Любовь |
29 Января 2015 г. |
Тот снежный вечер ясно помню я. Я помню, как луна в окно светила, как на губах сластила грудь твоя и вся ты на губах моих сластила. По старорусскому календарю та ночь являлась ночью новогодней, и, вставив палки в спицы январю, стал старый стиль для нас, по сути, сводней. Заставил пересечься он пути друг друга мельком видевших однажды тем, что позволил нам с тобой войти на том же месте в ту же реку дважды... Бил в раму ветер, и стекло тряслось, и с боку на бок я перевернулся, и до меня певуче донеслось: «Мой ненаглядный, ты уже проснулся?» По занавескам пробегала дрожь, и, не краснея, ты врала мне бойко про то, что на других я не похож, про то, что я особенный какой-то. Ты льстила мне, забыв один момент: поскольку всё в сравненье познаётся, дарящая подобный комплимент в порочности невольно признаётся. И, мысленно прозвав тебя «Лилит», не знаю, с чем в связи, наверно, с блудом, решил я так: покуда страсть бурлит, побуду здесь, потом – уйду отсюда. Заснеженных минут не торопя и не спеша отчалить от причала, о прошлом стал я спрашивать тебя, и ты мне простодушно отвечала. На вечный в личной жизни неуспех посетовав, ты, против женских правил, доверчиво вещала мне о тех, кто был с тобой и кто тебя оставил. Как про заслугу, пела ты про то, что никогда с двумя одновременно ты не крутила шашни, и при том глядела мне в глаза проникновенно. От этой откровенности меня коробило, и мстительно я думал: позабавляюсь с дурочкой два дня, ну, а на третий удалюсь без шума. Но чем-то, источаемым тобой, уже тогда я был слегка подранен – какой-то рвущей душу добротой, прощающей в неё летящий камень иль хлыст, её секущий без стыда, заранее – на взмахе и в полёте. И грустно я отметил: да, беда... нет места смеху в этом анекдоте. Чад свечек, что не держаны никем, был виден всем за юною спиною, и ты смирилась с этим, как и с тем, что не бывать тебе ничьей женою. Застенчиво поведала ты мне, что после мимолётной первой встречи со мною целовалась ты во сне, что сон твой сбылся в наш вчерашний вечер. Что в яви я не хуже, чем во снах, а лучше (здесь ты очи опустила), что средь зимы в моём лице весна тебя к любви смертельной пригвоздила... Я закурил и молча дым пускал, и, находя ответ в самом вопросе, не ты спросила, а твоя тоска, как скоро я тебя намерен бросить. И провернулась до конца в виске мысль о тебе, и мысль совсем простая: что жизнь твоя висит на волоске, который истончается и тает... Вспорхнув с постели, выпорхнув за дверь, ты упорхнула в царство чайных кружек. Я, став к окну, задумчиво смотрел на вьюжное мельканье белых мушек... Мы пили чай. Я пил и представлял, как ты с другими здесь чаи гоняла. Зачем ты мне такая? – размышлял, и вновь с тобой нырял под одеяло. Вморозил в раму сказочную гроздь резьбой по льду увлёкшийся стекольщик, и обронила ты: «Мой зимний гость, побудь со мной, презренною, подольше». И, уголок подушки теребя, добавила – как о решённом свыше: «В тот день, когда проснусь я без тебя, я брошусь под машину или с крыши». И я опять отметил: анекдот... но где смеяться в этом анекдоте? К тому же – тон такой, что дрожь берёт, и я сказал: «Ну вы, мадам, даёте...» И снова засыпал с хозяйкой гость, хозяйка с гостем сладко засыпала; в окне мерцала ледяная гроздь, а сквозь неё звезда в окне мерцала... На третий день я всё-таки свалил, но, исказив метафору про чёрта и ладан, не жалея в беге сил, бегом к тебе вернулся на четвёртый. Пошла кружить свиданий карусель, и я с неё не торопился спрыгнуть, боясь поднять вокруг тебя метель, в которой не смогла б ты не погибнуть. Зима при солнце бело-голубой была, а под луною – сизо-синей, но, будучи украшена тобой, оттенок обрела неизъяснимый. Не в блажи, а в блаженстве – вот сюрприз! – я утопал, по волнам снегопада плывя с тобой, и, словно гимназист, насытиться не мог губной помадой... И незаметно подошла весна, и из щенков повыросли собаки, а я тебя никак всё не бросал, не растворялся в пресловутом мраке. Пустой роман, чей срок давно истёк, перетекал в роман иного рода, в котором начинала между строк мерцать золотоносная порода. Попалось сердце сердцу на крючок: родными становились занавески и ты – когда, уткнувшись мне в плечо, вдруг принималась всхлипывать по-детски. Твоих очей печальная краса была библейской красоты на грани, как на иконе выжившей глаза в разграбленном и выгоревшем храме. По образу тоскуя твоему, больницею с тобою разлучённый, я всё вернее приходил к тому, что ты есть клад, никем неоценённый. Но, подзаборным северным кустом рябину променявший (им?) на мимозу, о прошлое твоё я бился лбом, о, золотая ты моя заноза! Бежали дни. Мне не хватало сил обжечь тебя прощальным резким словом... Я наш разрыв не раз переносил, откладывал, оттягивал, и снова переносил, поймав себя на том, что в девочку, с которой забавлялся, я оказался попросту влюблён и с каждой встречей всё сильней влюблялся. В моей судьбе зажглась ты огоньком, что путеводной звёздочкой зовётся, доверившись которой целиком, я путником, в оазисе с колодцем песок стряхнувшим, ощутил себя, и, пусть посредством рифмы примитивной, я прокричал, что я люблю тебя, перекрывая шум шального ливня! И, сблизив лица, друг у друга с лиц мы пили воду, полную свеченья, а после, осчастливливая птиц, крошили им песочное печенье. Чириканье смешного воробья на крошки отзывалось благодарно. Фамилия лазурная твоя с моей переплеталась лучезарно! Как дикий мёд, притягивавший дам и мёдом налипавший им на губы, я навсегда прилип к твоим устам и влез навеки в шкуру однолюба. Цветком я в дверь заветную стучал, и дверь распахивалась, словно дверца! Такую радость взор твой излучал, что у меня отказывало сердце. И, сталкиваясь, как толпа с толпой, стремясь о счастье сказку сделать былью, вели лобзанья наши долгий бой и пополам викторию делили. Пуховой делал жёсткую кровать медовый лепет, льющийся с подушек: «Тебе нельзя меня так целовать – так из меня ты выцелуешь душу...» Пот превращался в сладкую росу, и нам, друг друга слизывавшим с кожи, завидовали ангелы вовсю, и демоны завидовали тоже. За месяцы, которые прошли быстрей, чем поезда способны мчаться, сплелись восьмёркой мы, что на нули могла лишь после смерти разорваться. Однажды между нами финский нож один знакомый твой пытался вставить. Мне не пришлось казнить его, но всё ж пришлось на излечение отправить... Роман трёх дней при ласковых огнях шести свечей отпраздновал полгода, и пили за тебя и за меня мы не вино, а огненную воду. Я помню, как в исходе октября ты так невыносимо виновато произнесла: «Беременная я. Тебе, я знаю, этого не надо». Я – воспарил! Но за слова твои воздал тебе, переборщив, похоже: «Родишь девчонку – с нею и живи. Лишь с пацаном возьму тебя. Быть может». И, скинув маску напускного зла, захлопотал над будущей мамашей: «Не плачь, кого бы ты ни родила, всё будет нашим – нашим или нашей! А лучше двойню нам с тобой родить, чтоб сразу были – девочка и мальчик. Сентиментально если говорить, чтоб сразу были – белочка и зайчик». Я – ликовал! И я не утерпел – перед тобою выстелился пухом, и слёзы целовал твои, и пел твой ангел о тебе мне прямо в ухо! А мой вовсю поддакивал ему, меня в другое ухо наставляя на путь, ведущий к сердцу твоему, и падал снег, наш брак благословляя. И улыбались нежно ты и я, и нежности волна весь мусор смыла. «Глупышка несусветная моя», – я приговаривал, а ты шептала: «Милый...» Мы, как к венцу, шли к белому крыльцу, и я шутил дорогой безобидно: «Тебе, мой свет, беременность к лицу, особенно когда её не видно». Животик твой, как время и велит, арбузом астраханским округлился, что, по приметам, мальчика сулит, и этот мальчик, выждав срок, родился. Я от восторга чуть не снёс порог, встречая вас, и, истекая лаской, младенца звучным именем нарёк, в котором Рим соседствует с ромашкой. Тобою с нашим сыном на руках любуясь и в погожий день, и в дождик, я так жалел, рифмуя с вами «Ах!», о том, что я поэт, а не художник... Найти друг друга кто-то сразу смог, а мы с тобой друг к другу прорывались сквозь частоколы рук чужих и ног, и прорвались, и больше не расстались. С тех пор, мой равный солнцу огонёк, я в солнечной улыбке и под платьем испепелённый счастьем мотылёк, счастливый север в солнечных объятьях. Наш первый вечер мог последним стать, но на всю жизнь тот вечер растянулся, и до меня доносится опять: «Мой ненаглядный, ты уже проснулся?» Я помню, что о принце на коне, о белоснежной свадьбе под черешней не грезить научилась ты вполне к моменту нашей встречи, и, конечно, принц в золоте, чья лошадь в серебре – портрет не мой, но, как тоске Обломов, я всё, что мог, отдал одной тебе, одной тебе, и никому другому.
Тэги: |
|