Поэт Евгений Баратынский: «глубоко растерзанное сердце» |
09 Августа 2020 г. |
Неистовый Виссарион Белинский находил в строках Баратынского «ум, изредка задумчиво рассуждающий о высоких человеческих предметах, почти всегда слегка скользящий по ним, но всего чаще рассыпающийся каламбурами и блещущий остротами». Тот же критик дал поэту краткую, но впечатляющую характеристику: «Глубоко растерзанное сердце». «Мой дар убог, и голос мой не громок, / Но я живу, и на земли мое / Кому-нибудь любезно бытие», «Не ослеплен я музою моею: / Красавицей ее не назовут, /И юноши, узрев ее, за нею / Влюбленною толпой не побегут», — подобные «самоуничижительные» откровения — одна из важных, во многом определяющих черт поэзии Баратынского. В чем причина столь нещадной самокритики? Был чересчур скромен от природы? Опасался, что глас его по каким-то причинам услышат немногие? В ту пору талантливых стихотворцев в России хватало. Действительно, затеряться среди них было немудрено, и все же такие опасения едва ли были основательны, ведь даже Пушкин находил сочинения Евгения Абрамовича превосходными: «Гармония его стихов, свежесть слога, живость и точность выражения должны поразить всякого, хотя несколько одаренного вкусом и чувством... Баратынский написал две повести, которые в Европе доставили бы ему славу, а у нас были замечены одними знатоками». Поэты дружили, хотя и встречались редко, переписывались, интересовались творчеством друг друга. Частому общению с глазу на глаз мешали разные ритмы жизни. Пушкин был предоставлен самому себе, Баратынский, исключенный в юные годы из Пажеского корпуса за очень серьезный проступок (как сказали бы нынешние юристы, за «хищение чужого имущества, группой лиц, по предварительному сговору»), служил в армии рядовым. Его военная «карьера» начиналась в столичном Лейб-гвардии Егерском полку, где ему как дворянину было предоставлено куда больше вольностей, нежели многим другим егерям: проживал не в Семеновских казармах, а в съемной квартире, которую делил с приятелем Антоном Дельвигом. Писать стихи начал после изгнания из элитного училища, а творческий дебют вышел у него совершенно, так сказать, невольным: Дельвиг без ведома товарища отдал его стихи в журнал, поэтому «Баратынский, которого имя до тех пор не появлялось в печати, часто говорил о неприятном впечатлении, испытанном им при внезапном вступлении в нежеланную известность». Первое признание тем не менее было вполне заслуженным, ведь отметил дебютанта сам Жуковский, написавший в обзоре русской литературы: «Баратынский — жертва ребяческого проступка, имеет дарование прекрасное; оно раскрывалось в несчастьи, но несчастье может и угасить его; если судьба бедного поэта не облегчится, то он сам никогда не сделается тем, для чего создан природой». В 1820 году «несчастный» стал унтер-офицером и получил перевод в расквартированный в Финляндии Нейшлотский пехотный полк. Пушкин в «Евгении Онегине» вспоминал дорогого друга: «Где ты? приди: свои права / Передаю тебе с поклоном... / Но посреди печальных скал, / Отвыкнув сердцем от похвал, / Один, под финским небосклоном, / Он бродит, и душа его / Не слышит горя моего». Служба тяготила Евгения не особо, благо командиром оказался старый знакомый отца подполковник Георгий Лутковский. Поэт жил в его доме, сочинял, время от времени наведывался в Санкт-Петербург. Быт во многом специфической чухонской провинции, с одной стороны, удручал, с другой — способствовал элегическому настрою, будоражил воображение. Всякую мысль этот неординарный унтер-офицер стремился наполнить чувствами. В его стихах свет сливается с тенью, благодушная искренность — с мрачноватым скепсисом, за что Пушкин прозвал собрата по перу «Гамлетом-Баратынским». Прощай! Мы долго шли дорогою одною; Путь новый я избрал, путь новый избери; Печаль бесплодную рассудком усмири И не вступай, молю, в напрасный суд со мною. Не властны мы в самих себе И, в молодые наши леты, Даем поспешные обеты, Смешные, может быть, всевидящей судьбе. («Признание», 1823) О подобном душевном состоянии критик Петр Плетнев писал: «Мы усиливаемся отогнать от сердца мрачные мысли, но в то же время становимся недоверчивыми к счастью. В нас примечают противоречие надежд и желаний. Оно-то составляет прелестное разнообразие элегии Баратынского. Иногда близкий к слезам, он их остановит и улыбнется; за то и веселость его иногда светится сквозь слезы». В 1826 году он вышел в отставку, но не потому, что хотел всецело отдаться поэзии. Причины были сугубо житейские: заболела мать. Уйти со службы надоумил Денис Давыдов, а муза Баратынского, воспользовавшись ситуацией, вырвалась на волю. Он и сам убедился в том, что «в свете нет ничего дельнее поэзии». Евгений Абрамович уже обрел известность в читательских кругах, особенно после выхода поэм «Эда» и «Пиры». В наше время поэт Александр Кушнер отметил, что было «трудно в 1820 году найти в русской поэзии более живой, легкий и «правильный» слог, нежели в его «Пирах». Двадцатилетний, в этом смысле он, пожалуй, опережает всех на полшага, даже Батюшкова, Жуковского, Грибоедова и Пушкина: «Садятся гости. / Граф и князь — / В застольном деле все удалы, / И осушают, не ленясь, / Свои широкие бокалы; / Они веселье в сердце льют, / Они смягчают злые толки; / Друзья мои, где гости пьют, / Там речи вздорны, но не колки»...» Ему завидовал — по-доброму — даже Пушкин. В январе 1822-го наш гений признавался в письме Петру Вяземскому: «Баратынский — прелесть и чудо; «Признание» — совершенство. После него никогда не стану печатать своих элегий». Их часто ставили рядом. Например, Вяземский в статье о «молодых первоклассных поэтах наших» назвал лишь два имени. Впрочем, с годами Евгений Абрамович несколько подотстал, отдалился, а Александр Сергеевич об этом сожалел. «Баратынский однако ж очень мил. Но мы как-то холодны друг ко другу», — писал он жене в мае 1836 года. Холодность возникла, по-видимому, оттого, что теперь уже Баратынский стал невольно завидовать Пушкину, осознав его масштаб, не упускал случая «ущипнуть» за «Евгения Онегина» в письмах. Александр Сергеевич, разумеется, знал об этом, но большого значения подобным вещам не придавал, что, впрочем, не помешало некоторым критикам высказать предположение: Сальери из «Маленьких трагедий» списан с Баратынского. Как бы то ни было, известие о смерти Пушкина застало бывшего друга в Москве, причем именно тогда, когда он работал над стихотворением «Осень» (оставшимся незавершенным): Зима идет, и тощая земля В широких лысинах бессилья, И радостно блиставшие поля Златыми класами обилья: Со смертью жизнь, богатство с нищетой, Все образы годины бывшей Сравняются под снежной пеленой, Однообразно их покрывшей: Перед тобой таков отныне свет, Но в нем тебе грядущей жатвы нет! Смерть Александра Сергеевича вызвала у него скорбь и отчаяние: «Естественно ли, что великий человек, в зрелых летах, погиб на поединке, как неосторожный мальчик? Сколько тут вины его собственной, чужой, несчастного предопределения? В какой внезапной неблагосклонности к возникающему голосу России Провидение отвело око свое от поэта, давно составлявшего ее славу и еще бывшего ее великою надеждою?»; «...Он только что созревал. Что мы сделали, Россияне, и кого погребли!» В дальнейшем жизнь Баратынского текла спокойно, неспешно, без особых приключений. Он то гостил в Москве, то обретался в собственном имении, в Муранове, близ Троице-Сергиевой лавры. Бывал и в Петербурге, где 3 февраля 1840 года, в доме Владимира Одоевского случилось памятное событие. В письме жене Настасье Львовне Баратынский сообщал: «Познакомился с Лермонтовым, который прочел прекрасную новую пьесу; человек без сомнения с большим талантом, но мне морально не понравился. Что-то нерадушное, московское». 9 мая того же года поэты свиделись вновь — в доме историка Михаила Погодина, на обеде в честь Николая Гоголя. Считается, что одно из самых эмоциональных, патетических стихотворений Евгения Абрамовича — отклик на смерть Лермонтова: Когда твой голос, о поэт, Смерть в высших звуках остановит, Когда тебя во цвете лет Нетерпеливый рок уловит, — Кого закат могучих дней Во глубине сердечной тронет? Кто в отзыв гибели твоей Стесненной грудию восстонет... В наше время его стихи восторженно оценивают сравнительно немногие любители поэзии. Почему? Наиболее убедительно, весьма квалифицированно ответил на этот вопрос Валерий Брюсов: «Язык Баратынского не прост, он любит странные выражения, охотно употребляет славянизмы и неологизмы в архаическом духе... о значении иных выражений Баратынского приходится догадываться («внутренней своей вовеки ты не передашь земному звуки», т. е. словами не расскажешь глубин души; поэт — «часть на пире неосязаемых властей», т. е. в мире мечты, и т. п.)... Тон Баратынского почти всегда приподнят, иногда высокопарен. Особенное затруднение представляет то причудливое расположение слов, которое почему-то нравилось Баратынскому... Однако, если освоиться с этими особенностями... если внимательно вникнуть в склад его речи, открывается меткость его выражений, точность его эпитетов, энергия его сжатых фраз... Чтобы оценить его музу, надо его стихи не только почувствовать, но и понять; к его поэзии применимо то, что кн. П.А. Вяземский сказал о нем как о личности: «Нужно допрашивать, так сказать, буравить этот подспудный родник, чтобы добыть из него чистую и светлую струю».
Иван Тургенев говорил о нем как об одном «из лучших и благороднейших деятелей лучшей эпохи нашей литературы», что «нельзя не уважать его благородную художническую честность, его постоянное бескорыстное стремление к высшим целям поэзии и жизни». Литературное наследие Баратынского сравнительно невелико — все его известные стихи умещаются в паре томов. Об этих произведениях часто говорят, что они «не для всех». Что ж, может быть, и так. Пушкин на сей счет лаконично и емко подытожил: «Он у нас оригинален — ибо мыслит. Он был бы оригинален и везде, ибо мыслит по-своему, правильно и независимо, между тем как чувствует сильно и глубоко».
|
|