Последний понедельник |
30 Декабря 2013 г. |
Девочка была ещё совсем маленькая... А болезнь, навалившаяся на неё, была большая. И поэтому, буквально за считанные дни, она совсем измучила девочку. И хотя, к концу первой недели, болезнь уже начала отступать — девочка всё ещё была очень слаба и, казалось, совсем не имела больше сил сопротивляться недугу... Вдруг рассмеяться или даже улыбнуться чуть-чуть, краешками губ, ей было теперь невероятно трудно. Хотя неделю назад — а это была первая серьёзная болезнь в её почти уже четырёхлетней жизни — состояние это было для неё самым обыкновенным. Во всяком случае я её видел такой почти всегда, когда приходил в гости к её родителям; подвижной, розовощёкой, излучающей какое-то всегдашнее искристое веселье... Девочка лежала, точнее, почти сидела из-за нескольких пышных подушек, подложенных под её спину и голову, на широкой родительской кровати. Её шея была обмотана в несколько раз толстым шерстяным шарфом ручной вязки, а руки, покоящиеся поверх одеяла, малиновым атласным квадратом выпирающего из белоснежного крахмального пододеяльника, были так бледны и легки, что почти не продавливали невесомость пуха. На табуретке, в изголовье кровати, стоял яркий китайский термос с брусничным морсом, а рядом, на блюдце, лежал разрезанный на дольки апельсин, ещё сохранивший радостную яркость кожуры, но уже потерявший сочность и свежесть мякоти. Иногда девочка неотрывно, каким-то отсутствующим, не здешним взором, склонив голову на бок, не шелохнувшись, смотрела на причудливо-узорчатое разноцветье ковра, висевшего на стене сбоку от кроватей, и будто одними только мыслями спрашивая кого-то невидимого и неведомого о чём-то своём, недоступном пониманию других людей, особенно взрослых. А может быть, мне всё это только казалось. И на самом деле ей просто тяжело было поворачивать голову... Я очень хотел помочь девочке справиться с болезнью. Мне казалось, что если вернуть ей, хоть ненадолго, её обычную весёлость — это поможет лучше всяких лекарств... Но ни сказки, ни бодрые книжки с картинками, которые я ей читал и показывал, даже мимолётной радости у неё по-прежнему не вызывали. Она лишь силилась улыбнуться, когда я умолкал, как бы благодаря меня за то, что я пришёл к ней в гости и сижу здесь так долго. Смысл же прочитанного — я видел это — почти не достигал её сознания, и чтение мое воспринималось ею как неназойливое убаюкивающе-успокаивающее жужжание далёкого шмеля или, даже, скорее всего, как однообразный монотонный шум автомобилей, которые непрерывным потоком двигались по улице, и звук их движения проникал и сюда, за плотно закрытое, заклеенное на зиму и зашторенное наполовину от яркого зимнего солнца окно. И хотя девочка лежала в комнате, окно которой выходило во двор с маленьким садиком в нём, — этот назойливый шум из соседней комнаты доходил и сюда, воспринимаясь как неотъемлемый фон города, который слышишь лишь краем уха, словно через многометровую толщу воды, уже не воспринимая сознанием. Иначе ведь можно было бы просто свихнуться. В углу, у изголовья кровати, на которой лежала девочка, от плотной ярко-зелёной, тяжёлой, с огнедышащим драконом, шторы, наполовину прикрывающей окно, возникал неплотный дремотный зеленоватый полумрак с островком яркого жёлтого света от настенной лампы, висящей чуть сбоку от кровати. В кругу этого света я, сидя на маленьком детском стульчике и положив книгу на кровать, читал моей приятельнице новую для неё книжку. Во второй, незашторенной, половине окна виднелась большая, влажновато-тёмная снизу ветка тополя, засыпанная пушистым вчерашним снегом, и стайка весело прыгающих по этой ветке всегда встопорщенных воробьёв, которые, прыгая по ней, взвихривали маленькими облачками покрывавший её мохнатый нетронутый снег. Когда я читал, я не видел эту заснеженную толстым слоем ветку с её всегдашними обитателями — воробьями, а лишь представлял её, потому что сидел к ней спиной... Иногда девочка засыпала почти сразу же, как только я начинал читать... Я тогда вставал со своего неудобного стульчика и, разминая ноги, подходил к незашторенной части окна. Уже в предвечернем неясном свете я видел заснеженный садик, с десятком тополей и несколькими лиственницами в нём, и крышу старинного одноэтажного особняка. Поправляя сползавшее одеяло, я в очередной раз изумился тому, как в течение одной лишь недели изменилась девочка. Как она осунулась. И какой почти прозрачной сделалась кожа её лица. А светлые волосы словно истончились и, спутавшись, стали много темнее от того, что почти всё время были влажноватыми от пота, стеклянными каплями блестевшего на лбу. А идеальная белизна крахмального пододеяльника, казалось, просвечивала прямо сквозь руку девочки. И мне так было жалко в эти минуты и её, и её маму, и себя, и весь наш такой несовершенный мир... И жалость эта вызывала у меня полную растерянность, главным образом от того, что ни я, ни кто-нибудь другой никому никогда не может помочь по-настоящему. К концу второй недели болезни, за несколько дней до Нового года, девочка уже смогла вставать с постели... Она по-прежнему ходила по комнатам с обмотанным вокруг шеи пушистым шарфом и в таких же пушистых, светло-жёлтых носках из собачьей шерсти. Когда я приходил к ним, она уже улыбалась, но не прежней счастливой улыбкой, а какой-то осторожной, сосредоточенной, неуверенной, как бы спрашивающей: «Правильно ли я это делаю?» Порой казалось, что она все время решает непосильную для её возраста задачу. И что с задачей такой сложности она столкнулась впервые в своей жизни. На сей раз я принёс ей в подарок черепаху. Мне казалось, что любовь к живому существу поможет девочке быстрее превозмочь болезнь. Я вынул черепаху из сумки, где она была завернута в тёплую тряпочку, и положил на пол. Черепаха неуклюже, но довольно быстро, цокая будто копытцами по паркету своими коготками, устремилась в дальний угол просторной, светлой, даже несмотря на тусклый зимний день с медленно падающим за окном снегом, комнаты (шторы на окне днём теперь уже не задергивались). В углу она остановилась. И, втянув голову и лапки под свой тяжёлый, мощный панцирь, замерла... И тогда девочка, всё это время неотрывно, и даже с каким-то лёгким испугом следившая за черепахой, словно догадавшись наконец в чём дело, облегчённо спросила меня: «Батарейки кончились?» Это была самая обыкновенная городская девочка конца XX века, которая ещё ни разу в жизни не видела не только живую корову, но даже — кролика или петуха... И старинный кирпичный дом в центре города, и их квартира на втором этаже этого дома были для неё центром вселенной. Что я мог ответить на её вопрос? Да и разве можно объяснить, что такое жизнь, живое, живая душа?.. — ...У меня, когда я болела, что-то тоже чуть не остановилось, — добавила девочка. — Вот здесь, — она приложила свою маленькую прозрачную руку к цветной аппликации ракеты на своём новом платьице, которая круто, в вихре огня, взмывала вверх, в Космос. Я ничего ей не ответил. А только, присев на корточки, прижался ухом к её космической картинке и услышал, как из очень далёких, беспредельных космических глубин однообразно, гулко и тревожно бьётся её маленькое сердце... — Игорь! Иди сюда! — донёсся из кухни голос очень молодой девочкиной бабушки. — Давай перекусим немного, на скорую руку, — жизнерадостно сказала мне моя несостоявшаяся тёща Инга Ивановна, когда я вошёл в кухню. — Полагаю, что и по рюмашке не грех пропустить за последний понедельник года! — ещё более весело добавила она. — А то больно уж их много в нашей жизни — понедельников, — улыбнулась она. — Ты как, не против? — уже разливая коньяк в малюсенькие хрустальные рюмочки, осведомилась она. — Можно! — в тон этой всё еще очень красивой женщине ответил я. — Ну, давай, Игорёк... — Мы чокнулись. Коньяк тёплым пушистым комочком прокатился внутри. — Хоть несколько дней до конца года без понедельников этих противных проживём... Тонкие дольки лимона, неизвестно откуда взявшийся красный помидор, тоже разрезанный кругляшками, с зелёным укропом и сладким перцем. Жаренная соломкой хрустящая картошка с квашеной капустой, шпроты... Все это у Инги Ивановны называлось «на скорую руку». — А-аа, давай ещё по одной! — после того, как мы закусили, махнув рукой и подмигнув мне, сказала Инга Ивановна. — Ты же знаешь, Игорь, как я всегда к тебе относилась... Я-то больше Таньки моей хотела, чтобы она за тебя вышла замуж и стала Ветровой, а не какой-то Коломеец... Дочь Инги Ивановны Татьяна, когда уже ранние зимние сумерки совсем зачернили снаружи кухонное окно, обрамлённое розовыми лёгкими шторами, отряхивая в прихожей от налипшего снега свою песцовую шапку и воротник, констатировала: «Ну, чувствую, вы и надрались!.. В честь чего это? Праздник, вроде бы, ещё не наступил?» Последние её слова утонули в нашем неудержимом смехе... Такая же красивая, как мать, румяная, с запахом свежего морозца, она вошла в кухню, и её изумленному взору предстала следующая картина. Я, девочка, Инга Ивановна сидели за столом в свете настенной лампы и от души хохотали неизвестно чему... Не смеялась только, гордо шествуя по столу, черепаха, да и то лишь потому, что была занята кусочком сыра, который она только что стащила с края тарелки и, неуклюже лавируя между посудой, устремилась на противоположный от девочки край стола. Татьяна включила в кухне верхний свет. Полумрак по углам, которые сразу стали будто ближе, исчез, и всё как-то радостно заискрилось. Яркое освещение теперь только у нас с Ингой Ивановной вызвало новый приступ смеха. — Чего это вы сегодня? — спросила Татьяна, посмотрев внимательно на нас и на почти пустую бутылку коньяка. — До спаивания малолетних, надеюсь, у вас дело не дошло? — обернулась она к матери. — А ты иди отсюда! Нечего тебе со взрослыми сидеть, — сказала она уже дочери, потрогав её лоб. Новый приступ смеха какими-то тёплыми, ласковыми волнами, одна за другой, накатил на нас. Как было объяснить ей, что девочка почти уже здорова. Что мы с Ингой Ивановной изобрели новый праздник — Последнего Понедельника. И что не будет их уже больше в этом году! — Наш с Игорьком девиз — «Никаких понедельников!», — вытирая фартуком набежавшие на глаза слёзы, едва проговорила сквозь смех Инга Ивановна. — Ну-ну..., — с иронией произнесла Татьяна и начала выкладывать из своей хозяйственной сумки всевозможную нездешнюю ярко упакованную снедь. Муж Татьяны Сергей в женихах был подающим большие надежды молодым научным сотрудником. Теперь стал весьма преуспевающим работником банка, которые вдруг возникли во множестве своём как грибы после дождя. Зарабатывал теперь Сергей раз в десять больше, чем в своём НИИ, но счастливым, увы, не казался, хотя за короткое время работы в финансовой сфере поимел автомобиль с гаражом, зачатки лысины и кругленький животик. В этот вечер, как обычно, он довёз жену до дома, а сам поехал «отгонять» машину в гараж. Назад ему надо было возвращаться через весь город на троллейбусе... — Ну, что? По последней? — обратилась ко мне тёща, слегка успокоившись, но с каким-то несвойственным ей азартом. — Пока зять не приехал и не осудил нас... — Мама! Ну сколько можно об одном и том же!.. — Вперёд! — махнул я рукой, погружаясь в новую волну смеха и чувствуя, как жуткое напряжение, неудовлетворённость последних недель, а может быть, и лет, эти добрые тёплые волны радости, смывая, уносят стремительно куда-то далеко-далеко, за край горизонта. Из соседней комнаты тоже донёсся тоненький детский смех. Потом: «Мама! Ты знаешь, она ведь живая!..», — крикнула девочка звонким голосом из комнаты, в которой она играла с черепахой. Это сообщение вызвало новую волну веселья. Но теперь уже смеялись все! Я, девочка, Инга Ивановна, Татьяна, тоже подсевшая к нашему столу и тоже, как и её мать, но только не фартуком, а тыльной стороной ладони смахнувшая вдруг набежавшую слезу. Видимо у них это наследственное, слёзы радости или радость сквозь слёзы... Хотя раньше я этого что-то не замечал. Не смеялась, по-прежнему, только черепаха. И в редких паузах нашего смеха мы слышали из соседней комнаты деловой цокоток её черепашьих «копытец». Она обследовала свое новое обиталище. Уважаемый читатель МГ! Поставьте, пожалуйста, отметку о своем впечатлении от прочитанного. А если вам есть что сказать более подробно - выскажитесь в комментрии!
( 1 проголосовал )
( 0 проголосовали )
Тэги: |
|