ЗДРАВСТВУЙТЕ!

НА КАЛЕНДАРЕ

Над чем смеялись в сталинскую эпоху

По инф. polit.ru   
15 Октября 2022 г.

Сталинский период в истории советского государства ассоциируется у большинства людей с массовыми репрессиями, беспросветным мраком и торжественной дидактикой. Однако популярная культура тех лет была связана и со смехом: ее составляли кинокомедии, сатирические пьесы, карикатуры, фельетоны, пословицы, частушки, басни, водевили, колхозные комедии, даже судебные речи и выступления самого Сталина. Обо всем этом можно узнать из книги Е. Добренко и Н. Джонссон-Скрадоль «Госсмех. Сталинизм и комическое». Предлагаем прочитать один из разделов.

Над чем смеялись в сталинскую эпоху

Уголовный смех: Ильфы и Петровы эпохи Гоголей и Щедриных

Кого же прозевали номенклатурные «ротозеи»? Поскольку в этих пьесах отсутствуют какие-либо политически окрашенные коллизии, речь идет о разного рода «жуликах и ворах». Наличие подобных персонажей едва ли не в каждой сатирической пьесе должно, с одной стороны, указывать на ту зыбкую грань, которая отделяет осмеиваемое явление (бюрократизм, карьеризм, мещанство) от уголовно наказуемых деяний. С другой — не просто морально дискредитировать, но делегитимировать осмеиваемого бюрократа. Здесь происходил выход за пределы сатиры как таковой: превращение уголовно наказуемых деяний в предмет осмеяния и апелляции к Уголовному кодексу как инструменту моральной критики указывали на кризис жанра.

Ильф и Петров заставили главного сатирического героя советской литературы «чтить» (читай: обходить) Уголовный кодекс потому, что это создавало саму коллизию комедии, оставаясь бесконечным источником развития комического сюжета. К тому же, в отличие от «советских Гоголей и Щедриных», они понимали, что сатирическое обличение того, что уголовно наказуемо, превращает сатиру в резонерство, а сатирика — в участкового. И действительно, в финале многих сталинских сатирических комедий милиционеры и прокуроры появляются в качестве идеальной разрешающей инстанции. Эстетический порог, за которым сатира переходит в тавтологию, ощущавшийся в 1920-е годы достаточно остро и отличавший сатиру от пропаганды и карикатуры, в соцреализме был преодолен.

В каждой из этих пьес при бюрократе имеется подхалим, которому известны все слабости начальника и который использует их нередко в уголовно наказуемых деяниях. Одновременно с падением, «крушением» и «гибелью» главного героя рушится и карьера «пригревшегося» рядом проходимца. В «Гибели Помпеева» и «Раках» такими персонажами были, соответственно, некто Косточкин и Ленский.

Косточкин — креатура Помпеева. Оказавшись под ударом, Помпеев шантажирует его «жалобами трудящихся», которые «пишут, что ты дачку себе строишь, брату построил, мне что-то там готовишь». Он заставляет Косточкина выступить на сессии, сказав, что планом Белугина «занимался давно, согласовывал, проверял... И деловито скажи, деловито, на самокритику нажимай... Ты и меня покритикуй. Не стесняйся, покруче бери. И скажи там — Зайцеву и прочим, которые мной выдвинуты, — пусть тоже критикуют». Мошенники, встроенные в систему, становятся частью номенклатурного продвижения друг для друга. Подобно тому как Косточкин и другие «выдвинуты» Помпеевым, сам Помпеев «выдвинут» московскими друзьями, помогая им нужными выступлениями на сессиях более высокого ранга.

Номенклатурная система, которая и функционировала на основе личной преданности, представлена здесь как некое извращение. Ведь назначения происходят в «советской действительности» исключительно в результате «доверия», оказываемого «народом». А система, в которой действуют Помпеевы и Косточкины, ненадежна. И в самом деле, как только Помпеева снимают с должности, Косточкин спешит «перекинуться» на сторону нового начальника, чтобы избежать разоблачений («Какие там дачи, Иван Михайлович! Избушки, хе-хе, на курьих ножках»). Однако когда оказывается, что «эти три избушки обошлись государству в двести тысяч рублей» и Ломов направляет дело прокурору, Косточкин вначале «начинает хныкать» («Трое деточек, жена в положении, есть-пить надо было, а жалованьишко — сами знаете... Смилуйтесь»), а затем дерзить: «Но-но! Мой хозяин — министерство! Да еще как это всё обернется! Товарищ Помпеев не зря в Москву ездил. Вы не очень-то!» Коррупция аппарата показана как результат разложения руководителя, а система «выдвижения кадров», которая реально, но негласно, существовала в стране, — как антигосударственная (едва ли не уголовная). Зато в качестве реальной рисуется система «советского народовластия». Последнее мало кого способно убедить, но «сатирой» считалось уже то, что в пьесе изображена некая реальность, пусть и маркируемая как «извращение».

О том, насколько изменилась природа советских реальности и «реализма» по сравнению с 1920-ми годами, говорит тот факт, что проходимец стал нефункционален вне номенклатурного сюжета. Остап Бендер, никак не будучи связанным с властью, всячески избегал ее, что не мешало ему держать на себе фабулу не то что пьесы, но романной дилогии. Иное дело сталинская реальность и социалистический реализм. Вывести жулика за пределы номенклатурной структуры оказывается невозможным, поскольку это вытолкнуло бы его за пределы действия как такового. Разумеется, опора на «Ревизора» предопределяет ситуацию, когда сугубо должностные отношения определяют и обеспечивают развитие действия. Хлестаков, не будучи частью бюрократии, должен был восприниматься в этом качестве. Но «фитюлька» Хлестаков оказался мошенником без умысла, по воле случая, а Ленский — самозванец и прохвост.

Этот советский Хлестаков, оказавшись в центре действия, был произведен своим покровителем Лопоуховым в заместители, где умудрился обмануть всех, от начальника отдела кадров до кассира, и скрыться с казенными деньгами. Но даже если бы Михалков не наделил своего героя столь блистательной карьерой в учреждении Лопоухова, изменился бы лишь масштаб обмана. Это верно почувствовали критики пьесы. Погодин упрекал Михалкова в том, что он сделал Ленского главным героем комедии:

Уязвим не сюжет «Раков» — он жизнен и правомерен, — уязвим тип Ленского, потому, прежде всего, что профессиональный жулик не может олицетворять идею художественного образа в современном произведении. Что интересного, общественно значимого раскроет художник в образе жулика, избравшего своим ремеслом обман и мошенничество? По-моему, ничего1.

Более того, Ленский, будучи фельетонным персонажем, лишен, с точки зрения Погодина, какой бы то ни было типичности: «Он явно и даже несколько подчеркнуто списан из современных газетных фельетонов», a фельетон, как мы знаем, имеет дело с «типическим»:

Как факт история проделок Ленского в доме Лопоуховых правомерна, как общественное явление — нет. И не потому, что типов, подобных этому проходимцу, мало или много, а потому только, что самый этот персонаж ограничивает пьесу случайностью и конкретностью данного факта, не давая материала для широких социальных обобщений2.

Аргументация Погодина интересна как свидетельство того тупика, в котором находилась советская сатира. С одной стороны, жулик не может быть в центре из-за негативной ауры, которая его окружает. С другой — эта аура недостаточно негативна для того, чтобы «идеологически сгуститься» и, как того требовала критика, превратить его в полноценного врага. Я. Эльсберг требовал от автора полной ясности в том, что касается Ленского:

C. Михалков сообщает, что изображенный им прохвост совершает мошенничества. Он, вероятно, способен на любую уголовщину. Но ведь именно для таких уголовников характерно враждебное отношение к советскому строю, они нередко оказываются в состоянии пойти на самые тяжкие преступления против родины. Как же сложился такой человек, на какое преступление он еще окажется способным, если не будет обезврежен? — на эти вопросы в пьесе ответа не найти3.

Таким героем должны заниматься не органы милиции, но органы госбезопасности.

Но Михалков делает своего жулика относительно аполитичным не потому, что избегает ясности, а потому, что это позволяет заострить фабулу. Так, основная коллизия пьесы — настоятельное желание Ленского венчаться с Серафимой в церкви — фабульно объясняется отсутствием у него паспорта для регистрации и времени на то, чтобы действовать официальным путем. Но одновременно она открывает поле для сатиры (как ее понимал Михалков). Так, объясняя Лопоухову свой странный каприз, он говорит: «я такой же, как и вы, материалист. Ни в бога, ни в черта мы с вами, безусловно, не верим. Сейчас не та эпоха!» На неуверенное возражение Лопоухова: «Дочь-то комсомолка!» Ленский неожиданно выпаливает: «Ну, знаете ли, я тоже не беспартийный». А на робкий вопрос Лопоухова: «Так как же это вы так... совмещаете?» — Ленский «горячо» отвечает, что никак: «Совершенно не совмещаю! В том-то и дело. Это существует отдельно от меня и никак не отражается на моем мировоззрении. То есть абсолютно никак не отражается. Я убежденный атеист!»

Именно в этом различии между статусом героев (члены партии и комсомола) и отсутствием всякой принципиальности (церковь рассматривается как абсолютный «пережиток» и фигурирует в качестве комического курьеза) видел Михалков источник смеха. Собственно, на этом и основан комический эффект «Раков». Мошенник создан из того же «материала», из которого создается враг (двоемыслие/двурушничество). Поэтому герой-плут оказывается ближе к врагу, чем проштрафившийся и/или разложившийся номенклатурщик, который хотя бы в прошлом был «ценным работником». Советская сатира питается такими «отставшими от жизни», отправленными на понижение или близкими к отставке руководителями, создающими условия для процветания прохвостов. Но различия между внутренним врагом (сюжет не для сатиры, а для госбезопасности), жуликом и/или проходимцем (сюжет для милиции, хотя сатира охотно к нему прибегает) и разложившимся номенклатурщиком (сюжет для номенклатурных «инстанций», который находится в центре советской сатиры) здесь соблюдаются. Критика, однако, подталкивала сатиру к более резкой обрисовке героя-плута, справедливо опасаясь того, что непосредственностью и отсутствием склонности к резонерству (особенно на фоне скучных бюрократов) он способен вызвать зрительскую симпатию. Таков был Ленский. И потому критика его отвергла.

Куда лучше был принят проходимец из пьесы известного фельетониста Леонида Ленча «Большие хлопоты». Здесь развивалась требуемая критикой коллизия между плохими и хорошими персонажами («проблема» «Раков» состояла в полном отсутствии последних). На одной стороне здесь были директор Справкаиздата, «пожилой мужчина с важной осанкой и солидными манерами» Боков и его жена-мещанка, заместитель Бокова Клещов и «франтовато одетый мужчина неопределенного возраста» Пустянский. Зато в качестве противовеса им имелись дочь Бокова студентка Вера, ее жених Усачев — в прошлом морской офицер, а ныне работник Справкаиздата — и секретарь райкома партии со «спокойным лицом» Нарцева.

Боков являет собой знакомый тип уставшего от работы бюрократа. Из-за нежелания вникать в дела он всегда держит рядом проходимца Клещова. Издательство под его руководством выпустило справочник «Заречный край», работа над которым была выполнена настолько халтурно, что на карте справочника оказался пропущен целый город. Между тем Клещов выписал себе и другим премии. Когда из-за этого разразился скандал и Усачев решил «вывести его на чистую воду», Клещов, подделав протокол заседания редколлегии, обвинил Усачева в подготовке неправильных карт.

Всё это Клещов делает в отсутствие на работе Бокова, которого мы видим всё время дома больным и в пижаме. О Бокове мы узнаем от него же самого, что с прежней работы его сняли, когда над головой уже балки трещали. Но я даже не возражаю. Допустим, что меня надо было тогда... освободить... По тактическим соображениям... Но дайте же мне новую работу, по моим масштабам!.. A меня — в Справкаиздат! Дыру заткнули! Совершенно не считаются с самолюбием человека, с его возможностями... с потребностями, наконец! Хорошо еще, что мне удалось перетащить сюда Клещова. Золотой человек!

Клещов запугивает Бокова тем, что Усачев хочет всё это... передать в печать. Да-а-а... Раскроете утром газету, а там фельетончик. Или карикатура в «Крокодиле» «Вилы в Бокова!» Полный порядок. Тонкий ход! Усачев отвечает у нас за картографический материал. Пропущенный город это его ошибка. В общем, долго объяснять... Короче, виноват Усачев, а под удар он хочет подставить Константина Николаевича. Старый жульнический прием: вор кричит — «держи вора!»

Усачев, в свою очередь, рассказывает дочери Бокова, что Клещов — «насквозь фальшивый человек», за которым «в издательство потянулись разные... личности». А самому Бокову заявляет, «как коммунист коммунисту»:

Вас, я знаю, мучит злое, мелкое чувство непроходящей обиды. Как это так?! Меня — большого человека! — поставили на маленькое дело. Но маленьких дел нет, это даже самым юным пионерам известно. А что касается вашей обиды... то ведь обижаться на партию — это самая доподлинная обывательщина.

Но вот в газете появляется возмутивший Бокова фельетон «Город-невидимка» («Тоже мне, Салтыковы-Щедрины!»), и он начинает активную борьбу с Усачевым, выдвигая против него политические обвинения: «Он хочет увильнуть от ответственности. Вот он и замаскировался под честного критика. Типичное двурушничество». Усачев же обвиняет Клещова в уголовщине, заявляя, что «документы сами не появляются на свет. Их составляют люди. А люди бывают разные. И от фальшивых людей идут фальшивые документы. Этот документ — фальшивый!».

Клещов обвинен в «подлоге в служебных документах с корыстной целью», что влечет срок до двух лет. Из долгих споров так и неясно, что уголовно наказуемое, кроме подделки протокола, Клещов совершил. Он сделал для Пустянского справку, что у того якобы двое детей, так что с него не вычли налог за бездетность, и пристроил куда-то для заработка с какими-то стишками для пионерского альманаха, рекламой для пищевиков... Вот и все «делишки». Но Усачев непримирим. В присутствии секретаря райкома он читает Клещову страстный монолог о «коммунистической морали»:

Вы насаждали в издательстве рвачество, нечистоплотное отношение к деньгам, махровую халтуру, а тут изображаете из себя железного борца с халтурой. Вы притащили в издательство литературную тлю, страдающую «выпадением совести», а говорите о моих «недостойных уловках». Вы лжете на каждом шагу и проповедуете правдивость.

Как и положено, все завершается «оргвыводами». Бюро райкома снимает Бокова и Клещова с работы, передает дело в отношении Клещова в прокуратуру, постановляет изъять из продажи злополучный справочник, а все убытки взыскать с Клещова в гражданском порядке, через суд. Криминализация сюжета оказывается настолько важным элементом сатиры, что уголовное измерение доминирует над моралью. На протяжении всей пьесы «проходимец» Клещов критикуется с точки зрения морали, но лишь до тех пор, пока сам не оказывается под ударом со стороны Усачева. Пусть он халтурщик, меркантилен, нечистоплотен в отношении денег и т. д., но всё это еще не делает его сатирическим персонажем. Его нельзя назвать ни коррупционером, как Косточкина, ни плутом, как Ленского. Он вообще не смешон. Еще менее смешон его антагонист резонер Усачев. Мы имеем дело с номенклатурно-производственной пьесой, которую превращает в сатиру 1) заостренная, на грани абсурда, ситуация с исчезнувшим с карты городом; 2) двусмысленные афоризмы типа замечания Бокова об одном из своих коллег: «Он хороший работник. Но работник, а не руководитель. Руководитель — это, брат, не работник!»; 3) комедийный антураж — герой всё время в пижаме и опекающая его жена-мещанка, носящаяся по сцене с градусником.

Пьеса Ленча (опять же, расписанный в лицах фельетон) именно своей типичностью указывает на основное противоречие сталинской «реалистической сатиры». С одной стороны, она основана на моральном обличении, с другой — апеллирует к Уголовному кодексу. Различие между моральным и уголовным осуждением сводится к фактору насилия. Вводя в формулу сатирического насилие и тем самым эстетизируя его, советская сатира раскрывает свою истинную природу. С другой стороны, превращая персонажа в мошенника лишь по соображениям морали, сталинская сатира возводила мораль в статус закона и криминализировала ее. Разрешение противоречия не входило в задачи этой сатиры. Напротив, прямая увязка наказания с насилием составляла самую ее суть. Потому сатира и называлась здесь «грозным оружием» и возрождалась под призывы «искоренять» и «выжигать огнем» недостатки. Пронизанный резонерством и морализаторством, сталинизм тем не менее ни в чем не полагался на «голую мораль». Напротив, мораль и логика работали здесь исключительно в качестве своего рода капкана, в который загонялся обреченный на «искоренение» и «выжигание».

Апелляция к Уголовному кодексу была также результатом своеобразного компромисса. Поскольку бюрократ, будучи продуктом номенклатурной системы, не мог превращаться в полноценного врага (это выводило бы его за пределы сатиры), криминализировалось его окружение, состоящее из жуликов, проходимцев и подхалимов. Иногда, впрочем, и сам бюрократ оказывался не просто «ротозеем», но если не виновником, то сообщником в криминально наказуемых деяниях. Важно отметить, что подобная вовлеченность бюрократа всегда связана с некими явлениями, находящимися в «серой зоне» криминальности: злоупотребления или факты «служебного разложения», но редко прямое воровство, не говоря уже о более серьезных преступлениях.

Пьеса белорусского драматурга А. Макаенка «Извините, пожалуйста» («Камни в печени»), имевшая большой успех, как раз демонстрирует подобный случай. В ней «болеющий» бюрократ своими действиями по спасению собственной карьеры связывается с пригретыми «под его крылышком» жуликами, совершая уголовно наказуемые поступки, хотя пытается устраниться от прямой вовлеченности в них.

Сюжет пьесы становится понятным с открытием занавеса. Голос из репродуктора сообщает: «Обком партии указал товарищу Калиберову на порочный стиль работы, когда практическое и конкретное руководство подменяется заседательской суетней. В период подготовки к уборке необходимо...» Калиберов с горечью признает, что «вот за эти самые совещания да заседания мне вчера и закатили выговор. Говорильней, видите ли, занимаюсь, a комбайны и жнейки не отремонтировали вовремя».

Из разговора с женой узнаем, что Калиберов оказался в районном центре после изгнания с высокой должности в столице: «Даже вспомнить обидно, какую должность в Минске занимал, какую квартиру имели! Машина персональная была, не чета этому паршивому газику». Но жена подсказывает, что пока он не выпал из номенклатурной обоймы, для него не всё потеряно:

Ну пусть тебя в Минске не оценили, но ведь не махнули же на тебя рукой, а послали сюда, пониже, чтобы ты тут себя показал. Вот ты и покажи, отличись! Иначе не видать нам Минска как своих ушей. А не сумеешь показать себя, и отсюда погонят. Что тогда будет, ты подумал? Специальности настоящей у тебя нет. Образование... (Махнула рукой.) Куда же ты пойдешь? В пастухи? Так и там тоже кнут надо уметь держать.

Ее совет прост: «Во-первых, все должны знать, что ты трудишься как вол. Ночей не спишь — за район болеешь. А во-вторых... а во-вторых, ты болен». Болезнь придумана: камни в печени.

Способ «отличиться» подсказывает Калиберову сотрудник отдела заготовок некто Мошкин: «В нашем районе есть два спиртзавода. Они могут выдать колхозам квитанции по форме, а с колхозов пока что взять не хлеб, а гарантийные расписки... A потом будем нажимать и сдавать хлеб, чтобы вернуть гарантийные расписки». Это позволит выйти в передовики, фактически сдав хлеб позже. «Делать, конечно, это надо аккуратно, потому что теперь развелось столько разных контролеров, ревизоров и проверяльщиков, что хоть плачь. Не говорю уже про всяких корреспондентов». Калиберов в гневе оттого, что ему могли предложить подобное, но Мошкин успокаивает начальника:

A вам, Степан Васильевич, в эту механику вникать совсем не придется. Ваше дело только нажимать, нажимать и нажимать на председателей колхоза. А я, я им буду подсказывать выход. Правда, не всякому председателю можно подсказать такой выход. А кое-кого можно уговорить. Вы нагоните страха, a я уговорю.

Возмущенный подобной откровенностью, Калиберов «ни слушать, ни знать ничего не хочет». Но его жена успокаивает обескураженного Мошкина: «Ах, какой вы недогадливый! Раз он не хочет знать, так ему и не надо этого знать. Поняли вы наконец?»

Дальнейшее развитие сюжета вполне предсказуемо: путем угроз и шантажа Мошкин втягивает в реализацию своего плана председателей отстающих колхозов, директора спиртзавода, целую компанию очковтирателей. Надо ли говорить, что на его пути стали «простые люди»? Мошкин пытается запугать и их. Об одной из передовых колхозниц, депутате сельсовета и председателе ревизионной комиссии, которая прямо заявляет ему:

Я знаю, дорогой ты наш начальник, чего тебе хочется. На чужом горбу в рай въехать хочешь! Тебе бы только поскорей план выполнить. Бумажкой перед начальством похвалиться. Телеграмму в область послать! А на дела наши колхозные тебе наплевать. Тут тебе хоть и трава не расти. Тебе всё равно. А мне не всё равно. Мне тут жить, —

Мошкин говорит, что она «явно антисоветский элемент. Против создания государственных резервов агитирует». Но «заткнуть народу рот» не удается.

На сцене вполне предсказуемо появляется районный прокурор, который собирается жениться на дочери председателя колхоза «Лев Толстой», занимающегося приписками и обманом государства. После получения письма от некоего рабочего спиртзавода он начинает заниматься аферой Мошкина.

Пьеса так и осталась бы очередной «номенклатурной драмой», если бы не сугубо комический поворот: своим хвастовством Калиберов сам завалил всё предприятие. Он раздает интервью направо и налево. Газеты пестрят статьями типа «Передовики хлебосдачи», и Калиберов окончательно зарвался. Перестаравшись, он сам привлек к себе внимание. И когда ушлый Мошкин уловил опасность, было уже поздно: «Теперь, Степан Васильевич, каждую минуту ждите корреспондентов. Теперь они поползут к нам, как тараканы на свежий хлеб. Косяками, косяками. Я знаю их. Опыты, методы... Передовиков им дай, то покажи, это расскажи. A что мы им покажем?» — «Как это "что"?» — возмущается Калиберов. И тогда Мошкин напоминает ему о реальности: «Степан Васильевич! Будто вы не знаете? "Лев Толстой" у нас передовик. А какой он передовик? По квитанциям он передовик. A что он сдал? Кукиш он сдал. Расписку сдал. И Горошко из "Партизана" такой же передовик. На двадцать процентов фикции...» И Калиберов, «только теперь оценив драматизм своего положения, вдруг встает из-за стола и с наигранным возмущением набрасывается на Мошкина», делая вид, что он ничего о его «секретном плане» не знал. Мошкин отвечает: «теперь это не только мой секрет. Это и ваш секрет, и Горошки секрет, и "Льва Толстого" секрет. Теперь это наш секрет». И на возмущенную реплику начальника «Ты чего же хочешь? Чтобы я твоим сообщником был? Ты за этим ко мне пришел?» быстро находится: «А куда же мне идти, если не к вам. Не в обком же?»

Калиберову ничего другого не остается, как играть свою роль до конца. Откинувшись в кресле, он делится «передовым опытом», который весь состоит из сплошных заседаний. И здесь начинается «сатира»:

Калиберов. Надо сказать, что организационную работу мы провели большую. Сначала созвали сессию райсовета, потом собрание партактива, а райком комсомола — комсомольского актива. После — райисполком вместе с райкомом провели совещание председателей сельсоветов, потом совещание председателей колхозов, бригадиров и счетоводов. Затем семинар секретарей парторганизаций и семинар агитаторов. На заседаниях по очереди заслушали директоров МТС о подготовке к уборочной. По линии отдела пропаганды и редакции районной газеты провели совещание селькоров и редакторов стенгазет. По линии отдела культуры — совещание заведующих клубами и изб-читален... совещание агентов по заготовкам... А потом в каждый колхоз послали уполномоченных райкома и райисполкома... Да, чуть не забыл. Еще провели слет механизаторов.

На вопрос корреспондента, не слишком ли отрывало людей от дела такое количество совещаний, Калиберов отвечает:

А мы днем не заседаем. Мы больше по ночам... Вот некоторые сомневаются в пользе совещаний. Но судить ведь надо по результатам. А результаты говорят, что наши совещания пошли на пользу. А мне, грешным делом, за эти совещания совсем недавно закатили в обкоме выговор.

Между тем прокурор делает свое дело, сообщив Калиберову о грандиозной афере в районе — отсутствии на заводах сотен тонн «сданного» зерна. Осознав грозящую ему опасность, Калиберов дает Мошкину сутки на то, чтобы колхозы сдали хлеб и вернули расписки. Но быстро поняв, что сделать это невозможно, он решил сам возглавить разбирательство, заявив, что «вскрыл возмутительный случай очковтирательства. Преступную махинацию с квитанциями...» Однако председатель одного из колхозов оказался слабонервным и настолько запуганным, что не выдержал и на колхозном собрании закатил истерику, рассказав всё как было:

Горошко (Бросил шапку о землю.) Так нельзя работать! Снимайте меня с председателей! Только нажимали, нажимали вы на меня, товарищ Калиберов! Еще как нажимали! Разными формулировками пугали! И Ганну тогда обозвали вредной тенденцией. A Мошкин сам привез директора спиртзавода с готовыми квитанциями и меня заставил расписку написать, чтобы скорее график перевыполнить.

В разыгравшейся далее сцене каждый пытается выгородить себя. Калиберов в напускном гневе требует ответа у Мошкина:

Значит, и вам тоже нельзя верить? Значит, и вы такой же проходимец? Как ты смел своими грязными руками осквернять святое дело — дело обеспечения государства хлебом?! Тебе партия доверила такой важный участок работы. А ты что? Вздумал противопоставлять интересы колхозников государственным интересам? Ты хотел поссорить колхозников с государством? Да вас же за это под суд надо отдать! (Курбатову.) Товарищ прокурор, оформляйте дело!

Мошкин в ответ с головой выдает самого Калиберова:

Меня под суд? За что? А вас? Разве не я еще до приезда товарища Гардиюк рассказывал вам о махинациях Горошко и Печкурова? Тогда что вы сказали? А теперь — впервые слышите? О, вы тоже хотели стать передовиком. Ух, как вы хотели. Разве не вы график такой придумали? Разве не вы группу урожайности завышали? Тогда вы о колхозниках не думали, а теперь меня под суд?! He я, a вы нажимали на председателей колхозов! Не я, а вы по радио выступали! А теперь хотите на стрелочниках отыграться?! Извините, не те времена!

Калиберов прибегает к политическим обвинениям («Вы поняли его намерения? Это не что иное, как диверсия, политическая авантюра»), но его «формулировки» уже никого не пугают. И тогда последним средством оказывается мнимая болезнь. Хватаясь за печень, Калиберов пытается бежать с колхозного собрания, допустив последнюю ошибку: сам того не подозревая, он отправил корреспондента на собрание колхоза, где вся афера и вышла наружу. Так что на следующий день в газете появится фельетон. И, судя по присутствию прокурора, фельетоном дело не ограничится.

Как ясно из пьесы, мотивация «ответственного районного работника» Калиберова сугубо карьеристская. Но критикуется он за... «бюрократический тиль работы». Его ноу-хау — пустые заседания, которые ведут к провалам. А те, в свою очередь, — к выговорам и снятию с работы. Страх перед очередным провалом и становится главной движущей силой поведения Калиберова. Сократив звенья этой, как показано в пьесе, закономерной цепи причин и следствий, можно сказать, что бюрократизм приводит к преступлению. Иначе говоря, он сам — преступление. Задача этой сатиры в том, следовательно, чтобы показать в бюрократе преступника. Однако показать так, чтобы бюрократизм воспринимался как производное от карьеризма, а не от системы номенклатурного продвижения.

Сталинская сатира решает сложные оптические задачи, одновременно обобщая, типизируя и индивидуализируя. Она основана на диссимиляции функций. Причем одни и те же функции оказываются одновременно и полезными и вредными, если автор и читатель/зритель (не) знает, где остановиться. Достаточно пойти до конца, вовремя не затормозив, чтобы впасть в диссидентство. Иначе говоря, чтобы превратить этот текст в... сатиру. Основное требование к автору и потребителю сводится, таким образом, к превентивному знанию того, где политически полезная операция (обобщение или индивидуализация) оборачивается своей противоположностью. Другим требованием является способность к принципиальной непоследовательности: мысль не может здесь двигаться свободно, но, дойдя до определенной точки, должна быть пресечена и переведена на другие рельсы, чтобы избежать политически неверных умозаключений. Парадоксальным образом, полное нарушение в этой «реалистической сатире» хода естественных умозаключений и связей с реальностью, когда фантазмы выдаются за реальность, а реальность — за «извращение», делает ее алогичной и склонной к абсурду и фарсу.

1. Погодин Н. Сатира акварелью // Театр. 1953. № 3. С. 75.

2. Погодин Н. О комедиях // Погодин Н. Искать, мыслить, открывать... М.: Искусство, 1966. С. 33.

3. Эльсберг Я. Наследие Гоголя и Щедрина и советская сатира. С. 113.

  • Книгу Евгения Добренко и Натальи Джонссон-Скрадоль «Госсмех. Сталинизм и комическое» представляет издательство «Новое литературное обозрение».
  • В центре внимания авторов книги — Евгения Добренко и Натальи Джонссон-Скрадоль —санкционированный государством и ставший в его руках инструментом подавления и контроля смех. Прослеживая развитие официальных жанров юмора, сатиры и комедии в сталинскую эпоху, авторы демонстрируют, как это искусство выражало вкусы массовой аудитории и что было его конечной целью, а заодно пересматривают устоявшиеся стереотипы об антитоталитарности и стихийности смеха.

На нашем сайте читайте также:

Polit.ru

  • Расскажите об этом своим друзьям!