ЗДРАВСТВУЙТЕ!

НА КАЛЕНДАРЕ
ЧТО ЛЮДИ ЧИТАЮТ?
2024-03-29-03-08-37
16 марта исполнилось 140 лет со дня рождения русского писателя-фантаста Александра Беляева (1884–1942).
2024-03-29-04-19-10
В ушедшем году все мы отметили юбилейную дату: 30-ю годовщину образования государства Российская Федерация. Было создано государство с новым общественно-политическим строем, название которому «капитализм». Что это за...
2024-04-12-01-26-10
Раз в четырехлетие в феврале прибавляется 29-е число, а с високосным годом связано множество примет – как правило, запретных, предостерегающих: нельзя, не рекомендуется, лучше перенести на другой...
2024-04-04-05-50-54
Продолжаем публикации к Международному дню театра, который отмечался 27 марта с 1961 года.
2024-04-11-04-54-52
Юрий Дмитриевич Куклачёв – советский и российский артист цирка, клоун, дрессировщик кошек. Создатель и бессменный художественный руководитель Театра кошек в Москве с 1990 года. Народный артист РСФСР (1986), лауреат премии Ленинского комсомола...

Когда кружится лёгкий снег...

Изменить размер шрифта

Рассказ. Все ещё спят... Из ванной, приняв после обычной получасовой зарядки контрастный душ, по полутёмному недлинному, буквой Г, коридору, освещённому настенной лампой у входной двери, в своём любимом красном махровом халате иду на кухню и, подойдя к окну, выходящему во двор, раздёргиваю плотные зелёные шторы.

На улице, в густых потёмках раннего ноябрьского утра рассеянно кружится лёгкий снег. Его, слегка поблескивающие и особенно белые на тёмном, фиолетово-бархатном фоне неба снежинки задумчиво опускаются вниз... А иногда, не отклоняемые невидимым ветерком, они вдруг ненадолго замирают, будто задумавшись о чём-то, таком важном, ведомом только им. Может быть — о той высокой поднебесной выси, которую они оставили, прилетев сюда в этот город и в этот двор: с ещё сохранившимися в нём: крепкими, в основном двухэтажными — купеческими домами, сложенными из почерневших лиственничных брёвен, теперь уже в позапрошлом веке, и трёхэтажным кирпичным домом — сталинской эпохи, времён «развитого социализма», с высокими потолками в квартирах, со второго этажа которого я и наблюдаю всю эту картину, размытую лишь кое-где светом нечасто светящихся окон близкой панельной девятиэтажки.

Девятнадцатый век, сороковые и семидесятые годы двадцатого соседствуют в нашем дворе, расположенном в квадрате: двух сквозных и двух тупиковых улиц, упирающихся в берег полноводной сибирской реки.

Я любуюсь первым снегом, уже успевшим ночью запорошить белой нетронутостью видимые мне крыши домов, в одном из которых, в противоположном конце двора, и тоже на втором этаже, но ниже нашего, по уровню за причудливым росчерком тёмных тополиных веток, напоминающих причудливый иероглиф, за жёлтой шторой ярко светится единственное во всём этом «купеческом» доме, окно...

Я заметил, что, как бы рано я не проснулся (обычно я вставал в шесть утра, чтобы успеть хоть немного «поработать перед службой») этот тёплый жёлтый свет, — когда, даже в серой девятиэтажке, светились только редкие огни, — согревал меня своим тёплым «цыплячьим», приветливым светом. Особенно он радовал холодной поздней сырой и какой-то бесприютной осенью, да и — зимой, когда даже нераннее утро всё ещё кажется ночью.

Какие-то неясные, казалось навсегда забытые воспоминания, чудесные, бесхитростные детские мечты и предчувствия вызывал у меня таинственный свет этого «тёплого» окна. Хотя, чаще всего, воображение рисовало читающую толстую книгу юную бледную девушку с большими карими, удивлённо смотрящими на мир, красивыми глазами, которая в своей чистой комнатке с уютным светом торшера даже не заметила за интересным чтением в постели, что минула ночь...

Опершись руками о широкий прохладной подоконник, я прислонился лбом к холодному стеклу и, заворожено глядя на падающий долгожданный первый снег с лёгким замиранием сердца от предчувствия неминуемых чудес начал думать о том, что скоро, вот уже через сорок один день, — Новый год!

«Внезапно, как татарин, нагрянет Новый год...», — вспомнилась мне строчка из стихотворения знакомого поэта.

Чайник на плите сначала недовольно зашипел, а потом весело, по-разбойничьи, свистнул носиком со специальным свистком. Чтобы не разбудить домочадцев, я быстро подошёл к плите и снял его с раскалённой докрасна конфорки.

Запах растворимого кофе пробудил воспоминания о Таллине, точнее, о лучшей его части — Вышгороде. С его старинными, мощёными камнем, узкими улочками, небольшими уютными ресторанчиками и кафе, проходя мимо которых улавливаешь: то — запах крепкого, из только что перемолотых зёрен, кофе, то — свежеиспеченных горячих пышных булочек, которые подают с подогретым молоком...

Тогда, там тоже был ноябрь...

И тоже падал снег... Как это здорово, когда кружится снег!..

«Над омрачённым Петроградом, дышал ноябрь осенним хладом...», — мысленно перенёсся я, при помощи Александра Сергеевича Пушкина, уже в Ленинград, Санкт-Петербург, припомнив Дворцовую площадь и такой чарующий янтарный свет, льющийся из окон Зимнего дворца, в то предзимнее раннее утро, когда мы с Ингой, — приехавшей ко мне накануне из Таллина — проститься, — пересекали её, чтоб на такси, ожидавшем за аркой Генерального штаба, доехать до Финляндского вокзала, откуда она, «скорее всего навсегда», отправится в Швецию, где ей предложили работу переводчицы «литературных текстов». И где её, кроме всего прочего, ждёт «нормальная, тихая, спокойная жизнь» и весьма зрелый, полноватый, белокурый швед, который и составил ей протеже в одном из издательств. И который, в отличие от меня, был весьма обеспеченным человеком, стремящимся стать её мужем.

Со своим потенциальным женихом Инга познакомилась прошлым летом в Таллине на парусной регате...

Для меня потеря Инги была двойной потерей.

Я одновременно терял и любимую девушку, и превосходного переводчика — на эстонский — некоторых моих рассказов. Может быть, Инга так хорошо переводила их из-за того, что была двуязычной: отец её — эстонец, мать — русская. Инга свободно говорила на двух этих языках.

О её женихе Бъёрге, имеющем собственную яхту (в моём распоряжении были только джинсы, свитер, да кожаная куртка) и о многом другом, например, о наших странных отношениях, потому что я «всё чего-то тянул» и со мной «не было никакой определённости», а «ведь надо как-то устраиваться в жизни, думать о будущем...», — мы говорили с Ингой шепотом в моей малюсенькой комнате аспирантского общежития. И, даже не смотря на то, что о Бъёрге мы говорили совсем немного, вскользь и как бы мимоходом, как о состоявшемся факте, — наши разговоры и стандартная обстановка «общаги» навевали не просто грусть, а зелёную тоску. Хотелось, чтобы всё скорее кончилось — всё равно как. «Чем безнадёжнее, тем даже как-то лучше...»

Мне очень трудно было расстаться с Ингой, но я понимал, что для неё это, наверняка, лучший вариант — малоболезненного выхода из наших, в самом деле, непонятных отношений и редких встреч: то — в Таллине, куда было ночь пути, то — здесь, в Питере... Только в отличие «от здесь», у Инги, в её небольшой таллиннской квартире «под крышей» в Вышгороде, доставшейся в наследство от бабки, бывало всегда так хорошо, так уютно. Именно там у меня написалось: «Как я стал сентиментален. Мне опять приснился Таллин». Да и кровать у неё была просторная, не такая узкая, как моя, казённая и... совсем не скрипучая...

Таллин был тоже очень славным городом, но мне там, увы, было нечего делать... Даже здесь, в Питере — после окончания аспирантуры, я не собирался оставаться. Тем более, что в последнее время стал всё чаще и чаще испытывать прямо-таки ностальгию по солнечным дням, по залитым его лучами янтарным стройным соснякам среди сияющей белизны снегов, укрывающих мой маленький славный, уютный и совсем не сырой город, находящийся в объятии двух рек: Ангары и Китоя...

Одним словом, я собирался вернуться домой, в Сибирь...

Мы прибыли на полусонный вокзал минут за двадцать до отхода экспресса «Ленинград – Хельсинки», о чём говорило светящееся зелёными точками табло в конце зала.

Пройдя по почти пустым, высоким гулким залам, вышли на блестящий от растаявшего на нём снега, перрон. Поезд тоже весь блистал чистотой и казался не в меру жизнерадостным, как и улыбающиеся проводницы в одинаковой униформе, стоящие у дверей своих вагонов. Да и темноту утра уже слегка размыло, словно прорядив её тусклым петербургским безжизненным светом...

Казалось, что все темы разговоров были уже исчерпаны, незатёртые слова — израсходованы сегодняшней ночью... Может быть поэтому мы с Ингой молча стояли у её вагона и оба то и дело, украдкой, поглядывали на большое электронное табло со светящимися рубиновым цветом цифрами и названием маршрутов, укрепленное на фронтоне здания и отмеряющее оставшиеся до отхода поезда минуты.

– Значит, через год ты планируешь вернуться домой? – в который уже раз спросила Инга.

– Да, – стараясь говорить беспечно, ответил я. – Я уже соскучился и по Байкалу и по солнцу и по настоящему морозу с настоящим белым искристым снегом. – Будет время – приезжай как-нибудь летом на Байкал. Там, кстати, тоже есть яхты...

Последнюю фразу я сказал зря, но Инга никак на неё не отреагировала.

Мы одновременно, уже не скрывая этого, посмотрели на табло.

До отправления поезда осталось пять минут.

Инга как-то мертвенно, не так, как бывало прежде, поцеловала меня в щёку и я почувствовал, что в том месте, куда коснулись её губы, как будто только что растаяло несколько снежинок, редко порхающих вокруг.

– Пора, – сказала она.– Ты тоже иди, не мёрзни. Я напишу тебе, как только всё устроится...

Уже войдя в тамбур вагона, она добавила:

– Вспоминай меня хоть иногда, ладно?

Ответить утвердительно мне помешал холодный снежок, неожиданно брошенный кем-то невидимым и застрявший в горле, поэтому я просто согласно кивнул головой.

Инга была сейчас такая печальная, такая красивая и такая желанная, что расставанье с ней было подобно умиранью. Словно почувствовав моё состояние, она протянула в мою сторону руку, но потом тут же развернула её тыльной стороной вниз и несколько самых отчаянных снежинок-камикадзе успело опуститься на изящную, с красивыми длинными пальцами, тёплую ладонь, став тут же маленькими капельками влаги.

«Всё лучшее становится слезами...», — успел подумать я.

Экспресс вздрогнул, дёрнулся, весело лязгнул буферами, как-то нутрянно заскрежетал железом и, стихнув, медленно поплыл, слегка покачиваясь вдоль перрона, так что коснуться Ингиной руки я не успел...

— Ma armastan send mu armas! — перекрывая шум поезда, прокричала Инга, держась за поручень и я увидел как по её щекам заструились быстрые слезинки, так похожие на капли только что растаявшего снега... Порыв ветра закрыл от меня её лицо распущёнными светлыми волосами. А когда Инга откинула их рукой, я увидел, что она улыбается и машет мне свободной рукой, второй продолжая придерживать свои длинные белокурые волосы. И никаких «растаявших снежинок» на её щеках уже не было. Может быть, мне это просто показалось?.. А может, резкий ветер заставил её прослезиться...

Поезд уверенно набирал ход. И я, всё ускоряя шаг, никак не поспевал уже идти рядом с вагоном. А прокричать что-то Инге в ответ мне по-прежнему мешал этот угловатый, неудобный комок, застрявший в горле, который я никак не мог протолкнуть внутрь.

Я ответно помахал ей рукой. И увидел, как, оттеснив Ингу плечом, проводница захлопнула дверь.

«Ma armastan send mu armas!», — кажется, по-эстонски это: «Я тебя люблю», может быть не совсем точно перевёл я машинально не раз слышанные эти слова, произносимые обычно сдержанной Ингой в полузабытьи, в чудесные минуты единения друг с другом тихими снежными ночами, когда серые стены и красные черепичные крыши старого Таллина ненадолго становились белыми. А в мансардное, чуть приоткрытое окно комнаты со скошенным потолком с залива добредал неспешный шепот волн и проникал йодистый, бодрящий запах морских водорослей. Да ещё слышалось неспешное, убаюкивающее шуршание снежинок. В такие минуты хотелось: жить или вечно, или тут же умереть, потому что большего счастья представить было невозможно...

В полумраке кухни, ещё больше сгустившемся по углам от включенного настенного светильника, я съел несколько бутербродов со швейцарским сыром и выпил большую чашку кофе.

Щёлкнув выключателем верхнего света, заметил, как заоконное пространство от этого ещё больше почернело и даже будто поплотнело.

Вымыв посуду и выключив свет, я направился в прихожую. Я всегда уходил из дома первым, так как рабочий день у меня начинался с восьми часов утра, когда жена и сын только просыпались. Хорошо хоть, что редакция, в которой я работал, располагалась в центре города, недалеко от нашего дома и мне не надо было пользоваться общественным транспортом. Ибо, даже самым неспешным, прогулочным шагом я мог добрести до неё минут за пятнадцать.

После обычной (скучной, ругучей по обыкновению) по понедельникам планёрки, в просторном кабинете главного редактора, когда очарование утра с предчувствием Нового года и ожиданием нечаянных чудес, казалось, безвозвратно растворилось в обыденности жизни, шеф попросил меня «на минутку задержаться».

— Тут у нас, — роясь в завалах бумаг на своём необъятном столе, — уже несколько писем пришло, — заговорил он деловито, указав мне кивком на стул напротив стола, — от встревоженных, так сказать, граждан. Пишут, что в их доме, чуть ли не в двух шагах об областной администрации круглосуточно торгуют «палёной водкой», да к тому же содержат ещё, вроде бы, чуть ли не притон «малолетних жриц любви». Да, вот это письмо, — утвердительно проговорил он, бегло просматривая исписанный красивым почерком с двух сторон листок. — Возьми его с конвертом. Там адрес этого самого «притона» указан. И хотя письмо анонимное, всё-таки сходи, проверь. Это тебе на сегодня редакционное задание. Если что-то существенное нароешь — напиши острую критическую, гневную статью, так сказать о скрытых пороках общества. С каким-нибудь хлёстким заголовком, например, как в фильме у Анджея Вайды: «Всё на продажу». (В глубине души редактор считал себя непревзойдённым эрудитом, интеллект которого задавлен текучкой начальственных обязанностей.) Успеешь сделать статью сегодня — сможем в завтрашний номер, на первую полосу, строк сто пятьдесят тебе оставить. А если развернёшь тему, зацепишь за живое — можем в следующих номерах дать продолжение. А то нас уже поругивать стали: городская, мол, газета, а о нуждах города, о язвах его ничего не пишет, а всё только мэра хвалит — какой он, дескать, белый и пушистый. Ручной газетой, одним словом, называют. А мы твоей статьёй рот злопыхателям-то и заткнём, убив двух зайцев: и на сигнал граждан отреагируем и нелицеприятное для властей обнажим. Глядишь, и подписка увеличится, — довольно хохотнул редактор, давая понять, что разговор окончен и продолжая разгребать горы бумаг...

В своём кабинете, в конце длинного редакционного коридора, я оделся. Сунув письмо в карман куртки и сказав коллеге «по камере»: «Я на задание...», вышел из здания на высокое, широкое, трёхскатное крыльцо — в уже тускловатое, серое предзимнее утро.

В желтоватом свете фонаря, стоящего рядом с нижними ступенями крыльца, я прочёл адрес и определил, что указанная там улица перпендикулярна той, на которой живу я. А, разобрав номер дома, осознал, что это тот самый двухэтажный деревянный дом: с большим тополем возле него, сквозь редкие нижние, голые ветви которого, согревая мою душу в самые холодные и неприглядно-неприветливые осенние и зимние утра, светится живым тёплым светом окно.

Сойдя с крыльца, прикрытого сверху прозрачным полукруглым новомодным козырьком, я, захрустев свежевыпавшим ранним утром снегом, направился по указанному адресу.

Подойдя к дому и сверив его номер с написанным на конверте, по скрипучей деревянной лестнице с истёртыми и кое-где выщербленными скрипучими ступенями стал подниматься на второй этаж, где на тесной деревянной площадке с перилами, загромождая её ещё больше, стояли какие-то старые, на несколько раз крашеные сундуки, ящики, вёдра. В сундуках, судя по всему, хранили картошку. От всего этого хлама веяло какой-то затхлостью и тянуло кисловатым запахом плохо выделанной овчины... Одним словом, ощущался вкус слежалой, давно непроветриваемой жизни...

«А как чудесно нынче утром шёл снежок...», — вспомнил я, громко постучав в дверь (поскольку звонка в полумраке площадки у двери я не обнаружил, а, может быть, его там никогда и не было) квартиры номер четыре, из окна которой, теперь это уже было совершенно ясно — так хорошо должен быть виден наш дом и наше раннее кухонное окно...

Наверное больше всего на свете мне хотелось бы сейчас встретить волшебника. Но они в начале двадцать первого века были уже, пожалуй, никому не нужны и бедствовали без работы. Лишь иногда, от долгого безделья, из озорства, они продолжали украшать наш серый мир — разбрасывая в черноте ночей пушистый, чистый, белый снег...

  • Расскажите об этом своим друзьям!

Тэги: