военнослужащих на любом европейском языке. Я раздобыл такой для общения с французами. Дело пошло быстро. В часы свиданий мы стали шептаться на её родном языке. Когда я произносил фразу неверно, она указательным пальцем нежно постукивала по моим губам, а потом целовала, целовала... и почему-то плакала. Когда узнала, что я безбожник, удивилась, дескать, как можно так думать. До сих пор вижу её поднятые в удивлении брови. С этим выражением лица она, отстранившись от меня, спросила: – А кто же, по-твоему, послал тебя ко мне? Для неё это был самый весомый аргумент, а теперь думаю, что это самый правильный аргумент, потому что и её ко мне послал всевышний, а кто ещё? Я никогда ею не был сыт, она, наверно, волшебница! Этот синий берет остался у меня, вместе с ним, а стало быть и с Катрин, я прошёл отеческие лагеря. Он выцвел, обшарпался, небольшие кусочки по краям от частого и долгого к ним касания стали отпадать, но выбросить его не мог, в нём была память самой светлой и яркой любви моей жизни... Не знаю, как произошло, может быть, завидующие женщины донесли, но немцы узнали о наших ночных похождениях. Была учинена облава. Меня в женском бараке не взяли – успел уйти, но засекли убегающего человека, на голове которого берет. Я единственный, кто носил берет, так меня и вычислили, спасло знание немецкого языка. Ночью я переводил допросы нарушивших немецкий «ordnung». Некоторые из лагеря были вывезены, но, кажется, никого не расстреляли. Катрин тоже исчезла... Жизнь моя внутренне переменилась. Я стал глубже осознавать само существование человека на земле и себя в частности. Наверно, любовь к Катрин дала такой мощный толчок к осмыслению значимости жизни и человеческих отношений. В моей жизни не было утраты более тяжёлой, более значимой, чем исчезновение Катрин. Перед сном, лёжа на нарах, думал о ней, о жизни вообще: – А что, если у неё будет ребёнок? Разве это можно исключить? Воображение рисовало разные варианты обстоятельств, которые могли бы возникнуть в её судьбе. С такими мыслями жил долгие годы... Все годы, проведённые в плену, можно отметить одним постоянным ощущением – чувством голода. Есть хотелось постоянно. Моему приятелю, бывшему полковому разведчику, отчаянному парню, пришла в голову дерзкая идея обворовать подвал какого-нибудь немецкого дома. Я посчитал эту затею утопической. Если сбежать из лагеря «на дело» на несколько часов – расстреляют. Нашего брата пленного видно за версту. Мой приятель не унимался: – Поговори с немецким солдатом. Они тоже жрать хотят. Пусть он нас под конвоем, среди белого дня, уведёт в городок. Водят же пленных на работы по разным усадьбам. Немцы подвалов не замыкают. Возьмём, что попадёт, и восвояси, конвоиру половину. Немец постоит в сторонке, в случае провала просто уйдёт и всё. Риск, конечно, есть. Действительно, почти каждый день конвоиры водили пленных на разные работы. К таким картинкам все уже давно привыкли. Если конвоируют пленных в городок или из городка в лагерь, то ни у кого такая ситуация не вызовет подозрения. Всё может испортить какой-нибудь нештатный случай, который предвидеть невозможно. Я поговорил с одним солдатом только потому, что мы с ним иногда коротко разговаривали. Он, как и я, недоучившийся студент-историк, призванный в армию, хвалил моё знание немецкого языка, этому очень удивлялся и из-за этого ко мне относился с некоторым уважением. Разговаривать на подобную тему с кем попало я бы не стал – это верный провал. Пошли в воскресенье, был ненастный ветреный день. Я шёл, попрощавшись с жизнью, и ругая себя за мягкотелость и уступчивость. Конвоир буркнул нам: «Посмотрите этот погреб». Сам перешёл дорогу и скрылся в кустах густой акации, росших вдоль обочины. У меня тряслись руки и ноги. Короткое время, проведённое в погребе, показалось мне вечностью. Я не помню, как мы вышли из подвала. Хотелось бежать, но этого как раз делать и не следовало. Мы так же «спокойно» возвратились в лагерь, поделили добычу. Я сказал своему приятелю, что больше никогда не пойду воровать, хоть буду сдыхать с голоду. Это единственная кража в моей жизни. Шло время. Работал добросовестно. У немцев работать спустя рукава – надеть себе петлю на шею. Потом я читал, что в концлагерях советские люди создавали подпольные организации сопротивления, что наши пленные вредили на немецких производствах, организовывали побеги. У нас этого не было даже в зачаточном состоянии. Спорить не стану, возможно, такие примеры и были, но в наших обстоятельствах выжить можно было только в лагере, добросовестно работая. Посмотришь, люди из окружения-то на своей родной земле не могли выйти, имея в руках оружие, а уж бежать из Германии без документов, одежды, денег, знания языка, еды... просто немыслимо. А уж умышленно сделать на производстве бракованную деталь – подписать себе смертный приговор. Вычислить, кто это сделал, ничего не стоило... Однажды мы увидели в небе проносящиеся совсем низко советские штурмовики с красными звёздами на крыльях. Это был праздник, какого я в своей жизни больше никогда не испытывал... Никогда! Боже, какая это была радость, какой подъём! Многие в тот вечер не могли уснуть. Жизнь внутри нас наполнилась ярким радостным заревом, которого я не испытывал в последующей жизни. Хоть и кормили по-прежнему плохо, но это ушло на второй план. Мы были голодные, но почти счастливые, всё стало второстепенным. Мы поняли, что выживем и совсем скоро получим долгожданную свободу! Родной дом, семья, соседи, родные улицы – всё, что нас окружало до этой проклятой войны, стало вспоминаться с таким острым чувством надежды на встречу, что хотелось выть. В какой-то день на сторожевых вышках исчезла охрана, только у ворот стоял одинокий автоматчик. Значит, решили мы, наши войска совсем рядом. На работу не повели, все шатались по территории и говорили, говорили... Предлагали кирпичом зашибить автоматчика, стоящего у лагерных ворот. Я подошёл к воротам, это был наш друг-фашист и конвоир-подельник в краже провианта. – Вам не безопасно оставаться здесь, уходите, – посоветовал ему я. Он поблагодарил и ушёл. Может быть, остался жить после этой мясорубки. Но не исключена возможность, что этот солдат, недоучившийся студент-историк, стал военнопленным и его, как и меня когда-то, через всю Европу в «телятнике» пропёрли в нашу страну восстанавливать народное хозяйство, разрушенное войной. Также не исключается, что он не вынес тягот плена, в отличие от меня, и сгинул где-нибудь на нашей земле. Такие превратности жизни даже трудно предположить. По идейным соображениям тут надо бы написать, что мы бросились навстречу нашим частям помогать добивать врага, но люди бросились к складам с продуктами, взломали двери, тащили всё, что могли унести. Скорёхонько разводили костерки, варили, что умели, и, обжигаясь, ели, ели, ели... Может быть, это не совпадает с тоном официальной пропаганды, но было именно так... Казалось, что муки наши закончились. Утром появились наши солдаты, наконец-то! Мы их ждали целую эпоху, вечность. Один вид, форма советского солдата приводила в радостный трепет. Это же наши, родные, такие долгожданные! Но это была не пехота, а солдаты частей МВД. Никакой радости к нам они не проявили. Последовал приказ – построиться и погнали в другой лагерь, где каждого персонально подробно допросили. За сдачу в плен и работу на немцев я получил четыре года общего режима. Теперь я думаю, что тщательно проверить всех находившихся в лагере было необходимо. Сколько своей агентуры немцы внедряли через такие лагеря под видом военнопленных. Тут обижаться неуместно. А вот за сдачу в плен надо бы спросить не с меня, а с кого-то повыше. Да и за работу на немцев с меня спрашивать совсем глупо. Хотелось бы узнать, кто придумал этот спрос? Неужто Сталин? Неужели он всерьёз думал, что раб может что-то решать? Но Бог ему судья. Возвращение из Германии домой было похоже на путь в немецкий плен. Тот же конвой, те же телятники, та же баланда, правда, холода, тесноты и трупов не было. Как одинаков человек в помыслах, поступках, когда оказывается в одинаковых ситуациях. По сути своей человек действует примерно по одному человеческому шаблону, что немец, что русский. Мне показалось, что наш отечественный конвоир мало чем отличается от немецкого. То же равнодушие, та же бессердечность. А если поразмыслить с другой стороны, почему солдат, приставленный охранять, должен тебе сочувствовать, сопереживать? У каждого своих переживаний достаточно. Невольно согласишься – каждому своё. Срок отбывал на севере. Строили железнодорожную ветку к руднику, что называется, «киркой и лопатой». Если сказать кратко, было похоже на то, что я недавно пережил в Германии, спас опыт плена, возраст – молодые силы. Потом шестилетнее поселение на Каме без выезда и других гражданских прав. Определился работать в затоне, в мастерских по ремонту судов. Это был рай, по-другому и не скажешь. Я был свободен, получал зарплату, ходил в кино, провожал девушек. Мужчин катастрофически не хватало, а тут целый, не искалеченный, неженатый молодой человек, как говорится, во цвете лет. Навёрстывал упущенное насколько хватало сил, радовался жизни, но всегда где-то в глубине души жила моя первая любовь – Катрин. Однажды я получил повестку явиться в «Особый отдел». Сначала меня это удивило и испугало, потом мертвецкий холодок побежал по коже. Туда просто так не приглашают. Я долго не выпускал из рук повестку и всё думал, что за этим стоит? Неужели прознали, что мы в компании с немцем воровали харчи? Только тогда я вдруг осознал то легкомыслие и ужас возможного последствия, которое могло произойти за поход в компании с врагом. Судорожный страх во время кражи в немецком погребе показался теперь почти пустяком. Этот поступок могли квалифицировать, как «измена Родине» – клеймо предателя. Мало того, что я сдался в плен и в плену, выходит, «снюхался» с врагами. В лучшем случае снова лагерь и не на четыре года, а на все двадцать пять, а то и... Стало мерещиться, что мой подельник, полковой разведчик – отчаянная голова, где-нибудь случайно, по пьянке, ухарски, хвастнул, а кто-то аккуратненько донёс. Ведь могло такое приключиться? Я гнал эту мысль, убеждал себя, что не тот он человек, чтобы не понимать, чем может кончиться случайный трёп. Но тогда-то мы, не подумавши как следует, пошли на промысел с недоучившимся студентом, но в шинели немецкого солдата. А может, всплыли мои отношения с Катрин? Из неё больное воображение чекистов могло сделать иностранную разведчицу. Тогда никакие оправдательные слова о любви к женщине не помогут. Работа на иностранную разведку тянула на тот же двадцатипятилетний срок. Такое разоблачение может принести кому-то благодарность, повышение в должности или звании. Допрашивал щуплый, сутуловатый с бледным, ничего не выражающим лицом и редкими волосиками на голове майор. Он спрашивал тихим беспристрастным голосом, как с того света. Может и отправлял кого туда, но, видно, без шума и крика. Перед ним на столе лежало «дело», где была собрана вся нехитрая моя биография. Он начал с самого начала: откуда родом, где призывался, в какую часть попал, где дислоцировалась наша часть под Сталинградом, с кем общался, будучи в плену, и дальше по списку... Я отвечал без запинки, но предельно осторожно. Мои опасения могли подтвердиться, хотя после первого допроса меня отпустили. Что только не передумал, выйдя из «Особого отдела». Ни на минуту, ни на секунду не переставал об этом мучительно думать, спать не мог... О Катрин я думал постоянно с тех пор, как она исчезла после облавы. Если Катрин повезло и она осталась жива, думалось мне, то возможно где-то в Париже ходит моё продолжение, наверняка не зная русского языка, девочка или парнишка. Я старался представить этого человека, но ничего реального не получалось. Если они живут в этой квартире, которую мне описывала Катрин, то я приблизительно мог представить их быт. Мысленно прикидывал возраст чада. Кем станет мой отпрыск, когда вырастет? Хорошо было бы, если Катрин помогла ребёнку овладеть русским. Она, я думаю, рассказала, как произошло наше знакомство, о нашей любви, невольной жизни. А может, это пустые, досужие мысли просто шарахают моё воображение и не более, главное, чтобы Катрин осталась жива... Предпринимать какие-то поиски Катрин, живя в нашей стране, было крайне неразумно и опасно. Сразу попадёшь в поле зрения «компетентных органов», и без того приглашают, интересуются. О наших отношениях с Катрин я никогда никому не говорил, для меня это был неписаный закон, носил в себе и муки, и любовь. Контингент военнопленных в лагере менялся достаточно быстро, да и с немецкой стороны люди долго не задерживались. Так что свидетелей той облавы через три-четыре месяца, а уж через год, найти было бы трудновато. Я был почему-то настроен, что о Катрин у особистов нет никакой информации. Потом меня ударила совершенно простая мысль: «Наши особисты могли наткнуться на лагерные документы допросов, касающихся той облавы, которую устроили немцы. Из них можно было понять, что я имел близкие отношения с иностранкой. Ещё можно предположить, что Катрин стала разыскивать меня. Могла же она обратиться с письмом к нашим властям? Пойти в Париже в советское посольство, да рассказать, что ищет человека, которого любит и не знает, что с ним. Для неё такая просьба была бы абсолютно нормальным актом. Ей в голову никогда бы не могло придти, что за это меня могут преследовать. Но если бы у них был документ, который подтверждал мою связь с иностранкой, меня не выпустили бы из «Особого отдела». Я ждал следующих вызовов, но они не последовали. Вскоре умер Сталин, пришли перемены, но меня они не коснулись. Все шесть лет я прожил на поселении... Прошли годы. Жизнь до неузнаваемости изменилась. Те, кто вершил судьбы сотен тысяч, а может миллионов людей, стали просто персонажами истории, а многих теперь и не помнят. Поступки наши теперь рассматривались с совершенно других позиций, пришло другое понимание. Может, мы стали чуточку мудрее, я очень на это надеюсь. Некоторые думают, глядя на меня, дескать, несчастный человек, в плену был, муки испытал. А кто их не испытал, даже живя дома? Что, отечественные муки лучше немецких? Думаю, что Господь всем раздал и испытаний, и милостей по грехам нашим. Может быть, кого-то обошёл радостями, кому-то лишних горестей навалил, у него нас много, за всеми не усмотришь... У меня нет претензий к жизни. Слава Богу, что она состоялась! Я видел белый свет, мне встретилась Катрин, немецкий солдат, хоть и враг, а понял наши голодные муки. Да какой он враг? Просто гражданин страны, верхушка которой вела с нами войну, а он оказался врагом поневоле. Я видел и испытал на этом свете много, много и смог всё пережить... Прощаюсь с тобой, силы мои на исходе... Всё».
Тэги: |
|