Русская классика в постсоветском кинематографе |
По инф. polit.ru |
19 Ноября 2021 г. |
На сегодня постсоветское кино насчитывает по меньшей мере шесть адаптаций «Анны Карениной», четыре интерпретации «Кроткой», четыре варианта «Бесов» и четыре версии «Трех сестер». Почему режиссеры так упорно выбирают для экранизации одни и те же произведения? Ответ можно найти в книге Людмилы Фёдоровой «Адаптация как симптом. Русская классика на постсоветском экране». Ниже предлагаем прочитать небольшой фрагмент.
Травма и ностальгияОчевидная избыточность адаптаций, постоянство возвращения к одним и тем же текстам и стремление ко всё новой их переработке напоминают механизм повторения одного и того же нарратива при переживании травмы. При этом сам рециркулирующий нарратив является и симптомом, и воспроизведением символической структуры травматического события, и способом его проживания. Классические произведения в данном случае содержат ядро травматического события и функционируют как важные рамочные конструкции для работы с коллективной травмой. Концепция «образцовой травмы» — «группового психологического механизма, возникающего в результате коллективной реакции на сильное потрясение», была разработана Вамиком Д. Волканом и Норманом Ицковичем. Продуктивность психоаналитической модели травмы для описания разного рода феноменов культуры и общественных отношений продемонстрировал Славой Жижек; важные аспекты постсоветской коллективной травмы рассмотрены в сборнике «Травма: пункты» под редакцией Сергея Ушакина. В предисловии к этому важному сборнику Ушакин подчеркивает, что травма осознается как событие, не только резко изменившее жизнь людей, но как процесс, продолжающий на нее влиять; одна из главных характеристик здесь — отсутствие языка, который мог бы выразить травматический опыт, связать дотравматическое прошлое с посттравматическим настоящим. Таким языком становятся «навязчивые повторения репрезентаций травмы». Сборник Ушакина рассматривает то, как «опыт утраты, потери, разрыва, превращается в повествовательную матрицу» и формирует «сообщества утраты, являющиеся и основным автором, и основным адресатом повествований о травме». По моей концепции, в ситуации травмы как «дискурсивного и эпистемологического паралича» адаптации классики становятся важным способом структурирования травматического опыта. В своей книге «Письмо Смутного времени» Марсия Моррис исследует подобную структурирующую функцию применительно к легенде об убийстве царевича Димитрия, которая в разные века оказывалась востребованной писателями в ситуациях, когда национальная идентичность и легитимность власти оказывалась под вопросом. В то время как Моррис рассматривает жизнь одной легенды в разные исторические эпохи, я фокусируюсь на одном периоде — постсоветском — и анализирую множество адаптаций разных авторов, в том числе и экранную интерпретацию «Бориса Годунова», пушкинской версии легенды о Димитрии. Если для исследования Моррис важно ядро легенды, уртекст, приобретающий в разные эпохи литературные формы разной степени классичности, мое исследование, как уже говорилось, рассматривает адаптации классического произведения как системы, включающие не только его нарративное ядро, но и комплекс художественных признаков. Симптомом какой травмы, какой утраты являются множественные, появляющиеся в течение краткого периода экранизации? В широком смысле само существование классики предполагает разрыв с прошлым — со временем, когда эти классические произведения были созданы. Осознание классичности предполагает ощущение языка классики как чужого, то есть такого, который может быть заимствован для проговаривания новых утрат. Коллективный российский опыт советского времени характеризуется непрерывным возобновлением ситуации травмы, требующей пересмотра отношения не только к прошлому, но также к настоящему и будущему. И формирование, и распад советского государства являются формальными точками разрыва, причем конец этого периода обострил внимание к его началу. Постсоветские адаптации классики демонстрируют ситуацию подвижной травмы, которую невозможно локализовать однозначно. Представление о том, где именно проходит травматическое разделение с прошлым, у разных режиссеров различно, и оно может пересматриваться со временем. Один разрыв может накладываться на другой, как происходит в фильме Мирзоева «Борис Годунов»: само советское время в фильме исчезает, а власть современного авторитарного правителя начинается с момента убийства царевича. А сравнение «Трех сестер» Сергея Соловьева и его дилогии «2-Асса-2» и «Анна Каренина» показывает, что от ощущения травматичности разрыва с досоветским прошлым — миром классической гуманистической культуры, в котором еще были немыслимы события ГУЛАГа, он переходит к осознанию распада Советского Союза как травмы разрыва с прошлым культуры. Помимо того, что функционально адаптация как постоянное воспроизведение одной повествовательной структуры сходна с терапевтическими методами проработки травмы, и сама тема травмы во многих из этих экранных интерпретаций выходит на первый план. При том что предметом изображения в литературе, как правило, является травматический опыт, постсоветские адаптации, заметно трансформирующие классический текст, часто усиливают мотив утраты, подчеркивают зияющую пустоту в центре произведения. Так, сюжет «Дела о "Мертвых душах"» режиссера Павла Лунгина по сценарию Юрия Арабова начинается с необходимости расследовать таинственное исчезновение из тюрьмы арестованного Чичикова. Подлинный же предмет расследования — утрата души — выясняется постепенно, по мере того как душу утрачивает главный герой.
«Кроткая» Достоевского начинается с трагической смерти молодой женщины — и с попытки мужа эту смерть постичь. Однако в «Кроткой» Лозницы исчезает сам муж, — и весь фильм посвящен его поискам и попыткам героини понять, что же произошло. А герои постсоветских адаптаций «Трех сестер» пытаются научиться жить в ситуации исчезнувшего прошлого. Особенно отчетливо мотив травмы присутствует в адаптации «Анны Карениной» Шахназарова, где весь рамочный сюжет — совместные воспоминания выросшего Сережи Каренина и Вронского — представляет собой психотерапевтический процесс проработки травмы, о которой повествует роман Толстого: происходит работа по осознанию и проговариванию немыслимого и невыразимого — смерти Анны, матери и возлюбленной. При этом сама эта адаптация является одной из множества экранных интерпретаций толстовского текста, воспроизводящих его как модельное описание некой общей утраты. Таким образом, фильм/сериал Шахназарова представляет собой метарепрезентацию адаптации как работы с травмой. Каждая повторяющаяся адаптация сама задает контуры утраты, и хотя травма всегда связана с потерей прежней, дотравматической, идентичности, меня интересуют именно специфические аспекты травмы, ассоциирующиеся с каждым из классических авторов. Травма разрыва пробуждает ностальгию по отношению к утерянному прошлому и к тем моделям будущего, которое оно обещало. Эта ностальгия по неосуществленному будущему особенно характерна для адаптаций Чехова. Светлана Бойм считает ностальгию одной из основных примет постсоветского времени и выделяет два ее типа: реставрирующий — воспроизводящий ритуал и заново изобретающий традицию, и рефлексирующий — часто иронический, не предполагающий возвращения, но фокусирующийся на самой дистанции с прошлым, на ощущении разрыва. Первый — коллективный, предполагающий возвращение к национальным символам и восстановление мифического места общего обитания; второй — личный, отсылающий к индивидуальной памяти. Заметим, что эти два типа ностальгии коррелируют с двумя стратегиями адаптаций классики и двумя режимами просмотра, которые они задают: реставрирующий — с экранизациями, ориентированными на воспроизведение классического образца, подчеркивающими его устойчивость, — таковы, например, сериалы 2000-х годов. А рефлексирующий — с трансформирующими, деконструирующими адаптациями 1990-х. Поиск языка для осознания новой реальности после распада советского государства обращается к знакомым структурам — образам классики, — а далее происходит либо утверждение этих структур заново как общих, но дистанцированных от аудитории, либо присвоение, лишающее их сакрального статуса. Три стратегии адаптацийВ «экранизаторском буме» 1990–2000-х исследователи выделяют две волны экранизаций, демонстрирующие две стратегии адаптации классики, а начиная с 2010-х можно говорить о формировании третьей. В начале 1990-х годов режиссеры чаще снимают адаптации, вступающие с классикой в диалогические отношения. Они обращаются к малоизвестным произведениям классиков или предлагают «нестандартное прочтение» произведений известных, иронически их трансформируя. Они «проблематизируют стершееся функционирование классических текстов» (Каспэ). С другой стороны, классика сама становится способом понять новое время: насколько кардинальны произошедшие перемены? Совершены ли какие-то существенные сдвиги в том, что выглядит как вечное возращение одних и тех же тем и мотивов? Адаптации 1990-х — начала 2000-х принесли с собой опыт немиметического освоения классики, опыт попыток обжить и оживить ее — опыт пародии, сомнения в клишированной «высокой духовности» — и вместе с тем опыт обнаружения в классике актуальности, злободневности. Таков был «Даун Хаус» Романа Качанова (2001), деконструирующий роман Достоевского «Идиот», или «Подмосковные вечера» Валерия Тодоровского (1994) — экранизация, переносящая в современность события лесковской «Леди Макбет Мценского уезда». Такие интерпретации существуют, как правило, в режиме фестивальных фильмов и обращены к довольно узкой группе зрителей, — несмотря на то, что они демонстративно играют с признаками массовой культуры. Разумеется, в это же время производятся и традиционные экранизации, авторы которых стремятся «передать дух первоисточника» — см., в частности, «Колечко золотое, букет из алых роз» или «Барышню-крестьянку» Сахарова, — но определяют этот этап экранизаций скорее фестивальные деконструирующие адаптации. В 2000-х годах экранизации-транспозиции в формате фильмов не исчезают (например, в 2014-м выходят «Дубровский» и «Борис Годунов»), однако на рынке адаптаций классики уверенно лидирует жанр экранизации-телесериала; эти экранизации заявляют себя как миметические: они не столько вступают в диалог с текстом, сколько иллюстрируют его — или, скорее, даже не его, а узнаваемый зрителем образ текста. Режиссеры сериалов декларируют бережное отношение к классике и внимательное прочтение «оригинала», точное следование если не букве, то духу текста. Такие экранизации рассчитаны на массовую аудиторию, которая будет узнавать классический текст. В область экранизируемой классики, обращенной к массовому зрителю, теперь включается и неподцензурная, андерграундная литература, которая в советское время была доступна только узкому кругу читателей, а широкого обрела только во время перестройки: «Мастер и Маргарита» (2005) Владимира Бортко, «Доктор Живаго» Александра Прошкина (2006), «Московская сага» Дмитрия Барщевского (2004), «В круге первом» Глеба Панфилова (2006). Как замечают Ирина Каспэ и Борис Дубин, маргинальную культовую литературу, которая болезненным образом возвращалась к читателю в конце 1980-х — начале 1990-х, новые экранизации задним числом вписывают в поле советской классики, создавая ностальгический образ «России, которую мы потеряли». Сериалы переводят режим личного прочтения ранее запрещенных книг в режим массового просмотра, как бы игнорируя трагические разрывы в истории ХХ века. Поскольку классика традиционно является репозиторием национальных ценностей и позиционируется официальными идеологами как «скрепа», неудивительно, что государство берет на себя функцию заказчика и контролера адаптаций. В 2010-е на защиту классической литературы встал НИИ культурного и природного наследия им. Д. С. Лихачёва, осудивший искажение авторского замысла в «провокативных» интерпретациях «Бориса Годунова» в одноименном фильме Владимира Мирзоева (2011) и спектакле Константина Богомолова в «Ленкоме», а также спектакль «Евгений Онегин» Тимофея Кулябина в новосибирском театре «Красный факел». Очевидно, что возмущение нетрадиционными адаптациями вызвано не столько эстетическими свойствами этих фильмов и спектаклей, сколько тем, что они отвергают консолидирующую социокультурную роль классики. Однако, как уже было упомянуто, те режиссеры, которые используют «реставрирующую» риторику и претендуют на возвращение к классическим произведениям «как они есть», вовсе не нейтральны по отношению к этим текстам. С одной стороны, идеологически нагружена сама реставрирующая стратегия адаптаций. С другой — анализ незначительных на первый взгляд сдвигов, которым создатели экранизаций подвергают текст, называя их необходимыми трансформациями при переводе с одного языка на другой, демонстрирует, как идеологическая программа современной эпохи задним числом подверстывается к произведениям классиков — и далее именно такой, подправленный, образ классики транслируется массовому зрителю. Так, «Барышня-крестьянка» Алексея Сахарова (1995), кажется, мало отличается от текста — однако пушкинскую иронию над славянофильством и безусловным преимуществом русского авторы игнорируют, усиливая иронию по отношению к европейскому.
Третью, современную, волну адаптаций образуют те из них, что формально напоминают иронические трансформации 1990-х, воспроизводя, однако, при этом в игровой форме официальную идеологию — такие, как многосерийный фильм Егора Баранова «Гоголь» (2017). Адаптации этого типа можно отнести к категории «постсоц», описанной Марком Липовецким: «кощунственная» на первый взгляд, постмодернистская деконструкция классики иронически оттеняет имперскую мифологию и служит в то же время формой ее утверждения.
На нашем сайте читайте также:
|
|