Когда кружится лёгкий снег... |
26 Декабря 2014 г. |
Рассказ. Все ещё спят... Из ванной, приняв после обычной получасовой зарядки контрастный душ, по полутёмному недлинному, буквой Г, коридору, освещённому настенной лампой у входной двери, в своём любимом красном махровом халате иду на кухню и, подойдя к окну, выходящему во двор, раздёргиваю плотные зелёные шторы. На улице, в густых потёмках раннего ноябрьского утра рассеянно кружится лёгкий снег. Его, слегка поблескивающие и особенно белые на тёмном, фиолетово-бархатном фоне неба снежинки задумчиво опускаются вниз... А иногда, не отклоняемые невидимым ветерком, они вдруг ненадолго замирают, будто задумавшись о чём-то, таком важном, ведомом только им. Может быть — о той высокой поднебесной выси, которую они оставили, прилетев сюда в этот город и в этот двор: с ещё сохранившимися в нём: крепкими, в основном двухэтажными — купеческими домами, сложенными из почерневших лиственничных брёвен, теперь уже в позапрошлом веке, и трёхэтажным кирпичным домом — сталинской эпохи, времён «развитого социализма», с высокими потолками в квартирах, со второго этажа которого я и наблюдаю всю эту картину, размытую лишь кое-где светом нечасто светящихся окон близкой панельной девятиэтажки. Девятнадцатый век, сороковые и семидесятые годы двадцатого соседствуют в нашем дворе, расположенном в квадрате: двух сквозных и двух тупиковых улиц, упирающихся в берег полноводной сибирской реки. Я любуюсь первым снегом, уже успевшим ночью запорошить белой нетронутостью видимые мне крыши домов, в одном из которых, в противоположном конце двора, и тоже на втором этаже, но ниже нашего, по уровню за причудливым росчерком тёмных тополиных веток, напоминающих причудливый иероглиф, за жёлтой шторой ярко светится единственное во всём этом «купеческом» доме, окно... Я заметил, что, как бы рано я не проснулся (обычно я вставал в шесть утра, чтобы успеть хоть немного «поработать перед службой») этот тёплый жёлтый свет, — когда, даже в серой девятиэтажке, светились только редкие огни, — согревал меня своим тёплым «цыплячьим», приветливым светом. Особенно он радовал холодной поздней сырой и какой-то бесприютной осенью, да и — зимой, когда даже нераннее утро всё ещё кажется ночью. Какие-то неясные, казалось навсегда забытые воспоминания, чудесные, бесхитростные детские мечты и предчувствия вызывал у меня таинственный свет этого «тёплого» окна. Хотя, чаще всего, воображение рисовало читающую толстую книгу юную бледную девушку с большими карими, удивлённо смотрящими на мир, красивыми глазами, которая в своей чистой комнатке с уютным светом торшера даже не заметила за интересным чтением в постели, что минула ночь... Опершись руками о широкий прохладной подоконник, я прислонился лбом к холодному стеклу и, заворожено глядя на падающий долгожданный первый снег с лёгким замиранием сердца от предчувствия неминуемых чудес начал думать о том, что скоро, вот уже через сорок один день, — Новый год! «Внезапно, как татарин, нагрянет Новый год...», — вспомнилась мне строчка из стихотворения знакомого поэта. Чайник на плите сначала недовольно зашипел, а потом весело, по-разбойничьи, свистнул носиком со специальным свистком. Чтобы не разбудить домочадцев, я быстро подошёл к плите и снял его с раскалённой докрасна конфорки. Запах растворимого кофе пробудил воспоминания о Таллине, точнее, о лучшей его части — Вышгороде. С его старинными, мощёными камнем, узкими улочками, небольшими уютными ресторанчиками и кафе, проходя мимо которых улавливаешь: то — запах крепкого, из только что перемолотых зёрен, кофе, то — свежеиспеченных горячих пышных булочек, которые подают с подогретым молоком... Тогда, там тоже был ноябрь... И тоже падал снег... Как это здорово, когда кружится снег!.. «Над омрачённым Петроградом, дышал ноябрь осенним хладом...», — мысленно перенёсся я, при помощи Александра Сергеевича Пушкина, уже в Ленинград, Санкт-Петербург, припомнив Дворцовую площадь и такой чарующий янтарный свет, льющийся из окон Зимнего дворца, в то предзимнее раннее утро, когда мы с Ингой, — приехавшей ко мне накануне из Таллина — проститься, — пересекали её, чтоб на такси, ожидавшем за аркой Генерального штаба, доехать до Финляндского вокзала, откуда она, «скорее всего навсегда», отправится в Швецию, где ей предложили работу переводчицы «литературных текстов». И где её, кроме всего прочего, ждёт «нормальная, тихая, спокойная жизнь» и весьма зрелый, полноватый, белокурый швед, который и составил ей протеже в одном из издательств. И который, в отличие от меня, был весьма обеспеченным человеком, стремящимся стать её мужем. Со своим потенциальным женихом Инга познакомилась прошлым летом в Таллине на парусной регате... Для меня потеря Инги была двойной потерей. Я одновременно терял и любимую девушку, и превосходного переводчика — на эстонский — некоторых моих рассказов. Может быть, Инга так хорошо переводила их из-за того, что была двуязычной: отец её — эстонец, мать — русская. Инга свободно говорила на двух этих языках. О её женихе Бъёрге, имеющем собственную яхту (в моём распоряжении были только джинсы, свитер, да кожаная куртка) и о многом другом, например, о наших странных отношениях, потому что я «всё чего-то тянул» и со мной «не было никакой определённости», а «ведь надо как-то устраиваться в жизни, думать о будущем...», — мы говорили с Ингой шепотом в моей малюсенькой комнате аспирантского общежития. И, даже не смотря на то, что о Бъёрге мы говорили совсем немного, вскользь и как бы мимоходом, как о состоявшемся факте, — наши разговоры и стандартная обстановка «общаги» навевали не просто грусть, а зелёную тоску. Хотелось, чтобы всё скорее кончилось — всё равно как. «Чем безнадёжнее, тем даже как-то лучше...» Мне очень трудно было расстаться с Ингой, но я понимал, что для неё это, наверняка, лучший вариант — малоболезненного выхода из наших, в самом деле, непонятных отношений и редких встреч: то — в Таллине, куда было ночь пути, то — здесь, в Питере... Только в отличие «от здесь», у Инги, в её небольшой таллиннской квартире «под крышей» в Вышгороде, доставшейся в наследство от бабки, бывало всегда так хорошо, так уютно. Именно там у меня написалось: «Как я стал сентиментален. Мне опять приснился Таллин». Да и кровать у неё была просторная, не такая узкая, как моя, казённая и... совсем не скрипучая... Таллин был тоже очень славным городом, но мне там, увы, было нечего делать... Даже здесь, в Питере — после окончания аспирантуры, я не собирался оставаться. Тем более, что в последнее время стал всё чаще и чаще испытывать прямо-таки ностальгию по солнечным дням, по залитым его лучами янтарным стройным соснякам среди сияющей белизны снегов, укрывающих мой маленький славный, уютный и совсем не сырой город, находящийся в объятии двух рек: Ангары и Китоя... Одним словом, я собирался вернуться домой, в Сибирь... Мы прибыли на полусонный вокзал минут за двадцать до отхода экспресса «Ленинград – Хельсинки», о чём говорило светящееся зелёными точками табло в конце зала. Пройдя по почти пустым, высоким гулким залам, вышли на блестящий от растаявшего на нём снега, перрон. Поезд тоже весь блистал чистотой и казался не в меру жизнерадостным, как и улыбающиеся проводницы в одинаковой униформе, стоящие у дверей своих вагонов. Да и темноту утра уже слегка размыло, словно прорядив её тусклым петербургским безжизненным светом... Казалось, что все темы разговоров были уже исчерпаны, незатёртые слова — израсходованы сегодняшней ночью... Может быть поэтому мы с Ингой молча стояли у её вагона и оба то и дело, украдкой, поглядывали на большое электронное табло со светящимися рубиновым цветом цифрами и названием маршрутов, укрепленное на фронтоне здания и отмеряющее оставшиеся до отхода поезда минуты. – Значит, через год ты планируешь вернуться домой? – в который уже раз спросила Инга. – Да, – стараясь говорить беспечно, ответил я. – Я уже соскучился и по Байкалу и по солнцу и по настоящему морозу с настоящим белым искристым снегом. – Будет время – приезжай как-нибудь летом на Байкал. Там, кстати, тоже есть яхты... Последнюю фразу я сказал зря, но Инга никак на неё не отреагировала. Мы одновременно, уже не скрывая этого, посмотрели на табло. До отправления поезда осталось пять минут. Инга как-то мертвенно, не так, как бывало прежде, поцеловала меня в щёку и я почувствовал, что в том месте, куда коснулись её губы, как будто только что растаяло несколько снежинок, редко порхающих вокруг. – Пора, – сказала она.– Ты тоже иди, не мёрзни. Я напишу тебе, как только всё устроится... Уже войдя в тамбур вагона, она добавила: – Вспоминай меня хоть иногда, ладно? Ответить утвердительно мне помешал холодный снежок, неожиданно брошенный кем-то невидимым и застрявший в горле, поэтому я просто согласно кивнул головой. Инга была сейчас такая печальная, такая красивая и такая желанная, что расставанье с ней было подобно умиранью. Словно почувствовав моё состояние, она протянула в мою сторону руку, но потом тут же развернула её тыльной стороной вниз и несколько самых отчаянных снежинок-камикадзе успело опуститься на изящную, с красивыми длинными пальцами, тёплую ладонь, став тут же маленькими капельками влаги. «Всё лучшее становится слезами...», — успел подумать я. Экспресс вздрогнул, дёрнулся, весело лязгнул буферами, как-то нутрянно заскрежетал железом и, стихнув, медленно поплыл, слегка покачиваясь вдоль перрона, так что коснуться Ингиной руки я не успел... — Ma armastan send mu armas! — перекрывая шум поезда, прокричала Инга, держась за поручень и я увидел как по её щекам заструились быстрые слезинки, так похожие на капли только что растаявшего снега... Порыв ветра закрыл от меня её лицо распущёнными светлыми волосами. А когда Инга откинула их рукой, я увидел, что она улыбается и машет мне свободной рукой, второй продолжая придерживать свои длинные белокурые волосы. И никаких «растаявших снежинок» на её щеках уже не было. Может быть, мне это просто показалось?.. А может, резкий ветер заставил её прослезиться... Поезд уверенно набирал ход. И я, всё ускоряя шаг, никак не поспевал уже идти рядом с вагоном. А прокричать что-то Инге в ответ мне по-прежнему мешал этот угловатый, неудобный комок, застрявший в горле, который я никак не мог протолкнуть внутрь. Я ответно помахал ей рукой. И увидел, как, оттеснив Ингу плечом, проводница захлопнула дверь. «Ma armastan send mu armas!», — кажется, по-эстонски это: «Я тебя люблю», может быть не совсем точно перевёл я машинально не раз слышанные эти слова, произносимые обычно сдержанной Ингой в полузабытьи, в чудесные минуты единения друг с другом тихими снежными ночами, когда серые стены и красные черепичные крыши старого Таллина ненадолго становились белыми. А в мансардное, чуть приоткрытое окно комнаты со скошенным потолком с залива добредал неспешный шепот волн и проникал йодистый, бодрящий запах морских водорослей. Да ещё слышалось неспешное, убаюкивающее шуршание снежинок. В такие минуты хотелось: жить или вечно, или тут же умереть, потому что большего счастья представить было невозможно... В полумраке кухни, ещё больше сгустившемся по углам от включенного настенного светильника, я съел несколько бутербродов со швейцарским сыром и выпил большую чашку кофе. Щёлкнув выключателем верхнего света, заметил, как заоконное пространство от этого ещё больше почернело и даже будто поплотнело. Вымыв посуду и выключив свет, я направился в прихожую. Я всегда уходил из дома первым, так как рабочий день у меня начинался с восьми часов утра, когда жена и сын только просыпались. Хорошо хоть, что редакция, в которой я работал, располагалась в центре города, недалеко от нашего дома и мне не надо было пользоваться общественным транспортом. Ибо, даже самым неспешным, прогулочным шагом я мог добрести до неё минут за пятнадцать. После обычной (скучной, ругучей по обыкновению) по понедельникам планёрки, в просторном кабинете главного редактора, когда очарование утра с предчувствием Нового года и ожиданием нечаянных чудес, казалось, безвозвратно растворилось в обыденности жизни, шеф попросил меня «на минутку задержаться». — Тут у нас, — роясь в завалах бумаг на своём необъятном столе, — уже несколько писем пришло, — заговорил он деловито, указав мне кивком на стул напротив стола, — от встревоженных, так сказать, граждан. Пишут, что в их доме, чуть ли не в двух шагах об областной администрации круглосуточно торгуют «палёной водкой», да к тому же содержат ещё, вроде бы, чуть ли не притон «малолетних жриц любви». Да, вот это письмо, — утвердительно проговорил он, бегло просматривая исписанный красивым почерком с двух сторон листок. — Возьми его с конвертом. Там адрес этого самого «притона» указан. И хотя письмо анонимное, всё-таки сходи, проверь. Это тебе на сегодня редакционное задание. Если что-то существенное нароешь — напиши острую критическую, гневную статью, так сказать о скрытых пороках общества. С каким-нибудь хлёстким заголовком, например, как в фильме у Анджея Вайды: «Всё на продажу». (В глубине души редактор считал себя непревзойдённым эрудитом, интеллект которого задавлен текучкой начальственных обязанностей.) Успеешь сделать статью сегодня — сможем в завтрашний номер, на первую полосу, строк сто пятьдесят тебе оставить. А если развернёшь тему, зацепишь за живое — можем в следующих номерах дать продолжение. А то нас уже поругивать стали: городская, мол, газета, а о нуждах города, о язвах его ничего не пишет, а всё только мэра хвалит — какой он, дескать, белый и пушистый. Ручной газетой, одним словом, называют. А мы твоей статьёй рот злопыхателям-то и заткнём, убив двух зайцев: и на сигнал граждан отреагируем и нелицеприятное для властей обнажим. Глядишь, и подписка увеличится, — довольно хохотнул редактор, давая понять, что разговор окончен и продолжая разгребать горы бумаг... В своём кабинете, в конце длинного редакционного коридора, я оделся. Сунув письмо в карман куртки и сказав коллеге «по камере»: «Я на задание...», вышел из здания на высокое, широкое, трёхскатное крыльцо — в уже тускловатое, серое предзимнее утро. В желтоватом свете фонаря, стоящего рядом с нижними ступенями крыльца, я прочёл адрес и определил, что указанная там улица перпендикулярна той, на которой живу я. А, разобрав номер дома, осознал, что это тот самый двухэтажный деревянный дом: с большим тополем возле него, сквозь редкие нижние, голые ветви которого, согревая мою душу в самые холодные и неприглядно-неприветливые осенние и зимние утра, светится живым тёплым светом окно. Сойдя с крыльца, прикрытого сверху прозрачным полукруглым новомодным козырьком, я, захрустев свежевыпавшим ранним утром снегом, направился по указанному адресу. Подойдя к дому и сверив его номер с написанным на конверте, по скрипучей деревянной лестнице с истёртыми и кое-где выщербленными скрипучими ступенями стал подниматься на второй этаж, где на тесной деревянной площадке с перилами, загромождая её ещё больше, стояли какие-то старые, на несколько раз крашеные сундуки, ящики, вёдра. В сундуках, судя по всему, хранили картошку. От всего этого хлама веяло какой-то затхлостью и тянуло кисловатым запахом плохо выделанной овчины... Одним словом, ощущался вкус слежалой, давно непроветриваемой жизни... «А как чудесно нынче утром шёл снежок...», — вспомнил я, громко постучав в дверь (поскольку звонка в полумраке площадки у двери я не обнаружил, а, может быть, его там никогда и не было) квартиры номер четыре, из окна которой, теперь это уже было совершенно ясно — так хорошо должен быть виден наш дом и наше раннее кухонное окно... Наверное больше всего на свете мне хотелось бы сейчас встретить волшебника. Но они в начале двадцать первого века были уже, пожалуй, никому не нужны и бедствовали без работы. Лишь иногда, от долгого безделья, из озорства, они продолжали украшать наш серый мир — разбрасывая в черноте ночей пушистый, чистый, белый снег...
Тэги: |
|