Где начинаются реки (фрагменты книги «Сказание о медведе») |
09 Марта 2024 г. |
Василию Владимировичу в феврале исполнилось 95 лет. Уже первые рассказы и повести этого влюблённого в природу человека, опубликованные в 70-е годы, были высоко оценены и читателями, и литературной критикой. Василий Гинкулов издал немало книг разной тематики, но природа остаётся главной частью его многолетнего творчества. Вот и в новой книге «Сказание о медведе», вышедшей в 2022 году, он так же светло и ярко, как прежде, пишет о ней, открывая красоту тайги и рек, проникая в характеры «братьев наших меньших». Нет, сибиряка никакими щедротами не привяжет к себе благодатный юг! Теплынь почти что круглый год, чего бы, кажется, лучше?! А его неподкупное сердце тоскует по зиме-нелюдимке с её шальными буранами и причудливыми льдистыми узорами на оконном стекле. Уж такие-то там душистые нежные дыни, уж такие-то там сочные, сахарные арбузы, а ему приятнее, желаннее горькой черемшой на зубах похрустеть. И разве не рай напоминают ухоженные сады, где плодовые деревья от фруктов ломятся? Но в этих пресных, прогретых, насквозь пронизанных солнцем садах со сладковатым запахом яблочной гнили так не хватает ему тени и сырости, так не хватает смолистой эфирной резкости – тайги не хватает!.. В тайге, если не говорить о северной, разнообразие нескончаемое, что ни речка, что ни долина, то свой микроклимат, своя растительность, жизни не хватит, чтобы уймищу этих микромиров осмотреть. Шагается, правда, по тайге нелегко, скажем, трава выше человеческого роста, стланик кедровый или пихтовый, способный уже через пять минут ходьбы по нему привести слабонервного в отчаянье, или, например, заломы мёртвых деревьев на гари, местами вообще непроходимы, не говоря уж о том, что на психику действует скопление застывших динозавров, крокодилов и змеев-горынычей. От земли в тайге тянет сыростью, прелью, а воздух так сильно насыщен запахами хвои, что угореть можно. Причем хвоя разных деревьев пахнет по-своему: тонко ароматичный смолистый запах пихты, освежающий, с мятным сквознячком, сродни ладану, вызывающему в душе человека просветленную скорбь и возвышенную отрешенность, потому-то из пихты ладят поминальные венки; запах сосны, разнеживающий, лёгкий, солнечный, тоже имеет нечто торжественное, но совсем иного характера, он настраивает на философскую глубокомысленность в мажорном, так сказать, её варианте; запах кедра, чрезмерно густой, даже как бы клубящийся, живо напоминает об орехах, о тяжёлых колотах в крепких руках заготовителей и заставляет наши мышцы непроизвольно сокращаться, готовиться к трудной, но желанной работе; запах лиственничной хвои какой-то нейтральный, лишённый явственных признаков смолистости, он, как ни странно, наталкивает на мысль о сене, только не травяном, а небывалом, никем не заготавливаемом древесном сене. Да, богата тайга запахами, попробуй в багульник болотный забрести да разворошить его – голова закружится. Но тайга богата не одними запахами, и я, возможно, не о том говорю, о чём бы надо, да так уж к слову пришлось. Люблю я малые деревеньки, хутора, базы по заготовке даров леса, люблю прииски, рудники, посёлки геологов, дорожников, выросшие в дремучей тайге, где на каждом шагу видишь соседство природы и цивилизации: типовые двухквартирные дома под шифером, ровные улицы, кюветы – и тут же на обочине пень в два обхвата, хоть памятник на нём ставь основателю посёлка. Таков наш Илентуй, тальковый рудник, где осели мои родители, всю жизнь кочевавшие. Каждого приезжающего на наш Илентуй охватывает чувство, что ему, наконец-то, крупно повезло, и он попал в очень значительное и очень интересное место. Что-то будоражит, веселит, пьянит, то ли горы окрестные с белыми вершинами Саян вдали, то ли шум неистового Ульгуржета. Берег пустынен и дик, завален булыгами величиной с лошадиную голову, лодок – ни одной, они тут ни к чему, местные охотники сплавляют мясо или ягоды на утлых плотах-саликах, случается, разбивают плот, топят груз и сами тонут, не без того, а всё же плавают: русский человек рисковый. Моя родня обитает в Заречье, куда ведёт подвесной мост. Узенькое сооружение в четыре доски скрипит, раскачивается под ногами, и новичок, теряя равновесие, норовит схватиться за трос, но в самый последний момент отдёргивает руку: трос в мазуте. Поток освежающего воздуха тотчас обдует, взбодрит в самую жаркую безветренную пору, а внизу в стремительном весёлом беге играют в чехарду крутые пенные волны, в уши рвётся немолчный грозный гул, кажется, что мост летит, голова кружится, сердце замирает от страха и восторга. Навстречу новичку уверенно и быстро движется местный житель с княжески властным разворотом плеч (геолог, шахтёр или лесозаготовитель) и добродушно-подбадривающе улыбается: «Что, страшновато? Привыкайте!» Миновав подвесной мост, а затем простенький, деревянный, через протоку, иду не улицей, а извилистой дорогой позадь огородов, где непробивно-густющая чаща сосняка перемежается солнечными лужайками; тут и черёмуховых кустов полным-полно, да и крупных деревьев, вековых сосен и берёз, ещё много. Сосна напротив нашей усадьбы в особенности примечательна: она лишилась, когда была молодой, своей вершины, но, наперекор злой судьбе, бросила в рост все ветви верхней мутовки, одинаково питала их, не давала преимущества которой-нибудь и вместо одного ствола вознесла к солнцу четыре великолепные золотые колонны с широчайшей общей кроной. Симметрично, круто, по форме напоминая букву «S», изогнулись стволы-близнецы, образуя на шестиметровой высоте такую просторную развилку, что там вполне можно бы в случае надобности соорудить комфортабельный наблюдательный пост, а обломыш от сломанной вершинки, серый, иструхший, всё ещё торчит посредине... * * * Люблю я приезжать к родителям, живущим незаметной жизнью пенсионеров. Каждая мелочь во дворе знакома, понятна и дорога: у сеней под жёлобом, навешанным под кромкой крыши, бочка, наполненная до краёв небесной голубизной и облачками, с заднего двора доносится квохтанье кур, кисть черёмухи с куста лезет прямо в рот, сквозь драничины малого огорода виден зелёный матрац морковной гряды и алые банты маков, у крылечка голик для обтирания ног, к углу сеней прибит летний рукомойник, старый, конечно, сосок у основания давно подработался и обёрнут материей, чтобы вода не подтекала, а вместо полотенца висит тряпица в здоровенных дырах. От неизменности и простоты стариковского уклада жизни становится покойно и радостно на душе, а тряпица вызывает снисходительную улыбку: не от нужды она повешена, это всё тысячелетняя крестьянская бережливость, сколько помню, всегда у нас рядом с чистым, лицевым полотенцем висел черновой заменитель его, обычно старая рубаха, кофта или фартук. Из сеней флегматично выходит Соболь поприветствовать своего хозяина, приезжающего из города раз в год, моя ладонь виновато и ласково опускается на его лобастую, гладкую, сильно похожую на медвежью морду, а он лижет мою руку и шаловливо берет её в большую клыкастую пасть. Шарик под сараем тоже зачуял меня, гремит цепью, визжит, скулит, ревнует, с ума сходит, если не подойти, сердце у этого неисправимого холерика разорвётся с отчаяния. Шарик – помесь дворняги и сеттера, довольно пёстрой раскраски, бурое и рыжее перемежается с белым и серым. Соболь – из породы якутских лаек, редкостный красавец, масть – чёрное с белым, чернота бесподобная, полная, с металлическим блеском остевого волоса, и потому, должно быть, белизна груди и лап представляется особенной, разящей: всякий, увидевший Соболя впервые, не может скрыть восхищения. Шарика взяли щенком у соседей, даром, конечно; Соболя мы с братом купили у шахтёра, бывшего охотника, за 40 рублей; знакомые считали, что это безумно дорого: столько же стоила дойная коза. Когда старый хозяин пришёл узнать, освоился ли кобель на новом месте, Соболь облаял его за предательство и отвернулся, отошёл, сердитый и грустный. Привязался он к нам сравнительно быстро: уж очень у нас его полюбили. Шарик неплохо выполняет обязанности сторожа, а Соболю-зверовику до людей, до гостей нет никакого дела. Живёт Соболь в доме и никакого беспокойства никому не причиняет, пёс может часами лежать на вязаном коврике неподвижно, как изваяние, изредка широко зевая; просить его перейти на другое место обычно не надо: он сам догадывается об этом по действиям окружающих и предупредительно отодвигается; днём тяжёлую входную дверь легко открывает плечом, ночью в случае нужды подходит к кровати хозяина и громко вздыхает, в крайнем случае тащит со спящего одеяло. Желая поиграть с вами, Шарик буквально набрасывается, лижет руки, вертится волчком, визжит, лает, прыгает, намереваясь «поцеловать» в лицо, испачкает вам одежду, в общем, измучит так, что придётся схватить прут и замахнуться. У Соболя естественная потребность в ласке проявляется иначе, он преграждает вам дорогу и стоит так твёрдо, что не сдвинется с места, при этом слегка помахивает хвостом, если вам некогда и вы обойдёте его, он не будет навязываться. Насколько Шарик суетлив, не выдержан, настолько Соболь горд, степенен, полон чувства собственного достоинства, на него не замахнётесь, не цыкнете, он не допустит этого, угадает малейшее неудовольствие ваше, обидится и уйдёт. Мы свыклись с мыслью, что в нашем любимце сидит человек, такой же, как мы, только говорить не может, и тем забавнее бывает наблюдать, как он, сытый, зарывает кусок хлеба в землю и угрожающе рычит, когда пытаешься приблизиться к нему; не верится, что инстинкт в нём может подавлять разум. Он почти что член семьи, даже мыть руки после игры с ним совестно. * * * Не только азарт ягодника манит меня в тайгу. Я не прочь и с дробовиком побродить, рябчиков пострелять или, скажем, уток погонять по осенней ли предснежной стылости, по весенней ли разжизлой слякоти, хотя никакой я не охотник, мальчишеское безумие прошло, и своего ружья у меня давным-давно нет. И на шишкобой, и на паданку меня легко сманить – был бы предлог ещё раз с тайгой встретиться, встряхнуться, освежиться, отдохнуть. А как запоминаются эти походы, в особенности дальние, с ночёвкой у костра! Днём костёр просто-напросто заменитель печки и не вызывает в нашей душе ни признательного восторга, ни мистического страха, да и ничего красивого мы в нём не находим, но едва сумерки опустятся на землю, живой трепещущий огонь становится средоточием жизни, образцом необъяснимой и тревожной красоты, святыней и чудом. Почему? Да потому, что костёр – это бессмертное знамя человеческой цивилизации. Ведь именно от этого солнцеликого кустика огня всё и началось, на костре человек поджарил свой первый шашлык, с помощью огня сковал первый нож и наконечник копья. И когда нас, современников, покорителей космоса, согревает костёр большими ладонями своими, мысленно мы переносимся в то далёкое время, когда наш предок так же, полуночничая, разглядывал луну, и, хотя вместо нейлоновой куртки на нём была волчья шкура, в его волевом подбородке и цепком упорном взоре уже был залог прыжка в небо. Может быть, именно поэтому решить какой-то жизненно важный и запутанный вопрос лучше всего у таёжного костра, вверху – вечность, вверху – искристая арка Млечного Пути, а под боком мерное гудение и шёпот костра, древнего советчика и друга, древнее лошади и собаки. Секунды времени шествуют неторопливо, важно, как соки в стволе дерева, ничто внешнее не дробит раздумий, не насилует беспристрастность суждений, ночь глубока, исполнена мудрости, её знакомые созвездия, лучший пример постоянства, необъяснимым образом врачуют мятущуюся душу. Только огнистые хвосты метеоритов да невзначайные пугающие потрескивания костра напоминают, что и эта волшебная ночь, длинная-предлинная, выпадающая из житейских временных представлений, имеет конец, что не спрячешься навсегда в созерцательство, ответственное решение всё-таки придётся принять, уж такова природа требовательной и беспокойной человеческой жизни. Тайга красна реками своими, реки красны ярами крутыми, скалами причудливыми, перекатами грозными. На тысячи километров раскинулись наши Витимы, Алданы, Тунгуски, сами притоки ещё больших рек, каждая – что Волга. У них – свои притоки, по ним не расхаживают величаво лебяжьи белые многопалубные пассажирские пароходы, не снуют быстроходные «ракеты» и «метеоры», зато упрямые и трудолюбивые катера-карапузики тянут баржи и шаланды с колхозным зерном и капустой. А по притокам этих притоков, по речкам, четвёртого, так сказать, колена, где и воды-то всего метр-полтора, мчатся рыбаки и геологи на лодках с подвесными моторами, ниже винта ограждение – лопата, обыкновенная железная лопата на специальной шарнирной подвеске, иначе запчастей не напасёшься. В них, в свою очередь, впадают ещё речки и ключи, и как рассудить, каким глазом взглянуть, может, они-то и есть самые красивые и полезные? Ведь именно у нас, в Саянах, зарождаются многие реки. В бесчисленных картинах тайги, запечатлевшихся в памяти, почти всегда присутствует вода: ленские «щёки», отразившиеся на шёлковой глади плёса десятикилометровой длины, вот склонённая берёзка полощет ветви свои в бурунах горной реки, а вот копытные следы гурана на чёрной земле распадочка у тёмного блюдца родничка, теряющегося в полусотне шагов в корнях старых черёмух. Много речек, речушек и рек повидал на своем я веку и рыбалил, и жил на многих, и лодкой научился управлять в 10 лет, с веслом да шестом в руках рос, креп, мужал, сейчас-то мальчишки на велосипедах растут, я же в лодке вырос. Нынче шесты да вёсла на пенсию ушли, моторы трудятся, моторизовался и я, вначале «Москву» купил, потом, чтоб не отстать от века, «Вихрь» завёл. Но не привлекает меня бешеная гоньба вихрастых и «вихристых» удальцов, голых по пояс, бесцельно мечущихся по реке в черте города, круто, для форсу, разворачивающихся на полной скорости и тонущих бесславно и глупо. Нет, как и в детстве, люблю я путешествовать по труднопроходимым и малонаселённым речкам, брать перекаты и пороги, рискуя жизнью, но зная, ради чего, слушать на закате рёв лосей, любоваться стаями ленков в бочагах, спать в палатке, готовить пищу на костре, добывать к обеду провизию ружьём или удочкой и находить у нас, в Сибири, такие красоты, каких в оконфеченной Швейцарии, конечно, не встретишь.
|
|