"Отчий край". Часть вторая. Главы 1-20 |
10 Сентября 2012 г. |
Ч А С Т Ь В Т О Р А Я1В шести верстах от Читы находится военный городок Песчанка, где отбывали действительную службу многие поколения забайкальских казаков. По сосновому редколесью широко разбежались там кирпичные и деревянные казармы, выбеленные известью, конюшни и склады, обнесенные колючей проволокой или глухими заборами. С трех сторон окружают Песчанку невысокие лесистые сопки, а с четвертой - вплотную подступает река Ингола, текущая в живописной горной долине. Берега ее украшают сосновые и березовые леса, черемуховые заросли и одинокие ивы на пойменных лугах. В первых числах января на Песчанку прибыл со станции Оловянная полк Романа Улыбина. После того, как разъехались по домам партизаны старших возрастов, в полку осталось всего четыреста пятьдесят человек. Им предстояло теперь стать бойцами регулярной Народно-революционной армии ДВР. Разместив лошадей в просторных, вычищенных к их приезду конюшнях, партизаны получили новое белье, вымылись в бане и стали расходиться по казармам, украшенным кумачевыми транспарантами и гирляндами сосновых веток. Светлые, хорошо натопленные казармы привели их в отличное настроение. После не очень сытного обеда одни улеглись отдыхать на железные койки, аккуратно застланные трофейными японскими одеялами, другие строчили письма, читали военную газету "Боец и пахарь", а некоторые отправились в прилегающую к городку деревушку того же названия. Покончив с размещением бойцов, Роман с ординарцем поскакал в Читу, где ему надлежало явиться к начальнику штаба НРА, доложить о прибытии полка и выяснить свою дальнейшую судьбу. Поехали они не в поезде, а на конях по лесной, бегущей с сопки на сопку дороге. Клонился к вечеру ясный морозный день. Сказочно красивым был в этот час дремучий бор в своем зимнем убранстве. Над густым темно-зеленым подлеском бронзовыми колоннами возвышались мачтовые сосны. Золотисто зеленели на солнце их кроны, синие тени стволов ступенями бесконечной лестницы лежали на дороге, усеянной конским пометом и хвоей. Изредка среди сосен встречались серебряные от пушистого инея березы. Дымчато-голубые полосы света насквозь пронизывали стынущий в снежном безмолвии лес, розовыми отблесками играли на каменных глыбах придорожных скал. Где-то высоко над головой, перелетая с ветки на ветку, резвились и попискивали красногрудые снегири, каркал, пролетая вдоль просеки, зимующий вблизи городских построек грузный ворон. С безотчетной радостью слушал Роман попискиванье снегирей, простуженное карканье ворона, любовался неповторимо прекрасным видением снега и зелени, солнечных лучей и ледяной синевы небес. Растрогала и согрела его душу великая кудесница и чародейка зима, унесла мысли в невозвратные прошлые дни. Он видел себя в такую же предвечернюю пору на накатанной до блеска дороге. Ехал он домой из Лесной коммуны. Роман рисковал, чтобы побывать дома, повидаться с фронтовиками, встретиться тайком с овдовевшей Дашуткой. Восхищаясь втайне своей безрассудной удалью, хотел он удивить своим приездом родных и больше всего Дашутку. Но встреча с Дашуткой произошла совсем не так, как хотелось ему. Чудом спасшийся от ареста, оказался он после бани на сорокаградусном морозе в унтах на босую ногу. Долго добирался лунной ночью до заимок, надеясь там обогреться, добыть коня и уехать обратно. О встрече с Дашуткой забыл и думать. Растерянного, промерзшего до костей и голодного нежданно-негаданно свела его с ней судьба. До сих пор не мог он вспомнить без стыда, в каком жалком виде предстал перед ней. Узнав, какой избежал он опасности, Дашутка сделала все, чтобы помочь ему. Время, проведенное с ней на заимке, навсегда породнило их. Но не суждена была им совместная жизнь. Белые насильники довели Дашутку до того, что она полоснула себя ножом по горлу. Известие о ее гибели дошло до Романа в дни ожесточенных июньских боев. Ежедневно гибли тогда рядом с Романом десятки родных и близких ему людей. Весть о новой утрате не сломила, а еще больше ожесточила его и заставила биться с врагами, не щадя себя. Но не суждено ему было погибнуть в тех боях. Дожил он до мирных дней. Время не залечило его рану. Она болела, но уже не кровоточила, не повергала в тоску и отчаяние, как это было в минуты коротких передышек полгода тому назад. С невысокого перевала увидел Роман утопающую в синем морозном дыму Читу, отроги Яблонового хребта на северо-западе, черный дым над трубой городской электростанции и огромный собор на центральной площади. Площадь была памятна Роману по уличному бою в августе восемнадцатого года. Еще тогда он слыхал от кого-то, что собор назывался кафедральным, но что это значило, не знал до сих пор. Чтобы добраться до штаба НРА, пришлось спуститься на главную читинскую улицу и проехать по ней из конца в конец. Широкая и прямая, она показалась Роману необыкновенно красивой и оживленной. На ней почти не было снега. Он быстро перемешивался здесь с сыпучим песком, и всю зиму по улице громыхали телеги и пролетки. Ломовые извозчики в широких штанах и телогрейках везли мешки с мукой, мерзлые бараньи туши и каменный уголь в сколоченных из досок и плетенных из прутьев коробах. Их обгоняли рессорные пролетки легковых извозчиков, восседавших на козлах в тулупах и дохах. По тротуарам двигались во всех направлениях пешеходы, бежали ученики с ранцами за плечами. По дороге проходила с оркестром какая-то воинская часть в дубленых полушубках и косматых папахах, которые со времен русско-японской войны назывались маньчжурскими. Проезжая мимо большого, занимающего целый квартал здания с изразцовыми стенами, Роман увидел на стене у парадного входа черную с золотыми буквами вывеску: "Совет министров Дальне-Восточной республики". Дальше ему бросилось в глаза сожженное семеновцами при отступлении здание. В провалах окон виднелись скрученные огнем железные балки, черные от копоти и местами рухнувшие стены По стенам расхаживали какие-то сорванцы в немыслимых лохмотьях. - Вот черти! Сорвутся, костей не соберут, - сказал Роман ординарцу. И чего только родители смотрят? - Это все горькая безотцовщина. Беспризорниками их зовут, - пояснил знающий ординарец и тут же спросил: - А знаете, что это за здание? - Говорят, гостиница раньше была. - Это при царе, а при белых тут семеновская контрразведка помещалась. В подвалах арестованных битком набито было. Там их пытали, там и в расход выводили. Семеновцы и сожгли его, чтобы замести следы. На ступенях скупо освещенного одноэтажного дома со стеклянными дверями шумела и толкалась большая толпа девушек, военных и штатской молодежи. Рядом с дверями висели два ярко намалеванных плаката. - Что это за плакаты? Не знаешь? - Это не плакаты, товарищ Улыбин. Афиши это. Здесь иллюзион находится. Живые картины показывают. Видали или не доводилось? - Сроду не видал. Надо будет как-нибудь собраться. - Обязательно сходите. Не пожалеете, - сказал ординарец. В штабе НРА Роман предъявил свои документы дежурному командиру с красной повязкой на рукаве суконного френча с большими накладными карманами на боках и на груди. - Присаживайтесь, товарищ. Прошу минуточку обождать. Сейчас я доложу о вас, - сказал он вежливо и стал звонить по стоящему на столе телефону. - Товарищ начальник штаба, докладывает дежурный по штабу Верещагин. Здесь прибыл командир Одиннадцатого партизанского полка товарищ Улыбин... Немедленно проводить? Слушаюсь... Начальник штаба Остряков, бритоголовый коренастый мужчина средних лет в синих бриджах и белых бурках с загнутыми голенищами, встретил Романа посреди просторного кабинета. На малиновых петлицах у него были нашиты красно-синие ромбы, над левым карманом коричневого френча сверкал орден Красного Знамени на алой розетке. - Здравствуйте, товарищ Улыбин! - крепко пожимая Роману руку, радушно сказал он. Глаза его доброжелательно улыбались. - Рад познакомиться. Прошу садиться. Роман присел к столу на обитый коричневой кожей стул с высокой резной спинкой. Пока Остряков задергивал на стрельчатых окнах шелковые шторы, Роман разглядывал кабинет с лепным потолком и хрустальной люстрой, с большой картой Дальнего Востока на стене. - Когда прибыли, товарищ Улыбин? - усаживаясь за стол, уже официально спросил Остряков. - Сегодня в одиннадцать часов. - Как устроились на новом месте? - Хорошо. Встретили нас, как полагается. - Так и должно быть. Сколько людей в вашем полку? - Всего четыреста пятьдесят. Почти половина разъехалась по домам. - Как настроены бойцы? Охотно идут в Народно-революционную армию? - Настроение неплохое. Война, конечно, надоела, но понимают, что служить надо. Остряков постучал по столу спичечной коробкой, помедлил и спросил: - Скажите, товарищ Улыбин, вы были выборным командиром полка? - Нет, меня не выбирали. Командовать полком меня назначил наш комкор Кузьма Удалов, а штаб партизанской армии утвердил мое назначение. - Как отнесутся ваши партизаны к тому, что командовать полком будет назначен другой товарищ? Роман вспыхнул, выпрямился на стуле, резко ответил: - Не могу знать. Сам я готов служить кем угодно и где угодно, а о бойцах ничего не скажу. Но думаю, что никакой бузы не будет. Ребята поймут, что так надо. - Я очень рад, что вы отнеслись спокойно к моим словам, - усмехнулся Остряков, от которого не ускользнуло, как дернулся на стуле Роман. Хорошо, что вы не переоцениваете себя, не ударяетесь в амбицию. Мы вас знаем и ценим. Вы показали себя способным командиром партизанского полка. Мы собираемся послать вас в военно-политическое училище, а на ваше место назначим командира, имеющего специальное военное образование. Мы создаем регулярную армию, и нам нужны командиры, знающие свое дело, способные научить бойцов всему, что требуется в современных условиях... Кстати, какое у вас образование? - Учился пять лет. Окончил двухклассное станичное училище. - Значит, человек вы достаточно грамотный. Думаю, что дело с вашим зачислением в училище будет легко улажено. Подучитесь, а там снова пойдете командовать батальоном или полком... Завтра к вам прибудет новый командир. Сдадите ему полк, а сами явитесь в распоряжение начальника отдела кадров товарища Головина. От Острякова Роман вышел обиженный и возмущенный. Ему казалось, что Остряков разговаривал с ним пренебрежительно и поступил совершенно несправедливо. "Выходит, не гож я стал. Учиться отправляют, - думал он с горьким смешком. - Поучат, а потом еще поглядят, куда можно будет сунуть. Только я им не писарь, не интендант, а боевой командир. Я человек известный, меня все Забайкалье знает. Воевал не хуже других. Недаром Удалов меня в пример ставил. А тут живо рассудили по-своему. Явились на готовенькое, забрали все в свои руки и распоряжаются, - горячился он, имея в виду всех, кто пришел в Забайкалье с Пятой Армией, забыв о том, как долго и страстно ждал ее прихода вместе со всеми. - Ну, как дела, товарищ Улыбин? Все в порядке? - спросил его дожидавшийся с конями у подъезда ординарец. - В порядке... С полка сняли. Учиться отправляют. Нам, говорят, неграмотные не нужны. - Да что они, безголовые, что ли? Такими командирами швыряются, - не очень искренне возмутился ординарец. - А вы шибко не расстраивайтесь. Учиться дело неплохое. Подучитесь, а там, глядишь, и на дивизию поставят. - Поставят, дожидайся... Ты вот что. Поезжай куда-нибудь на постоялый двор, я тут пройдусь в одно место. Только скажи, где тебя искать потом? - На Албазинской улице. Спросите постоялый двор Мошковича. Это недалеко от главной. Ординарец уехал, а Роман пошел разыскивать дядю Василия Андреевича в Дальбюро ЦК РКП(б). На работе дяди не оказалось. Узнав его адрес, Роман решил побывать у него на квартире. У ворот городского сада, недалеко от ресторана "Сибирское товарищество", повстречался Роману командир Второго полка Косякович в сбитой набекрень папахе и распахнутой борчатке. От него изрядно разило вином. - Здорово, Улыбин! - обрадованный неожиданной встречей, закричал Косякович. - Откуда ты тут взялся? Я слышал, что тебя на Ононе стоять оставили, а ты по Чите слоняешься. - Перебросили нас вчера на Песчанку. - А сейчас откуда? - Из штаба НРА, от Острякова. - Ну и как? Оставили командиром, или тоже по шапке дали? - По шапке. Учиться, говорят, пойдешь. - Вот и мне то же самое сказали. А как в моем возрасте учиться? Да я одну таблицу умножения, хоть на куски меня режь, не выучу. Она у меня еще в детстве охоту к ученью отбила, а теперь и подавно. Выходит, надо мне домой подаваться. А что я там буду делать? Ни избы, ни хозяйства не осталось. Там у меня только больная баба да голодные ребятишки. Придется, должно быть, в работники или сторожа идти. Как был, выходит, Косякович голью перекатной, так и останется. За что же я тогда, Улыбин, воевал? За что шесть лет лоб под пули подставлял? - Врешь, знаешь, за что головой рисковал, - усмехнулся Роман. - Не прикидывайся глупым. - Я не прикидываюсь, я правду говорю. Раньше знал, а теперь ни черта не понимаю. Подсунули нам вместо советской власти какой-то буфер, министров над нами поставили. Как думаешь, всерьез это затеяли? - Конечно, всерьез. Только буфер этот ненадолго. - Ну, это вилами на воде писано. Ты вот походи по городу да посмотри, что здесь творится. Здесь, брат, появились на божий свет такие партии, о которых мы и думать забыли. Я здесь одних центральных комитетов этих партий чуть не дюжину насчитал. А всем им советская власть поперек горла стоит. Дадут им волю, и все они на старый лад повернут. До того они нас доведут, что царя себе выбирать заставят. Раскатать бы их всех к такой матери, чтобы и не воняло ими. - Брось горячку пороть, товарищ Косякович. Надо пожить да посмотреть, что дальше будет. По-моему, Ленин зря бы на этот буфер не согласился. Он побольше нашего знает, подальше видит. - Согласиться он согласился, это верно. А только откуда нам знать, что все здесь делается, как Ленин думал? - Ну, ладно, Петр Ильич. Рад был повидаться с тобой, а теперь извини. Некогда мне. Надо на Песчанку возвращаться. - Нет, ты постой, постой. Чего же так-то? Поговорим давай. - Да ведь холодно. У меня уже ноги замерзли. - А мы давай в ресторан зайдем, обогреемся. Вина тут хоть залейся. Были бы деньги. - Нет у меня, Петр Ильич, ни копейки. - Зато у меня есть. Мне вчера по случаю отставки сто рублей золотом отвалили. Вспрыснуть встречу есть на что. Пойдем! Но Роман наотрез отказался и пошел разыскивать Софийскую улицу, где жил Василий Андреевич. 2Через полчаса Роман стоял на крыльце двухэтажного каменного особняка на Софийской и стучал в обитую кошмой и клеенкой дверь. О том, что в этом доме звонят, а не стучат, он и не подозревал. Веселое нетерпение одолевало его. Он прислушивался к тишине за дверью, поминутно прихорашивался и размышлял о том, как удивит и обрадует своим неожиданным появлением дядю. Василия Андреевича он по-настоящему любил, гордился своим родством и дружбой с ним, считался с его мнением во всяком деле. И он не сомневался, что дядя встретит его приветливо и радушно, как всегда. За дверью послышались неторопливые шаркающие шаги. Роман выпрямился, приосанился. Дверь открыла седая, симпатичная на вид и опрятно одетая женщина в накинутом на плечи сером шерстяном полушалке. - Здравствуйте! - поклонился ей Роман. - Прошу прощения за беспокойство. Василий Андреевич Улыбин здесь проживает? - Здесь, здесь. Проходите. - Он дома сейчас? - Дома, дома. Только у него, кажется, гости, - сказала женщина. Не придав значения ее словам, Роман самоуверенно бросил: - Это ничего, уважаемая. Меня он не выгонит... Как к нему пройти? - Вон туда, - показала женщина в конец широкого и довольно длинного коридора. - Живет он в последней комнате справа. Вы, пожалуйста, постучитесь к нему, - предупредила она еще раз и скрылась в дверях своей комнаты. Стены в коридоре аршина на два от пола были выкрашены бледно-зеленой масляной краской, а вверху аккуратно выбелены. Слегка скрипевший под ногами пол покрывал цветной, тускло поблескивающий линолеум. Под потолком горели лампочки в белых колпаках. По обе стороны коридора простенки чередовались с высокими голубыми дверями. Двери блестели ручками желтой меди, фигурными накладками замочных скважин. "Богатый дом, - шел и думал Роман. - Жил, видно, здесь настоящий буржуй. В коридоре и то не полы, а загляденье". В комнате Василия Андреевича было темно и тихо. Роман в нерешительности остановился перед дверью, над которой было сделано неширокое окошко с тремя цветными стеклами: красным, зеленым и синим. Он переступил с ноги на ногу, заломил покруче папаху на голове и, подстегивая себя, подумал: "Эх, была не была! Не чужой же я ему. Если и разбужу - не рассердится", - и постучал решительно и настойчиво. - Кто там? - услыхал он немного спустя голос дяди, прозвучавший растерянно и раздраженно. - Командир Одиннадцатого полка Улыбин-младший! - озорно отрапортовал Роман и пристукнул каблуками. - Сейчас, сейчас! Подожди минутку, - поспешно, теперь уже с явным замешательством отозвался дядя. "Что с ним такое деется? - соображал, недоумевая, Роман, слыша за дверью его торопливую и растерянную возню, топот босых ног и грохот опрокинутого стула. - Неужели он того?.. Седина в голову, а бес в ребро". Но Роман и не подумал уйти. Жгучее любопытство овладело им. Вез всякого угрызения совести стоял он и ждал, когда распахнется перед ним дверь и приоткроется завеса тайны над теперешней жизнью в прошлом сурового подвижника. Наконец в замочной скважине дважды звякнул и повернулся ключ. Но дверь не распахнулась, а лишь осторожно приоткрылась. В ней появился, красный от смущения, с растрепанными волосами Василий Андреевич. Он был в накинутой наспех шинели и в каких-то смешных туфлях из овчины, похожих на бабьи чирки. - Здорово, орел! - не глядя на Романа, угрюмо и нелюбезно буркнул он и шагнул из комнаты в коридор, поспешно прикрыв за собой дверь, в которую попытался было заглянуть весело настроенный, но все же растерявшийся от такого приема Роман. - Откуда ты взялся, как снег на голову? - ткнув его слегка кулаком в живот, сердито спросил дядя. - Что это ты меня так встречаешь? - улыбнулся Роман. - Разве я не вовремя пришел? - Не вовремя, брат, не вовремя. Рад тебя видеть живым-здоровым. Но извини, в комнату ко мне пока нельзя. - Ну, прямо не узнаю тебя сегодня, старик! - продолжал посмеиваться Роман. - Уж не разводишь ли ты с кем-нибудь шуры-муры? - Тише ты, тише! - яростно напустился на него Василий Андреевич. Перестань зубы скалить. Всяким шуткам надо знать место и меру... Давай пройдем лучше на кухню. Там я тебе все объясню, как мужчина мужчине. Ты же не маленький, должен понять, - и тут голос дяди прозвучал виновато и растерянно. На кухне, усадив Романа на табурет, а сам усевшись на другой, он, раздражаясь все больше, спросил: - Ну, чего ты на меня уставился, как черт на грешника? Чего, я спрашиваю тебя? - Ничего я не уставился. Гляжу обыкновенно и жду, что ты мне скажешь, - отвечал лукаво и смиренно Роман. И это сдобренное ехидством смирение больше всего расстроило дядю. Поборов неловкость, он положил руку на плечо Романа и строго сказал: - Все это дело житейское. Стыдиться и краснеть тут нечего. Но черт тебя угораздил прийти в такой момент, что я в самом деле сперва не на Шутку смутился и растерялся. Ты стучишь, как бешеный, а у меня в комнате женщина. И, конечно, я занимался с ней не политграмотой. Ясно тебе? Роман сделал удивленное лицо, потом нараспев протянул: - Вот это да! Надо же было мне заявиться не раньше и не позже. Никогда не прощу себе этого... Может, мне лучше уйти? - улыбнулся он сочувственно и понимающе. Василию Андреевичу его усмешка не понравилась. Она показалась ему обидной и он поспешил прикрикнуть: - Раз пришел, сиди. Сиди и слушай, что я скажу... Это у меня не баловство какое-нибудь. Тут дело другое. Серьезное и настоящее. Мы с этой женщиной знакомы с восемнадцатого года. Сначала я на нее смотрел как на товарища, но в девятнадцатом, когда она снова пришла к нам, я понял, что она мне очень дорога. На взаимность я не надеялся и долго ничего не говорил ей о своем чувстве. Месяца два тому назад мы встретились с ней здесь, в Чите, и тогда оказалось, что все мои страхи напрасны. Она призналась, что любит меня. Об этом она мне сказала вчера. Сегодня мы уже договорились с ней, что поженимся, и она впервые осталась здесь. Одним словом. Роман, я счастлив сегодня, как самый последний дурак. - Вот и хорошо! - устыдился за свое поведение теперь уже искренне обрадованный Роман. - Давно тебе пора жениться. От всей души поздравляю тебя. Ведь ты не старик и не урод, чтобы в холостяках ходить. Растроганный видом дяди и своими собственными словами, Роман вдруг порывисто вскочил на ноги, обнял его: - Дай я расцелую тебя. Походил ты в холостяках - и хватит. Походи теперь в молодоженах, а потом в отцах и в дедушках, если улыбинской закваски хватит. - Ну, розошелся! - заворчал, добрея и успокаиваясь дядя. - Далеко загадываешь. А как ты думаешь, свадьбу делать надо? - Свадьбу? По-нашенски, по-казачьи? По-моему, следует. Возьмем да и промчимся по читинским улицам на тройках с лентами и колокольцами. Если ты согласишься, тройки будут. Это мы живо организуем. - Нет, этого не надо. Не то время. Но отметить как-нибудь придется. Хорошую вечеринку мы, пожалуй, закатим. Для этого наших финансов хватит. Посоветуемся с Антониной Степановной... - Это кто она - Антонина Степановна? - Она. - А я ее знаю? Кто она такая? - Я же сказал, что партизанка. По специальности фельдшер. Лечила наших раненых сначала в госпитале за границей. Хватила там горького до слез, едва от смерти ушла, как и наш Ганька. Позже работала в Богдати, пока не эвакуировалась вместе с ранеными в Амурскую область. Фамилия ее Олекминская. Она моложе меня на целых тринадцать лет. - Вон как! - не удержался, воскликнул Роман и тут же спросил: - А красивая? - Сейчас сам увидишь. Думаю, что мы уже можем идти в комнату. Как только Василий Андреевич постучал в свою дверь, из комнаты донесся звонкий, взволнованно и напряженно звучавший голос: - Да, да! Войдите... Войдя следом за дядей в большую высокую комнату с лепным потолком, бесшабашно веселый Роман внезапно оробел и смутился. У письменного стола, держась за него откинутыми назад руками, стояла с пылающими щеками Антонина Степановна Молодая, стройная, с пышными белокурыми волосами и высокой грудью была она так хороша, что Роман невольно почувствовал ревнивую зависть к Василию Андреевичу. Это было так неожиданно и неприятно, что он тут же принялся мысленно стыдить и ругать себя. - Это мой племянник, Антонина! - с каким-то неестественным оживлением сказал Василий Андреевич. - Прощу знакомиться. Антонина Степановна оторвалась от стола, гордо вскинула голову, порывисто шагнула вперед. Глядя на Романа голубыми смелыми глазами, протянула ему руку. - Здравствуйте, Роман Северьянович! Роман молча, с серьезным лицом пожал ее маленькую, но сильную руку, не зная, как вести себя и что ей сказать. Чувство неловкости и скованности не покидало его. Василий Андреевич стоял и, слегка насупившись, поглядывал то на него, то на Антонину Степановну. "Неужели он догадался, что я уже позавидовать ему успел? - обожгла Романа, как крапивой, тревожная мысль. - Он такой, что живо все усмотрит. Уйти бы, да неудобно сразу. Тогда они черт знает что про меня подумают". Терзаясь и не смея с прежней простотой и естественностью взглянуть на дядю, Роман увидел в углу этажерку с книгами и направился к ней. - Когда это ты успел столько книг завести, - спросил он, взяв и листая первую попавшуюся под руку книгу. - Каждый день понемногу приобретаю. Надо наверстывать упущенное, пока есть хоть малейшая возможность, - ответил Василий Андреевич и тут же спросил: - Может быть, нам чай организовать? Как ты, Роман, не против? - Нет, я чай пить не буду. Некогда мне. Завернул я к тебе на одну минутку. Хотел рассказать, что полком я откомандовал. В штабе НРА пообещали меня завтра снять. Говорят, теперь я на такую должность не гожусь. Предлагают идти учиться. Вот я и пришел посоветоваться с тобой. - Учиться - это неплохо. Раз предлагают, надо соглашаться. А ты что, недоволен таким предложением? - Да нет, ничего. Раз ты одобряешь, тогда совсем все в порядке. - А сейчас ты где находишься? - На Песчанке. Туда мне и надо побыстрей вернуться, чтобы к приезду нового командира подготовиться. - Что же, раз такое дело, тогда поезжай и возвращайся поскорее. К тому времени Антонина совсем переберется ко мне, обзаведемся мы кой-какой домашностью и встретим тебя совсем по-другому. А то приходится тебе уезжать от родни несолоно хлебавши, - рассмеялся он и спросил: - Ты как, не обиделся за такой прием? - Обижаться мне не за что. Простите, что прилетел я нежданно-негаданно и расстроил вам такой вечер. От его слов Антонина Степановна покраснела, а Василий Андреевич поглядел на него с укоризной. Но тут же озабоченно сказал: - Ты, Роман, ночью на наших улицах ходи да оглядывайся. - А что такое? - У нас тут почти каждую ночь убивают, грабят и раздевают. Много в городе осталось и врагов и просто бандитов. - Ничего, у меня револьвер и шашка. - Да ведь из-за угла могут подстрелить. Так что иди да не зевай... Торопливо распрощавшись с молодоженами, Роман ушел. Мысли, вызванные женитьбой дяди, а также красотой и молодостью Антонины Степановны, обуревали его. Он не осуждал дядю, а был доволен, что нашел тот, наконец, себе подругу жизни. Беспокоила его разница в возрасте. "Хорошо, если окажется эта самая фельдшерица не вертихвосткой, а самостоятельной женщиной, - размышлял он. - Тогда у них жизнь получится. Сейчас она его, конечно, обожает. Как-никак, а ведь он герой гражданской войны, человек знаменитый. На таких бабы и девки до ужаса падкие. Позабавиться со всякой из них можно, а вот жизнь-то не со всякой хорошо проживешь. Тут большая любовь нужна. Если же нет ее, ничего не получится. Такая беда может случиться и с дядей. Не будет же он свою фельдшерицу взаперти держать. А она, чертовка, вон какая красивая. У нее от ухажеров отбою не будет. И всегда может найтись ухарь-удалец, который в ее глазах получше дяди окажется. Тогда будет он самый разнесчастный человек. Очень свободно может довести его эта раскрасавица до петли или пули". Занятый этими мыслями, Роман неожиданно вспомнил, как был поражен яркой красотой Антонины Степановны, как больно уколола его ревнивая зависть к дяде. И снова ему сделалось мучительно стыдно за это мимолетное, но непростительное чувство. Разыскав на постоялом дворе Мошковича ординарца, Роман приказал ему привести коней. Когда поехали, ординарец сказал ему: - А я вас ждал-ждал, да и ждать перестал. Думал, что где-нибудь ночевать остались. - Я так и хотел сделать, - сознался Роман. - Только ничего у меня с ночевкой не вышло. Пришел я к одному хорошему знакомому, чтобы наговориться вволю, а его угораздило жениться. Сам он уже в годах, а жену отхватил молодую и такую красотку, каких только на конфетных обертках рисуют. Пришлось извиниться и уйти. Вот еду теперь и думаю, что за жизнь у них получится. - Это, смотря по тому, что они за люди, - скачал ординарец. - Все от этого и зависит. Я вон в восемнадцатом году, когда мы с Сергеем Лазо с Большого Невера в тайгу уходили, встретил там старика Шкарубу. Ему за шестьдесят, а бабе его от силы тридцать. К тому времени настрогали они уже полдюжины ребятишек, а жили - друг в друге души не чаяли... Если окажется твой знакомый под стать этому Шкарубе, так будет жить за милую душу. Свяжут их дети такой веревочкой, что никакой дьявол не разорвет. В ответ Роман горестно усмехнулся: - Боюсь, что далеко моему знакомому до Шкарубы. Тот жил себе в тайге и никакого лиха не видел. А тут человек восемь лет на каторге отбухал, потом четыре года в ссылке на севере жил, а после этого три года воевал, с коня не слазил. Вот и боязно мне, что не все он рассчитал и взвесил с этой женитьбой... А ну, давай нажмем! - взмахнул он неожиданно нагайкой. - Так мы до утра проедем, а мне еще выспаться надо, чтобы выглядеть завтра, как огурчик с грядки... Отдохнувшие кони легко перешли в галоп и гулко закопытили по залитой лунным светом лесной дороге. Упоенный неожиданной скачкой, ординарец, скакавший рядом с Романом, вдруг запел: Скакал казак через долину, Скакал с Унды на Урюмкан, Чтоб биться с белыми за волю В строю отважных партизан... Он пел и ждал, что Роман подтянет ему, но тот, занятый своими думами, сосредоточенно молчал да привычно поглядывал вперед и по сторонам. 3Термометр у входа в центральную казарму показывал сорок семь градусов ниже нуля. Долину Ингоды и боковые распадки завалило сизым плотным туманом. Прижатый морозом к самой земле, он медленно клубился, оседал мохнатым инеем на крыши и деревья, на макушки телеграфных столбов. Ставшие толстыми, как канаты из белой пеньки, провода прогибались под тяжестью облепивших их ледяных кристаллов и грозили оборваться. Закутанные в тулупы часовые уже в пяти шагах не могли ничего разглядеть. На Ингоде с силой пушечных выстрелов лопался лед, с приглушенным грохотом проходили по линии невидимые в тумане поезда. Только к десяти часам сквозь редеющий туман робко проглянуло красное солнце, стали видны деревья на вершинах ближайших сопок. К полудню туман совсем исчез. От него остались только пушистые шапки на всех столбах, заячий пух на крышах, горностаевые мантии на красавицах соснах. Все это заблестело, переливаясь голубыми и серебряными огоньками на зимнем солнце. Роман отдал распоряжение выстроить полк на обширном учебном плацу и, сопровождаемый Мишкой Добрыниным, пошел на станцию встречать нового командира полка. Он приезжал в двенадцать часов на пригородном поезде "Чита - Кручина". - Значит, распростишься сегодня с нами. Роман Северьянович? - спросил его Мишка, тяжело вздыхая. - Приходится, Михаил, ничего не поделаешь. Другая жизнь пришла. - А что за человека на твое место назначают? - Не знаю. Я его в глаза не видел. Но думаю, что плохого не пришлют. - Поживем - увидим, - подчеркнуто значительно сказал Мишка и умолк. Только они вышли на перрон, как из-за поворота показался поезд. Он трижды рявкнул простуженно и басовито, выпустил облако белого пара, сбавляя ход. На Песчанке сошло с поезда не больше десяти человек. Почти все они были военные. Один из них сразу обратил на себя внимание Романа. Одетый в крытую зеленым сукном и отороченную сизой мерлушкой бекешу, в заломленной назад папахе с красным верхом, с серебряной саблей на боку, он шел по перрону. Он был гладко выбрит, широколиц и суров по виду. Квадратный подбородок и широко расставленные холодные глаза говорили о решительности и упрямстве. - Должно быть, этот, - сказал Роман Мишке. - Сейчас узнаем. - И Мишка решительно направился к командиру, к которому присоединились теперь еще двое военных. - Здравия желаю, товарищи командиры! - вскинув руку к папахе, приветствовал их Мишка. - Разрешите узнать, кто из вас будет вновь назначенный командир Одиннадцатого партизанского полка? - Я! - ответил командир. - Только я приехал принимать не партизанский, а регулярный полк Народно-революционной армии. Так-то вот, товарищ! А вы что, из полка? - Так точно! - рявкнул Мишка и повернулся к Роману, с сочувствием и жалостью глядя на него. - Улыбин! - отрекомендовался Роман. - Прищепа! - едва поклонился тот и строго поздоровался: Здравствуйте, товарищ Улыбин. А я представлял вас гораздо старше, - сказал он с легкой, больно задевшей Романа усмешкой. - Мне не интересно, каким вы меня представляли. Полк выстроен. Разрешите вас проводить к нему... - Напрасно обижаетесь, товарищ Улыбин. Не я отбираю у вас полк, а Реввоенсовет республики. Слова Прищепы еще больнее задели Романа. Чувствуя, что ему нечего сказать в ответ, он нахмурился и замолчал. Полк был выстроен у дощатой трибуны тремя смыкающимися под прямым углом шеренгами. Впереди центральной шеренги стоял рослый знаменосец с развернутым знаменем полка и два ассистента с шашками наголо. Завидев приближающихся командиров, Егор Кузьмич Матафонов скомандовал высоким срывающимся голосом: - Полк, смирно! - Здравствуйте, товарищи партизаны! - поздоровался Роман, внезапно чувствуя, что у него перехватывает горло. - Здравствуй, товарищ комполка! - дружно ответили бойцы, во все глаза разглядывая стоящих за спиною Романа военных. Многим уже было известно, что там находится их новый командир. Роман и Прищепа поднялись на трибуну. Полк замер в ожидании. Роман обратился к партизанам с последним словом: - Товарищи! Боевые друзья!.. Сколько бы я не прожил на свете, всю жизнь буду гордиться тем, что командовал славным Одиннадцатым полком красных партизан Забайкалья. Никогда не забуду живых и мертвых героев полка, героев Убиенной и Богдати, Цугольского дацана и Тавын-талагоя. Всем вам братское спасибо и низкий поклон. Сегодня я расстаюсь с вами, товарищи. Меня отзывают на другую должность. Тяжело расставаться с вами, но приказ есть приказ. - Партизаны видели, как по щекам Романа медленно скатились и заледенели в усах две тяжелые слезы. А он еще крепче впился руками в перила трибуны и продолжал: - С сегодняшнего дня будет командовать вами новый командир, назначенный главкомом республики. Служите под его командой так же, как служили под моей. Ваш новый командир товарищ Прищепа. Вот он. Да здравствует наша Народно-революционная армия! Да здравствуют ее новые бойцы, лихие орлы Одиннадцатого партизанского!.. - Ура!.. Ура!.. - грянули бойцы так громко и самозабвенно, что Роман был в душе уязвлен. Выходило, что люди были не очень расстроены разлукой с ним. От этого сразу пропала вся его растроганность, готовность прослезиться еще и еще. Червячок оскорбленного самолюбия все злее сосал его сердце. После Романа выступил Прищепа, довольный тем, что бойцы не бузили, не протестовали против его назначения. Их аплодисменты, вызванные скорее всего заключительными лозунгами Романа, он принял на свой счет. - Товарищи бойцы! - крикнул Прищепа резко и властно. - По приказу главкома товарища Блюхера с сего дня я принимаю команду над вашим полком. Для меня это немалая честь. Командовать такими бойцами почетно, и я буду гордиться этим, как гордился товарищ Улыбин. Знайте же, что отныне вы не партизаны, а бойцы Народно-революционной армии, призванной защищать свободу и независимость своей республики. Я надеюсь, что со временем заслужу ваше полное доверие и целиком оправдаю его. Узнав меня, вы станете жить со мною дружно и по-товарищески относиться ко мне. По службе я буду строгим и требовательным, а вне службы другом и товарищем любого из вас... Чтобы в будущем не было никаких недоразумений и нежелательных разговоров, я открыто заявляю, что я бывший офицер царской армии - штабс-капитан. В Самаре меня мобилизовал в свои ряды Колчак. Прослужив у него несколько месяцев, я перешел к красным. В рядах красных войск командовал ротой, батальоном и кавполком. Угрюмым враждебным молчанием встретили бойцы откровенное признание Прищепы. Роман слышал, как многие из них зло и удрученно крякнули и даже выругались. А потом откуда-то из рядов донесся одиночный, словно удивленный голос: - Офицер, значит?! Партизаны как будто этого и ждали. Они все сразу загорланили, забушевали: - Не надо нам такого командира!.. Катись на полусогнутых!.. Бывшему офицеру не подчинимся!.. К черту!.. - Товарищи!.. Тихо!.. - попробовал призвать партизан к порядку Прищепа, но никто не хотел его слушать. Люди распалялись все больше и больше, видя, что он продолжает невозмутимо стоять на трибуне. Роман решил прийти к нему на помощь. Он шагнул вперед и закричал: - Ребята! Да чего же вы в самом деле? Перестаньте бузить! Плохого командира главком к вам не пришлет. Выходит, он знает товарища Прищепу с самой лучшей стороны... Увидев, что Роман что-то кричит, партизаны постепенно умолкли и стали слушать. Говорил Роман долго, но не совсем искренне. В душе он был доволен, что ребята не подкачали и сбили спесь с Прищепы. Это льстило ущемленному самолюбию Романа. И говорил он только для того, чтобы показать свою полную непричастность к разыгравшемуся скандалу. Партизаны хмурились, ворчали, но не перебивали его. Прищепа, решив, что все в порядке, снова выступил вперед, закрывая собой Романа. - Есть ли у вас какие-нибудь жалобы на старого командира? Этот совершенно неуместный в таком положении вопрос показался оскорбительным Роману и взорвал всех партизан. - Слезай с трибуны, недорезанный! Катись туда, откуда явился! раздались со всех сторон угрожающие крики. На этот раз Роман не захотел их унимать. Слишком велика была его обида на Прищепу. Партизан стал уговаривать поднявшийся на трибуну Матафонов. Егор Кузьмич понял, что это уже настоящий бунт, который не доведет до хорошего. Ему было известно, что у главкома Блюхера суровый характер и тяжелая рука. Партизанский анархический душок он выколачивал из бойцов, не останавливаясь ни перед какими мерами. Он готовил армию республики к боям за освобождение Приморья и приучал ее прежде всего к железной дисциплине. - Партизаны! - крикнул Матафонов. - Все вы меня знаете. Я вам худого не скажу. Как хотите, не одобряю я вашего поведения. Это же форменный бунт, анархия, чтоб ей сдохнуть Не забывайте, что вы теперь не партизаны, а народоармейцы. Если не подчинитесь приказу главкома, вас силой заставят. А это будет на руку только нашим врагам. Шум снова утих. На трибуну поднялся молодцевато подтянутый Мишка Добрынин. - Разреши слово сказать? - обратился он к Роману. - Обращайся к товарищу Прищепе, - ответил Роман. - Я же не командир больше. Прищепа, обманутый бравым видом Добрынина и его добродушной усмешкой, разрешил ему говорить. Мишка сбил на затылок папаху, решительно шагнул вперед. - Товарищи партизаны! - заорал он на весь плац. - Что же это такое деется? Заслуженного и проверенного командира снимают и суют на его место бывшего офицера Правильно это, я вас спрашиваю? - Неправильно! - дружно отозвался весь полк. Прищепа налился кровью, Матафонов схватился за голову, а Роман зло усмехнулся. Ободренный Мишка продолжал: - Может, Прищепа и лучше знает военное дело, чем наш Улыбин, да только неизвестно, кому от этого польза - мировой революции или международной гидре. Правильно я говорю? - Правильно!.. Режь, не стесняйся!.. - Я предлагаю не подчиняться и просить, чтобы нам оставили старого командира, в семи кипятках варенного, пытанного и перепытанного. А товарищ Прищепа пусть возвращается в штаб и доложит об этом. Правильно я говорю? - Правильно! - снова согласно отозвались бойцы и начали горланить сильнее прежнего. Потом сотня за сотней повернулись налево кругом и двинулись с плаца к казармам. Растерянный и возмущенный Прищепа обернулся к Роману, с бешенством в голосе сказал: - Ловко вы все подстроили. Я, конечно, немедленно отправляюсь в штаб и обо всем доложу. Думаю, что вам от этого не поздоровится. Товарищ Блюхер сумеет навести порядок в полку. - Ты мне эти гадости не говори! - оборвал его Роман. - Ничего я не подстраивал. Надо было самому умнее быть. Нашел время рассказывать о своем прошлом. Мог бы свою исповедь до другого раза отложить. Когда Прищепа и его спутники ушли на станцию, к Роману подошел торжествующий Мишка. - Ну, как оно получилось? Прокатили Прищепу на вороных? - За каким ты чертом высказываться полез? Дубина ты этакая! Теперь беды не миновать. И тебя и меня могут под суд отправить. - А как же мне было молчать, Роман Северьянович? Ведь ежели бы один Прищепа из офицеров был, это бы еще ничего. С ним и другой явился. Того здесь двое наших узнали. Раньше он у Семенова служил - сотник Макаров. А как он теперь в красных оказался, это еще надо проверить. Ребята о нем шибко худо говорят. А ты - под суд! - Это правда? - спросил повеселевший Роман. - Ребята клянутся и божатся, что правда. - Ну, тогда у нас есть козырь про запас. Пусть ребята напишут заявление об этом Макарове. Как приедет комиссия разбирать наши дела, надо ей это заявление и вручить. Расстроенный всем случившимся Матафонов посоветовал Роману немедленно ехать в штаб НРА и, если возможно, опередить Прищепу. Роман вскочил на коня и понесся в Читу. Когда он явился к Острякову, Прищепа уже был там. Не ответив на приветствие Романа, Остряков напустился на него с разносом: - Вы что, под расстрел угодить захотели? Или думаете, что за прошлые заслуги вам все сойдет? Напрасно так думаете. Мы не в бирюльки играем. Мы организуем крепкую, дисциплинированную армию революционного народа и никому не позволим сеять анархию. Ни при каких обстоятельствах в полк вы больше не вернетесь. - Прошу не кричать на меня! Я не из пугливых. Анархию я не разводил и разводить не собираюсь. А в том, что произошло, виноват один Прищепа. Усмехавшийся до этого презрительно и злорадно, Прищепа повернулся к Роману и сердито буркнул: - Не валите с больной головы на здоровую. Зачем вы затеяли митинг? Вы своими словами взбудоражили партизан. - Полк был выстроен не для митинга. Вы это не хуже меня знаете. А выступил я затем, чтобы попрощаться с бойцами и представить им нового командира. - Довольно! Нечего препираться друг с другом, - оборвал их спор Остряков. - Вот приедет главком, тогда и рассудим, кто прав, кто виноват. Но самого строгого взыскания, Улыбин, вам не миновать. В это время в кабинет вошел высокий и стройный адъютант главкома. Щелкнув каблуками и вытягиваясь в струнку, он сказал Острякову: - Главком только что прибыл. Он приказал вам явиться к нему вместе с товарищем Прищепой и немедленно вызвать в штаб комполка Улыбина. - Он уже здесь. Сам прибыл... Пойдете вместе с нами, - сказал Остряков Роману. "И что оно только будет сейчас? - думал Роман, шагая следом за Остряковым. - Если и Блюхер такой же, не миновать мне трибунала". В приемной Блюхера Остряков сказал Роману и Прищепе: - Обождите здесь, - и, пригладив волосы, одернув френч, скрылся за обитыми черной клеенкой высокими дверями. Через несколько минут он выглянул из кабинета, сказал: - Проходите оба. Блюхер встретил их стоя за массивным письменным столом с двумя телефонами и чугунным письменным прибором, по обе стороны которого стояли стаканы трехдюймовых снарядов с цветными карандашами и ручками. Три ордена Красного Знамени украшали его грудь. Он оказался смуглым, красивым, среднего роста, человеком лет тридцати с небольшим. У него были густые, зачесанные назад каштановые волосы, аккуратно подстриженные небольшие усы. Блюхер походил на многих кареглазых и чернобровых, умеющих следить за своей внешностью партизан из казаков. Поставь его вместе с ними в строй и ни за что не подумаешь, что он не Иванов или Сидоров, а Блюхер. "И никакой он не немец", - успел подумать Роман, пока Блюхер молча разглядывал его и Прищепу спокойными внимательными глазами. - Кто из вас Улыбин? - наконец обратился он к ним. - Я Улыбин, товарищ главком! - Доложите, что у вас там произошло? - Полк был построен для встречи с новым командиром. Как старый командир, я коротко попрощался с бойцами и представил товарища Прищепу. Все сперва шло хорошо. Но товарищ Прищепа сам все испортил. С места в карьер объявил, что он бывший офицер, служивший у Колчака. Он полагал, что своей искренностью настроит людей в свою пользу, а вышло наоборот. Сами знаете, какое отношение у партизан к офицерам. - Это отношение надо ломать, товарищ Улыбин. А вы, кажется, не очень старались. - Я же не знал, товарищ главком, что Прищепа бывший офицер. Если бы я знал об этом раньше... - Ну, тогда дело было бы гораздо хуже, - усмехнулся Блюхер. - Верно я говорю? - Нет, неверно. Я понимаю, что нельзя всех бывших офицеров стричь под одну гребенку. Настраивать бойцов против товарища Прищепы я не собирался. Когда они стали кричать, что не подчинятся офицеру, я выступил и сделал все, чтобы успокоить их. - Это правильно, товарищ Прищепа? - Не совсем, товарищ главком. Сначала Улыбин усердно уговаривал своих людей. Но после моего вторичного выступления, когда бунт вспыхнул с новой силой, он не проронил ни слова. Он прятался за мою спину и потихоньку злорадствовал. - Вот как! Даже злорадствовал? Что же это вы, товарищ Улыбин? Двурушничали, выходит? - с повеселевшими глазами спросил Блюхер. - Я не двурушничал. Прищепа после одной глупости выкинул другую. Он не придумал ничего умнее, как взял да спросил бойцов, есть ли у них жалобы на меня. Зачем это ему понадобилось, я не знаю. Но его вопрос взорвал бойцов и обидел меня. - Я действовал согласно устава, товарищ главком! - вмешался Прищепа. - Согласно устава? - рассмеялся Блюхер. - А где же была у вас голова? Нужно было подумать, прежде чем задавать такой вопрос. После него Улыбину поневоле пришлось молчать. На его месте я поступил бы точно так же... Я думаю, что все ясно, товарищ Остряков. Назначение Прищепы придется отменить. В данном случае он не проявил достаточного такта... Вы можете быть свободны, Прищепа. Мы тут обсудим, куда вас послать. А вы, товарищ Улыбин, останьтесь. Когда Прищепа ушел, Блюхер пригласил Романа садиться. - Вы правильно сделали, примчавшись немедленно в штаб. Теперь я вижу, что Прищепа информировал товарища Острякова недостаточно объективно. Я думал, что в полку форменный бунт начался. - Ну, до бунта далеко, товарищ главком. Если бы Прищепа не признался, что он бывший офицер, все было бы в порядке. Я сначала даже обиделся на своих бойцов, когда они встретили Прищепу аплодисментами. Я думал, что они меня больше любят. - Даже так было? - окончательно смягчился Блюхер. - Понимаю, понимаю... Это хоть до кого доведись - неприятно. Значит, мы можем спокойно посылать на ваше место другого товарища. - Нет, товарищ главком! Блюхер сразу перестал улыбаться и с некоторым раздражением спросил: - Это почему же? - Вместе с Прищепой приезжали еще два командира. Я не знаю, что это за люди, но в одном из них партизаны узнали бывшего семеновского сотника Макарова. - Это верно? - повернулся Блюхер к мотнувшему головой Острякову. - Верно. Но я не знал, что Макаров офицер. В анкете у него сказано, что ом служил у Семенова вахмистром и перешел на нашу сторону еще летом девятнадцатого года. - Придется выяснить, кто он в самом деле. Если он окажется сотником, да еще скрывшим это, боюсь, что бойцы будут правы в своем недоверии к нам. Скажите начальнику Особого отдела, чтобы он занялся этой историей. - Слушаюсь! - Ну, а вы не в обиде, что мы снимаем вас с командиров полка? спросил Романа Блюхер. - А на что же тут обижаться? Вам виднее. - Обижаться, конечно, нечего. Мы вас достаточно знаем. Пока есть возможность, надо подучиться немного, Улыбин. Побудете с годик в училище, а там получите новое назначение. Испытанные и грамотные командиры нам нужны. Повоевать еще придется. В Приморье братья Меркуловы сколачивают земскую рать, а в Монголии Унгерн в силу входит... Вы пока возвращайтесь в полк. Как только выяснится все с Макаровым, я приеду к вам, чтобы откровенно поговорить с народом. Очень возможно, что придется не только призывать к подчинению, но и извиниться кое в чем. Я знаю, что за народ забайкальцы и сибиряки. В прошлом году, когда моя дивизия стояла в Усолье-Сибирском и Черемхово, влились в нее несколько сотен молодых партизан Восточной Сибири и Западного Забайкалья. Когда дивизию перебросили на запад, нам пришлось драться с Врангелем за Каховский плацдарм на Днепре, а осенью штурмовать Перекоп. Сибиряки показали тогда себя бесстрашными, умелыми и преданными бойцами Красной Армии. Они не испугались английских броневиков и танков, хотя раньше и не видывали их; они шли по горло в воде через Сиваш, рвали руками колючую проволоку на Чонгаре, опрокидывали в штыковом бою отборные офицерские роты. Два моих ордена помогли мне получить сибиряки и эабайкальцы. Этого, Улыбин, я не забыл и не забуду. - Вот как! - удивился Роман. - Я и не знал, что наши забайкальцы на Врангеля ходили. - Ходили, Улыбин, ходили. Многих я с тех пор помню по именам и фамилиям. Фамилии тут у вас забавные, в России таких нет. Рудых, Черных, Сизых, Широких, Беспрозванных, Бесхлебных... Этих я особенно запомнил. Представлял их к ордену Красного Знамени. Первыми ворвались в окопы дроздовцев... - Теперь мне понятно, почему вас прислали в ДВР главкомом, улыбнулся Роман. - Раньше я, грешным делом думал, что сроду не бывали вы в наших местах. А вы, выходит, Сибирь освобождали. - Ты еще, пожалуй, меня за немца считаешь? - переходя на ты, весело спросил Блюхер. - Да есть такая мыслишка, - смутился Роман. - Ну, так знай, что я самый настоящий русский. Фамилия моя Медведев. Блюхером прозвал в насмешку моего отца, старого солдата, помещик, у которого он работал. А сам я стал Блюхером после того, как в тюрьме за участие в революционной работе отсидел. Царские жандармы знали меня, как Медведева, и следили за мной во все глаза. Вот и пришлось махнуть из одного конца России в другой и фамилию переменить. С тех пор и хожу в Блюхерах... Так, значит, ждите меня. На днях приеду, - сказал, поднимаясь со стула, Блюхер. Вернувшись в Песчанку, Роман первым делом пошел по казармам разговаривать с бойцами. Весть о том, что Прищепа к ним не вернется, а дело Макарова расследуется, успокоила бойцов, и они стали готовиться к приезду главкома. Блюхер приехал в полк вечером под воскресенье. С бойцами он встретился не на плацу, а в клубе. Они уже знали от Романа, что он выходец из семьи потомственных рабочих. Прежде чем стать главкомом НРА, был командиром партизанского отряда на Южном Урале, командовал полком и дивизией в Пятой Армии. Дивизия его прошла с боями от Оренбурга до Усолья-Сибирского. После короткого отдыха была переброшена на Врангелевский фронт, участвовала в штурме Перекопа. После разгрома Врангеля Блюхер вернулся в Забайкалье и был назначен главкомом. Но больше всего бойцам запомнился тот факт, что Блюхер первым в Красной Армии был награжден орденом Красного Знамени. Где надо, Блюхер умел быть суровым и непреклонным. Но в данном случае решил он действовать не приказанием, а убеждением. Он умел разговаривать с бойцами и знал, что сумеет навести среди подавляющей массы бывших партизан железную дисциплину, не прибегая к жестоким мерам. Партизаны уже догадывались об этом и встретили его появление бурными аплодисментами. - Товарищи! - обратился он. - Пока вы не приняли нашей армейской присяги, вы еще не бойцы Народно-революционной армии. Если выразиться по-старому, вы, отлично воевавшие в партизанах, сегодня только новобранцы. Именно по этой причине Реввоенсовет республики обязал меня встретиться с вами вот в такой обстановке. Я охотно согласился на это, потому что на этот раз мы и сами кое в чем не правы. Мы знали, посылая к вам Прищепу, что он бывший офицер, но не знали, что он поведет себя слишком нетактично. Он не будет вашим командиром не потому, что он бывший офицер, а потому, что он недостаточно умен для этого. Почему мы сменяем вашего старого командира? Мы решили, что ему необходимо сейчас поучиться. После этого он снова вернется в армию и займет соответствующее его знаниям и способностям место. Возможно, он получит полк, а возможно, и бригаду. Вашим новым командиром будет товарищ Аркадьев. Он тоже бывший штабс-капитан, но человек проверенный. Он не будет, искать у вас дешевой популярности, будет суровым и требовательным. Но вы должны знать, что этого требует от него Реввоенсовет республики. Нам нужна дисциплинированная и высоко сознательная армия, чтобы успешно громить последних недобитых врагов. Я требую, чтобы вы подчинялись новому командиру и настойчиво готовились к будущим боям. Прервав свою речь, Блюхер нагнулся и поднял брошенную ему записку. Прочитав ее, сказал: - Здесь меня спрашивают, что выяснилось относительно приезжавшего с Прищепой Макарова, в котором опознали бывшего семеновского сотника. Да, Макаров оказался не тем, за кого себя выдавал. У него были для этого очень серьезные причины. Могу сказать, что он сейчас арестован и находится под следствием. С теми, чьи руки обагрены кровью революционных рабочих и крестьян, республика поступала и будет поступать самым беспощадным образом. Служите ей и знайте, что она не продаст, не изменит делу революции, делу Коммунистической партии и нашего вождя товарища Ленина. 4Семен был избран председателем сельревкома единогласно. Ни один человек не выступил на собрании против него, не сделал ему отвода. Но только постороннему это могло показаться свидетельством всеобщего уважения и доверия к Семену. Ему верили и полностью поддерживали его лишь самые сознательные из партизан. Остальные же мунгаловцы дружно проголосовали за него потому, что подавляющему большинству из них было пока совершенно безразлично, кто станет у них председателем. У всех еще слишком свежи были в памяти годы гражданской войны. Ничего тогда не было опаснее, чем должность поселкового атамана у казаков и сельского старосты у крестьян. Эти люди постоянно находились между двух огней. С нагайкой и наганом в руках требовали от них белые и красные все, без чего немыслима никакая война. От этой должности открещивались тогда руками и ногами все, кому пытались ее навязать. Не находилось желающих занять ее и при новой власти, которая еще никак не проявила себя. Но какой бы она ни была, а общественная служба все равно сулила одни лишь заботы и неприятности, ничего не давая взамен. И когда мунгаловцы увидели, что партизаны горой стоят за Семена, готового по доброй воле взвалить на свои плечи такую обузу, они без возражений уступили, охотно выразили свое согласие не криком и ревом, как в старое время, а по-новому - поднятыми вверх руками. Исполнив свой долг, они начали было расходиться с собрания. Но тут поднялся сидевший в первом ряду Семен и попросил их задержаться. С явным неудовольствием граждане снова расселись по скамьям, не снимая папах и шапок, которые уже успели надеть. Семен прошел вперед к столу и встал за ним рядом с Герасимом Косых. Пощипывая жесткие реденькие усики, поблагодарил мунгаловцев за избрание. Его неожиданная благодарность всех развеселила. - Надели человеку петлю на шею, а он еще и благодарит! - посмеивались казаки, глядя на него с лукавым доброжелательством ловко подшутивших над ним людей. Его смуглое, с туго обтянутыми скулами лицо осветилось редко гостившей на нем улыбкой. - Смейтесь, смейтесь! - погрозил он им пальцем. - Я вас всех насквозь вижу. Думаете, надели на человека хомут - и дело с концом? Подождите! Вы еще каяться будете, что выбрали меня. Я ведь не повинность отбывать буду, а работать. Только я не дурак, чтобы один за всех отдуваться. Жизнь свою нам надо как-то налаживать. Худо жить при своей власти никуда не годится. Придется всем миром за гужи браться... - Да ты не пахать ли на нас собрался? - перебил его партизан Потап Лобанов, насмешливый, горластый здоровяк с красным, словно раскаленным лицом, щедро засеянным веснушками. - Нет, не пахать, а за дровами ездить! - не растерялся и ответил Семен. - Дров нам шибко много надо. У нас школу сторожиха через день отапливает, ребятишки на уроках в шапках и рукавицах сидят. Это же позор на нашу голову. Всем нам должно быть совестно, а у нас только один Потап от стыда красный ходит... Раздался дружный смех. Сидевший рядом с Лобановым Лука Ивачев хлопнул его по плечу, восхищенно бросил: - Здорово он тебя поддел! Не суй, Потап, в кипяток своих лап!.. Семен потер рукой зачесавшийся от пота подбородок и, растягивая по давней привычке слова, уже при явном расположении многих продолжал: - Решили мы занять чепаловский дом под ревком и читальню. Дело хорошее, ничего не скажешь. А вот как мы такую махину отапливать будем? Подумали вы об этом? Ежели вы меня думаете там заморозить, как таракана, чтобы беспокойства от меня не было, тогда так и скажите. А ежели нет, тогда давайте подумаем - покупать нам дрова или самим за ними съездить... Непринужденность и добродушие Семена пришлись по душе, сделали сговорчивыми даже самых завзятых спорщиков, любивших долго и бесплодно шуметь по всякому поводу на прежних сходках. И когда он предложил каждому хозяину в обязательном порядке привезти дрова для школы или ревкома, все единогласно проголосовали за это. Сильный спор завязался позже, когда попросил слово и высказался всегда аккуратно одетый и подтянутый Симон Колесников. Он предложил, чтобы не получилось уравниловки, обязать каждого доставить столько возов дров, сколько у него в хозяйстве рабочих лошадей. Зажиточные сразу же принялись горячо протестовать и возмущаться. Но их оказалось слишком мало. Середняки и беднота были рады этому предложению и все высказались за предложение Симона. Последним разбирался вопрос о ремонте и переделке чепаловского дома. Никто из зажиточных участия в нем не принял. Злые и хмурые, они только сидели да слушали поочередно выступавших партизан, у которых между собой все уже было решено и согласовано. Дом решили переделать и отремонтировать своими силами. В поселке было достаточно плотников, столяров и печников. Всех их постановили привлечь к этому делу, освободив от других повинностей. Когда далеко за полночь расходились с собрания, одни были довольны, другие скребли в затылках, раздраженно сетовали: - Дал бог председателя!.. Хватим с ним горя. Вся голь перекатная за него стоять будет. Он еще из нас навьет веревок... Назавтра утром распахнулись настежь крашеные синей краской двухстворчатые ворота чепаловской усадьбы. Открыл их Ганька с довольной улыбкой на разрумяненных морозом щеках. Плотной и шумной толпой вошли в них поселковые мастеровые, все степенные пожилые люди. Сизое облачко пара клубилось над ними, весело скрипела под унтами и обшитыми кожей валенками выпавшая за ночь пороша. Люди несли с собой топоры и пилы, фуганки и другой инструмент. На веранде их встретил Семен. Был он в туго подпоясанной кумачовым кушаком солдатской стеганке и в сапогах. Он приветливо поздоровался со всеми, взял у Никулы Лопатина топор и стал ломать висевший на обитых рваной клеенкой дверях массивный замок. Пока он ломал неподатливое железо, люди молча и сосредоточенно наблюдали за ним, кто с явным сочувствием, кто с плохо скрытой растерянностью и даже испугом. Ведь это был первый в их жизни случай, когда без спроса хозяев сбивались замки и занимался чужой дом. Наблюдательный Ганька, увидев нахмуренные и построжавшие лица, сразу понял, что не все готовятся войти в этот дом с такой же охотой и радостью, как они с Семеном. Это открытие неприятно поразило его. Он думал, что всем в это утро хорошо и весело, что всем не терпится принять участие в этом большом для поселка событии. Когда замок был сбит, люди, сдержанно переговариваясь, испытывая чувство непонятной неловкости, вошли в дом. Открывая дверь за дверью, Семен повел их по студеным, потемневшим от сырости комнатам, где резко и жалобно трещали под ногами настуженные полы. Комнат было десять. Были они большие и маленькие, в одно или несколько окон. В одних стояли серые от пыли столы и стулья, в других - железные и деревянные кровати, голые или с пружинными матрацами в бурых и желтых пятнах. В просторном зале горюнились на подоконниках на высоких и низеньких подставках в горшках и кадках давно засохшие цветы. Всюду на заиндевелых стенах висели картины в тяжелых позолоченных рамах и фотографические карточки в самых разнообразных рамках. С пустых божниц свисали гирлянды бумажных цветов, лампадки из красного, синего и зеленого стекла. С неспокойной совестью разглядывали все это скромные, с малых лет приученные уважать чужую собственность люди. Почти у всех у них были свои обиды на покойного купца и его сыновей. Почти все они, несмотря на всю свою доброжелательность к людям, не любили и при каждом удобном случае осуждали Сергея Ильича. Но теперь, когда очутились без приглашения в его опустевшем доме, в котором прежде никто из них не бывал дальше кухни и лавки, никак не могли они избавиться от смущения и тревоги. Наблюдая за оживленным Семеном, уверенно шагавшим впереди, они невольно порицали его за то, что слишком по-хозяйски распоряжается он чужим добром. Когда задержались в одной из комнат, разглядывая и ощупывая выложенную голубыми кафельными плитками голландку, гололицый Никула Лопатия сказал, обращаясь ко всем: - Ну, мужики! Увидел бы нас тут Сергей Ильич, так в гробу бы перевернулся. Все в душе были согласны с этим, но никто не отозвался на слова Никулы. Одни несмело улыбнулись, другие поспешили отвернуться от него, считая, что смеяться здесь не над чем. Всю жизнь эти люди строили для других красивые и прочные пятистенки на каменных фундаментах, а сами ютились в трухлявых, еще отцами и дедами срубленных избенках. Чужие дома они украшали резными наличниками и карнизами, а себе не могли сделать простых ставней. Из звонкого, хорошо обожженного кирпича складывали они другим русские печи в кухнях и горницах, довольствуясь сами наскоро сбитыми из глины, плохо державшими тепло печами. Скупо платили им за самую отличную работу прижимистые богачи. Сколько раз, подвыпив с устатка или ради праздника, они жаловались, негодовали и не прочь были подраться с ними. Но выветривался куражливый хмель из головы и вместе с ним улетучивалась вся их храбрость. Смиренные и почтительные, шли они снова наниматься к тем же богачам и гнули на них спину год за годом. Казалось бы, кому, как не этим людям, было радоваться долгожданным переменам в жизни! Но некоторые из них не радовались, а страшились, стараясь держаться подальше от тех, кто своими руками, как Семен, творил эти великие перемены. Осмотрев все комнаты, под конец заглянули в памятную каждому чепаловскую лавку. Там неожиданно всех развеселила найденная под прилавком помятая граммофонная труба. Она походила на большой цветок волчьей сараны. Увидев ее, многие вспомнили, как еще совсем молодыми парнями бегали по вечерам слушать диковинный купеческий граммофон. Сергей Ильич, тогда еще тоже молодой и хвастливый, ставил его в зале на широкий подоконник открытого окна, и на весь поселок летел из трубы человеческий голос, поющий веселые, залихвастские песни. Под окна сбегались тогда со всех сторон ребятишки, парни и девки. Самые смелые забирались в купеческий палисадник. Они хотели заглянуть в изумительную трубу и увидеть, где там прячется оглушительно распевающий человек. - Смех и грех, как вспомнишь! - сказал самый угрюмый, больше всех чуждающийся Семена старик Матвей Мирсанов. - Покойный мой родитель, как услыхал эту музыку, так целую неделю потом ходил, отплевываясь через левое плечо, и все про конец белого света твердил. "Это, Мотька, в ней нечистая сила сидит, - говорил он мне. - Раз уж до такой беды люди додумались, значит, позовут нас скоро архангелы на страшный суд". От этого и начался у него такой запой, от которого он вскорости душу богу отдал. - А меня отец тогда ременными вожжами отхлестал, чтобы не носили меня черти граммофон слушать, - сказал Иван Коноплев. - Так что я эту музыку тоже шибко запомнил. - Да, пожил Сергей Ильич, потешил себя! - вмешался в разговор Семен. - Граммофон тогда больших денег стоил. Его и в Заводе не каждый купец имел. А Сергей Ильич завел, любил он людям пыль в глаза пустить. - Говорят, этот Чепалов в молодости за китайцами на приисках охотился? Правда это? - спросил недавно поселившийся в поселке мастер-краснодеревщик Василий Попов: сутулый, с кривыми ногами и рыжей окладистой бородой мужик. - С этого, паря, он и жить начал, - ответил Матвей. - Он этих бедняг китайцев многих с душой разлучил. Под старость все грехи замаливал, а сам все равно вел себя хуже всякой собаки... Семен, желая окончательно переломить настроение посельщиков, сказал Матвею: - Ты еще расскажи Попову, как купец самых лучших наших казаков карателям на расправу выдал, как мою бабу убивал. Наделал он у нас вдов и сирот, а вы шибко скоро забыли все это. Кое-кому его и сейчас жалко. Сразу же со всех сторон послышались протестующие голоса: - Этого, паря, сроду не забудешь! - Черт бы его жалел... - Жалеть такого гада не за что... - Чего же тогда на меня коситесь? Я ведь не маленький, вижу. Ведете себя так, как будто отца родного хороните. - Что ты, Семен, что ты!.. Никто на тебя не косится. Не выдумывай напрасно. - Мы тебе этот дом, как хочешь, так и оборудуем. Мы ведь знаем, это ты не для себя стараешься. Конечно, оно попервости неловко чужое ломать. Ну да как-нибудь привыкнем, - поспешили заверить его мастеровые. - Тогда начнем! Работенки тут хватит. Зато потом будем в клубе такие спектакли откалывать, что приходи, кума, любоваться. Все побежите смотреть. - Это уж пускай молодые бегают, - хмуро ответил Матвей. - Мы как-нибудь без этих шпиктаклей проживем. Тянуть нашему брату недолго... Семен знал, что Матвей тяжело переживал смерть своего единственного сына Данилки. Мобилизованный в семеновскую армию, Данилка все собирался перебежать к партизанам, где был его лучший друг Роман Улыбин и многие соседи. Но сделать этого не успел. В бою под Богдатью выцелил его меткий партизанский стрелок. Горько было сознавать Матвею, что сын погиб от руки тех, кому они оба втайне сочувствовали. Пока Данилка находился у белых, партизаны и их родственники поглядывали на Матвея холодно и отчужденно. Правда, они не высказывали ему этого открыто, но и без того было все ясно. Успей перейти к ним Данилка, и все бы переменилось. Не пришлось бы отцу стыдиться и побаиваться вернувшихся домой партизан. - Эх, Матвей, Матвей! - положив ему руку на плечо, сказал с поразившей всех сердечностью Семен. - Знаю, брат, какой червяк сосет твое сердце. Из-за Данилки ты боишься нас и чуждаешься. Только это зря. Ты нам не враг. Был наш и останешься нашим. Данилку, конечно, жалко, а винить не нас надо. Крепко тебя подкосила его смерть, а ведь жить все равно как-нибудь надо. Ежели не для себя жить, так для других. Вот выдашь замуж дочерей, и пойдут у тебя внучата, хоть и не от сына, а тоже родные. Вот давай и поработаем для этих ребятишек. Пусть они будут посчастливее нас с тобой на белом свете. У меня тоже и дома плохо и здоровье сдавать начало, а держусь, не распускаюсь. Простые слова эти сильно подействовали на Матвея. Никак не ожидал он от Семена такого сочувствия своему горю. Значит, Семен не переменил своего отношения, не таит на него никакого зла. Сам же Матвей никогда не переставал уважать его... И дрогнуло угрюмое лицо Матвея, тяжело, и медленно выточились из глубоко запавших глаз полынно-горькие слезы и скатились в клочкастую, давно не чесанную бороду. Было отрадно сознавать, что утешает его человек, чья жизнь была неизмеримо трудней и горше... - Ну, спасибо, Семен, на добром слове! - буркнул он. - Неладно я про тебя думал... А раз так, давай поработаем, тряхнем стариной. Семен коротко рассказал, что нужно делать, и они принялись за работу. Плотники стали в трех комнатах вырубать и выпиливать внутренние стены, чтобы получился вместительный клуб и одновременно помещение для общих собраний. Печники, орудуя где долотом, где молотками, разбирали печи, чтобы сложить их потом на новом месте. А столяры нашли в чепаловской завозне заготовленные впрок сухие лиственничные плахи. Они распилили их на доски нужной длины и принялись строгать на верстаках-скороделках. Как всегда, совместная работа спорилась дружно и весело. Старики разговаривали, подшучивали друг над другом, смотрели, как работает новосел Василий Попов. Попов свой верстак поставил за ветром у стены завозни. Солнце заметно пригревало, и он снял с себя полушубок, оставшись в легкой ватной тужурке. Затем надел брезентовый фартук с карманами по бокам, заткнул за ухо плоский плотницкий карандаш, разложил на верстаке складной аршин, наугольник, уровень и целый набор отлично сделанных настругов. Полированное дерево на них матово поблескивало. Взяв маленький с овальным лезвием рубанок, принялся он размашисто строгать потемневшую от времени доску. Из-под рубанка полетела толстая ломкая стружка. Сняв с доски слой дряблой древесины, взял он красивой формы хорошо отполированный фуганок, и маслянисто-желтая стружка полезла в отверстие фуганка широкой нервущейся лентой. Стружка шумела, шуршала, свивалась стремительно в кольца. Чем больше он строгал, тем глаже становилась доска, тоньше и прозрачней гибкая стружка. В ней, как в мыльной пене, тонули по локоть его руки в мягких замшевых рукавицах. Работал он удивительно легко и красиво, не забывая пошутить, перекинуться острым словом с другими. - Вот это мастер! Не нам чета, - громко выразил свое одобрение Никула Лопатин. Прошло три дня, и неузнаваемо преобразился купеческий дом. Чуть не половину его занял просторный клуб с деревянной, пока не оборудованной сценой. Его хорошо побелили, вымыли полы и окна, расставили в шестнадцать рядов длинные скамьи. Под ревком отремонтировали в другой половине большую угловую комнату с четырьмя окнами, а смежный с ней зал отвели под будущую читальню, для которой пока не хватало самого главного - газет и книг. Ганька Улыбин уже написал письмо в Читу дяде Василию Андреевичу. В письме он после поклонов и приветов просил прислать для читальни книг. В ожидании их он украсил стены читальни двумя плакатами, как-то дошедшими до Мунгаловского из Советской России. Это были первые плакаты, какие только довелось увидеть мунгаловцам. На одном из них был нарисован красной краской красноармеец, замахнувшийся широким мечом на барона Врангеля в черном мундире, огромная рука которого была протянута к шахтам Донецкого бассейна. Надпись на плакате гласила: "Врангель еще жив - добей его без пощады!" На другом плакате на фоне черных труб и паутины сидел на куче золотых монет толстобрюхий и толстомордый человек, в черной, похожей на котелок шляпе. Брюхо его украшала золотая цепь. Под кучей золота была надпись: "Капитал", а под ней напечатаны стихи. Эти стихи скоро выучили наизусть все грамотные парни и ребятишки. В маленькой комнатушке, рядом с читальней, поселился нанятый Семеном сторож Анисим. Он следил за чистотой и порядком, топил печи, закрывал и открывал ставни и был одновременно рассыльным. В комнатушке у него весь день топилась плита, на которой постоянно кипел большой эмалированный чайник. Семен и Ганька во время обеденного перерыва пили у Анисима морковный чай и ели печеную в золе картошку. А по вечерам к Анисиму собирались все, кому было скучно сидеть дома, и вели бесконечные разговоры обо всем, что заботило и волновало их. Клуб же пока пустовал. Учительница Людмила Ивановна готовила к открытию его силами школьников и активистов из числа немногих грамотных партизан какой-то культурно-просветительный вечер. Этого вечера с нетерпением ждала вся мунгаловская молодежь, о нем судили и рядили на все лады в каждой семье. И нашлось немало людей, которые уже заранее запретили своим детям идти на этот вечер, считая его неугодным господу богу делом. В эти дни ожили в поселке и отголоски былой белогвардейской пропаганды о том, что большевики, к которым досужие кумушки относили и всех партизан, намерены сделать общими своих жен. И матери пугали этим дочерей. 5На культурно-просветительный вечер мунгаловцев приглашали школьники старшего класса. Небольшими группами рассыпались они в субботу по синим сумеречным улицам. Стесняясь и робея, входили они в дома и, как по команде, снимали шапки. По обычаю торопливо крестились на иконы, здоровались с хозяевами и, терзая в руках шапки, все враз выкрикивали: - Дорогие хозяин и хозяюшка! Милости просим после ужина в воскресенье в клуб на вечер!.. Выпалив все единым духом, они поворачивались и убегали. Напрасно пытались задержать их доброжелательно настроенные люди, чтобы подробнее расспросить об этой новой затее учительницы и Семена Забережного. Напрасно ругали их вдогонку нелюдимы и яростные приверженцы старого. Глухие от волнения ребятишки не слыхали их. Народу на первый вечер собралось немного. Пришли только парни и человек десять наиболее смелых девушек, а из пожилых Никула Лопатин и новосел Василий Попов. Первые ряды заняли школьники, принаряженные ради такого события в свои лучшие рубашки и платьица. Вели себя они удивительно тихо и чинно. Не пожелавшие снять верхней одежды парни и девушки расселись на самых дальних скамьях, подальше от света. Им было жарко в полушубках и ватных пальто, но расстаться с ними они ни за что не хотели. Когда раздернули ситцевый занавес, зрители увидели голую сцену без кулис. На ней стояли четыре стула да горела настенная лампа. Она отчаянно дымила - верхняя половина стекла была отломлена. На сцену из дверей читальни вышла Людмила Ивановна, одетая в черное шерстяное платье с белым кружевным воротником. Попыталась она привернуть в дымившей лампе фитиль, но вместо этого совсем потушила ее. В зале раздался смех. - Первый блин комом! - раздался с темной сцены голос Людмилы Ивановны. - У кого есть спички? Помогите зажечь эту коптилку. Было слышно, как кто-то грузный поднялся на заскрипевшую сцену. Потом раздался грохот перевернутого стула. Наконец, вспыхнула спичка. Чья-то рука протягивала ее стоящей у лампы учительнице. Когда лампа загорелась, зрители увидели только спину уходящего человека. Узнать его никто не мог. Людмила Ивановна подошла к самому краю сцены. - Уважаемые граждане! Сегодня мы проводим силами школьников и партизан наш первый культурно-просветительный вечер. Наши силы и возможности более чем скромны. Будет у нас несколько номеров декламации, хоровое пение, игра на гармошке и балалайке. После этого начнутся танцы. Мы надеемся, что от этого получат удовольствие все присутствующие и в следующий раз сюда соберутся и те, кого нет сегодня... А теперь разрешите мне прочесть вам стихотворение Максима Горького "Песня о Буревестнике". Людмила Ивановна отступила назад на два шага, подняла глаза к потолку, словно увидела там нечто интересное. Школьники на первых рядах немедленно последовали ее примеру, но так ничего и не увидели на темном потолке. Поразил их необычайно изменившийся голос Людмилы Ивановны. Громко бросила она в притихший зал: Над седой равниной моря ветер тучи собирает. Между тучами и морем гордо реет Буревестник, черной молнии подобный. То крылом волны касаясь, то стрелой взмывая к тучам, он кричит, и - тучи слышат радость в смелом крике птицы. Как зачарованные, слушали Людмилу Ивановну ребятишки и взрослые. Все испытывали восторг и удивление от жгуче-проникновенных, ослепительно ярких слов. Одно за другим, то тише, то громче бросала их в зал Людмила Ивановна, и картины одна другой ярче возникали в воображении каждого, стояли перед глазами, как живые. Каждый по-своему рисовал себе никогда не виданное море и гордого буревестника над ним. Сидящий в зале Ганька Улыбин широко раскрытыми глазами глядел на Людмилу Ивановну и не узнавал ее. Глаза ее гордо блестели, необыкновенно стройной и гибкой стала фигура, налился силой и страстью чистый звучный голос. "Вот это да! - думал он. - Так и бросает то в жар, то в холод. Вот бы мне этак читать-то!" - Буря! Скоро грянет буря! Это смелый Буревестник гордо реет между молний над ревущим гневно морем, то кричит пророк победы: - Пусть сильнее грянет буря!.. Страстно бросила в зал обжигающие строки Людмила Ивановна и умолкла. Она ждала аплодисментов, но их не было. Сначала она была этим озадачена, но потом догадалась, в чем дело, и сказала: - Товарищи! Я забыла предупредить вас. Если вам понравится то, что читают или поют на сцене, за это исполнителей полагается приветствовать: за отличное исполнение полагаются аплодисменты. Хлопайте в ладошки, как можно громче. Вот это и будет ваше одобрение. Все школьники решили немедленно попробовать, получатся ли у них аплодисменты. Глядя на них зашлепали в ладоши и парни. Только девушки вели себя так, словно считали ниже своего достоинства принимать участие в таких пустяках. "Вот коровы! - возмущенно думал о них Ганька. - Ничем их не расшевелить. Сидят да серу жуют, как коровы жвачку". Людмила Ивановна повеселела и объявила: - А теперь группа наших партизан споет нам любимую партизанскую песню. Тотчас же на сцену поднялись Семен Забережный, Симон Колесников, Лука Ивачев и Гавриил Мурзин. Все они были побриты и подстрижены, одеты в новые гимнастерки и сапоги, все держались торжественно. Выстроились они полукругом, огляделись и запели: Замучен тяжелой неволей, Ты славною смертью почил... В борьбе за народное дело Ты голову честно сложил... Служил ты недолго, но честно На благо родимой земли... И мы, твои братья по делу, Тебя на кладбище снесли... Наш враг над тобой не глумился, Вокруг тебя были свои... Мы сами, родимый, закрыли Орлиные очи твои... Пели партизаны не очень искусно. Тягуче и заунывно прозвучала песня, но свое дело сделала. Слова ее произвели сильное впечатление и на школьников, и на взрослых. Одни девушки не пошевелили палец о палец, чтобы поблагодарить исполнителей. После партизан выступили школьники Гриша Носков и Глеб Косых. Гриша прочитал, ни разу не сбившись, "Несжатую полосу" Некрасова. Но от волнения он читал так быстро и однотонно, что ни разу не передохнул, не сделал паузу. Однако пожилым казакам именно это и понравилось больше всего. Никула Лопатин, вволю поаплодировав Грише, сказал потом Ганьке: - Силен чертенок! Чешет, как по-писаному. Хорошая память у малого. Наверняка писарем будет... Глеб Косых читал стихотворение Никитина "Вырыта заступом яма глубокая". Читал он гораздо выразительнее, но под конец сбился и убежал со сцены глубоко огорченный. Когда коротенькая программа вечера подходила к концу, к Семену неожиданно подошел Василий Попов и сказал: - Хорошо у вас, да маловато. Разрешите мне под конец выступить? - А что у тебя? - недоверчиво спросил Семен. - Не испортишь нам вечер? - Не испорчу, голову на плечах я имею. А вот ребятишек заставлю от души похохотать. Ради их и прошусь на сцену. - Тогда валяй. Возражений не имеется. О выступлении Попова Людмила Ивановна объявила так: - Сейчас выступит один товарищ, не пожелавший, чтобы вы узнали, кто он такой. Но я вам по секрету, если хорошо выступит, назову его фамилию. С этими словами Людмила Ивановна убавила в лампе свет, и на сцене стало совсем темно. Зрители смутно видели, как поднялся на сцену кто-то толстый и грузный. И сразу же на него отчаянно загавкала, судя по голосу, маленькая собачонка. - Цыть, зараза! - прикрикнул на нее неизвестный и вдруг шарахнулся в сторону. Теперь на него принялся лаять зло и хрипло матерый пес. Человек замахнулся на него стулом и прикрикнул: - Пшел к черту! Вот как съезжу стулом, так останешься без зубов. На минуту все стихло. А потом на сцене захлопал крыльями петух и трижды пропел ку-ка-реку. В ответ замычала корова, заржал бодро и весело конь, потом снова тявкнула собачонка. И вдруг, заглушив ее, засвистела, защелкала какая-то птичка. Долго неизвестный тешил ребят, то хрюкая свиньей, то визжа побитой собачонкой или заливаясь петухом. В темноте казалось, что сцена битком набита всякими большими и малыми зверями и птицами. Ребятишки все время смеялись. А взрослые без конца спрашивали друг у друга: - Кто это, не знаешь? На все голоса может! - Да это, однако, Семен Забережный! - Нет, это не Семен. Это Тереха Уткин. - Тереху бы я по голосу узнал. Это кто-то другой. Дает жару!.. Когда на сцене все стихло, ребятишки принялись из всех сил хлопать в ладоши, стучать ногами. Людмила Ивановна прибавила свет и, улыбаясь, спросила: - Ну, понравилось, ребята? - Понравилось!.. Еще надо! - Хорошенького помаленьку. На первый раз хватит. - Кто это был? - дружно спросили ребята. - А вот угадайте! - Никула Лопатин! Семен Забережный! - послышались голоса. - Нет, ребята. Это не они. Это выступил перед вами Василий Павлович Попов. Услыхав фамилию новосела, захлопал весь зал. После этого на сцену вышел Семен Забережный. Он поблагодарил за организацию вечера Людмилу Ивановну и всех, кто принял в нем участие. - Нам надо такие вечера почаще устраивать, Людмила Ивановна. Надеемся, что вы и впредь будете помогать нам строить новый быт, по-новому жить, по-новому веселиться... А теперь, товарищи молодежь, можете заняться плясками и играми. Гармониста мы вам на сегодня хорошего подыскали. Давайте веселитесь. Только смотрите, чтобы все было тихо и мирно, а самое главное, как сказала Людмила Ивановна, культурно. Сразу же Людмила Ивановна позвала школьников и повела по домам. Скоро разошлись и партизаны. Не ушел только Никула Лопатин. Он был польщен и взбудоражен тем, что услыхал свою фамилию, когда школьники разгадывали, кто был звукоподражатель. - Ребятишки-то, паря, каковы! - не раз от приставал к Ганьке. - Они меня первым назвали, думали, что это я постарался. Они знают, что я не хуже Попова могу эти фокусы выкидывать. - Что же тогда не выкидывал? - Да ведь не знал я, что можно и мне выступить. Уж я бы почище штучку отколол. Я бы распотешил народ... - Ладно, мне некогда, - поспешил отвязаться от него Ганька, готовясь принять участие в плясках. После этого вечер превратился в обыкновенную вечерку, только трезвую и обычную до зевоты. Первый вечер вызвал в Мунгаловском много разговоров. Люди начали жалеть, что не побывали на нем, не послушали, как декламировала учительница, как читали стихи ребятишки и выдавал себя за всех домашних животных и птиц Василий Попов, ставший после вечера очень популярным человеком. 6Лука Ивачев гнал на водопой свою рыжую корову и сухопарого, с черной гривой на левую сторону, гнедого коня. Было пасмурное, с легкой оттепелью утро. Медленно падал из редеющих туч снежок, мелкий и мягкий, как заячий пух. Лука с удовольствием дышал влажным, напитанным снежной свежестью воздухом. Всю ночь проиграл он в карты у контрабандиста Лаврухи Кислицына в жарко натопленной, полной табачного дыма избе. За неимением денег играли на китайские спички, покупая их у Лаврухи на золото и муку. За ночь Лука проиграл сто коробков спичек, а от выпитого ханьшина, в который Лавруха подмешивал для крепости табачный настой, невыносимо болела голова. Возвратясь поутру домой. Лука выпил четыре стакана черного, как деготь, чая, разругался с женой, недовольной его ночными отлучками, и пошел рубить привезенный вчера из лесу хворост. Изрубив хворост на короткие поленья, сложил он из них поленницу и раньше обычного погнал на водопой скотину. Он хотел поскорее разделаться со всеми делами, забраться потом на лежанку в запечье, укрыться с головой и хорошо отоспаться. Вечером он снова собирался к Лаврухе, чтобы сквитать свой проигрыш. Прорубь на ключе, в которой поили скот, была не вычищена. Подряженный в прорубщики Никула Лопатин тоже провел всю ночь в картежном майдане, где так упился даровым ханьшином, что свалился на полу у курятника и мертвецки заснул. Когда игроки расходились по домам, разбудить его не удалось. Все, кто побывал в это утро на ключе, кляли и ругали Никулу. Подступы к дымящейся проруби заледенели, на них легко было поскользнуться и упасть. Сухопарый конь, подкованный на все четыре ноги, сумел добраться до проруби. У него хватило догадки опуститься на колени и кое-как дотянуться до воды. Но корова дважды падала, больно расшибалась об лед и не сумела даже приблизиться к недоступной воде. Напоить ее можно было только из ведра, а его у Луки с собой не было. Пришлось стоять и ждать, пока не появится какая-нибудь девка или баба с ведрами. Время шло, а никто, как назло, не шел. Конь давно напился и ушел домой, а Лука и его костлявая неряшливая коровенка все еще стояли у проруби. Наконец с бугра спустилась к ключу с ведрами на кривом коромысле жена убежавшего за границу гвардейца Лоскутова. Это была молодая и красивая казачка в белом шерстяном полушалке, в черных аккуратных валенках. Звали ее Марьяной. С постным лицом и стыдливо потупленными синими глазами, кланялась она при встрече строгим по части нравственности старикам а старухам, недоступно важная проходила мимо безусых недорослей в казачьих штанах. Но стоило ей повстречать усатого, неравнодушного к женским прелестям казака, как от всей ее монашеской скромности не оставалось и следа. Жадно и беззастенчиво разглядывала она его затуманенными глазами. Не улыбаясь и не краснея, искала ответного взгляда, как собака подачки. - Здравствуй, Лука Иванович! - пропела она и оглядела его с ног до головы. - Здравствуй, Марьянушка, здравствуй! - молодцевато приосанился Лука, загораясь от ее медового голоса и игривого взгляда. - Давно я тебя не видел, малина-ягода. Другие сохнут и старятся, а тебе ничегошеньки-то не деется. Какой замуж выдали, такой и осталась... Где у тебя гвардеец-то? - Известно где - на чужой стороне. - Не скучаешь без него? - Всяко бывает. Молодые годы без мужа коротать не шибко весело. Он ведь где прибьет, а где и приголубит. - Это, конечно, так! - самодовольно проговорил Лука. - Без мужика у бабы сплошной великий пост. Надо бы тебе на время замену законному-то подыскать. - И подыскала бы, да боюсь. - Бояться нечего, муж врасплох не застанет. - Я совсем не его боюсь. Свяжись с вашим братом, а жены потом глаза выцарапают. Все ведь вы, холеры, женатики. - Это ты через край хватила!.. На твой век холостых хватит. - Холостяков я терпеть не могу. Все они на одну колодку - сопливые и мокрогубые. Их еще учить да учить, пока толк получится. - Все ты, ягода-малина, знаешь! - рассмеялся Лука. - В гости бы когда-нибудь позвала, что ли? Я завсегда с моим удовольствием... А теперь помоги моему горю, дай ведро корову напоить. - Что ты, что ты! Ведро у меня чистое. - Ну, корова тоже не поганая. Она почище нас с тобой. Это не свинья какая-нибудь. Да потом я тебе это ведро на десять рядов сполоснуть могу. - Сполоснуть-то сполоснешь, да ведь корова у тебя вроде хворая. Одна кожа да кости. Вон у нее на хвосте какая беда висит, - показала Марьяна на примерзшую к хвосту коровы лепеху навоза. Лука невольно покраснел, злобно выругался. - Вот черт! А я и не заметил этого. Спасибо, что сказала. Только ты не шибко надо мной насмешки строй. Корова у меня гнилой соломой довольствуется. Сена я не косил. Мы белогвардейскую сволочь под корень выкашивали. Ты об этом не забывай. - Ладно, ладно! - напуганная его гневом поспешила сказать Марьяна. Бери ведро, я подожду. Напоив корову, он несколько раз сполоснул ведро, отдал его Марьяне и заодно попенял: - Смеяться надо мной нечего. Мне твои шутки - нож в сердце. Был я раньше житель, а теперь ни черта у меня не осталось. Все добро, какое было, пожгли да порастащили господа белопогонники... Марьяна, нацепив ведро на коромысло, опустила его в низко стоящую в круглой проруби воду. Ведро глухо звякнуло и, не слетев с коромысла, окунулось в воду. Легко, словно это не стоило никаких усилий, подняла она его наполненное с краями, не расплескав ни капли. Когда, немного передохнув, брала ведра на коромысло, пришлось ей низко нагнуться. Лука прищурился от удовольствия, увидев, как обозначился под синей суконной юбкой ее широкий и круглый зад, как блеснуло белое кружево исподней рубахи. "Грех на такую бабу сердиться, - решил он с усмешкой. - Хорошо бы к ней салазки подкатить! Да ни черта не получится. Она только на язык крученая. С другим к ней не вдруг сунешься". Марьяна попрощалась с ним и медленно пошла на бугор, ядреная, вся налитая здоровьем и силой. Глядя ей вслед, Лука решил найти предлог и наведаться к ней в гости. - Что паря, хороша Маша, да не наша? - раздался у него за спиной насмешливый голос неслышно подошедшего Никулы. - Ты что же, ядрена-зелена, по майданам шатаешься, а прорубь не чистишь? - напустился на него Лука. - В отставку захотел? Мы это тебе, лодырь злосчастный, в два счета устроим. Тут по твоей милости последняя корова чуть до смерти не расшиблась. Вот потяну я тебя к ответу, так будешь знать... - Проспал, паря, проспал, - виновато залебезил перед ним Никула. Сейчас я эту прорубь в один момент в божеский вид приведу... Только коров в ней зимой одни дураки поят. Умные люди, те коров на ключ по морозу не гоняют. Они их дома теплой водичкой угощают. От этого у них и молоко не переводится. В это время к проруби подъехал верхом на коне Ганька Улыбин. Услыхав слова Никулы, он спросил: - Чего же тогда ты свою корову на ключ гоняешь? - А, Ганьча! Мое почтенье, товарищ секретарь сельского ревкома! повернулся к нему Никула. - На твой спрос ответ у меня короткий. Я ведь тоже в умных не числюсь. Умницей себя моя Лукерья считает, а меня давно в дураки определила. Слова сказать, холера, не дает. Сидит целый день под окошком, глаза пялит на улицу и курит папиросу за папиросой, чуть ли не с карандаш длиной, а коровы по-человечески напоить не желает... Как ты думаешь, у всех бабы такие пилы? Или это я один такой разнесчастный? - Да нет, все одним миром мазаны, - ответил ему за Ганьку Лука. - Я за всю свою жизнь только раз такую встретил, которая мужика не пилила. Глухонемой она оказалась. - Вот повезло ее мужику! Прямо позавидуешь... А тут с утра до вечера пилит и пилит. И в пролубщики она меня загнала, и на майдан шататься заставила: Какой мне интерес, скажи на милость, у Лаврухи по ночам околачиваться? - Ну, интерес-то, положим, большой. Ты за зиму дарового вина, хвати, так банчков десять выдул. На это ты мастер. - Вот уж это напрасно попрекаешь, - обиделся Никула. - Подадите раз в неделю стакан и считаете, что я больше всех выпил. - Не ври, не ври! Ты вчера так нарезался, что смотреть противно было. Растянулся у курятника, во всяком дерьме измазался. Даже сейчас от тебя воняет. - Да ведь все это через бабу. Жизни мне от нее нет. Загнала меня в пролубщики, батрачить на общество за гроши заставила. - Тоже мне батрак выискался! - язвительно процедил Лука. - Раз в два дня поковыряться здесь с пешней дело нетрудное. Кормушка это у тебя, а не работа. Ганька поил коня и посмеивался. Никула, не желая сдаваться, плаксиво возражал: - Ну, не скажи! Вот как начнет пригревать, тут я еще намучаюсь. Днем все растает, хлынет вода с бугров, затопит обе пролуби, а ночью замерзнет. Тогда только знай развертывайся. Так что это каторга, а не кормушка. Это тебе любой человек скажет. Ганька уже собрался уезжать, когда на ключ приехал с бочкой на санях Иван Коноплев, отец Лариона, мобилизованного унгерновцами в обоз и до сих пор не вернувшегося домой. Никто в поселке не знал, что Ларион ушел с Унгерном в Монголию уже не обозником, а строевым казаком. Иван Коноплев был коренастый, с чалой от проседи окладистой бородой пожилой казак. Он постоянно носил на большом и указательном пальцах правой руки кожаные напалки. За это и прозвали его Иваном Сухопалым. Взяв под уздцы запряженную в обледенелые сани сивую кобылу, Иван подъехал к самой проруби. Он поздоровался с Лукой, Никулой и Ганькой, вскинув к мохнатой шапке руку в пестрой варежке. - Как она жизнь, Иван Леонтьевич? - осведомился у него Никула, щурясь от упавшей на ресницу снежинки. - Да ничего, шибко не жалуемся, - ответил Иван. - Про Лариоху ничего не слышно? Мы ведь с ним в одно время в обоз к Унгерну угодили. Я все их с Артамошкой домой сбежать подговаривал, да они коней с телегами потерять побоялись. - Ежели живой, там где-нибудь мотается. Мы уж ждали, да ждать перестали. Не желая больше разговаривать, Иван заткнул за красный кушак варежки и взял сделанный из обрезанного ведра черпак, торчавший из бочки. Никула подождал, не скажет ли он еще чего-нибудь, и, не дождавшись, пошел к часовне, на крыльце которой у него хранились пешня, метла, железная и деревянная лопаты. А Лука вдруг заинтересовался хомутом на кобыле Ивана. Хомут был с ременной, украшенной махрами и медными бляхами шлеей. Иван черпал воду, искоса наблюдал за Лукой. Это разожгло любопытство Ганьки, и он попридержал коня. Лука тем временем подошел к кобыле, еще раз оглядел хомут и спросил: - Слушай, Иван! Откуда у тебя этот хомут? - Ниоткуда: Сам я его сделал еще до революции, - ответил тот, перестав черпать воду. - Значит, своедельский, не купленый и не ворованный?.. А ну, подойди сюда да скажи вот при Ганьке, что это за буквы на нем? - приказал Лука. На деревянных, красиво выточенных колодках хомута пониже супони виднелись написанные багряной краской две буквы И и Л. Они хотя и выцвели, но были хорошо заметны. Иван, не торопясь, подошел с другой стороны, воровато глянул на буквы и, не задумываясь, ответил: - Это, товарищ Ивачев, мое клеймо. Обозначает око Иван Леонтьевич. - А может быть, Ивачев Лука? - спросил Лука, усмехаясь, обжигая Ивана полными злобы и бешенства глазами. - Можно и так повернуть. Только хомут этот мой и клеймо мое... - И не стыдно тебе, Иван? Врешь и не краснеешь! - Я не вру, а правду говорю. - Ах ты гад! - взорвался наконец Лука. - Спер у меня хомут и открещиваешься. Вот тебе за это! - размахнулся он и ударил Ивана но уху. - Караул! Убивают! - закричал Иван, заслоняясь от Луки руками. А тот неотступно наседал на него и бил то правой, то левой рукой, а сам исступленно орал: - Семеновцы мой дом сожгли, семью по миру пустили! А вы, сволочи, все, что не сгорело, к себе перетаскали! Убить вас за это мало. Прижав Ивана к стене часовни, он схватил его за горло, стал душить. Ганька спрыгнул с коня, бросился разнимать их. Он схватил Луку сзади за руки, начал уговаривать: - Лука Иванович! Товарищ Ивачев! Нельзя же так. Раз виноват он, ты его в ревком тащи, а не бей. - Уйди, Ганька, не мешай! - закричал Лука, не отпуская Ивана и стараясь отпихнуть от себя Ганьку. - Таких гадов на месте давить надо, а ты заступаться за него вздумал. Уйди, а то... - Не уйду! - повис на нем Ганька. - Ты же сознательный человек. Стыдно мордобоем заниматься. Увидев прибежавшего на шум Никулу, Ганька попросил: - Помогай разнимать! Тут дело убийством пахнет. Чего стоишь, как столб? - Это не мое дело. Раз Лука Ивану морду чистит, он и ответит за рукоприкладство. - Я тебе отвечу... Я тебе так отвечу... - хрипел Лука и снова крикнул Ганьке: - Да отвяжись ты от меня, сопляк! Не суйся, куда не надо, а то и тебе попадет. - Пусть попадает! А убивать тебе человека не дам. У нас и без этого крови немало пролито, - твердил своецепкий, увертливый Ганька. Отпустив Ивана, Лука размахнулся, чтобы ударить Ганьку. Тот моментально присел, и удар пришелся впустую. Лука, потеряв равновесие, упал на лед. Иван воспользовался этим и бросился наутек. Пока Лука поднимался и приходил в себя, тот уже одолел крутой бугор и скрылся в улице. - От меня не убежишь! - крикнул ему вдогонку Лука. - Я тебя на дне моря достану!.. Потом подошел к Ганьке, сжимая кулаки, спросил: - Ты, что, в защитники к Сухопалому подрядился? Вот возьму и утоплю тебя в пролуби. - Ну, ну, давай попробуй! Какую я тебе межу переехал? - бесстрашно глядя ему в глаза, спросил Ганька. - Нашел за кого заступаться, барахло ты этакое, - сказал, остывая, Лука. - Небось, сейчас к Семену пойдешь? Жаловаться на меня будешь? - Конечно, пойду! Он с тебя стружку снимет. Раз украл Иван твой хомут, подавай в суд, а не дерись. - Пошел ты к такой матери! Молод, чтобы меня учить... Лопатин! повернулся Лука к Никуле. - Отведи Сухопалому его кобылу и скажи, чтобы в гости меня ждал. Я к нему сейчас с винтовкой приеду. Я ему покажу, как своих грабить. Сказав это, Лука быстрым шагом пошел домой, а Ганька поскакал к Семену. Ни дома, ни в в ревкоме того не оказалось. - Ты его в Царской улице ищи. Он к кому-то туда ушел, - сказал Ганьке сторож Анисим. И Ганька поехал разыскивать Семена на Царскую улицу. А тем временем Лука прибежал домой, заседлал коня, схватил со стены винтовку и отправился к Ивану Коноплеву. По дороге заехал к партизану Гавриилу Мурзину и позвал его с собой. - Поедем! - согласился Мурзин. - Надо этого Сухопалого проучить. Он такой ловкач, каких немного найдешь. Он наверняка не один хомут приспособил. Никула только что привел в ограду Коноплева кобылу с бочкой, как туда нагрянули Лука и Мурзин. От крыльца на них бросился с хриплым лаем серый волкодав. Мурзин вскинул винтовку на руку, выстрелил и убил волкодава наповал. На выстрел выбежали из избы жена и невестка Ивана. Завидев убитого волкодава, они налихомат заголосили. - Где Иван? - наезжая на них конем, спросил Мурзин. - Зачем он вам? Убивать хотите! Тогда лучше меня убивайте! закричала жена Ивана, разрывая на себе кофточку. - Убивать, Матрена, не будем, а научим, как чужое добро воровать! Говори, где он у тебя? В это время из раскрытых ворот завозни вышел Иван. - Убивать приехали? - спросил он, шагнув навстречу Луке и Гавриилу. Стреляйте, сила ваша. - Будем мы об тебя руки марать, как же! Вот обыск произведем, сказал Мурзин. - Ты лучше сам сознавайся, что ты у нашего брата прикарманил. Воровать ты мастак, как я погляжу. - Давайте ищите. Ничего я, кроме этого хомута, не брал Да и его в огороде нашел, валялся он там. Чтобы не погрызли собаки, я и подобрал его. - Ври, ври! Так-то мы и поверили... Давай показывай свое хозяйство. А вы, бабы, - обратился Лука к причитавшим женщинам, - не войте тут. Идите в избу и занимайтесь делом: На беду в завозне у Ивана оказалось штук десять литовок, добрая половина которых явно не принадлежала ему. В семье у него было всего четверо косцов, считая и Лариона. - Откуда у тебя столько литовок, гад? - спросил Мурзин и ударил Ивана. Тот упал на колени, расплакался и сказал: - Простите, братцы! Черт попутал. - Черт, говоришь? - схватил его за воротник и встряхнул Лука. Паразит ты, одно слово паразит. Убить тебя и то мало. Хотел на чужой беде богатым сделаться. Вот как двину тебя прикладом... У кого литовки украл? Иван, продолжая плакать и давиться слезами, рассказал, что литовки взял на пепелище Северьяна Улыбина и Семена Забережного. В это время в ограду влетели верхами на конях Семен и Ганька. У Семена за ремень был заткнут наган. - Что тут происходит? - заорал он на вышедших из завозни Луку и Гавриила. - Самоуправством занимаетесь? Под суд угодить захотели? - Раскопали мы тут такой клад, что только ахнешь, - ответил ему Лука. - Я думал, Иван один мой хомут свистнул, а у него оказались и веревки, и литовки, и даже чей-то дробовик. Он сам сознался, что есть у него и твои и улыбинские литовки. - Вот как! - поразился Семен. - Ни за что бы не подумал. - Он слез с коня, прошел в завозню. Узнав среди других две свои литовки, сказал Ивану: - Эх, Иван, Иван! Какой же ты все-таки подлец!.. Что теперь с тобой делать? Арестовать да в Завод отправить? Не виляй мордой, не виляй. Говори, что с тобой делать? - Прости ты меня, Семен Евдокимович! - взмолился Иван. - Это меня жадность попутала. Пожалей не губи, заставь за тебя бога молить. Я ведь не один такой-то. Тут и еще есть вроде меня. Они тоже все, что попадало, к себе таскали. - Кто они такие? Говори, раз заикнулся! - прикрикнул Семен. - Архип Кустов больше всех таскал. - Об этом говорить нечего. Таскал, да все бросил, все нам досталось. Ты о тех говори, кто не за границей, а дома. - И скажу, не побоюсь... Никула Лопатин улыбинское точило приспособил. - Никула?!. Вот подлец. - Ничего не подлец! - закричал находившийся тут же Никула. - Точило улыбинское я брал, чтобы сохранить его. Как Ганька с матерью сюда вернулись, я им его назавтра же вернул. Можете Ганьку спросить. - Это правда? - повернулся Семен к Ганьке. - Правда. - Ну, тогда извиняй, Никула. Молодец ты. - Я, паря, на чужое не жадный, - расцвел в улыбке Никула. - Еще про кого знаешь? - потребовал у Ивана Семен. - Герасим Косых, когда председателем был, плуг у Сергея Ильича приспособил. Я это собственными глазами видел. Он у него и теперь под сараем стоит. Герасим Косых, прибежав на шум, находился здесь же. - Правда это, Герасим? - спросил Семен. Герасим покраснел, но твердо ответил: - Правда. Чего же доброму плугу без дела стоять? У меня белые в десять раз больше добра развозили да растаскали. Вот я и реквизировал этот купеческий плуг. - Экий ты ловкий! - расхохотался Семен. - Значит, своим судом присудил чепаловский плуг себе?.. Придется тебе его вернуть в сельревком. Всечепаловское хозяйство принадлежит теперь ревкому. Мы им будем распоряжаться, а не ты. Скоро весна. Нам надо бедноту обеспечить семенами и сохами. Вот и отдадим плуг на подержание тому, у кого и деревянной сохи нет. Герасим, довольный тем, что все так хорошо кончилось, согласился немедленно вернуть плуг. Он тут же пошел домой, чтобы отвезти плуг в сельревком. У Ивана Коноплева забрали хомут, литовки, дробовик и, сделав ему серьезное внушение, решили в суд на него не подавать. - Хватит с него и разбитой - морды, - сказал Лука. - Пусть живет да за нашу доброту бога молит. Как ты, Ганька, думаешь? Простить? Или теперь, когда знаешь, что он и тебя обворовал, не простишь его? - Ладно, ладно, не подкусывай! - огрызнулся Ганька. - Навел ты ему суд и хватит. Нечего его напрасно губить. Обращаясь ко всем сбежавшимся в коноплевскую ограду мунгаловцам, Семен сказал: - На первый случай решили мы Ивана простить. Пусть это будет ему уроком. А теперь, граждане, моя просьба к другим. Кто взял что-нибудь у партизан, верните лучше сами подобру-поздорову. Иначе плохо будет. Найдем у кого-нибудь ворованное и будем в суд подавать. Будут таких судить, как грабителей и мародеров. У всех у нас накипело на сердце. И пусть Иван теперь не жалуется на Луку. На месте Луки любой бы ему шею накостылял, а потом бы и в суд потащил. Намотайте это, как говорится, на ус. Оставшись наедине с Лукой и Гавриилом, Семен устроил им крепкую головомойку. - Не так, Лука, поступил, как надо. Зря ему кровь из носу пустил и обыскивать без моего разрешения стал. А ты, Гавриил, вместо того, чтобы отговорить товарища, подзуживать начал. Ладно, если Иван побоится заявить на вас, если же не струсит, тогда плохо придется. За самоуправство могут приварить штраф или принудиловку. Заставят в Заводе уборные чистить, ведь это позор. Запомните это на будущее и не давайте воли кулакам. Назавтра утром Ганька, выйдя дать коню сена, увидел у себя на крыльце кем-то подброшенное отцовское седло. А Симону Колесникову подбросили на завалинку дугу и седелко, принадлежавшие его отцу. 7В поселке уже стали забывать о случае с Иваном Коноплевым, как заявился в сопровождении целого десятка милиционеров Челпанов. Одетый в черную борчатку, сизую папаху с синим верхом, стремительно ворвался он в сельревком с нагайкой в руке. - Здравия желаю! - сухо поздоровался с Семеном. - Я к вам, товарищ Забережный, по неприятному делу. Разрешите присесть? - Пожалуйста, присаживайтесь... Я вас слушаю. - Я приехал арестовать вашего партизана Луку Ивачева. Есть у вас такой? - Есть. А за что его арестовать хотите? - За избиение гражданина Коноплева... Мне очень неприятно, товарищ Забережный, но я должен прямо сказать, что вы попираете здесь у себя революционную законность. Вы поставлены ее насаждать, а вместо этого покрываете тех, кто ее нарушает. - Громко сказано, товарищ Челпанов!.. Революционной законности я не нарушал и нарушать не собираюсь. У нас ничего не произошло такого, чтобы вам скакать сюда с целым взводом. - Вот тебе раз! - притворно изумился Челпанов. - Не ожидал я этого, товарищ Забережный. Ваш партизан зверски избил человека, устроил над ним форменный самосуд, а вы считаете, что не произошло ничего особенного. Как же это прикажете понимать? Подобные случаи дискредитируют нашу власть в глазах трудящихся. Мириться с ними нам никто не позволит. А вы примирились, как я вижу. Иначе этот прискорбный факт расценить невозможно. - Подожди, подожди!.. Ты тут столько наговорил, товарищ начальник, что в пору и меня на высидку отправлять. Разреши сначала рассказать про этот случай. - Я все знаю. Ничего нового не услышу. - Как знать! Тебе не терпится упрятать Ивачева за решетку. Смотри, как бы такая поспешность боком не вышла. - Прошу мне не тыкать и не угрожать. Тыкайте кому-нибудь другому. - Я не угрожаю. А если сказал вам по ошибке ты, так это же простая оговорка с моей стороны. У нас ведь тут выкать не привыкли. Нет-нет да и собьются на ты. - Хорошо, хорошо! Так что вы имеете сказать? - У Луки Ивачева, когда он ушел в партизаны, семеновцы сожгли дом, разграбили все имущество. Вернулся домой, а у него ни кола, ни двора. И вдруг совершенно случайно видит свой хомут на кобыле Ивана Коноплева. Начинает того спрашивать, откуда у него хомут, где взял его, а Иван божится и клянется, что хомут его собственный. Ясно, что Ивачев не выдержал и съездил ему разок-другой по уху. Я его не оправдываю. Я ему за это шею намылил, как следует. И я бы сообщил об этом вам, если бы тот же Иван Коноплев не стал меня упрашивать не делать этого. Ведь у него партизанских ворованных вещей оказалось половина завозни. Губить я его не захотел. С этим согласились все, кто присутствовал при обыске. - Хотели оправдаться, товарищ Забережный, а вместо этого вконец запутались Решили покрыть одного и другого своей собственной властью. Плохой пример подали, очень плохой. Из вашего объяснения я усвоил то, что арестовать надо и Ивачева и Коноплева. И того и другого надо судить по заслугам. Этого только я и добиваюсь. Будьте любезны указать, мне, где проживают Коноплев и Ивачев. Семен ясно понимал, что Челпанов дождался случая и сводит с ним старые счеты. Но ему не оставалось ничего иного, как только смириться с фактом ареста Луки и Ивана. Скрепя сердце, послал он с Челпановым Ганьку, чтобы он указал ему дома того и другого. "Это он мне ловкую пакость подстроил. И как только все разнюхал? размышлял Семен, оставшись один. - Теперь выспится на мне. На весь уезд растрезвонит, что я такой-сякой, разэтакий. А я все равно в обиду Лукашку не дам. Надо завтра же в Завод ехать, поговорить по душам с Горбицыным и Димовым". Едва дождавшись утра, Семен поскакал в Завод. - Ну, что еще у тебя стряслось, Семен Евдокимович? - встретил его вопросом Димов. - По глазам вижу - переживаешь. Садись, рассказывай. - Беда, товарищ Димов. Приехал потолковать с тобой, - и он поведал Димову все, как было, ничего не утаивая. - Да, фрукт этот наш милицейский бог! - возмутился Димов. - Формально он, конечно, прав, а по существу... гнусный пакостник Иначе и не охарактеризуешь. Но ты сильно не переживай, в обиду не дадим. Пойдем к Горбицыну, потолкуем. Горбицын встретил Семена не в пример Димову холодно и официально. Чувствовалось, что Челпанов успел побеседовать с ним и все расписать так, как было выгодно ему. - Не одобряю я вас, товарищ Забережный. Вместо того, чтобы приехать и посоветоваться, вы все пытаетесь разрешить у себя на месте. Вот и допускаете всякие ляпсусы. У вас это уже не первый случай. Слишком многое на себя берете. Однажды, как я слышал, вы пытались выдать замуж за партизана Соколова гражданку Бушмакину. А разве это дело председателя ревкома... Ты ничего не слышал об этом? - спросил Горбицын Димова. - Впервые слышу. - Тогда пусть сам расскажет тебе, какую штучку он выкинул. Едва Семен услыхал об этом, как сразу весь вспыхнул и потупился. То, о чем напомнил ему Горбицын, действительно было. Однажды пришел к нему Алексей Соколов и пожаловался, что Маруська Бушмакина согласна выйти за него замуж только в том случае, если он обвенчается с ней в церкви. Соколов был решительно против этого. Всех попов считал он паразитами и контрреволюционерами. Оснований у него для этого было более чем достаточно. Десятки станичных попов опозорили себя тем, что предавали анафеме красных партизан, выдавали на расправу карателям их отцов и матерей. Идти к ним на поклон Соколов не хотел и попросил Семена поговорить с Бушмакиной, Семен согласился и вызвал к себе Бушмакину, встретил ее самым вежливым образом и принялся убеждать в том, что из Соколова получится хороший муж, если даже они и не обвенчаются с ним у попа. Бушмакина, краснея и волнуясь, ответила, что она согласна на все, да не согласны родители. Если она поступит против их воли, они не дадут никакого приданого. А как они будут жить, если им ничего не дадут родные? Еще она боялась, что без венчания в поселке будут ее считать не законной женой, а временной сожительницей, которая по-русски называется еще крепче. Разговор закончился тем, что Семен обозвал Бушмакину дурой и сам был обозван дураком, который от нечего делать вмешивается в такие дела, в какие не вмешивался в прежнее время ни один атаман. Хлопнув в ярости дверью, выскочила Бушмакина из ревкома и с тех пор не подпускала Соколова, к себе, считая, что он опозорил ее на весь белый свет. Соколов с горя начал выпивать, а потом и вовсе уехал из поселка на какие-то дальние прииски... Рассказывать про этот случай Димову Семен не пожелал. Горбицыну пришлось рассказать самому. Он понимал, что Горбицын рассказывает это не для того, чтобы помочь ему, а посмеяться над ним. И едва Горбицын кончил свой пересказ, как он зло спросил: - Ты что же, за круглого дурака меня считаешь, товарищ секретарь? А как бы ты поступил на моем месте? Я с Соколовым два года вместе воевал, люблю его, черта непутевого. Вот и захотел ему помочь, да только обжегся. Тут не смеяться надо мной надо, а позвать к себе, намылить холку и присоветовать, как работать, как с народом себя вести. Ты меня за самодура считаешь. А все это от моей неопытности, от неумения. Злого умысла здесь не ищи, его надо в другом месте искать. - Я, кажется, не обзывал тебя самодуром? - возмутился Горбицын. - Не приписывай мне того, чего я не говорил. - Прямо не говорил, а намекнул так, что яснее некуда. Я к тебе, как к родному пришел, а ты меня так встретил, как будто ледяной водой окатил. - Неправда, Забережный! Встретил я тебя так, как встречаю всех, с кем не связан дружбой. - Я к тебе, товарищ Горбицын, в друзья не набиваюсь. Я пришел у тебя правды искать, раз ты поставлен на самую большую в уезде должность. Вот Челпанов нагрянул к нам, как башибузук, накричал на меня, арестовал Ивачева с Коиоплевым. Раз арестовал, теперь их судить надо. А стоит ли? Вот о чем ты подумай. Челпанов метил в меня с Лукашкой, а заодно в Коноплева потрафил, хоть и не хотел этого. Вина у Коноплева потяжелее Лукашкиной. Это каждому ясно. Он нас на коленях умолял простить его. Чтобы не портить жизнь ему, решили мы его простить. Так какого же черта вмешался Челпанов? Чего он добивается? Кому его проделки на руку? - Да... Задачку ты нам задал, - протянул Горбицын. - Значит, Челпанов ехал арестовать одного, а пришлось прихватить и другого. Почувствовал свою шаткость и решил, что лучше засудить, обоих, чтобы на себя тень не бросить. Хитер, ничего не скажешь... Ты правильно, товарищ Забережный, сделал, что немедленно примчался к нам. Ты мне помог, раскрыл глаза на истинный смысл поступков Челпанова. Провокаторские поступочки. Как ты думаешь, товарищ Димов? - Точно так же. Не из чистых побуждений проявил он здесь усердие. Я думаю, что раз Ивачев и Коноплев решили сами не обращаться в суд и помирились худо-ли хорошо ли, надо их оставить в покое. Нам надо искоренять в народе раздоры, порожденные гражданской войной. - Да, за этими раздорами наших людей легко просмотреть настоящую классовую борьбу в станицах и деревнях, - согласился Горбицын. - Челпанов или не понимает этого, или сознательно идет на это. Не мешает к нему приглядеться. - А как же с арестованными? - спросил Семен. - Прикажем выпустить и дурака не валять. Вызови, товарищ Димов, Челпанова и прикажи ему сегодня же отпустить их. Домой Семен вернулся вместе с Лукой и Иваном. Дня через три в ревком явился старик Мунгалов. Пришел он с жалобой на Потапа Лобанова. Оказывается, Потап похаживал тайком к его невестке, муж которой, Фаддей Мунгалов, находился за границей. Семен хотел было выпроводить старика, но когда узнал, что Потап велел ему помалкивать и не ходить с жалобами, если не хочет потерять своей головы, Семен вскипел и решил при случае поговорить с Потапом. Встретив его однажды в улице, Семен спросил: - Чего это ты, Потап, с ума сходишь? Пошто с чужой бабой путаешься? - Оттого, что чужая слаще, - ответил нимало не смутившийся Потап. Дело у нас с обоюдного согласия происходит. Чего же не ходить-то? Ты в это дело не вмешивайся, председателю не положено. - А распутство разводить положено? - напустился на него Семен. - Ты же красный партизан. Ты должен во всем другим пример подавать. Как тебе не стыдно, у тебя же дети. - Брось ты меня стыдить. Много берешь на себя, председатель. Тебе нет никакого дела до того, с кем я на досуге ночь или две пересплю. Я не выболел, чтобы постничать. Меня и на свою хватает и чужая не жалуется. Так что никто не в обиде, не в убытке. - Придется на ревком тебя вытащить да шею намылить. - Не за что, браток. - Найдем за что, не беспокойся. У меня заявление от старика Мунгалова. Жалуется, что ты ему голову снять грозишься, если он мешать тебе будет. - Это он врет. Надо мне его пугать черта старого. Он сам к невестке хотел подкатиться, да она нос ему разбила. Вот он и злится. Разговор закончился тем, что они разругались. С тех пор Потап не здоровался при встрече с Семеном. 8В тринадцатом веке никому дотоле неведомая Монголия, затерянная в беспредельных степях и пустынях Восточной Азии, потрясла и ошеломила Старый Свет. Из глубин ее хлынули грозные орды Чингис-хана. На косматых и низкорослых, железной выносливости конях ринулись они на знойный юг и на дальний запад. В тучах пыли, в черном дыму пожаров растекались они по степным равнинам, переваливали через высочайшие горы, перебирались вплавь через большие и малые реки, все сметая на своем пути. Там, где проносились они, гикая и завывая, стирались с лица земли многолюдные города, гибли могущественные государства, существовавшие с самых древнейших времен. Умножая свои ряды за счет покоренных и помилованных племен и народов, докатились непобедимые полчища до предгорий Карпат, до Желтого моря и Индийского океана. Приняв небывалый титул "владыки и потрясателя вселенной", коварный и безжалостный Чингис-хан создал самую сильную и самую обширную империю в мире. Но недолговечной оказалась эта империя. После смерти неумолимого хана начался ее неизбежный распад. И пришло наконец такое время, когда вся Монголия стала легкой добычей маньчжуро-китайских завоевателей. Императоры маньчжурской династии сделали воинственных кочевников своими покорными подданными. Из княжеских родов, ведущих свою родословную от Чингис-хана, набирали они личных телохранителей и всю свою конную гвардию. Они всячески привечали и задабривали многочисленных монгольских, князей, а простой народ обложили поборами и податями и под страхом смертной казни запретили ему иметь оружие. Разделив побежденную страну на уезды-хошуны, маньчжуры поставили владеть и править ими самых знатных и влиятельных из туземных князей. Эти князья-наместники владели огромными стадами коров и овец, лошадей и верблюдов. Они не платили налогов, не отбывали никаких государственных повинностей, имели сотни и тысячи крепостных. Крепостные пасли у них скот, стригли овец, доили коров, выделывали овчины и войлок, собирали топливо, доставляли в княжеские становья мясо и молочные продукты. Помимо родовитого дворянства, огромным почетом и влиянием пользовались в Монголии буддийские монахи-ламы. Ламские монастыри - хиты и хурэ - являлись оплотом буддизма и вместе с тем главными центрами торговли и ремесленничества. Почти все города страны возникли вокруг монастырей. К началу двадцатого века половина мужского населения Монголии была ламами и ламскими учениками. Свободных скотоводов в стране было всего двадцать шесть процентов. Все эти люди были в неоплатном долгу у своих князей и маньчжурских купцов-ростовщиков. Русская революция 1905 года всколыхнула Монголию. В ней начались стихийные выступления обездоленных народных масс. Монголы нападали на китайские торговые фирмы, громили их склады, сжигали долговые книги. Китайская революция одиннадцатого года, свергнувшая маньчжурскую династию, еще больше усилила борьбу монголов за свою независимость. Вскоре после этого были разгромлены и сложили оружие китайские гарнизоны в городах Улясутае и Кобдо. В результате этих событий в Кяхте было подписано так называемое "тройственное соглашение" между Россией, Китаем и Монголией об автономии Монголии в составе Китая. После Октябрьской революции в России китайцы ввели в Ургу свои войска под предлогом борьбы с большевизмом. В стране начались кровавый террор, разнузданные грабежи и насилие. Дикий произвол оккупантов вызвал злобу и возмущение всех слоев народа. Мысли о борьбе с врагами вызревали в юртах простых аратов, в роскошных княжеских шатрах и в стенах многочисленных монастырей. В глубоком подполье возникли революционные кружки Сухэ-Батора и Чойбалсана. День ото дня расширялась их деятельность, крепли связи с народом. Унгерн нагрянул в Монголию в удачную пору. Вокруг его имени князья и ламы создали ореол благородного рыцаря, бескорыстного борца за свободную великую Монголию. И хотя он позже объяснил свой поход в Монголию "случайностью и судьбой", это было далеко не так. Не объясняя ему своих замыслов, тонко и не навязчиво толкала его на этот шаг хищная, и расчетливая сила, мечтавшая утвердиться в Монголии, отрезать Сибирь по Уральский хребет. Двигаясь по хребтам, идущим по обоим берегам Онона, барон незаметно для китайского командования дошел до хошуна Сан-Бейце Цеценханского аймака. Глава хошуна мэрэн Дугарчжаб, с которым Унгерн познакомился и подружился еще в десятом году, устроил ему торжественную встречу. На виду у всех они обнялись и расцеловались, и все слышали взволнованную, по-монгольски сказанную речь Унгерна, в которой благодарил он своего "высокого и благородного друга" за радушную встречу. Сто тридцать зимних войлочных юрт поставили люди Дугарчжаба для унгерновских солдат, закололи на ужин сотню баранов, привезли десятки возов сена, предусмотрительно накошенного в том году в пойме Онона. Увидев это сено, солдаты и офицеры, поняли, что их здесь ждали. Своих лошадей монголы круглый год пасли на подножном корму и прежде никогда не имели ни кос, ни граблей. Назавтра чуть свет конные нарочные Дугарчжаба разлетелись по окрестным улусам и сомонам, созывая к нему его родичей и друзей. Вечером уже целый месяц совершенно трезвый барон, одарив каждого из приглашенных наганом и казацким клинком, выступил с речью. Приложив руку к сердцу, он отвесил поклон присутствующим и заговорил по-монгольски: - Господа! С давних пор я люблю Монголию, уважаю ее благородную аристократию, ее радушный и честный народ, не развращенный современной цивилизацией. Я преклоняюсь перед героическим прошлым вашей страны, глубоко почитаю ее обычаи и нравы. Религия вашего народа стала моей религией... С сердечной скорбью узнал я, что некогда могущественная и цветущая страна ваша подпала под чужеземное иго, а святейший Богдо-Гэген, многими возведенный, находится в заточении у врагов. Беседы с этим достойнейшим из достойных побудили меня в свое время принять буддизм. Вот почему я готов на все, чтобы вырвать его из заточения, вернуть его вашему глубоко верующему народу. Ради этого я не пощажу себя... Как вы знаете, я пришел к вам не один. Я привел две тысячи верных своих солдат и офицеров. Они пойдут за мною куда угодно. Если вы, благородные господа, решите начать дело возрождения величия и славы родины, я пойду с вами. Окажите мне честь быть в ваших рядах, распоряжайтесь мной, как щитом и мечом Монголии. Речь его произвела сильное впечатление. Объявив себя буддистом, он завоевал сочувствие и покровительство лам. Сказав о своем намерении вернуть стране Чингис-хана былое могущество и благоденствие, он обрадовал князей и дворянство. Дугарчжаб и молодой владетель Бревэн-Хиндега Лубсан Цэвен горячо поблагодарили Унгерна, обещали ему всяческую поддержку и тут же заявили, что приведут с собою по сотне хорошо вооруженных воинов. Оставив части дивизии в хошуне Дугарчжаба, Унгерн с сотней баргутов и местными добровольцами под командой Лубсан Цэвена выступил на Ургу. Всего в его отряде было триста человек. У каждого из них было по заводному коню и по две винтовки. Своим рейдом Унгерн собирался всколыхнуть всю Восточную Монголию. И он не ошибся в своих расчетах. Скоро у него было шестьсот человек. Двадцать шестого декабря, на рассвете, Унгерн атаковал Ургу. В конном строю налетели монголы на юрты, занятые сторожевой китайской ротой. Они перерубили роту до единого человека и устремились к центру Урги. Китайцы встретили их пулеметным огнем и заставили повернуть назад. Под Унгерном убили коня. Два монгола подскакали к нему, подхватили его под руки и умчались с ним в степь. Вечером Унгерн снова штурмовал город. Монголы сражались героически. Во время штурма к ним перебежали все монголы, мобилизованные в китайскую армию. Но, несмотря на это, Урга не пала. Слишком большие силы защищали ее. У китайцев в городе находилось тринадцать тысяч солдат и восемнадцать орудий. Потеряв сто пятьдесят человек убитыми и тридцать обмороженными, Унгерн вернулся к своей дивизии. Несмотря на неудачу, он был доволен своим рейдом. Монгольские повстанцы широко разнесли славу о нем. Через два месяца Унгерн снова двинулся на Ургу. Теперь у него одних повстанцев было уже шестьдесят шесть сотен. Пройдя в трескучие январские морозы четыреста верст по бесснежным степям, они подступили к городу в ночь на второе февраля. С открытых позиций унгерновские батареи повели по городу беглый огонь. Спешенные монголы пошли в атаку и опрокинули китайцев. На их плечах ворвались они в пылающий город. Китайцы не выдержали удара. Они начали панически отступать на север к русской границе. Не больше восьми тысяч из них добрались до пограничного города Маймачена, находящегося в версте от русской Кяхты. О сопротивлении монголам они и не думали, собираясь при первом же натиске уйти на русскую территорию. Целых три дня в Урге происходила дикая резня. Были вырезаны все китайские купцы. Унгерн, подражая Чингис-хану, не пощадил никого из них. Китайцам рубили головы, женщин насиловали и потом душили, малых ребятишек бросали в костры. Только русских и евреев Унгерн не уничтожил сразу. Их бросили в застенки, и елейный Сипайло начал изощряться на них в чудовищных пытках, требуя от богатых денег и золота, от бедных признания, что они являются коммунистами. Им отрезали уши, выкалывали глаза, расплющивали ударами молотков пальцы рук и ног, распарывали животы и наматывали на пики кишки. Самых богатых купцов в тюрьме держали особняком. Барон Унгерн называл их "моя золотая жила" и запретил допрашивать в его отсутствие. Он не хотел, чтобы имеющиеся у них деньги и драгоценности достались Сипайло. Почти каждую ночь порывисто и быстро вбегал он в комнату допросов и пыток и хрипло спрашивал у Сипайло: - Ну, как живешь-дышишь? Кровушку пускаешь, карманы выворачиваешь?.. Мелкоту допекай, разрешаю. Только смотри, хапай, да знай меру. Много нахапаешь - подавишься, Тимоша. Ты меня знаешь... А теперь давай малость покопаем мою золотую жилку. Кто там у нас на очереди? Рабинович? Давай сюда Рабиновича... Сильные руки дюжих караульных впихивали в комнату несчастного замордованного Рабиновича. Унгерн подзывал его к столу, у которого сидел с бамбуковой палкой на коленях. - Садись! - приказывал он зеленому от страха, когда-то почтенному и уважаемому негоцианту, оставившему ради завидной торговли в Урге дело в одном из городов России. В другой раз покорно садился на испачканную бурыми пятнами крови широкую лавку уже не Рабинович, а известный на всю Монголию купец Разуваев. Унгерн наливал из стоявшей на столе бутылки чашку водки и протягивал ему: - Пей, ухарь-купец, удалой молодец! Видя в упор уставленные на него жестокие белесые глаза, Разуваев содрогался от ужаса и покорно выпивал вонючую водку. - Теперь пляши!.. В следующую ночь растерянно и умоляюще глядел на Унгерна разбогатевший на торговле фруктами грузин Самсуния. Он хотел сказать, что плясать не умеет и не может, но язык плохо слушался его. - Пляши, капказская морда! На старухе с миллионами женился, а плясать не выучился!.. Смотри, сделаю я тебя короче на голову. Самсуния пытался плясать, но ноги отказывались подчиняться. - Плохо! Отставить!.. Раз не умеешь плясать, пой!.. Что ты мне поешь? Интернационал пой. И если Рабинович, Самсуния или Разуваев отказывались петь, стоявший наготове Сипайло пускал в ход нагайку с пулей на конце. Если же они пробовали петь, Унгерн возмущенно спрашивал: - Почему отвратительный голос? Ты, что, свинье подражаешь или ослу?.. Ешь сырые яйца, если петь по-человечески хочешь. Когда хотевший во что бы то ни стало уцелеть купец исполнял все прихоти пьяного Унгерна, он удовлетворенно говорил: - Такого послушного и убивать жалко. Есть у тебя шанс и дальше торговать. Только даром я тебя не выпущу на божий свет. Выкладывай сто тысяч на бочку - и катись ко всем чертям. Прошу я не себе. На дело освобождения России прошу... Если купец соглашался, Унгерн сам отвозил его на квартиру, получал от него деньги, благодарил и уезжал. А через два-три дня купец снова оказывался в тюрьме, и все повторялось сначала. Повторялось до тех пор, пока купец соглашался платить. Если же, несмотря на пытки, которые становились все злей и изощренней, он ничего больше не обещал, его в ту же ночь уводили на расстрел. Когда больше некого было истреблять и грабить, в городе наступила тишина. Унгерновцы заняли казармы, делили награбленное и гуляли. Монгольские повстанцы набились в уцелевшие юрты, ели жирную баранину, запивая ее вонючим ханьшином и зеленым чаем. А городские собаки растаскивали и пожирали трупы, которые никто не убирал. Унгерн обосновался в здании русского консула. Через несколько дней высшие ламы и князья направили к нему делегацию для выяснения вопросов государственного устройства. Делегацию Унгерн принял в присутствии старшего командного состава своей дивизии. - Я борюсь за восстановление всех свергнутых монархий, - заявил делегатам Унгерн. - Я хочу и Монголию сделать монархическим государством. Я хочу, чтобы высокорожденный и всеми верующими чтимый Богдо-Гэген снова стал вашим монархом. Больше мне ничего не надо... Вернувшийся на ханский престол Богдо-Гэген и его правительство щедро отблагодарили Унгерна. Он получил степень хана с титулом Дархан хошой чин-ван, право пользоваться зеленым палантином, желтой курмой и такими же поводами. Ему присвоили звание "Возродивший государство великий богатырь и главнокомандующий". Командующий монгольскими войсками Лубсан Цэвея получил титул чин-вана, право ношения желтой курмы, поводов коричневого цвета и звание "Высочайше благословенный командующий". Генералу Резухину пожаловали титул чин-вана, право на желтую курму и звание "Одобренный богатырь командующий". Бурят Жигмит Жамболон получил титул чинвана, желтую курму, зеленые повода и звание "Истинно усердный". Унгерн оказался достаточно умным для того, чтобы первое время не оказывать давления на монгольское правительство. Свою политику он старался проводить через Богдо-Гэгена, которого умел убедить во всем, что считал необходимым. В марте Унгерн громил китайские войска в юго-восточной Монголии. В районе Чойрин-Сумэ разбил наголову их главные силы и выгнал из пределов Монголии. Этим самым он окончательно упрочил свое положение и занялся укреплением армии, насчитывающей уже двадцать тысяч человек. 9Нападение китайцев на унгерновскую казну неожиданно сделало Кузьму Полякова богатым человеком. Он, оказавшись старшим по чину командиром в той полусотне, которая задержалась у минерального источника, не растерялся, повел полусотню в атаку на занятых грабежом китайцев и разгромил их наголову. Когда все было кончено. Поляков распорядился обыскать убитых и взятых в плен. Как потом выяснилось, ему удалось собрать почти все, что было разграблено. При этом он не обидел и себя. Штук двести золотых десятирублевиков угодили к нему в кожаный кисет. Надежно припрятав кисет, он выставил у денежных ящиков охрану и стал дожидаться Унгерна, к которому послал с донесением трех казаков. Часа через два разъяренный Унгерн прискакал с конвоем на место происшествия. Узнав, как было дело, он приказал здесь же расстрелять находившегося при первой полусотне хорунжего Красикова. Полякову и отличившимся казакам объявил благодарность и выдал денежную награду. Вечером, когда уцелевшие грабители были живьем закопаны по плечи на лугу у речки, Полякова вызвал к себе Сипайло. Ласковым старческим голоском он пропел: - Поздравляю, Кузьма, поздравляю, голубчик! Молодец, ничего не скажешь! Улыбнулось тебе счастье. Он закрыл на крючок дверь избы, подошел вплотную к Полякову и, скаля в усмешке мелкие остренькие зубки, вдруг спросил: - Ну, голубь ты мой ясный, может, поделимся? - Чем, ваше высокоблагородие? - прикинулся ничего не понимающим Кузьма. - Тем, Кузенька, чего в дивизионной казне не хватает. Я хитренький, я знаю: денежки-то не в травке затерялись, а к твоим рукам прилипли. - Это вы зря, ваше высокоблагородие! Не брал я никаких денег! попробовал возразить Кузьма. - Тихо, Кузенька, тихо! - прошипел ему в ухо Сипайло. - Кричать тут нечего. Ты же видишь, что я не кричу. Разговариваю с тобой, как с родным братцем... Казачишек твоих сейчас мои ребятки обыскивают. Все из них вытрясут. Можем и из тебя, голуба, фети-мети вытрясти так, что косточки запохрустывают, глазки на лоб выкатятся. А к чему оно так-то? Давай лучше по-хорошему. Поделимся поровну, а наш белобрысенький ничегошеньки не узнает. Произведет он тебя завтра в хорунжие за верную службу, и спрыснем мы твое производство... Ну, так как оно? Кузьму сразу забила противная мелкая дрожь, лицо покрылось холодным липким потом. Сипайло поглядывал на него ясными, как стеклышки, глазками. Глянул в них Кузьма и понял, что деваться некуда. Молча стал расстегивать свои широченные голубые штаны с лампасами. Кисет был ловко запрятан у него в одну из штанин. - Вон ты его куда приспособил! - восхищенно пропел подобревший Сипайло. - Ловко, ловко. Я так и думал... Высыпай свою добычу на потничок, высыпай! Сосчитаем, разделим на три кучки - и порядочек. - А кому третью кучку? - мрачно осведомился Кузьма. - Мне, Кузенька, мне, голубушка! Тебе и одной хватит. Как придем в Ургу да начнем трясти жидов с китайцами, ты себе еще достанешь. Ты у нас проворненький... Облегчив на две трети кисет Кузьмы, Сипайло сказал: - Теперь давай иди с богом. Ни один волосок не упадет с твоей головушки... Покладистых да сговорчивых я люблю. Только оборони тебя пресвятая мать-троеручица язычок распускать. Вырву и собакам брошу, если болтать начнешь... Через три дня, как и предсказывал Сипайло, Унгерн произвел Полякова в чин хорунжего и назначил командиром сотни вместо раненого Кровинского. А после взятия Урги, когда Унгерн рассыпал направо и налево награды своим подчиненным, Поляков надел погоны сотника. Тогда же Петька Кустов стал подхорунжим, а Агейка Бочкарев старшим урядником. Разгромив китайские войска, Унгерн окончательно уверовал в свою необыкновенную судьбу. Он стал всерьез считать себя человеком, избранным всевышним для свершения великих дел, и начал готовиться к походу на Советскую Россию. Он бросил пить, сделался скрытным и сдержанным. Уже не считал он нужным прислушиваться к каждому слову японских советников и во всем угождать им. Видя, что полностью полагаться на Унгерна нельзя, советники приуныли и ожесточились. Они стали ломать головы над тем, чтобы так или иначе заставить Унгерна уйти из Монголии. Его честолюбивые замыслы могли стать помехой планам японского генерального штаба. И раз Унгерн стремился скрестить свое оружие с Красной Армией, они сделали все, чтобы случилось это как можно скорее. Они не сомневались, что в этой безумной попытке барон сложит свою набитую сумасбродными мечтами голову, и тогда ничто не помешает Японии утвердиться навечно в монгольских степях. Но Унгерн медлил с продвижением армии к советским границам. На это у него были серьезные причины. Его монгольские добровольцы храбро сражались с китайскими оккупантами за свободу и независимость родины. Но увлечь их в поход на Советскую Россию, которая в недавнем обращении к народам Востока торжественно подтвердила права Внешней Монголии на государственную независимость, было не так просто. Монголы могли взбунтоваться, и звезда Унгерна закатилась бы навсегда. При очередном собеседовании с глазу на глаз с прикомандированным к нему японским полковником Унгерн решительно заявил: - О нападении на Россию мне думать рано. Надо сперва настроить против нее монголов. О войне не помышляют даже князья и ламы. О простом народе и говорить нечего. Чем торопить меня с этой войной, помогите разагитировать армию, озлобить ее против красных. А я тем временем пошлю своих представителей в Маньчжурию и навербую там себе две-три тысячи добровольцев из русских беженцев, чтобы было на кого положиться в трудный момент. Японский советник нахмурился, подумал и поспешил заверить барона: - Это мозно. Все в насих возьмозностях. Тогда-то, и началась в Монголии самая разнузданная пропаганда против Советской России и Дальневосточной Республики. Предлог для этого нашелся. Японская агентура стала повсеместно распространять клеветнические россказни об отступивших к русской границе остатках китайских войск. Появились "очевидцы", которые клятвенно подтверждали, что красные снабжают китайцев продовольствием и оружием, обучают их с помощью военных инструкторов, готовя к захвату Урги. Рассказывали и о том, что в Троицкосавске красные формируют Монгольскую Народно-освободительную армию, во главе которой поставлены продавшиеся большевикам бывший наборщик ургинской типографии Сухэ-Батор и чиновник почтово-телеграфного ведомства Чойбалсан. Тем временем Унгерн послал своих представителей в Маньчжурию. Поехали туда полковник Савицкий, начальник контрразведки Сипайло и сотник Кузьма Поляков. На Полякове Унгерн остановил свой выбор потому, что он был коренной забайкальский казак. Среди русских беженцев у него было немало знакомых и даже родственников. При вербовке добровольцев Поляков мог оказаться незаменимым человеком. Для охраны унгерновских посланцев был снаряжен взвод казаков под командой старшего урядника Агея Бочкарева. Помимо вербовки добровольцев, Сипайло, которому Унгерн вполне доверял, должен был во что бы то ни стало встретиться с атаманом Семеновым и передать ему секретное послание барона. В этом послании барон извещал "дорогого друга" об огромном успехе своей монгольской авантюры. Он доверительно сообщал Семенову, что ему надоела постоянная опека японцев, которых величал он не иначе, как "япошками" и "косоглазыми". Унгерн просил атамана сообщить о монгольских интригах "япошек" американцам, чтобы те предприняли меры по выдворению их из Монголии. В конце письма он просил людей, оружия и денег. Вручая письмо Сипайле, Унгерн сказал: - Помни, Тимоша, я на тебя надеюсь. Смотри, чтобы ни одна сволочь не разнюхала про это письмо. Если дознаются "япошки", не сдобровать ни мне, ни тебе. Меня постараются отравить. На это они большие мастера. Ну, а тебя просто пристрелят из-за угла. - Не дознаются. Я молчать умею, - заверил Сипайло барона, тут же решив про себя, что обязательно передаст его письмо японской разведке, с которой давно был связан. Однако же на досуге подумав обо всем как следует, Сипайло понял, что сделать этого нельзя. Японцы заберут письмо и прижмут Унгерна. Но прежде чем они сумеют убрать его, барон жестоко расправится с Сипайло. А тогда уже не нужно будет все награбленное им золото, с которым можно безбедно прожить до глубокой старости. Значит, нужно молчать и поскорее убираться в Маньчжурию, а оттуда в такие места, где не достанут его ни японцы, ни барон. В первых числах апреля посланцы Унгерна отправились из Ундурхана в Хайлар. Не один Сипайло с радостью покидал суровую страну кочевников. Твердо решил не возвращаться в нее и Кузьма Поляков. Он собирался махнуть в аргунские бакалейки, поселиться там и вызвать к себе из Мунгаловского молодую жену. С его деньгами можно было жить неплохо и на чужой стороне. В дороге Поляков не раз шептался с казаками, убеждая их воспользоваться этим счастливым случаем и не возвращаться больше к белоглазому барону, в котором изуверились многие из них. Говорил он казакам и о том, что Сипайло везет с собой много золотых денег и вещей, Казаки жадно слушали и раздумывали о том, что узнай об этих думах Сипайло, он позеленел бы от страха. В ясный и ветреный день посланцы Унгерна благополучно добрались до Хайлара, ни разу не повстречавшись в степях с шайками солдат разбитой китайской армии. В Хайларе находился в качестве семеновского представителя генерал Мациевский, не пожелавший уйти с остатками белой армии в Приморье. Оставив Кузьму Полякова с казаками на одном из постоялых дворов, Савицкий и Сипайло немедленно отправились к Мациевскому. От него узнали они о численности осевших в Северной Маньчжурии казаков, об их настроениях и местонахождении атамана. Семенов, как оказалось, недавно вернулся из Японии и жил в городе Дальнем. Приморское правительство братьев Меркуловых и командование каппелевцев, считая Семенова фигурой слишком одиозной, категорически предложили ему не соваться в Приморье. Пока Савицкий и Сипайло находились у Мациевского, Поляков сумел договориться с казаками и с общего согласия усердно обшарил переметные сумы офицерских седел, но ничего ценного в них не нашел. Сипайло и Савицкий хранили свои капиталы при себе. Побывав у Мациевского, Савицкий и Сипайло зашли пообедать в китайский ресторан. За обедом решили, что Сипайло на следующий день отправится к Семенову в Дальний, а Савицкий поедет с остальными казаками в Маньчжурское Трехречье, где больше всего было русских беженцев. Но этим планам не суждено было осуществиться. Сипайло в разговоре с Мациевским имел неосторожность сказать, что везет письмо от Унгерна к Семенову. Мациевский не придал его словам особого значения. Он и не подумал, что письмо это отправлено тайком от японцев, с которыми, как считал он, у Унгерна самые отличные отношения. Когда же к Мациевскому зашел генерал Шемелин и осведомился, с какой целью навестили его унгерновские представители, Мациевский все рассказал, не подозревая, что Шемелин работает на японцев. Савицкий и Сипайло еще обедали, а Шемелин уже успел сообщить о письме барона кому следует. Когда подгулявшие за обедом представители Унгерна возвращались на постоялый двор, на одной из людных улиц повстречался с ними спасшийся из Монголии бегством китайский солдат. Поравнявшись с офицерами солдат на ломаном русском языке исступленно закричал: - Сипайла!.. Сипайла! Его шибко худая люди! - и тут же он обратился по-китайски к многочисленным прохожим, торопливо объясняя им, кто такой Сипайло. - Бежим, Савицкий, бежим! - шепнул своему спутнику сразу протрезвевший Сипайло. Но было уже поздно. Толпа угрожающе загорланила, со всех сторон надвинулась на офицеров и прижала их к забору. На шум немедленно явились полицейские диктатора Маньчжурии генерала Чжан Цзо-лина. Они тут же арестовали Сипайло, надели на него стальные наручники и потащили в полицейское управление. Толпа китайцев повалила за ними. Савицкого никто не тронул. Он постоял, долго ничего не соображая, а потом пустился со всех ног на постоялый двор. Пока бежал, догадался, что опознание знаменитого своими зверствами над китайскими купцами и солдатами Сипайло произошло не само по себе, а было подстроено. Если бы это было иначе, вместе с Сипайло арестовали бы и его. Сказав Полякову об аресте Сипайло, Савицкий спросил: - Что будем теперь делать, сотник? В Хайларе нам оставаться нельзя. Если Сипайло не выдержит, он утопит и нас с тобой. Мы ведь тоже рубили китайцам головы. - Надо уезжать. Немедленно уезжать, - заторопился Поляков. - Куда? - Сперва в Трехречье, а потом можно и на самую границу. Найдем, где спрятаться. У каждого там найдутся кумовья и сватовья. - Это, пожалуй, правильно, - согласился Савицкий. - Только все наши деньги остались у Сипайло. Теперь нам не на что вербовать добровольцев. - Черт с ними! Надо свои головы спасать, а не о добровольцах думать... Неужели у вас ничего не осталось при себе? - Есть рублей пятьсот. Все остальное было у Сипайло, - решил на всякий случай преуменьшить в несколько раз свои деньги Савицкий. Он знал, что с такими людьми, как Поляков, надо ухо держать востро. - Придется половиной этих денег с казаками поделиться, - заявил ему Поляков. - Им ведь тоже пить-есть надо. - Хорошо, хорошо! Рублей триста я, пожалуй, поделю между ними, согласился Савицкий. Но сделал это слишком поспешно. И этого оказалось достаточно, чтобы Поляков кое-что сообразил. Когда офицеры объявили казакам, что они немедленно отправляются в Трехречье и к Унгерну больше не вернутся, те обрадовались. Однако здесь же потребовали, чтобы Савицкий выдал им деньги на содержание. Тому пришлось поделить между ними триста золотых рублей. Как только выехали из Хайлара, Поляков принялся подговаривать казаков убить Савицкого и поделить между собой все его деньги. Он не сомневался, что было их у полковника гораздо больше, чем он роздал казакам. У казаков разгорелись глаза, они начали возбужденно перешептываться. В тот же день на ночлеге Поляков с общего согласия всех казаков спокойно выстрелил в затылок сидевшему у костра Савицкому. Раздев убитого догола, труп бросили в озеро и разделили найденные при нем две с половиной тысячи золотых рублей. Утром взвод распался. Одни поехали на реку Ган, другие на Дербун и Хаул, где надеялись найти родственников, имевших там заимки. Это были в большинстве казаки верховых караулов. Остальные поехали в бакалейки на Среднюю Аргунь, чтобы быть поближе к родным станицам. Опасавшийся всех и каждого Поляков сделал так, что через день остался вдвоем с Агейкой Бочкаревым. Они добрались до чалбутинских бакалеек и там оказались гостями Елисея Каргина, жившего в собственной землянке с женой и ребятишками. Целую неделю рассказывали казаки беженцам о службе у Унгерна и о далекой Урге. Но ни одного человека не соблазнили эти рассказы, не заставили отправиться на службу к сумасшедшему барону. А Сипайло, как потом стало известно, был приговорен китайским судом к пятнадцатилетнему тюремному заключению. Его не расстреляли и не повесили только потому, что так было угодно японцам. 10Во второй половине мая полки Конно-азиатской двинулись к советской границе. В казачьих сотнях и батареях был зачитан приказ Унгерна. В нем говорилось: "Силами моей дивизии совместно с монгольскими войсками свергнута в Монголии незаконная власть китайских революционеров-большевиков, уничтожены их вооруженные силы, оказана посильная помощь стране и восстановлена власть ее законного главы Богдо-хана. После завершения указанных операций Монголия явилась естественным исходным пунктом для выступления против Красной Армии в Сибири и Забайкалье. Русские отряды стоят в полной готовности вдоль всей северной границы Монголии. Они нанесут удар одновременно с нами. Таким образом, наступление будет происходить по широкому фронту. В Уссурийском крае оно будет поддержано атаманом Семеновым, в Урянхайском крае - атаманом Енисейского казачьего войска Казанцевым, на Иртыше - сибирскими казаками Кайгородова и еще западнее - доблестными отрядами атамана Анненкова и генерала Бакича. Сомнений в нашем успехе нет и не может быть, так как он основан на строго обдуманном и широком политическом плане. Едва мы перейдем русскую границу, как в тылу у красных начнутся восстания. К нам примкнут испытавшие на себе коммунистический гнет ононские, нерчинские, верхшеудинские и тункинские казаки". Наступление Унгерна началось одновременно на нескольких направлениях. Западнее станции Маньчжурия наступал отряд есаула Таскаева. Вниз по Онону, на Мангут и Акшу, двинулись отряды войскового старшины Рудакова, бурятских есаулов Очирова и Цымпилова. К верховьям Ингоды, на Мензу и дальше вдоль Яблонового хребта, повел своих "гусаров смерти" полковник Тубанов. На главном Кяхтинско-Верхнеудинском направлении стремительно ринулась вперед Конно-азиатская. Первой бригадой командовал сам Унгерн, второй - генерал Резухин. По Тункинской долине, на Иркутск, была брошена отдельная кавалерийская бригада полковника Казагранди. Совместно с ней действовал отряд иркутских казаков подъесаула Шубина. В это время на русско-монгольской границе находились части Пятой Красной армии. У северной излучины Селенги стояла 103-я бригада 35-й Сибирской стрелковой дивизии. К западу от нее двухсоткилометровый участок границы охраняла 104-я, на стыке с частями ДВР располагалась 105-я бригада той же дивизии. Там же находился 35-й кавалерийский полк и конные отряды знаменитого сибирского партизана Щетинкина. Накануне унгерновского наступления эти части были усилены переброшенными с запада 26-й стрелковой дивизией и 5-й Кубанской кавбригадой. Монгольское народное правительство, созданное Сухэ-Батором и Чойбалсаном, располагало к тому времени отрядом красных цириков в семьсот сабель. Незадолго до этого цирики получили свое первое боевое крещение. Под командой Сухэ-Батора они разбили семитысячную группировку китайских оккупационных войск в городе Маймачене. На этот шаг их вынудили дикие зверства оккупантов на монгольской земле. Остатки грабительской армии бежали в южном направлении и были беспрепятственно пропущены Унгерном в Маньчжурию. Сделал он это, чтобы смягчить свои напряженные отношения с аньфуистской правительственной кликой, которую в своем приказе назвал "революционерами-большевиками". Первый удар Унгерн обрушил на партизанский дивизион Щетинкина к западу от Селенги. Дивизион стоял в бурятском улусе на самой границе. На рассвете двадцать первого мая на него ударила вся бригада Резухина. Застигнутые врасплох партизаны в беспорядке бежали, оставив противнику два орудия и семь пулеметов. В тот же день "гусары смерти" заняли далеко на востоке Мензу и Моденкуль. Тотчас же они принялись с винтовками и нагайками в руках вербовать добровольцев в свои ряды. Так было завербовано тридцать "добровольцев" из неуспевших скрыться мужиков. Получив в свои руки оружие, мужики при первом же удобном случае ушли в тайгу и начали охотиться за унгерновцами. Двадцать третьего мая чахары Баир-гуна налетели на аил Ибацик, где стоял вновь сформированный эскадрон не нюхавших пороха цириков. Окруженные со всех сторон своими же монголами цирики сдались в плен, не оказав сопротивления. Они жестоко поплатились за это. Всех их беспощадно изрубили среди пыльных войлочных юрт аила. Продвигаясь дальше, баргуты в тот же день смяли заставу цириков у горы Ламын-Ула. Подоспевший к месту боя с остальными эскадронами Сухэ-Батор атаковал чахаров в конном строю. Монголы с той и другой стороны схлестнулись в яростной рукопашной схватке. Цирики смяли первую лаву и начали ее преследовать, Но в это время на них бросились с флангов новые унгерновские сотни. Началась еще более кровопролитная сеча. Цирики были бы неминуемо истреблены, если бы к месту боя не подоспел Одиннадцатый конный полк ДВР. 11Роман Улыбин пробыл в военно-политическом училище ДВР всего три с половиной месяца. В один из ветреных майских дней, когда над Читой стояло багровое облако поднятой ветром песчаной пыли, его прямо с занятий вызвали к Блюхеру. Блюхер принял его в присутствии члена Реввоенсовета республики Постышева, которого Роман видел до этого только издали на открытии учредительного собрания ДВР. Когда аккуратно одетый в новую форму и подтянутый Роман вошел в уже знакомый ему кабинет и отрапортовал о своем прибытии, Блюхер представил его Постышеву: - Это, Павел Петрович, тот самый Улыбин, о котором шла речь. Слегка сутуловатый и неулыбчивый Постышев, одетый в грубошерстную гимнастерку и солдатские сапоги, легко поднялся со стула. Энергично пожимая Роману руку, он с твердым выговором на "о" сказал: - Мое почтенье, товарищ Улыбин! Я воображал тебя с бородой до пояса, а ты еще совсем молодой человек! Сколько тебе лет? - Да уже немало, товарищ Постышев. Скоро двадцать семь стукнет, проникаясь симпатией к этому угловатому и простому в обращении человеку, весело отвечал Роман. Он знал, что Постышев тоже был партизаном, командовал на нижнем Амуре Первым Тунгусским партизанским полком. - А сколько лет воевал? - разглядывая Романа теплыми и большими, глубоко запавшими глазами, продолжал свои расспросы Постышев. Красноватое от зимнего загара, до худобы отточенное нелегкой жизнью лицо его было спокойным и серьезно-внимательным. - Три года, - так же деловито и серьезно отвечал Роман. - Слыхал что-нибудь про барона Унгерна? - Не только слыхал. Довелось и повоевать с ним. - Бегал, поди, от него? - Всяко бывало, товарищ Постышев! Случалось, и он от нас улепетывал. Он любил врасплох наскакивать. Налетит, подымет панику, а потом бьет в хвост и в гриву. Но если не прозеваешь, а дашь ему по зубам - на сто верст без оглядки отскакивает. - Плохо, что вы его не добили, дорогой товарищ. Придется ехать добивать. Впрочем, пусть тебе скажет об этом сам товарищ главком, - кивнул Постышев на Блюхера, с рассеянным видом слушавшего их. Тот отодвинул в сторону лежавшие перед ним серебряные карманные часы, мягко и устало улыбнулся. У него в этот ветреный день невыносимо болела раненная на германской войне нога. Осторожно пошевеливая, он вытянул ее под столом и сказал: - Пришлось, товарищ Улыбин, потревожить вас раньше времени. Учиться вам пока не придется. Вы, конечно, знаете, что Унгерн ушел в Монголию. Теперь он там - бог и царь. Сам Богдо-хан пляшет под его дудку. У Унгерна сейчас до пятнадцати тысяч войска. По данным разведки, он вот-вот двинет их к нашим границам. Главный удар, как мы предполагаем, нанесет в районе Кяхты. Мы недавно перебросили туда Сретенскую бригаду. В состав ее вошел и тот полк, командиром которого вы были. После им командовал товарищ Аркадьев. Но на днях его свалил сыпной тиф. Придется вам спешно выехать в Кяхту и принять полк. Когда сможете выехать? - Хоть сегодня, если будет поезд. - Поезд будет. Доедешь до Верхнеудинска, получишь в свое распоряжение коня к ординарца. А там знай скачи. Одним словом, рад, товарищ Улыбин, вашему согласию. Надеюсь, оправдаете доверие Реввоенсовета республики. Сейчас получите приказ о назначении. Блюхер нажал кнопку звонка в углу стола, и тотчас же в кабинете появился высокий подобранный адъютант. - Немедленно отпечатайте приказ о назначении товарища Улыбина командиром Одиннадцатого кавалерийского и принесите быстренько на подпись. Пока печатали приказ, Блюхер, волоча раненую ногу и слегка постанывая, прохаживался по кабинету, Постышев, усадив Романа рядом с собой, говорил ему: - Комиссаром там товарищ Угрюмов. Очень хороший человек. Потомственный питерский рабочий. Но у него одна беда - на коне ездить не умеет. Как садится в седло, поджилки трясутся. Подучите его, чтобы в бою с коня не свалился. - Сделаем, товарищ Постышев, - довольный неожиданным поворотом в своей судьбе ответил Роман. Через четыре дня он был уже в Кяхте, где стоял штаб Сретенской бригады. В Кяхте яростно дули весенние ветры, выхлестывало песком глаза. Представившись командиру и комиссару бригады, Роман узнал, что Одиннадцатый полк стоит в тридцати километрах к востоку от Кяхты. В штабе для него нашелся попутчик. Это был бурят Жалсаран Абидуев, прикомандированный к полку переводчиком. В жаркий полдень, вдоволь наглотавшись песчаной пыли, покинули они когда-то знаменитую, а теперь захиревшую Кяхту. В дороге Абидуев сообщил Роману: - А я, товарищ командир, однако, твоего брата знаю. Есть у тебя брат Ганька? - Есть, есть. Откуда ты его знаешь? - Мы с ним вместе за Аргунью в партизанском госпитале жили. Потом вместе от смерти спаслись. Шибко хороший парень. Где он теперь? - Дома живет. Слыхал я, что секретарем в ревкоме работает. - Были там тогда с нами еще фельдшер Бянкин и Гошка Пляскин гармонист. Ничего о них не слыхал - живые ли? - Бянкина, пожалуй, сегодня увидим. Он фельдшером в полку служит. А Гошку в Чите встречал. Он там на курсах командиров учится. - Жалко, что я его не встретил, когда Читу проезжал. Он там у нас на одну фельдшерицу заглядывался. Мы ее убитой считали, а она уцелела. Сказать ему об этом - плясать бы начал. - А что, красивая девка? - Шибко красивая и умная. Мне хоть и не к чему было, а я тоже на нее поглядывал. Антониной Степановкой зовут. - Антонину Степановну я знаю. Она теперь моя родня. Мой дядя на ней женился. - Какой такой дядя? Василий, что ли? - Он самый. - Как же это так? Он же ей в отцы годится... Вот бедный Гошка. - Он про нее и думать забыл. И жалеть теперь надо не его, а тех девок, которым он головы в Чите кружит. Он курчавый, а курчавые - в любви удачливые... Полк они нашли в живописной горной местности на речке Киран. В прежнее время, когда Кяхта была городом двадцати владевших миллионными состояниями купцов, торговавших китайским чаем, на Киране были заимки и летние дачи этих чайных воротил. Их привлекали туда светлые сосновые леса на склонах невысоких сопок, усеянные множеством ярких цветов берега студеного Кирана, кипучий минеральный источник и целительный горный воздух. По сравнению с песчаной Кяхтой это был просто райский уголок, где меньше дули ветры и раньше наступала весна. У китайцев огородников вызревали там арбузы, успевали налиться и покраснеть на корню помидоры. Теперь от красивых дачных построек не осталось и следа. На месте заимок, снабжавших дачников овощами и свежими сливками, стояла маленькая деревушка. Здесь жили потомки пастухов и огородников, гнувших спину на известных когда-то всей Сибири миллионеров, нанимавших в европейских столицах домашних докторов, гувернеров и гувернанток для детей. Приняв полк, Роман распорядился ежедневно высылать в сторону границы разъезды, выставлять на ночь усиленные заставы и караулы. В штабе бригады из донесений цириков, расположенных на монгольской территории, он узнал, что на дальних степных горизонтах замаячили разъезды барона. Прошло несколько дней, и поднятый по тревоге полк был спешно брошен на помощь цирикам, атакованным противником в Ибацике. На самой границе разъезд полка встретил скакавшего с донесением цирика. Он сообщил, что у горы Ламын-Ула противник напал на заставу. - Это далеко отсюда? - спросил Роман у Абидуева. - Близко. Он говорит пять верст, больше не будет, - показал Абидуев на потного коренастого цирика с горячими глазами и крутыми угловатыми скулами. Тот в подтверждение закивал своей круглой стриженой головой. Ламын-Ула! Сопка, каких немало в верховьях Орхона и Хиранги, Дзаргын-гола и Селенги! Две голые вершины ее похожи издали на серые верблюжьи горбы. На северном склоне сопки бьет из белых горючих камней холодный ключ. Радостно зеленела вокруг него молодая трава. Над оставленными в грязи следами коровьих и конских копыт вились первые майские бабочки. На южном отлогом склоне уже зацветали желтые стародубки, кланялись под ветром опушенные нежной зеленью кустики золотарника и шиповника. Покинувшие гнезда степные орлы парили над вершинами Ламын-Улы. Желтыми, неимоверно зоркими и бесстрастными глазами они видели, как на равнине восточнее Ламын-Улы эскадроны Сухэ-Батора сшиблись с белыми монголами. Те и другие свирепо завывали свой грозный и древний клич: - К-ху! К-ху-у! Ху-у-у!.. Прискакав на пригорок к своему разъезду, наблюдавшему за близкой и страшной сечей, Роман ахнул, захваченный зрелищем кровавой схватки монголов. В пестром, бешено кружащемся водовороте вражеской конницы только изредка мелькали по-русски одетые цирики. С каждым мгновением становилось их меньше и меньше. Медлить было некогда. Роман оглянулся на приближающийся полк и приказал трубить атаку. На полном скаку разворачивались для атаки сотни полка. Равняя ряды, сдерживая разгоряченных коней, быстро взяла на изготовку пики первая шеренга, выхватила клинки из ножен вторая. Высоким срывающимся голосом Роман прокричал: - В атаку!.. За мной! Марш-марш!.. И тяжко ахнула, загудела, брызнула желтой пылью распятая под копытами едва зазеленевшая степь. Под Романом был светло-рыжий выносливый и горячий конь. При первых же звуках трубы, он то вставал на дыбы, то нетерпеливо переступал с ноги на ногу, выгибая крутую запотевшую шею. С закушенных удил, пенясь, стекала слюна. Едва Роман дал ему поводья, как конь рванул и понес по равнине, усеянной отцветающими белыми и голубыми цветами ургуя. На мгновенье Роман оглянулся назад. Он увидел в пелене взлетающей пыли распластанных в бешеной скачке коней, яростные, остекленевшие глаза и распяленные в крике рты, заметил, как разлетались из-под копыт лепестки растерзанного ургуя. Партизаны крутили над головами жарко взблескивающие на солнце клинки, прижимали накрепко к бедрам хищно нацеленные вперед стальные жала пик. А впереди металась, сталкивалась и выла дикими голосами охваченная безумством и исступлением огромная куча монголов на озверело кусающих друг друга разномастных конях. Взлетали и опускались кривые шашки, то тут, то там валились с седел люди в гимнастерках и цветных халатах. Одни падали на землю и сразу попадали под копыта коней. Другие запутывались в стременах, и мертвых волочили за собой их, обезумевшие от страха гривастые, с нестрижеными хвостами лошадки. Жарко сияли на опустевших окровавленных седлах серебряные и бронзовые украшения. Все это мгновенным и ярким видением промелькнуло перед глазами Романа, отпечаталось в мозгу, пока он был способен еще видеть и соображать. Сразу же после этого наступил в его памяти полный провал. Он ворвался в толпу метнувшихся навстречу партизанам монголов. Он уже не видел, как в последний момент поравнялись с ним Мишка Добрынин и его лихие разведчики. И когда, казалось, не миновать ему было смерти, валился занесший над ним шашку чахар, опрокидывался назад пронзенный пикой или настигнутый пулей халхинец. У Мишки и его разведчиков были в правых руках клинки, а в левых не знающие промаха наганы. Партизанские пики сделали свое дело. В первые же секунды боя были повержены наземь, раздавлены коваными копытами самые храбрые из унгерновских монголов. Остальные стали искать спасения в бегстве. В одиночку и группами отрывались они от партизан и уцелевших цириков. Отчаянно настегивая гривастых и резвых лошадок, уносились в разморенную первым весенним зноем степь. Уже преследуя унгерновцев, Роман снова начал все видеть и соображать. Сначала он ощутил, что в степи сделалось вдруг необычайно светло и просторно. Потом почувствовал, что ему стало легче дышать. И только тогда он понял, что враг опрокинут и разбегается. - Догоняй их, братцы! - хрипло крикнул он и поскакал за убегающими. Тотчас же его обогнал какой-то распаленный боем цирик на могучем с косматой гривой и длинным хвостом коне. Роман успел заметить, что конь был темно-серый, а хвост и грива у него седые. На глазах Романа цирик нагнал какого-то дюжего унгерновца в желтом дэли, поравнялся с ним и опустил на его голову высоко занесенный клинок. Его конь свирепо кусанул на скаку чужую, потерявшую всадника лошадь и понесся дальше. Еще дважды настигал цирик отставших унгерновцев, одного обезглавил, другого - развалил от плеча до пояса. И каждый раз злой и сильный конь его успевал поранить зубами чужих коней. Настигнув четвертого унгерновца, рослого с гладко выбритой круглой головой, цирик не стал его рубить. Перекинув клинок в левую руку, он правой ухватил врага за шиворот, с силой рванул с богато украшенного седла и бросил наземь. В следующее мгновенье спрыгнул с коня, успевшего нанести страшную рваную рану такому же бешеному коню противника, упал на оглушенного падением унгерновца и стал вязать его. - "Ну и орел! Не дай бог на такого нарваться", - подумал, подъезжая к цирику, Роман. При его приближении цирик стремительно поднялся на ноги, схватился за темный от крови клинок. Но, увидев на Романе форму красного командира, поспешил вложить клинок в ножны. Только теперь Роман заметил, что это не рядовой цирик, а тоже командир. На нем была похожая на красноармейский шлем круглая шапочка из тонкого белого фетра с красной суконной звездой, плотно облегающий его сильную и мускулистую фигуру национальный халат, или дэли, а на ногах замшевые гутулы с загнутыми кверху носками. На левой стороне груди была шелковая красная розетка. Еще не остывшее от боевого возбуждения лицо молодого монгола было мужественно-суровым и весьма своеобразным. Черные красиво изогнутые брови круто поднимались к вискам. Они походили на раскинутые в размахе стремительные крылья стрижа. Горячие, косо поставленные глаза смотрели на Романа воинственно и пытливо. На крепких коричневых скулах горел пунцовый румянец, слегка впалые щеки были сухими и не лоснились, как у многих живущих в довольстве и лени людей его племени. Непреклонный и неукротимый характер угадывался и в резком изломе обветренных губ. - Сайн байну! - приветствовал его по-монгольски Роман и затем по-русски добавил: - Хорошо воюешь, товарищ! - Нет! - сказал на чистом русском языке монгол. - Воюем еще плохо. Храбрость есть - выдержки нет. Спасибо вам, что вовремя подоспели... Кто вы такой, товарищ? - Командир Одиннадцатого кавалерийского полка ДВР Улыбин. - Спасибо, спасибо, дорогой друг! А меня зовут Сухэ... - Сухэ-Батор? - изумился Роман. - Рад, рад, что видел, какой ты в бою. Этого я никогда не забуду. - Воевать умею, командовать только учусь. Трудное это дело командовать, а самому в стороне стоять. - А кого это вы в плен взяли, товарищ Сухэ-Батор? - Это сам Баир-гун. Командовал всеми чехарами. Правая рука Унгерна. Теперь отвоевался! - и глаза Сухэ-Батора жестоко блеснули. Со всех сторон съезжались к Сухэ-Батору и Роману партизаны и уцелевшие цирики. Глядя на них, Сухэ-Батор сказал: - Большие потери, товарищ! Многих не видят мои глаза. - Да, тяжело вам пришлось, - посочувствовал Роман и тут же спросил: Как же это так, товарищ Сухэ-Батор? Какой-то немецкий барон поднял монголов на войну с нами? Ни одного русского белогвардейца мы сегодня не видели. Рубились с нами одни монголы. А за что рубились? Разве же мы им враги? - Их обманули, - угрюмо ответил Сухэ-Батор. - Они шли к Унгерну драться за свободу Монголии. Они любят свою бедную и суровую родину. Это честные и храбрые, но темные люди. Унгерн вернул нашему Богдо-хану монгольский трон. А Богдо-хана у нас горячо почитают, верят ему, как наместнику бога на земле, Богдо-хан же во всем слушается Унгерна. Они повелели всем князьям и ламам, которых у нас целых сто тысяч, твердить каждому верующему монголу, что Красная Россия хочет захватить Монголию, надеть на всех ярмо. - Да как же они могли поверить в это? Разве же есть в этом доля правды? - воскликнул Роман, глядя прямо в горячие коричневые глаза Сухэ-Батора. - Мы, революционные монголы, знаем, что это дикая ложь. Мы были недавно в Москве. Сам великий Ленин сказал нам, что русский народ хочет видеть Монголию свободной и счастливой. Наши революционеры делали и делают все, чтобы донести его слова до каждого арата. Многие, узнав об этом, приезжают к нам, чтобы воевать с Унгерном и со своими князьями, от которых им нет житья. - Так-то оно так, а пока монголы умирают за чужие интересы. За Унгерна на смерть идут, за японского ставленника. - Ничего, товарищ, скоро все переменится, - сказал твердо и уверенно Сухэ-Батор. - Как только Унгерн перейдет советскую границу, в его рядах начнется развал. Монголы не будут воевать с Красной Армией. Они начнут разбегаться или переходить к нам... Не успел Сухэ-Батор досказать до конца, как в воздухе послышался сверлящий, стремительно нарастающий свист. Под Романом, всхрапнув, присел на задние ноги конь. И сразу же где-то сзади раздался оглушительный разрыв снаряда. С таким же противным, леденящим душу воем пролетели над Сухэ-Батрром и Романом новые снаряды, и черные столбы разрывов встали там, где съезжались и строились сотни полка. - Пушки подтянули! Будем отходить! - крикнул Роман Сухэ-Батору. - Я поскачу к своим. Встретимся за Ламын-Улой. Огрев коня нагайкой. Роман пригнулся к седлу и поскакал к рассыпающимся по степи и уходящим назад партизанам. Сухэ-Батор приказал цирикам усадить пленного Баир-гуна на заводного коня, и они поскакали тесной кучкой влево, вслед за отходящими цириками. Унгерновская батарея била по ним беглым огнем. Немного не доскакав до своих, Роман попридержал коня и оглянулся. Увидев, что Сухэ-Батор жив и скачет к цирикам, понесся дальше. И в это мгновение прямо перед собою увидел огненно-рыжий, взметнувшийся к синему небу косматый куст. Разрыва он уже не слыхал. ...Дожидавшиеся своего командира партизаны видели, как впереди него брызнули из земли во все стороны желтые молнии, черные комья и серая пыль. Прежде чем упасть, яростно вздыбился насмерть сраженный конь. И с него, широко раскинув руки, уронив с головы фуражку, медленно и словно нехотя валился на чужую, неласковую землю Роман. - Эх, Роман Северьянович! Отказаковал свое! - схватился за голову Мишка Добрынин, и из глаз его брызнули слезы. Он размазал их по лицу и страшным голосом скомандовал разведчикам: - За мной! Не уберегли мы командира! Расстрелять нас мало!.. Разведчики все, как один, понеслись за Мишкой. А на юге выезжали из-за пологих холмов и развертывались в лавы новые унгерновские сотни. Дико завывая, шли они в атаку. Но разведчики не дрогнули, не повернули назад. Унгерновцы были в полуверсте, когда они подняли лежавшего без сознания, окровавленного Романа и уложили поперек седла на заводную лошадь. Мишка взял ее на повод и одновременно поддерживал ноги Романа, а с другой стороны его поддерживал за голову один из разведчиков. Так и доставили они его к ключу за Ламын-Улой, не зная, живой он или мертвый. 12В полночь разведчики привезли Романа в Кяхтинский гарнизонный госпиталь и расстались с ним, как не жильцом на белом свете. Был он в глубоком беспамятстве, и жизнь его могла оборваться в любую минуту. Неотступно следили за ним дежурные Сестры, а в истории его болезни пожилой и усатый, одетый в военную форму доктор ежедневно писал: "По-прежнему полная утрата сознания, частые кровотечения из носа и ушей. Состояние крайне тяжелое". Тем временем обстановка на фронте чрезвычайно осложнилась. Не считаясь с потерями, Унгерн рвался к Верхнеудинску. Кяхта осталась у него далеко в тылу. Части Народно-революционной армии отступали вниз по Кирану и Селенге. Были оставлены уже многие семейские села, бурятские улусы и казачьи станицы, население которых уходило в леса и сопки и начинало партизанскую войну. Командование Пятой Красной армии бросило навстречу унгерновским бандам девять стрелковых полков, Кубанскую кавалерийскую бригаду и весь партизанский отряд Щетинкина. В степи у Поворотной, где в старину отражали разбойничьи набеги монгольских князей буряты и казаки под командой ссыльного украинского гетмана Демьяна Многогрешного, завязался ожесточенный встречный бой. На заносимой песком равнине бешено схлестнулись сибиряки и кубанцы с потомками "потрясателя Вселенной", опрокинули их и погнали назад, к границе. В тот день, когда в ликующую Кяхту вступали с песнями лихие кубанские эскадроны будущего маршала Советского Союза Константина Рокоссовского, Роман Улыбин впервые пришел в себя. Было солнечное июньское утро. Очнувшись, Роман увидел высокую белую комнату, полосы солнечного света на полу и распахнутое настежь голубое окно. За окном кипела от ветра ярко-зеленая молодая листва тополей. В тот же момент, заслонив собой окно, над Романом склонилась полная юной свежести и здоровья девушка в белой косынке. Чудесные глаза ее походили на крупные ягоды черной лесной смородины, обрызганные росой и пронизанные солнцем. Глядя в эти чем-то обрадованные глаза. Роман так и не понял, откуда взялась и чему радовалась эта милая девушка в белом. Сделав тщетную попытку вспомнить, кто он такой и что с ним происходит, Роман почувствовал себя страшно нехорошо. Комната закачалась из стороны в сторону, а потом закружилась все быстрей и ужасней. Роману показалось, что он куда-то проваливается. Он судорожно вцепился руками в прохладное железо койки и потерял сознание. Когда снова очнулся, окно уже было завешено коричневым одеялом. В комнате стоял мягкий успокоительный полусвет. Та же девушка сидела у изголовья и, прикрывая ладонью губы, устало позевывала. На этот раз она не сразу заметила, что он пришел в себя. Но какое-то движение привлекло ее внимание. И опять он уловил в ее ясных простодушных глазах неподдельную радость, а по движению обветренных губ понял, что она что-то говорит ему. Но как ни напрягал слух, он так ничего и не услышал. Вокруг стояла ничем не нарушаемая совершенно невозможная тишина. Эта тишина сперва лишь удивила его, а потом испугала. Он понял, что почему-то оглох. От этого сразу невыносимо заболела голова, во рту появился металлический привкус. Снова комнату стало кружить и застилать черно-серым туманом, а к сердцу подступила уже знакомая тошнота и с ней головокружение. Он впился руками в койку и долго лежал с закрытыми глазами. Боясь пошевелиться, вслушивался в глухую могильную тишину. Сестра видела, как сперва побелело, а затем покрылось липким потом его обросшее рыжеватой щетиной лицо. Почувствовав себя лучше, он с опаской приоткрыл глаза. Сестра немедленно спросила его о чем-то с выражением участия и сострадания на смуглом продолговатом лице. Он попытался сказать ей, что ничего не слышит, и сразу же сделал еще одно страшное открытие: язык не подчинялся ему. Он, казалось, распух и едва помещался во рту. И тогда Роману стало мучительно жалко себя. Горло моментально сдавило, во рту появилась привычная сухая горечь. И он заплакал от сознания беспомощности, от невозможности вспомнить свое имя и фамилию, свою прошлую жизнь. Невыносимо стыдно было плакать на виду у сестры, но невозможно было удержаться от слез. Натянув на голову одеяло, вволю наплакался он в душной тьме и не заметил, как заснул. Потом наступило другое, полное света и свежести утро. В палате снова было открыто настежь окно. Снова в палисаднике беззвучно бурлила, сверкая золотым и зеленым, листва, а на крашеной синеватыми белилами створке сидел и, судя по его виду, отчаянно чирикал отважный, весь взъерошенный воробей. Глядя на воробья, Роман спокойно и расслабленно улыбнулся, показал на него пальцем сестре. На этот раз его успели умыть и напоить горячим сладким чаем, прежде чем у него опять заломило в висках и началось головокружение. Он полежал с закрытыми глазами, и постепенно голова перестала болеть и кружиться. Но от боязни нового приступа настроение его безнадежно испортилось. Он спрятался под одеяло и долго глотал неуемные слезы, сладить с которыми был не в силах. Кто-то положил ему на лоб широкую прохладную ладонь. Открыв глаза, он увидел пожилого с пышными холеными усами человека в белом халате. Лицо человека светилось доброжелательством, каждое движение было неторопливым и уверенным. Под небрежно застегнутым халатом был на нем зеленый китель с низким стоячим воротником, с блестящими пуговицами, на которых были вытиснены пятиконечные звездочки. "Красноармейский доктор", - сразу определил Роман, и какая-то надежда затеплилась в его сердце. С выражением серьезной сосредоточенности на полном энергичном лице доктор взял Романа за руку, а другой рукой достал из нагрудного кармана кителя серебряные часы с почерневшей цепочкой и уставился в них, что-то отсчитывая равномерно и медленно, как это было видно по движению его губ. "Пульс проверяет", - догадался Роман. Проверив пульс, доктор подсел к нему на кровать. Достав из кармана халата деревянную трубку с раструбами на концах, стал старательно выслушивать Романа. Короткая шея его покраснела от прихлынувшей крови, седые клочкастые брови сходились к переносью или сердито лезли на лоб, усы воинственно раздувались. Время от времени он бросал какие-то короткие фразы стоявшим вокруг койки двум сестрам и высоченного роста унылому фельдшеру в очках с жестяной оправой. Покончив с осмотром и выслушиваньем, доктор широко улыбнулся, одобряюще похлопал Романа по плечу и пересел на табурет к белой тумбочке. Быстро написав несколько фраз на клочке бумажки, он протянул его Роману. На бумажке было крупными буквами написано: "Товарищ командир! Не расстраивайтесь и не убивайтесь. Вы контужены. Все постепенно наладится. Будете и разговаривать и слышать". Когда доктор попрощался и вышел, ободренный Роман сделал новую попытку вспомнить, кто он такой и почему очутился в этой незнакомой больнице. Некоторое время ему казалось, что вот-вот он ухватится за обрывок какого-то видения, припомнит что-то такое, что сразу откроет завесу над всей его прошлой жизнью, подскажет ему его имя. Но от этого чрезмерного напряжения железным обручем сдавило голову, все опять заплясало перед глазами, и он полетел в какую-то бездну, из которой навстречу ему стремительно неслись черно-красные пятна, удушливый и горький дым... Назавтра Роман приложил немало усилий, чтобы объяснить сестре, что он забыл и никак не может вспомнить свою фамилию. Когда сестра поняла это, она долго и Старательно писала, стыдясь за свой плохой почерк, ответ на какой-то накладной. Из ее записки он наконец узнал, что зовут его Романом Улыбиным, что он долго был без сознания, но теперь у него все пойдет хорошо, нужно только терпение. "Терпение! - горько усмехнулся про себя Роман. - Легко терпеть, когда дела на поправку идут. А я, кажется, этого не дождусь, так и останусь калекой. Доктора и сестры обязаны утешать нашего брата, вот и утешают. Правды от них не дождешься". И вот мучительно нудно потянулись дни, наполненные тоской и отчаянием, раздражающим светом летнего солнца, духотой и расслабленностью. Все время он думал о своем положении и считал его ужасным. Он хотя и знал теперь свою фамилию, но вспомнить прошлое никак не мог. Оцепенение памяти продолжалось. А на всякое напряженное усилие мозг отвечал болью, тошнотой и головокружением. Спрашивать же о собственном прошлом других было совершенно бесполезно. Они знали про него только то, что было записано в истории болезни. В один из таких дней, размышляя о будущем, Роман пришел к выводу, что ничего хорошего впереди у него нет и не будет. "Без нянек мне теперь не жить. Калека я, по всем статьям инвалид из инвалидов, - думал он сосредоточенно глядя на электрическую лампочку, свисавшую с потолка на забрызганном известью проводе. - А кто за мной будет ухаживать? Кому я нужен такой? Одной только матери, да как теперь доберешься к ней в моем положении? Лучше бы уж меня насмерть убило. А теперь я такой, что даже застрелиться не сумею". "Застрелился!.. Евдоким застрелился!" - вдруг зазвучали в его памяти давно забытые вопли девок и баб. И тут же, словно наяву, отчетливо возникла перед ним памятная картина из раннего детства. По залитой солнцем улице бежали на край поселка и дико голосили босоногие, одетые по-будничному казачки. Вместе с толпой ребятишек бежал за ними и Роман. На краю поселка у желтого сруба новой избы, на мокрых, пахнущих крепким винным духом щепах и опилках, лежал в розовой рваной рубахе пустивший себе нулю в рот верховской казак Евдоким Круглов. Застрелился он, как позже узнал Роман, оттого, что у него выбило накануне градом две десятины пшеницы, на которую он собирался достроить избу и зажить своим домом, своей семьей... Это внезапно и ослепительно мелькнувшее воспоминание, хотя оно и было связано с чужим горем и смертью, принесло Роману большую радость, породило в нем уверенность на излечение. Но даже и после этого воспоминания мозг Романа еще долго оставался слабым и вялым. В памяти возникали тусклые, обрывочные картины детства и отрочества, а все последующие годы были наглухо закутаны в непроглядный туман. Только в тот день, когда Роман впервые услыхал какой-то неопределенный и тихий, будто издали долетающий гул, всколыхнулась и задвигалась эта мглистая пелена забвения. Кончились скованность и оцепенелость, и перед ним стала открываться ранняя пора его жизни, как освещенная солнцем широкая степь, с которой поднялся к небу и наконец рассеялся все застилавший туман. Затем наступил день, когда Роман совершенно отчетливо услыхал кем-то сказанное слово "сестра". Так пришла к нему пора выздоровления, наполненная радостной растроганностью, нетерпеливым ожиданием новых перемен к лучшему, грустью о напрасно потерянных днях. К этому времени он уже припомнил всю свою жизнь, вплоть до той незабываемой атаки под Ламын-Улой, в которую повел, он свой полк. И теперь он гордился тем, что вовремя пришел на помощь красным монгольским цирикам Сухэ-Батора. Его память была уже сильной и острой, как прежде, когда вернулся к нему дар речи. Первые же с великим трудом произнесенные им слова показали ему и всем окружающим, что он стал заикой. Часто это заикание делалось совершенно невозможным, и от этого он снова нервничал, плохо спал и мало ел. А усатого доктора Василия Герасимовича, способного быстро успокоить его, уже не было в госпитале. Он был вызван зачем-то в штаб Пятой армии в город Иркутск. В начале августа, когда уже вступили в Ургу Монгольская Народно-революционная армия и экспедиционные части советских войск, в госпиталь привезли раненых красноармейцев и командиров. От них Роман узнал, что в верховьях Селенги и Горхона Унгерн окончательно был разбит. Когда его войско начало разбегаться, барон решил прорваться в Маньчжурию. В то время с ним оставался только дивизион монголов. На одном из ночлегов монголы связали сонного барона и передали его командиру кавалерийского разъезда красных. Однажды уже начавший передвигаться на костылях Роман увидел в своей палате доставленных ночью в тяжелом состоянии двух красных командиров. Один из них оказался прапорщиком Иголкиным, Роман обрадовался ему, как родному. Оказывается, Иголкин после плена и проверки в Особом отделе пошел на службу в Красную Армию. Его назначили помощником командира 113-го Стрелкового полка, стоявшего на Селенге. В первых же боях он отличился и был представлен к награждению орденом Красного Знамени. Но не суждено ему было получить этот орден. Уже в Монголии он был тяжело ранен. В госпиталь его доставили в бессознательном состоянии. И только однажды он пришел в себя, узнал Романа, разволновался и расплакался. На третьи сутки Иголкин умер на койке рядом с Романом. Фамилия второго командира была Скороходов. Он был сильно истошен, весь в синяках от побоев. Следы ударов плетями были у него не только на теле, но и на лице. Врачи и сестры сделали все, чтобы поставить его на ноги. Скоро он начал поправляться и вынужденный к тому расспросами Романа рассказал ему свою странную историю. Родился Скороходов в городе Иваново-Вознесенске в семье потомственных ткачей. В восемнадцатом году записался добровольцем в Красную Армию. На Восточный фронт попал с Иваново-Вознесенским рабочим полком, созданным Михаилом Васильевичем Фрунзе. В одном из боев был ранен и взят в плен сибирскими казаками. Казаки его почему-то пощадили и, отступая на юг на соединение с отрядом атамана Анненкова, увезли с собой в Семиречье. Поправившийся к тому времени Скороходов представился Анненкову бывшим офицером царской армии, насильно мобилизованным красными. Анненков, беспощадно расправлявшийся с пленными красноармейцами и партизанами, оставил его в живых и увел при отступлении из Семиречья в Китай. Там Скороходов вступил в отряд сибирских и семиреченских казаков, решивших уйти в Монголию и присоединиться к барону Унгерну После долгого и трудного пути они благополучно прибыли в Ургу перед самым походом Унгерна на Россию. Отряд зачислили в бригаду генерала Резухина, и через месяц Скороходов в составе этой бригады оказался на советской земле. Видя недовольство многих казаков и офицеров авантюрой Унгерна, Скороходов принялся исподволь прощупывать их и осторожно агитировать за переход на сторону Красной Армии. Но кто-то его предал, и он был арестован уже в то время, когда Резухин отступал с русской стороны в Монголию. Судьбу Скороходова и других арестованных должен был решить сам барон. Но прежде чем Резухин успел соединиться с ним, обоз, в котором гнали арестованных, настигли красные. Скороходов и еще четыре человека были спасены от верной смерти. Романа сильно поразила история Скороходова. Кое-что в ней показалось ему не совсем правдоподобным. Со свойственной ему прямотой он принялся настойчиво расспрашивать этого человека, чтобы избавиться от своих сомнений. Скороходову были явно не по душе его расспросы, но он поневоле должен был отвечать на них и делать вид, что его ничуть не обижает прямота и резкость Романа. Но однажды он все же не вытерпел и с невеселым смешком сказал: - Надоел ты мне, Улыбин, хуже горькой редьки. Допрашиваешь меня, как самый придирчивый следователь. Попрошусь я, однако, от тебя в другую палату. Но и это откровенно высказанное неудовольствие не избавило Скороходова от приставаний Романа. Не боясь показаться назойливым, он продолжал по-прежнему расспрашивать его, но тему для своих вопросов избрал другую. Он хотел знать, что за город Иваново-Вознесенск, какие есть в нем фабрики и заводы и сколько работает на них рабочих. И тут Скороходов постарался полностью удовлетворить любопытство Романа. В своих рассказах об Иваново-Вознесенске он приводил такие подробности и детали, что Роман убедился, что человек действительно родился и жил в этом городе ткачей, сам работал на одной из текстильных фабрик. И это заставило его поверить, что Скороходов действительно тот человек, за которого выдает себя. Вместе со Скороходовым Роман пробыл недолго. Дней через десять ему сообщили, что его переводят из. Кяхты в Читинский госпиталь. Назавтра Роман уже катил по Кяхтинскому тракту в легковом автомобиле, присланном за ним по распоряжению командующего НРА Блюхера. Так, по крайней мере, сообщил ему шофер, щеголявший в желтых крагах и кожаной фуражке с очками-консервами. Вместе с Романом поехала посланная сопровождать его до Читы черноглазая сестра, которую звали Дусей. В Чите Роман хотел при первой же возможности повидаться с Постышевым, рассказать ему об удивительной истории Скороходова, бывшего будто бы в Иваново-Вознесенском полку комиссаром батальона, и попросить его проверить этого человека. Но, как часто бывает в жизни, сделать этого Роман не смог. Переезд в Читу вызвал осложнение болезни. У него снова начались сильные головные боли, которые иногда заканчивались потерей сознания. А когда он поправился и мог бы уже навестить Постышева, того не оказалось в Чите. Он был назначен членом Военного Совета Восточного фронта и уехал в Приморье, где началось каппелевское наступление. 13В бесконечно разнообразных сопках, то голых, то заросших дремучей тайгой, затейливо вьется Аргунь. От Далайнора до самого устья, на протяжении сотен верст, давно был обжит и освоен ее левый берег. Зеленые сады и белые церкви отражались в тихой реке. В многолюдных, хорошо обстроенных поселках и станицах жили казаки - скотоводы, землепашцы и охотники. Против каждого поселения русских жили в бакалейках предприимчивые китайские купцы. Бревенчатые и глинобитные магазины зазывали к себе покупателей огромными вывесками на двух языках. А дальше, вплоть до гор Большого Хингана, расстилались богатейшие, никем не заселенные места. Только изредка посещали их кочующие по дремучим лесам эвенки и солоны. Издавна пограничные казаки арендовали у китайцев сенокосные и пастбищные угодья, охотились в предгорьях Хингана на изюбрей и кабанов, на белок и соболей. В любое время беспрепятственно переходили и переезжали они границу, бегали в бакалейки выпить стакан ханьшина, купить пачку чаю или коробку спичек. В двадцатом году многие бакалейки сильно разрослись. В них поселились бежавшие за Аргунь казаки, у которых были причины бояться красных. Они ютились там в наскоро сделанных землянках, в сплетенных из прутьев и обмазанных глиной хижинах. Напротив станицы Чалбутинской поселились орловские, мунгаловские и байкинские дружинники, уведенные туда Елисеем Каргиным после неудачного восстания в Нерчинском Заводе. Каргин построил себе вместительную землянку и жил в ней с женой и ребятишками. По соседству с ним обосновался в такой же землянке его сослуживец Гурьян Гордов. Всем беженцам, семейным и одиноким, сразу же пришлось распрощаться с вольной и благополучной жизнью. Особенно солоно пришлось тем, у кого не было никаких средств к существованию. Горькая необходимость заставила их идти в работники к прижимистым китайским купцам и трудиться не покладая рук часто только за одни харчи. Нелегко было мириться с такой беспросветной участью. Многие начали пить напропалую. Вонючим ханьшином глушили невыносимо тягостную тоску по родной земле, по своим домашним, брошенным на произвол судьбы. Скоро многие пропили все, что можно было пропить. По дешевке скупали китайцы строевых коней, седла с серебряными фамильными вензелями, винтовки, шашки и патроны. Косо стали поглядывать имущие на неимущих, холодок отчуждения пробежал между ними. Начались жестокие и часто бессмысленные раздоры орловцев с мунгаловцами, тех и других с чалбутинцами, большинство из которых отсиживалось за границей с первых же дней гражданской войны. Напиваясь, припоминали друг другу давние и недавние обиды, пускали в ход кулаки и колья. Почтительные и послушные в трезвом виде рядовые казаки начинали придираться к заслуженным вахмистрам и бравым урядникам и били их смертным боем. Разгонять дерущихся часто прибегали китайские купцы. Они не разбирались, кто прав, кто виноват, а всех попадавшихся под руку хлестали бамбуковыми палками и шомполами. На первых порах отменно горячие головушки пробовали давать сдачи, но купцы быстро отучили их от этого. С такими расправлялись беспощадно. Избив до потери создания, надевали на них деревянные колодки с замками, садили в глубокую яму, где можно было умереть от голода и невыносимой вони. Наиболее провинившихся отвозили потом в пограничную комендатуру, где судили и нередко приговаривали к смертной казни. Натерпевшись всяких неприятностей и страхов от своих и китайцев, все зажиточные казаки поспешили перекочевать подальше от границы в район Трехречья. Не уехал туда только Гурьян Гордов, не терявший надежды вернуться домой. Для этого он ждал установления в Забайкалье твердой власти, красной или белой - безразлично. Боялся он только вызванного гражданской войной безвластия и произвола, когда можно было потерять голову ни за что ни про что. Не имея возможности уехать подальше от границы, Елисей Каргин с горечью наблюдал за тем, как многие неплохие люди опускались все ниже и ниже, теряя всякое человеческое достоинство. Как неприкаянные, слонялись они из землянки в землянку в поисках выпивки и дарового угощения. Сначала Каргин всех, кто заходил к нему, угощал, чем мог. Но скоро увидел, что всех не накормишь, на каждого не угодишь. И тогда его одностаничники, которых он долго кормил и поил, делясь с ними последним, возненавидели его. Он стал побаиваться и сторониться их. И чем больше времени коротал он в одиночестве, тем острей и мучительней становилась его тоска по Забайкалью, по прежней жизни. Почти ежедневно выходил он на берег Аргуни, садился на камень или перевернутую лодку и подолгу безотрывно глядел на запад, где над русскими сопками в полнеба пылал закат, пламенели насквозь пронизанные светом багряно-золотые и нежно-розовые облака. Непрерывно меняющие свою раскраску вечерние дали родной стороны с неизведанной прежде силой манили его к себе. Налетающий оттуда ласковый ветер больно бередил душу запахами, принесенными с родимых полей и нагорий. Никогда Каргин не был слезливым и усердно набожным человеком. Но в такие минуты хотелось ему раскаиваться и плакать, искать утешения в жалобах и молитвах. Ничего не оставалось иного в его положении, всю двусмысленность и неопределенность которого он хорошо понимал. Для красных он остался отъявленным и непримиримым врагом, а настоящие белогвардейцы не могли простить ему измены атаману Семенову. И теперь когда испортились его отношения с теми, кого он увел за границу, не договорившись с партизанами, у него почти не оставалось друзей. Захаживали к нему изредка Епифан Козулин да Егор Большак, а сам он бывал только у Гурьяна. С ним они подолгу и откровенно говорили обо всем. Почти все беженцы горячо интересовались положением в Приморье. Это была единственная оставшаяся в руках у белых область России. Ее заслоняли от красных штыки огромной армии интервентов. Туда отступили из Забайкалья остатки каппелевских и семеновских войск. Приморское земское правительство категорически отказалось пустить их во Владивосток. Не имея оружия, отобранного китайцами, они некоторое время жили на положении интернированных в Гродеково и Пограничной. Потом их заново вооружили японские и американские интервенты и двинули на Владивосток. С помощью этих-то белых войск и было свергнуто земское правительство. У власти стали братья Меркуловы - богатые приморские купцы, заявившие о своей готовности бороться до конца за единую и неделимую Россию с помощью всех заинтересованных держав. Со дня на день мог начаться оттуда новый поход на ДВР. И все свои надежды на скорое возвращение домой беженцы связывали с этим походом. Каргину же осталось только поражаться той легкости, с какой они уверовали в призрачную силу меркуловской вотчины. Сам же он больше всего интересовался вестями из Забайкалья. Новости оттуда доходили до него довольно быстро. Доставляли их приезжающие за границу контрабандисты. Ежедневно являлись они в бакалейки среди ясного дня, и никто их не преследовал, не ловил. Совершенно открыто встречались с беженцами, среди которых были у них одностаничники и даже родственники. От контрабандистов беженцы узнали о создании буферной Дальневосточной Республики, столицей которой стала Чита. Эта новость вызвала самые разнообразные толки. Еще не зная никаких подробностей о характере этого нежданно-негаданно скроенного государства, люди судили о нем всякий по-своему. Первым в тот день заявился к Каргину Егор Большак. Он был заметно навеселе. - Ну, что думаешь, Елисей Петрович, насчет буфера? - спросил он. Это просто здорово, брат! Похоже, что дома у нас советской власти не будет. Однако о такой республике и твердил наш покойный Кибирев, когда нас договариваться с партизанами подбивал? Голова у него, видать, варила! - Ничего я тебе, Егор, пока не скажу, - ответил ему Каргин. Подождем да поглядим. Еще гадать да гадать надо - будет ли от этой республики польза таким, как мы с тобой. Может, все это один обман. - Какой же тут может быть обман? - недоуменно развел руками Большак. - А ты подумал над тем, почему большевики на такую штуку пошли? Не думал? То-то и оно!.. Хвати, так и в этой республике они будут всем заправлять. Без них не обойдется. - Может, их теперь посторониться попросят? - Не знаю, не знаю! Ничего понять не могу. Да и сам ты посуди, что получается. Семенова с японцами в конце концов не партизаны прогнали, а регулярная Красная Армия. Стукнулись с ней под Читой японцы, и сразу позвало их на попятную. Ни с того, ни с сего они бы из Забайкалья не ушли. Большевики смело могли установить свою власть, а они почему-то этого не сделали. Дошла их армия до Читы и пропала. Появилась там сейчас какая-то Народно-революционная армия. Откуда она, спрашивается, взялась? Значит, просто перекрестили Петра в Ивана. Одну только вывеску перекрасили. Вот и ломай голову, к чему весь этот огород городится? - А не могло у них с партизанами на перекос пойти? - Не думаю. Они, как хотели, вертели партизанами. Кто к нам на переговоры от партизан приезжал? Василий Улыбин! А это, брат, до мозга костей большевик. - Может, им иностранные государства пригрозили? - Напрасно ты, Егор, меня за всезнайку считаешь, - усмехнулся Каргин. - Откуда мне это знать? После разговора с Егором Каргин зашел к Гурьяну Гордову. С ним разговор был совсем другой. - Ну, слыхал, Гурьян, что дома делается? - спросил Каргин соседа, чинившего у себя в землянке хомут. - Власть-то там установили не советскую. Как думаешь, хорошо это? - А я над этим голову не ломаю, - ответил ему рассудительный Гурьян. - Мне бы вот домой поскорее выбраться. Вот что меня интересует. Когда я услышу, что можно дома жить и не бояться, что тебя могут безнаказанно убить или ограбить, тогда я скажу, что эта та самая власть, которую мне надо. - Забавно ты рассуждаешь, - обиделся Каргин. - Выходит, немного тебе надо от власти. Любая твердая власть тебя устраивает. А ведь у каждой власти свои порядки, своя опора в народе. На одних она опирается, дает им всякие поблажки, а на других верхом ездит, масло из них жмет... Плохо тебе жилось при царе? - Да нет, не сказал бы. Жил и не жаловался. - А рабочему как жилось? Крепостному мужику, над которым помещик был бог и царь? - Ну, этого я тебе не скажу. Ни рабочих, ни крепостных у нас в Забайкалье не было. - В старину, положим, были и у нас крепостные. Только пришло потом такое время, когда царю понадобились в наших краях не они, а верные защитники престола и отечества. Вот и сделал он своих крепостных казаками, льготы им всякие дал, вдоволь земли нарезал. С остального же народа по три шкуры драл да еще по четыре - помещики и фабриканты. - Не пойму, к чему ты клонишь? Начитанность свою доказываешь? - Брось ты, Гурьян, подкалывать меня. Был бы я начитанный, так не сидел бы здесь. А то вот мыкаю свою недолю на чужбине да голову над нашей жизнью ломаю. - Охота же тебе этим делом заниматься! Что толку-то? Не хотел советской власти - терпи теперь китайскую. - Ничего, может, скоро все переменится. Если будет в Забайкалье не советская власть, а какая-то другая, могу и я оказаться дома. Все дело в том, на кого новая власть опираться будет. - Вон ты куда загадываешь! Тогда понятно. А только я тебе вот что скажу: какая бы власть ни была - все равно это хомут на нашей шее. От хомута никогда не избавиться. Пусть он будет полегче хоть на самую малость - и то хорошо. - В этом-то и дело, - рассмеялся Каргин. - Если настанет дома такая пора, когда можно не бояться за свою голову, можно тогда и в хомуте походить. Как-нибудь сдюжим, приспособимся, чтобы холки до крови не натирало... Однажды от пришедших из Нерчинского Завода контрабандистов Каргин узнал, что там на красные флаги нашиты синие квадратики, а уездный ревком основательно расширен. Заведовать отделом народного образования посадили в нем известного эсера учителя Бродникова, отделом здравоохранения беспартийного старого доктора Сидоркина. Это были известные в уезде люди. В свое время Кибирев очень рассчитывал на них и даже заручился согласием Бродникова возглавить ту власть, которую собирался установить на территории четвертого военного отдела. Рассказали об этом контрабандисты не одному Каргину, и новость моментально облетела все беженские землянки. Бежавший из Горного Зерентуя поп немедленно отслужил на радостях молебен, а многие подвыпили и дружно высыпали на поляну у землянок, чтобы отвести душу в разговорах. К Каргину подошли Епифан Козулин и Егор Большак. Весело настроенный Епифан, забыв поздороваться, сразу же спросил: - Как, Елисей, доволен новостью? Вывесили, значит, в Заводе красно-синие флаги, народную милицию завели. Если дела и дальше так пойдут, то к весне домой поедем хлеб сеять. Из чувства какого-то непонятного противоречия Каргин сказал: - Раненько в колокола ударил! - рассмеялся он. - Дома тебя не ждут и пирогов не пекут. - Брось ты насмешки строить, - вскипел Епифан, - если уж сам боишься о доме думать, так хоть нас не пугай. Мы ведь дружинами не командовали. - Вон как ты заговорил! Ну, спасибо. Поезжай домой, поклонись в ноги Улыбиным и Забережному. Нельзя было больнее задеть Епифана, чем сделал это Каргин. Епифан ненавидел Романа Улыбина. - Кланяться я им не буду, не бойся! - закричал он. - Я еще сведу с Ромкой счеты. - Поезжай, своди. Меня это не касается... Орешь, кипятишься, а того не знаешь, что дома всем заправляли и будут заправлять те, кого ты не любишь. Я тебе худого не посоветую. Соваться домой нам рано, надо подождать, - сказал ему Каргин почти то же самое, что слышал от Гордова. В начале февраля приехал в бакалейки Лавруха Кислицын, главный мунгаловский контрабандист. От него Каргин узнал, что вернулись домой все пожилые партизаны во главе с Семеном Забережным. Они вселились в дома бежавших за границу. Разрешение на это дал им уездный ревком. Теперь Семен выбран председателем и все дела вершит с помощью партизан и бедноты. Все сначала обсуждает с ними на тайных сходках и только потом выносит на обсуждение общего собрания граждан. Ведет себя со всеми строго. - Принес его недавно черт ко мне, - пожаловался Лавруха. - Показывай, говорит, где твой магазин. Я ему отвечаю: нет у меня никаких магазинов и не было. Брось, говорит, не заливай. Ты у нас теперь один и за Чепалова торгуешь и за потребиловку. Об этом даже малые ребятишки знают. Напер на меня так, что оборони бог. Если, говорит, не бросишь свою контрабанду, на себя тогда пеняй. Изловлю, говорит, и под суд отдам. Придется, видно, мне или отказываться от торговлишки или уезжать к чертям из Мунгаловского... - Не слыхал ты, что партизаны про нашего брата толкуют? - Как не слыхал? Слыхал. Большой разговор у них Про вас был, когда разбирали, чьи дома конфисковать, чьи не трогать. - Как же ты узнал, если сходка у них секретной была? - Чтобы я да не узнал! Я, брат, все знаю. Кто чихнул, кто закашлялся - мне все известно. Дружу я с Никулой Лопатиным, а он у них в почете, как бедняк, на все сходки его приглашают. Он мне за милую душу все выкладывает, стоит только похвалить его. Я даже знаю, кто хотел у твоего брата половину дома отобрать, а кто не согласился. Не согласился Семен. Ты это на всякий случай намотай на ус. К Епифановой бабе вселил в дом на время вдову Ермошиху, а к Митьке не стал. - Ты не знаешь, что у него за стычка была с начальником уездной милиции? - Врать не хочу - не знаю. А ты откуда об этом узнал? - Да приезжал сюда из Завода за спиртом один знакомый Он в милиции истопником служит, а при царе был писарем полицейской управы. Ты его не знаешь - отговорился Каргин, не желая назвать фамилию знакомца. - Он мне рассказал, что столкнулся Семен с Челпановым из-за фельдшера Антипина. Семена потом за это в одной газете прохватили. - Гляди ты, какое дело! - воскликнул Лавруха. - Плохо, что я газет не читаю. Посмеялся бы я над Семеном. - А ты возьми, да и выпиши из Читы вот такие две газеты "Забайкальскую новь" и "Дальневосточный путь". Я тебе и денег дам. Ты их читай, да только потом не рви, а привози сюда к нам. Мы тебя за это все благодарить будем. Лавруха подумал и согласился. Ссориться с беженцами не стоило. Лучше было дружить с ними. Когда Лавруха вернулся домой, Семен вызвал его к себе и спросил: - Ты, кажется, опять за границу ездил? Неймется тебе. Смотри докатаешься до тюрьмы. Начальник милиции Челпанов таким спуску не дает. Запираться Лавруха не стал. - Ездил, паря, ездил, - сразу сознался он. - Надо было китайцам старые долги отдать и себе кое-что к праздникам купить. Только это в последний раз. А Челпановым ты меня не пугай. И с ним, как с прежними начальниками, поладить можно... - Ты что, пробовал его уже прощупать? - насторожился Семен. - Пока нет. А прижмет, так я к нему пути найду. Похоже было, что Лавруха не хвастался. Он или просто не вытерпел и проговорился, или сознательно дал понять Семену, что Челпанова он не боится. Расспрашивать сейчас Лавруху об этом не стоило. Он все равно ничего не скажет, а только насторожится и замкнется. Не упомянув больше про Челпанова, Семен осторожно спросил: - Значит, на продажу ничего не привез? - Нет, нет, что ты! Вот новость одну для тебя привез. Я там Елисея Каргина видел. Он мне рассказал, что тебя будто недавно в газете продернули. - Как же он дознался об этом? - Да ведь народу туда много ездит. На границе ни одного таможенника нет. Свободно за товарами катаются. Вот и рассказал ему один мужик из Завода. - Как себя Каргин чувствует? Домой не собирается? - Все на житуху жаловался. Туговато и ему и многим там приходится. А вот насчет возвращения не заикаются. Побаиваются вас. О своем разговоре с Лаврухой Семен рассказал при встрече Димову. Затем спросил, почему не ведется борьба с контрабандистами. - Пока мы с этим злом вынуждены мириться, - ответил Димов. - Очень плохо, что наше золото уходит за границу. Но что поделаешь? Создать надежную охрану своих границ Республика пока не в состоянии. Нет для этого ни сил, ни средств. Обеспечить потребности населения в товарах первой необходимости мы не можем. У нас даже нет керосина, соли и спичек, не говоря уже о мануфактуре. За всяким пустяком люди ходят и ездят на ту сторону. Не убивать же их за это. Конечно, с наиболее злостными контрабандистами надо бороться, надо привлекать их к ответственности за спекуляцию, Только это тоже нелегкое дело. Население их не выдает, зачастую боится. Ведь среди самых отпетых контрабандистов немало бывших партизан. Многие в приграничных станицах занялись этим прибыльным делом, как только вернулись домой. Недавно двух таких голубчиков поймали с большой партией спирта и чая на прииске Курлеинском за триста верст от границы. Препроводили их оттуда к нам, а за них приехал ходатайствовать бывший командир партизанского отряда Толстобоков. Они оказались его родственниками. Пришлось сделать им хорошее внушение и отпустить. С этим гусем шутки плохие, он может со своими молодчиками в Завод нагрянуть и вырезать нас. Об этом он мне очень прозрачно намекнул. - Вот еще сволочь! Не ожидал я от него таких штучек, - возмутился Семен. Димов помолчал, похлопал ладонью по лежавшим на столе бумагам и сказал: - Ты зайди к начальнику нашей госполитохраны товарищу Нагорному. О белых эмигрантах нам нужно знать побольше, чем мы знаем. Посоветуйся с ним насчет этого Лаврухи Кислицына. Может, он будет ему кое-чем полезен. - Разве Нагорный - начальник нашей госполитохраны? Я думал, он теперь в Чите начальствует. А он, оказывается, здесь. И давно он у нас появился? - Совсем недавно. Прислали к нам такого человека далеко не случайно. Уезд наш побольше иного государства будет. Потом это не глубинный уезд, а пограничный. Здесь мирную жизнь налаживай, а о границе не забывай. - Это хорошо, что Нагорный здесь. Я сейчас же пойду к нему. О делах потолкуем и прошлое вспомним. Он от меня запросто не отделается, я его и на выпивку заставлю раскошелиться. Мы же с ним старые друзья. Он меня и в партию рекомендовал. Увидев Семена, переступающего порог его кабинета, Нагорный обрадовался: - Ух ты, черт!.. Ух ты, чертушка! - выбежал он из-за стола навстречу гостю, ткнулся ему головою в грудь, крепко, по-медвежьи, обнял и взволнованно приговаривал: - Это здорово! Это просто великолепно, Семен! Только подумал о тебе... Гляжу, а ты в дверях стоишь. Думал на днях к тебе закатиться, а ты сам пожаловал. Спасибо, друг, спасибо. Утешил старика... Пока ты у меня дома не побываешь, не отгостишь, я тебя не выпущу из Завода. Растроганный Семен расцеловал Нагорного в обе щеки и сказал только одно: - Эх, дорогой ты мой товарищ! В кабинете Нагорного Семен просидел без малого три часа. Потом какое-то неотложное дело заставило Нагорного извиниться и прервать затянувшуюся беседу. Расставаясь с Семеном, Нагорный взял с него слово, что он вечером придет к нему на квартиру и останется ночевать. В ту ночь проговорили они до рассвета, распив бутылку рябиновой настойки и выкурив целую пачку махорки. Семен неутомимо задавал Нагорному вопросы и требовал самых обстоятельных и доскональных ответов. Вернувшись домой, схоронив жену и начав работать в ревкоме, он понял, что построить новую жизнь не так легко и просто, как казалось ему в партизанах. И теперь он хотел услышать от Нагорного, что он думает о его работе в ревкоме, что он считает в ней на сегодняшний день самым важным и главным. Нагорный отвечал ему, как умел и мог, поражаясь пытливому, все время ищущему его уму, беспокойному и деятельному складу его натуры, желанию понять и усвоить все, что могло принести пользу делу, которому отдавал он все свое время и силы... Через неделю Лавруха Кислицын, увидев Семена, спросил: - Это ты меня сосватал? - Куда? - Сам знаешь куда, - усмехнулся тот. - Ну и как ты теперь? - Да ничего. Буду торговать помаленьку. Если хочешь кому привет на ту сторону послать - передавай со мной. 14Гурьян Гордов уехал за границу весной девятнадцатого года. Перебрался он со своей семьей, оставив доглядывать за домом давно овдовевшую старуху тетку. На китайской стороне была у Гурьяна, в двадцати километрах от границы, благоустроенная заимка. Имел он там срубленную из лиственничных бревен просторную избу с русской печью, с нарами и даже подпольем. В разное время построил падкий до работы хозяин крытый драньем амбар, повети для скота и даже сделанную по-черному баню. Заимка стояла в долине, окруженной поросшими лесом сопками. Вокруг находились принадлежащие Гурьяну пашни и сенокосы. Весной, когда Гурьян собирался на заимке сеять хлеб, в низовьях Аргуни появились красные. В станице начали сколачивать белую дружину. Кто не хотел в нее записаться добровольно, того богачи заставляли записываться силой оружия. Так стал дружинником и Гурьян, меньше всего думавший об участии в гражданской войне. Через день три сотни дружины под командой сотника Зырянова выступили вниз по Аргуни. На вторую ночь налетели на дружину красные. Застигнутые врасплох дружинники не успели даже одеться, и многие удирали в одном белье, подгоняемые буханьем партизанских бердан и больших трещоток, гремевших, как самые настоящие пулеметы. Нескоро опомнился в ту ночь от страха Гурьян. Проскакав в одних подштанниках пятнадцать верст, пришел он в себя и надел заброшенные в спешке на седло штаны. Горько посмеявшись над собой, награжденным когда-то за храбрость георгиевским крестом, поспешил он вернуться домой. Теперь на собственной шкуре убедился, что с красными воевать не так-то просто. Ходят в них не старики, из которых сыплется песок, а казаки и солдаты, побывавшие на германском, австрийском и турецком фронтах. Дружинников в станице не оказалось. Они отступили не домой, а в Нерчинский Завод, занятый большим гарнизоном белых. И уже никто не мог помешать Гурьяну убраться на ту сторону. Назавтра с раннего утра переплавляли Гордовы на китайский берег мешки с мукой, сундуки с одеждой и все, что можно было увезти. Утром Роман Улыбин, шедший со своим эскадроном в авангарде Удаловского полка, первым ворвался в Чалбутинскую. Он промчался по узкой и пыльной станичной улице мимо крытого цинком училища, мимо церкви с голубыми куполами, мимо гордовского дома и вылетел на берег Аргуни. С лихим разбойничьим гиканьем неслись за ним партизаны, крутя над головами клинки. Гурьян Гордов, его жена, сын-подросток и дочь Елена уже стояли на высоком китайском берегу, у одной из фанз, когда стремительно вынеслись на берег красные и остановились у самой воды. Китайские купцы и пограничники столпились у бакалеек, разглядывая в бинокли и просто так загадочных русских партизан. Удивительно отчетливо и красиво рисовались на ярко-зеленом прибрежном лугу на фоне ясного синего неба залитые солнцем живописные фигуры партизан, их белые, рыжие и вороные кони, жарко взблескивающие от солнечных лучей клинки, наконечники пик, металлические части уздечек и седел. Партизаны, грозя винтовками, приказывали повернуть назад торопливо гребущим к китайскому берегу последним беженским лодкам. Но сидевшие в них богачи, обливаясь холодным потом и мысленно прощаясь с белым светом, назад не повернули. Через несколько минут они пристали к берегу. Чалбутинский купец Мефодий Курбатов, выпрыгнув из лодки на влажный песок, широко и размашисто перекрестился, благодаря бога за свое спасение. Только потом оглянулся он на русский берег. Считая, что теперь недосягаем для красных, он принялся кричать им зычным голосом, что все они сволочи и бандиты. И тогда с той стороны гулко раскатился над рекой одиночный выстрел. Сопки отозвались на него веселым раскатистым эхом, а китайцы и беженцы гулом испуганных голосов. Седобородый горлопан Мефодий повернулся после выстрела на одной ноге и с искаженным от боли и ужаса лицом упал ногами в воду. На мгновение люди на берегу оцепенели, потом заголосили, загорланили и бросились, кто куда. Убежали за фанзу Гурьян, его плачущая навзрыд жена и сынишка. Но Ленка не убежала. Как зачарованная глядела она на ту сторону. Ей показалось, что во всаднике на горячем вороном коне она узнала Романа. Едва прогремел над Аргунью выстрел, как этот всадник подскакал к стрелявшему, огрел его в сердцах нагайкой и обезоружил. Потом его ссадили с коня, сняли патронташ и шашку. И Ленка поняла, что всадник на вороном коне приказал его арестовать. В это время к Ленке подбежала мать, схватила ее за руку и потащила за собой, на ходу причитая: - Сдурела ты, девка, как есть сдурела. Тут вон какая беда творится, а ты стоишь на самом виду. Смерти никак захотела. Вот скажу отцу, чтобы отхлестал он тебя, дура проклятая... Побывав на следующий день на похоронах Курбатова, погибшего из-за собственной глупости, Гордовы уехали на заимку. Там они и собирались жить все время. Но в августе Гурьяну стало известно, что олочинские и чалбутинские дружинники вырезали в низовьях реки находившийся на китайской стороне красный госпиталь. Гурьян справедливо решил, что партизаны этого так не оставят и будут мстить за своих на русской и на китайской сторонах. После этого лучше всего было жить в бакалейках, под охраной китайских пограничников. Он вернулся в бакалейки, построил себе на скорую руку землянку и собирался спокойно прожить в ней до тех пор, пока не установится дома та или иная, но твердая власть. Скоро события гражданской войны только подтвердили, что Гурьян поступил весьма разумно, решив не связываться ни с белыми, ни с красными. В Забайкалье шла ожесточенная, не знавшая ни тыла, ни фронта война. Партизаны разгуливали по всему Восточному Забайкалью, громя внезапными ночными налетами семеновцев не только в станицах, но даже на крупных станциях и в городах. Трудно было уцелеть в этой смертельной заварухе. В двадцатом году прибежали в бакалейки орловские дружинники во главе с Елисеем Каргиным. Они оказались замешанными в заговоре против атамана Семенова. Заговор был раскрыт, и им поневоле пришлось уйти на китайскую сторону. Гурьян предложил Каргину поселиться рядом с ним. Он помог Елисею построить землянку и обнести ее оградой. Он был рад, что рядом будет жить старый товарищ, на которого можно было положиться. Когда Каргин привез за границу свою семью, сдружились между собой жены сослуживцев и их ребятишки. Только для Ленки не оказалось в семье Каргина подруги. 15На утренних и вечерних зорях воздух над Аргунью становится удивительно гулким и звонким. Далеко разносятся над тихой водой отраженные сопками звуки. Выйдет Ленка утром из землянки на обрывистый берег и слышит, как поют на родной стороне петухи, лают собаки, играет постушья дудка, фыркают кони и звякают ботала. Иногда отчетливо доносятся до нее людские голоса из ближайших к реке усадеб и огородов. За плетнями и бурьянами не видно поливающих огурцы и капусту казачек, но голоса их звучат так ясно, что легко разобрать любое слово. Так Ленка часто узнавала многие станичные новости: кто там и с кем поругался, кто приказал долго жить, у кого родился ребенок, к кому приехал на побывку муж. И, возвращаясь в землянку, она бывало рассказывала матери: - Вчера, мама, дедушка у Жигалиных умер, нынче хоронить будут. А у Анны Стуковой третий сын родился, бабушка Митрофановна принимала... - Кто же тебе об этом рассказать успел? - Никто, - смеялась Ленка. - Мне все новости сорока на хвосте приносит. Я еще и не то знаю. Вчера Маланья Ведерникова с Дунькой Ушаковой так сцепились и поцапкались, что никто не помирит. И все из-за какой-то курицы. - Экие дурные! - возмущалась мать и тут же напускалась на Ленку. - И где ты целый час пропадала? Ешь да пойдем картошку окучивать. Ближе к полудню что-то менялось в состоянии воздуха. Переставали доноситься из-за реки голоса, глуше становились все звуки дня. Голубая и спокойная с утра Аргунь начинала сверкать и золотиться на солнце. Иногда во второй половине дня она покрывалась легкой рябью от ветра-верховика или закипала и пенилась от сильной низовки. Домашние гуси и утки, выплывавшие при тихой погоде на средину реки, спешили убраться в заросшие камышами и осокой протоки. Китайские любители-рыболовы сматывали удочки, китаянки в синих сатиновых кофтах, застегнутых на множество круглых бронзовых пуговиц, гнали из воды своих ребятишек. Но чаще всего дни стояли жаркие и безветренные, купались и загорали на горячем песке ребятишки и на этой и на той стороне. А в самую жару, задрав хвосты, с обоих берегов бежали к реке коровы и волы. С разбегу бултыхаясь в воду, они забредали поглубже и неподвижно дремали, пока не схлынет зной. Часто на реку приходили полоскать белье станичные девки и бабы. В руках у них, отражая солнце, жгуче блестели эмалированные тазы, жестяные и цинковые ведра. Тогда Ленка бросала работу, подходила к пряслу, наваливалась на него грудью и разглядывала пришедших, стараясь узнать знакомых. В будничные дни, занятая с утра до вечера делом, Ленка не так тосковала и грустила, не так рвалась домой, как случалось в праздники. С окончанием гражданской войны жизнь в станице стала заметно веселее. Люди снова начали справлять все праздники. Разнаряженная во что придется молодежь приходила из станицы на берег и располагалась напротив беженских землянок. Оттуда доносились звуки гармошки и треньканье балалайки. Потом начинали плясать кадриль и барыню, водить хороводы. Под вечер парни и девушки расходились парами по всему зеленому лугу, переплывали на один из русских островов, поднимались на сопки, где росли памятные Ленке дикие яблони. В это время парни помоложе, у которых еще не было зазноб, начинали купаться. Завидев на китайском берегу русских беженцев, они начинали их задирать и дразнить. Спускался какой-нибудь горластый молодец к самой воде и орал во всю глотку: Мы на Сретенск наступали, Наши пушки грохотали. А буржуи отступали, С перепугу охали. Едва он умолкал, как другой голосистый задира, размахивая, как флагом, своей кумачовой рубахой, спешил пропеть еще более задорно и вызывающе: Вы на красных не яритесь За границей, господа. Хоть давитесь, хоть топитесь, Нет вам ходу никуда... Многие беженцы, высыпав из своих землянок, давно расположились на берегу в одиночку и группами. Внимательно наблюдали они за всем, что делается на том, недоступном для них берегу. Одни с тоской и печалью, другие с завистью и злобой разглядывают веселящуюся молодежь и делятся друг с другом своими мыслями. Первая же прилетевшая с той стороны частушка задевает за живое всех. Старики начинают ворчать и ругаться, молодые порываются ответить красным горлодерам тоже какой-нибудь частушкой или просто забористым словом. Но ничего не приходит им в голову достаточно злого и острого. Посоветуются они друг с другом и решают лучше молчать и не высовываться, чтобы не показать своего бессилия. Поодаль от казаков неподвижно сидит на самом солнцепеке тоскующая Ленка и жадно следит за весельем земляков. И манит ее туда, к друзьям и подругам детства и юности, чтобы повеселиться вместе с ними, блеснуть своим умением плясать разухабистую русскую, показать свои обновы одним, поведать свою печаль и кручину другим. Очутиться на той стороне недолго. Стоит Ленке сесть в выдолбленный из огромного тополя бат, оттолкнуться от берега похожим на лопату веслом, и через десять минут она окажется там, где все ей сейчас так мило и дорого, как никогда не бывало прежде. Этот путь для нее не заказан. Но ни за что она не решится вернуться домой в этот праздничный день. Слишком это стыдчо. Ведь все, кому только не лень, будут показывать на нее пальцами, жестоко насмехаться над ней. Вот и приходится сидеть здесь да завидовать тем, кто плохо ли хорошо ли живет на родной стороне и вместе со всеми коротает в песнях и плясках, в угощениях и разговорах этот чудесный праздничный день. Но Ленка грустит и томится не только от вида чужого веселья. Причин для лютой кручины у нее хоть отбавляй. Бестолково и нелепо сложилась ее жизнь. Навеки, как поется в песнях, полюбила она еще в ранней юности Романа Улыбина, приехавшего погостить в Чалбутинскую. С первой же теперь далекой встречи запали ей в душу его чудесные синие глаза и круто изогнутые брови, непокорный каштановый чуб, лихо выбивающийся из-под папахи, его застенчивость и стеснительность с ней наедине. Погостил он три дня и уехал. Забыть его Ленка была не в силах. Она дожидалась новой встречи, назначенной на троицын день. Но он не приехал, лежал в нерчинско-заводской больнице, раненный кем-то в тайге на охоте. Вместе с двоюродной сестрой Романа Клавкой Меньшовой Ленка навестила его в больнице. Он уже поправлялся. Расставаясь, Роман обещал, что осенью приедет к ним свататься. Но всего через месяц после этого разразилась война с Германией и длилась целых четыре года. Роман изредка слал ей письма с надежными попутчиками, уверял, что любит ее, а о свадьбе не заикался. Встретились они снова лишь в восемнадцатом году. Но и теперь Роман приехал не свататься, а попрощаться с ней. Он уходил служить в Красную гвардию. Тогда в каком-то сладком дурмане, не помня себя, Ленка позволила ему все. Долго она боялась потом, что обнаружится ее девический грех, но все сошло благополучно. Став невенчанной женой Романа, с тех пор она думала только о нем и не хотела слышать о других женихах, не раз приезжавших свататься. Своим затянувшимся девичеством она отнюдь не тяготилась. В отцовском доме жилось ей неплохо. Ни мать, ни отец не торопили ее с замужеством. Хотя они ничего и не знали о ее любви к Роману, но догадывались, что она кого-то ждет. Поэтому и получали многочисленные сваты отказ с их стороны. - Смотри, девка, не прокидайся женихами-то, - на раз говорила ей мать. - Сейчас они летят к тебе, как пчелы на мед, а состаришься - нос отворачивать будут. В ответ Ленка, посмеиваясь, отвечала: - Ничего. Какой-нибудь завалящийся жених всегда найдется. Этого добра на мой век хватит. Но оказавшись за границей и не имея никаких вестей от Романа, Ленка все чаще и чаще впадала в отчаяние. Время шло. Ей уже исполнилось двадцать три года. Все ее ровесницы были давно замужем, успели народить детей. Некоторые стали даже безутешными вдовами, потеряв мужей на гражданской войне. А она все сидела в девках. И чем дальше, тем горше становилась ей такая постылая участь. Не один раз приходила в голову мысль, что Романа ждать напрасно, что он давно забыл про нее. И тогда ей хотелось назло ему выйти замуж за первого подвернувшегося жениха. Но решиться на этот шаг она не могла. Ведь не девушкой пришла бы она к мужу, а это грозило принести ей несчастье на всю жизнь. У казаков были на этот счет крутые и суровые нравы. Убедившись, что она не сумела сохранить свою девичью честь, муж обязательно стал бы жестоко пытать и тиранить ее. Много примеров такого горького замужества знала Ленка. Вволю наплакавшись в бессонные ночи над своей судьбой, она решила, что будет ждать до тех пор, пока не станет ей известно, что Роман женился на другой. А тогда видно будет, что ей делать - просидеть ли всю жизнь в девках или кинуться с крутого берега в Аргунь. 16В троицын день мунгаловские беженцы решили по старой памяти справить поселковый престольный праздник. Накупили вина, зажарили украденного ночью у чалбутинских богачей барана. Гуляли в просторной землянке, в которой жили Епифан Козулин, Егор Большак и другие бессемейные казаки. На гулянку пригласили Елисея Каргина и сотника Кузьму Полякова, жившего теперь в свое удовольствие в снятой у знакомого китайца глинобитной фанзе. Поляков был надменный и щеголеватый тридцатипятилетний человек с начесанным на левую бровь пышным чубом и с закрученными кверху русыми усами. На гулянку пришел он в голубых диагоналевых брюках с лампасами, в новенькой гимнастерке цвета хаки. Гульба сначала шла тихо и мирно. Выпивали, закусывали жареной бараниной, вспоминали свою прежнюю жизнь, поругивали красных. Поляков, как всегда, расхваливал Унгерна. Больше всего его приводило в восхищение то, что барон постоянно ходил с бамбуковой палкой, которой бил за всякую провинность и офицеров и казаков. Как высшей милостью гордился сотник тем, что эта палка ходила и по его спине. - Вот дурак! Нашел чем хвастаться, - шепнул Каргин Епифану. - Теперь его не переслушаешь. Но в это время Агейка Бочкарев, тихий и скромный парень с круглыми и румяными щеками, грубо оборвал хвастуна Полякова. Он уставился на Кузьму голубыми, словно задымленными глазами, спросил злым и сиплым голосом: - Ты за что сотника получил? За долгий чуб получил! Надел серебряные погоны и думаешь - ты не ты. Вот тебе твои просветы! - и он горящим концом выхваченной из костра палки трижды черкнул по левому плечу Полякова. - Что же ты делаешь, губошлеп?! - заорал, вскакивая на ноги Поляков. - Ты мне всю гимнастерку испортил, мерзавец! В морду захотел получить? Так сейчас получишь... - А у моей морды хозяин есть. Он на тебя чихать хотел, хоть ты и сотник. - Младший урядник Бочкарев! - рыкнул по-вахмистерски Поляков. Встать! С тобой сотник и георгиевский кавалер разговаривает. - Встать говоришь? Ну, и встану, а терпеть тебя все равно не могу. Ты сметанник и курощуп. Ты, сволочь, моего крестного выпорол, у тетки всех куриц и поросят своему Унгерну переловил. Мы лоб под пули подставляли, а ты порол да грабил... - Ну, держись, худокровная родова! - подступил к нему разъяренный Поляков. - Сейчас тебе сотник Поляков по зубам съездит. Казаки замерли, почуяв зуд в кулаках. Одни готовились проучить ослушника Агейку, другие - намять бока Полякову. От удара в скулу низенький, но плотный Агейка только пошатнулся. Был он невелик, да вынослив. - Плохо бьешь, господин сотник! Это не бабу бить! - закричал Агейка. - Держись, сука! Теперь тебя старший урядник Бочкарев ударит! - и он ударил его в челюсть снизу вверх. Поляков отлетел назад и брякнулся навзничь так, что лопнули его в обтяжку сшитые брюки, а из нагрудного кармана выпали портсигар и расческа. В довершение беды Поляков угодил задом в зеленую лепеху навоза, оставленную только что прошедшей коровой. Вставая, он вымазал в нем руки. Поднялся дикий смех и рев. Ослепший от бешенства Поляков ринулся на Агейку, но наткнулся на кулак гвардейца Лоскутова и снова очутился распластанным на земле. - Ура-ра-а! Гвардия за нас! - закричал Агейка и тут же, раскинув руки, полетел в костер, подкошенный огромным кулачищем Епифана Козулина. Каргин и Большак попытались разнять дерущихся. Но тщетно они призывали земляков образумиться и уняться. На них полезли, размахивая кулаками и ругаясь, даже те, от кого они этого никак не ждали. Молокосос Мишка Соломин, которого Каргин и за человека не считал, норовил ухватить его за шиворот и кричал: - Ты сам не лучше Полякова! Это по твоей милости мы здесь оказались. Ты сыт, а мы с голоду подыхаем. Уходи лучше отсюда, пока целый. - Эх, дураки вы, дураки! Хуже собак грызетесь, когда надо жить душа в душу. Заявятся пограничники, так всем пропишут, - обругал Каргин земляков и ушел с Большаком к себе в землянку. Вскоре после этого прибежали пограничники и принялись наводить порядок. Назавтра чумные с похмелья мунгаловцы ходили с синяками и ссадинами и грозились разделаться с Каргиным, считая, что это он позвал пограничников. Угрозы оказались не пустыми. В одну из ночей у Каргина сгорел стожок только что скошенного сена. Затем пропала из стайки корова. Все поиски ни к чему не привели, словно провалилась корова сквозь землю. Без молока совсем плохо стало семье. Ребятишки худели, жена плакала и без конца попрекала, что завез ее на чужую сторону. Пришлось Елисею поневоле наниматься в работники, махнув рукой на гордость и самолюбие. Нанял его старый знакомый Санька-купец, китайская фамилия которого была Ты Сун-хин. Золотозубый и длинноголовый Санька был человек тщеславный. Нанял он Каргина с большим удовольствием. Заполучить в работники казачьего атамана, которого знавал он прежде важным в недоступно строгим, было лестно и смешно. Каргин ездил у него за сеном и дровами, ухаживал за лошадьми, носил с Аргуни воду, содержал в чистоте усадьбу. Всякий раз, когда Каргин встречался с ним наедине, Санька заговаривал о Ленке Гордовой, и коричневые раскосые глаза его начинали маслянисто блестеть. Смуглые длинные пальцы с крашеными ногтями играли веером из цветных роговых пластинок, плотоядно скалились золотые зубы, сладким и вкрадчивым делался голос. Сперва Санька справлялся только о здоровье Ленки. Затем стал передавать ей приветы и горячо интересовался тем, как она принимает их. Быть посредником Саньки Каргин и не думал. Слишком обидной и унизительной казалась ему эта роль. Но когда Каргин два раза подряд ответил Саньке, что все забывает выполнить его просьбу, Санька разгневался. На тонких побелевших губах его запузырилась пена, черной тушью налились глаза. Он хлопнул Каргина по плечу сложенным веером и, брызгая на него слюной, сказал: - Ты, атамана, дурачка мало-мало не валяй. Хитрить твоя не надо. Моя сердись и говори тебе: ходи к едреной бабушке. Что тогда кушать будешь? Твоя сегодня же кланяйся Ленке - и моя с тобой мирись, запеканку пей, пампушки кушай. Ленка шибыко красивый барышня, и моя хоти на ней жениться. "Вот, косой дьявол, что выдумал. Ленку захотел. Шиш тебе на постном масле, а не Ленку", - мысленно выругал его Каргин и расстроенный ушел домой. В тот же вечер он подкараулил гнавшую с выгона телят босоногую красавицу Ленку и с виноватой улыбкой сказал: - Выискался, Елена, жених на твою голову. Проходу мне не дает. Неловко говорить с тобой об этом, а Приходится. С таким женихом беды не оберешься. - Кто же это такой прельстился на меня? - спросила и порозовела Ленка. - Санька Ты Сун-хин. Как встретимся, только и разговор о тебе. Надоел мне хуже, чем чирей на шее. - Я, дядя Елисей, лучше десять раз утоплюсь, чем за этого золотозубого черта выйду. От него за версту чесноком да кунжутным маслом воняет, а харя такая, что страшней огородного пугала. Он ведь не одному тебе говорит обо мне. Он и с моим братишкой поклоны мне посылает, конфетками его задабривает. И как мне отвадить его? Придется, должно быть, на свою сторону убегать. Назавтра Санька, ковыряя узким и длинным ногтем мизинца в зубах, расспрашивал Каргина: - Твоя, атамана, с Ленкой разговаривала? Как она поклон мой слушала? Сердилась или смеялась? - Разговаривал, - презирая себя за этот тягостный разговор, ответил Каргин. - Только лучше тебе с ней самому потолковать. На поклоны твои она не рассердилась, а что у нее на уме - сам попытайся узнать. У нее и без тебя женихов - отбою нет. И свои сватаются и китайцы. - Тогда моя скоро ходи к Гурьяну в гости. Моя шибыко тоскует без Ленки, живи не хочет. - Вот это самое разлюбезное дело, - повеселел Каргин. - Поговорите по душам, и все выяснится. Узнав от Каргина о намерении Саньки, Гурьян и его жена не на шутку расстроились. Выдать дочь, на которую заглядывались в Чалбутинской все парни, за такое страшилище, как Санька, они не собирались. Кроме того, мать знала, о ком мечтает, кого дожидается Ленка. - Домой надо ехать, Гурьян, домой! - запричитала она. - Домой? - задохнулся от гнева Гурьян. - А если там мне голову срубят, тогда как? Ты что, овдоветь захотела? - Да уж лучше вдовой быть, чем дочь за бывшего хунхуза выдать, отрезала Гурьяниха. - Этот твой Санька сколько людей перерезал, пока купцом сделался. А потом чего тебе красных до затмения в голове бояться? В белых ты не служил, карателем не был. - Вот, брат Елисей, пила, так пила, - обратился он за сочувствием к Каргину. - Ей слово - она тебе десять, ее ложкой - она тебя поленом. Баба она баба и есть... В самом деле, что ли, домой махнуть? Каргин до этого смеялся, а тут насупился: - В таком деле я тебе не советчик. Ломай над этим голову сам. Лучше сейчас подумать, чем потом раскаиваться... Хочешь знать, я бы на твоем месте по-другому сделал - взял бы да уехал с Санькиных глаз долой. Мало разве здесь мест, где можно пожить и подождать, как оно в конце концов обернется. Поживи, подожди, как дома дела пойдут. Если "буфер" дело серьезное, тогда можно и домой возвращаться. А сейчас еще ничего не понятно, хоть и появились на красных знаменах синие лоскутья. Может, эти флаги совсем посинеют, а может, уберут с них синее... Ленка ездила на санях за сеном. Привезла она воз, какого не накладет и иной казак. Каргин и Гурьян вышли из землянки, помогли ей свалить сено, распрячь коня. Потом Гурьян, покусывая сухой стебелек пырея, сообщил ей: - А у нас, Елена, беда. Санька-купец собирается прийти за тебя свататься. Ума не приложу что делать будем. Откажи ему - житья не будет. Злопамятный он человек. У Ленки дрогнули губы, слегка заблестели слезы в голубых за минуту до этого безотчетно счастливых глазах. - Если не жалко меня, батюшка, - пропивайте, жалко - сегодня же домой собирайтесь: Аргунь переехать недолго - дело на две минуты. - Переезд - дело нетрудное, да вот как на него решиться? Сунусь туда, а меня в шипишку поведут. Был Гурьян - и нету, записывай в поминальники... Может, нам лучше в Трехречье махнуть, на Дербул? Там много наших живет. - Ни на какой Дербул я не поеду, отец, - ответила Ленка, круто повернулась и убежала в землянку. Гурьян посмотрел ей вслед, покачал сокрушенно головой и достал из внутреннего кармана своего полушубка красную тряпицу. В тряпице оказался серебряный китайский даян. - Давай закатимся куда-нибудь и завьем горе веревочкой, - предложил он Каргину, подкидывая даян на широкой, в затвердевших мозолях ладони. Домой он вернулся за полночь. - Зажигай, старуха, свет, ни бельмеса не вижу, - переступая порог, потребовал заплетающимся голосом. Босая заплаканная Гурьяниха зажгла лампу, присела на нары, поеживаясь от прохлады. Гурьян оглядел нары и не увидел на них дочери. - А где Елена? Куда она у тебя по ночам шляется? Ты мне ее не распускай, а то принесет тебе в подоле черномазого китайчонка. - Она не ушла, а уехала. - Куда уехала? Как она без меня посмела? - А вот и посмела. Заказала сестре лодку, та пригнала, помогла ей собраться и увезла к себе. Есть там у нее жених почище твоего Саньки. - Значит, за ней приезжала Манька? - Манька. - Обеих выпорю. Вот сейчас же поеду, найду их там и выпорю. Я не посмотрю, что Манька партизанская жена. Выскочила замуж против моей воли за голодранца и Ленку хочет за такого же выдать. Я ей покажу. - И вовсе не за голодранца. Ленкин жених у партизан полком командует. - Полком? У красных? Кто же это такой? - Роман Улыбин из Мунгаловского. Он Ленке не раз заказывал с попутчиками, чтобы ехали мы домой и ничего не боялись. - Гляди ты, какое дело! Ну, дай бог, дай бог, чтобы дождалась она его. Тогда меня голой рукой не схватишь. Буду я кум царю, тесть красному полковнику. Назавтра встретил Гурьян Епифана Козулина. - Верно, что ли, что Елена твоя домой удрала? - осведомился Епифан. - Верно, куда денешься. - Молодец, девка! Люблю таких, - похвалил Епифан. - На черта ей сдался этот тварюга Санька. Она там и почище жениха отхватит. Да у нее уже кто-нибудь и есть на примете. - Есть, паря, есть. По одному мунгаловскому парню она сохнет. Правда, он самый отъявленный красный, а молодец, ничего не скажешь против. Это сын покойного Северьяна Улыбина. Епифан вспыхнул словно от удара. Судорожно глотнув воздух, закричал: - Нашел кого хвалить! Да это гад из гадов. О нем давно петля тоскует. Чем с таким твоей девке связываться, лучше уж за Саньку выйти. Этот, по крайней мере, не голодранец, а у того ни кола, ни двора. - Ну, уж это ты через край хватил, - возразил Гурьян. - Ромка, брат, из хорошей семьи, да и сам молодец из молодцов. Недаром полком у партизан командует. Умница и храбрец. А ежели нет теперь у него ни кола, ни двора, так в этом не он виноват. Это ваши же на него карателей науськали. По вашей милости и Северьян погиб, и хозяйство его порушено. - Что заслужил, то и получил. Терпеть я его не могу. - Да тебе-то он какую межу переехал? За что ты несешь на него? На минуту появилось у Епифана желание взять и рассказать Гурьяну все, что было у Романа с его Дашуткой, которая по его милости испортила всю свою жизнь и погибла во цвете лет. Но тут же он подумал: "Расскажу ему, а он смеяться надо мной будет. Уж он позлорадствует. Начнет звонить направо и налево, все по-своему истолкует. Лучше уж промолчать, черт с ним и с его дочерью". - Что же молчишь, не отвечаешь? - снова пристал к нему Гурьян. - Что думал, то сказал, а дальше - дело твое. Катись ты от меня к такой матери с твоим Ромкой! - он сердито сплюнул, повернулся и ушел. О том, что Гурьян мечтает породниться с Романом Улыбиным, скоро узнали все беженцы. Одни со зла, другие от зависти - все стали смеяться над Гурьяном и в глаза и за глаза. Подстрекаемые Епифаном, не давали они ему покою. Оказавшись в дураках, Санька решил отомстить Гурьяну. По совету Епифана, он подпоил байкинских беженцев Михея Воросова и Ваньку Окатова, готовых за деньги на любую подлость, и нанял их "мало-мало таскай за бороду" ничего не подозревающего Гурьяна. Получив от Саньки хороший задаток, байкинцы устроили гулянку и пригласили на нее Гурьяна. Пришел к ним и Епифан. Ему очень хотелось поглядеть, что сделают с Гурьяном, которою он возненавидел всей душой. В разгаре выпивки Воросов сказал Гурьяну: - Ты уж за нас замолви словечко перед красными, когда Ромкиным тестем сделаешься. - Да ведь это будет или нет - бабушка надвое гадала, - ответил разговорчивый после выпивки Гурьян. Епифан не хотел ни во что вмешиваться, но тут не вытерпел, вмешался: - Не такой этот поганый Ромка дурак, чтобы жениться на Ленке. Поводит он ее в кусты, ежели еще не водил, и останется Гурьян с приплодом, а без зятя. Будет тогда рад свою дочь и за Саньку выдать, да тот тоже потом побрезгует. - Эх, Епиха, Епиха! И сволочь же ты после этого, - возмутился Гурьян и поднялся, чтобы уйти. - Это я-то сволочь? - спросил Епифан, хватая Гурьяна за горло. - Да я тебе всю морду сейчас разукрашу за такие слова. - Правильно! Дай ему раз! - подзуживал, посмеиваясь, Воросов, довольный тем, что бить Гурьяна ему не придется. Теперь, если что и случится, они с Ванькой будут в стороне. Епифан словно только этого и дожидался. Он ударил Гурьяна и сбил его с ног. Воросов и Окатов схватили Епифана за руки и дали возможность Гурьяну вскочить и выбежать из землянки. - Вот теперь догоняй и бей его, сколько тебе угодно будет, - выпуская Епифана из рук, сказали оба враз. Епифан понесся в догонку за Гурьяном, настиг его и начал избивать. За Гурьяна восстали проходившие мимо чалбутинцы. Епифану пришлось туго. Он вырвался от насевших на него людей, выломил из изгороди кол и стал отбиваться колом. Довольные Воросов и Ванька стояли у своей землянки и весело посмеивались. На шум прибежали пограничники, вместе с которыми был и Санька. Епифана сбили с ног и начали палками учить уму-разуму. Потом их обоих с Гурьяном связали, волоком дотащили до ямы, служившей тюрьмой, и сбросили на голову уже страдавшего там Агейки Бочкарева. Назавтра их собирались отвезти в городок Шивейсян, где наверняка грозила им смертная казнь. Каргин и Большак решили их спасти. Ночью они подкрались к яме с лестницей, и всех троих извлекли на белый свет. Гурьян и Агейка немедленно уплыли на русскую сторону, а Епифан сел на коня и подался в Трехречье, где жили богатые беженцы. Утром чуть свет уехала домой и Гурьянова жена с подростком-сыном, отдав свое имущество на сохранение надежным людям. Через три дня стало известно, что Гурьяна и Агейку милиционеры увезли в Завод. Все беженцы с нетерпением дожидались, что сделают красные с ними. Но с ними ничего не сделали. Гурьяна отпустили домой, а Агейку мобилизовали в Народно-революционную армию и отправили в Сретенск. Узнав об этом, многие беженцы стали подумывать о возвращении домой. А Санька Ты Сун-хин скоро утешился. У жившего в бакалейках есаула Рысакова была прислуга, разбитная, видавшая виды деваха из Онохоя. Санька обратил на нее свое благосклонное внимание. Веселая и краснощекая девка переехала к нему полновластной хозяйкой и стала командовать Каргиным. Каргин жестоко страдал, но делать было нечего, приходилось терпеть все капризы Санькиной Маруськи. Встречаясь с ним, Санька хвастался: - Эта Маруська шибко сладкая баба. Теперь моя спокойно сипи нету. Маруська говорит: дабай, Санька, дабай. Скоро у нас будет дитька, будет кричать: уа-уа. Атамана с ней будет водиться, петь ей руськую песенку: баю-баюски-баю, колотусек надаю. Холосо, а?.. Такие его речи доводили Каргина до белого каления. Не раз ловил он себя на желании размахнуться и - была не была! - дать Саньке по роже. Рано или поздно так бы оно и закончилось, если бы не есаул Рысаков. До осени двадцатого года Рысаков, сорокалетний человек с сухим энергичным лицом, с рыжими гладко зачесанными назад волосами, с кривыми ногами кавалериста, был командиром станичной дружины. С помощью своих дружинников перевез он на китайскую сторону свой дом и поставил его на задах усадьбы Ты Сун-хина. Трехсотенная его дружина за два года гражданской войны потеряла убитыми всего четырех человек. С партизанами Рысаков предпочитал не сталкиваться, он воевал с их семьями. Во всех крестьянских деревнях вокруг Нерчинского Завода олочинцы пороли и грабили народ, а при малейшей опасности уходили на китайский берег, где однажды вырезали целый партизанский госпиталь. Недавно Рысаков вернулся из Хайлара. Всем дружинникам, перешедшим границу вместе с ним, привез оттуда денежную помощь от союза казаков Дальнего Востока. Рядовые получили по двадцать пять, а урядники по тридцать рублей царскими золотыми. Рысаков пригласил Каргина к себе и сказал, что атаману Семенову дорог сейчас каждый верный его делу человек. Союзу казаков отпущены крупные суммы, чтобы беженцы могли пережить это трудное время, не помышляя о переходе в Совдепию. Борьба, заявил он, далеко не кончена. В Приморье с помощью Америки, Англии, Японии и Франции белые армии готовятся к новым боям. Забайкальцы должны поддержать их здесь своим вторжением на русскую территорию и организацией восстаний в тылу у Народно-революционной армии. - Все это так, Павел Григорьевич, - называя Рысакова по имени, сказал Каргин. - Но ведь у орловцев и у меня лично положение совсем другое, чем у вас. Мы замешаны в восстании против атамана, в которое, кстати сказать, надеялись втянуть и вашу дружину. - Об этом я знаю. Мою дружину не удалось бы втянуть в вашу затею. С красными я никогда не помирюсь. Но об этом давайте лучше не вспоминать. Я лично считаю, что вы можете и должны получить для себя помощь союза. Таких людей, как вы и ваши дружинники, немного. Едва наберется вас двести человек. Остальные же орловцы были до конца с атаманом. Они имеют полное право что-то получить, чтобы не голодать и не думать о возвращении домой. Вам, по-моему, можно спокойно внести в списки между ними и фамилии своих дружинников. Никто же ведь в Хайларе не будет проверять, что из себя представляет тот или иной казак. Вам следует немедленно собрать станичный сход всех орловцев, выбрать на нем своего станичного атамана, казначея, писаря и составить ходатайство союзу о помощи. К ходатайству приложите список, заверенный членами станичного круга, поставите печать, и все будет в полном порядке. Я знаю, вы не собираетесь возвращаться в Совдепию, так зачем же бедствовать, когда есть возможность жить более или менее по-человечески. Я вас знаю и уважаю, именно поэтому и решил дать дружеский совет. А если придется воевать с красными, надеюсь, что вы на этот раз будете драться до конца! - Спасибо, что вы так ко мне относитесь. С красными, если придется, буду воевать и не оглядываться назад. Только я не знаю, согласятся ли мне помочь. - Помогут и не вспомнят о прошлом. Я, если потребуется, дам вам характеристику. Я очень рассчитываю на вас. Чтобы не началось массового возвращения беженцев на поклон к красным, мы должны развернуть здесь соответствующую работу. Чтобы вы могли отдаться ей целиком, для этого вас нужно обеспечить в денежном отношении. От очень надежного человека я знаю, что красные собираются в ближайшем времени прислать сюда свою комиссию агитировать всех нас возвращаться. Очень многие могут попасть на эту удочку. Вас казаки уважают, вам верят, и я надеюсь, что вы сумеете не одного человека отговорить от возвращения домой. Каргин поблагодарил его и ушел. Он твердо решил оправдать возлагаемую на него Рысаковым надежду и сразу же развернул энергичную деятельность. Через три дня был созван станичный сход орловцев. На сходе Дорофея Золотухина выбрали станичным атаманом, Каргина казначеем, а Егора Большака писарем. Китайскому граверу в Шивейсяне заказали новую печать станичного правления. И когда приготовили списки казаков, везти их в Хайлар поручили Каргину. 17В самых удобных и живописных местах Маньчжурского Трехречья находились заимки богатых караульских казаков. На заимках безвыездно жили наемные пастухи и женщины-стряпухи. В годы гражданской войны многие богачи совсем переселились на эти заимки. Так образовались целые поселки, жители которых перешли в китайское подданство, одни - на время, другие навсегда. Один из таких поселков возник на берегу Дербула, средней реки Трехречья, у трактовой дороги Шивейсян - Хайлар. Назывался он Морозовским и насчитывал сорок четыре двора. На третий день пути, под вечер, Каргин приехал в Морозовский. Он увидел дома-пятистенки добротной русской постройки с крышами из дранья и теса, ярко раскрашенные ставни и наличники, глухие заборы, двухстворчатые ворота, обитые белой жестью, кусты черемухи и орешника в палисадниках и огородах. По всему было видно, что жили здесь богатые люди. В центре поселка, на завалинке нового дома с крутой шатровой крышей, сидела группа празднично одетых казачек. Тут же резвились и играли маленькие дети, лежала, высунув влажный розовый язык, большая пестрая собака. Каргин остановился, слез с телеги и, косясь на сердито заворчавшую собаку, подошел к казачкам. Снял с головы фуражку с желтым околышем, поздоровался испросил, у кого он может переночевать. Отвечать ему никто не спешил. Женшины молчали, выжидающе поглядывая друг на друга. Каргину стало неловко, он невольно покраснел. И когда молчание чересчур затянулось, рослая смуглая женщина в алом платке и синем платье с грудным ребенком на руках, желая покончить с одолевшим всех чувством неловкости, радушно откликнулась: - Да уж ладно, я вас пущу на квартиру. Заезжайте вон туда, - показала она соседний пятистенок, обшитый тесом с украшенными затейливой резьбой карнизами, с синими наличниками и ярко-зелеными ставнями. В глазах благодарного Каргина она сразу стала самой симпатичной в Морозовском женщиной. Попросив соседку подержать ребенка, она пошла открывать Каргину ворота. Окруженный надворными постройками двор был чисто выметен, у крыльца рассыпан желтый речной песок. По ограде бродили крупные красно-рыжие куры и огромный красавец петух с красным гребнем и золотисто-огненным хвостом, в тени у погреба лежала белая свинья с поросятами, во дворе мычали телята, большие подсолнухи цвели в огороде. Распрягая коней, Каргин разговорился с приветливой хозяйкой. Звали ее Марфой Ильиничной. Родом она была из станицы Дуройской. В Трехречье приехала пятнадцать лет тому назад совсем молоденькой девушкой. Нанял ее стряпухой кайластуевский богач Аникьев. Здесь вышла замуж за хозяйского пастуха. После женитьбы они ушли от Аникьева и стали обзаводиться своим хозяйством. - Одних дойных коров у нас три, овец штук пятьдесят, - закончила свой рассказ Марфа Ильинична и пригласила Каргина проходить в дом. "Гладко у нее выходит на словах, - подумал Каргин. - Как будто все к ним по щучьему веленью пришло". - А где у вас хозяин, Марфа Ильинична? - спросил он, поднимаясь следом за ней на крутое свежепокрашенное крылечко. Она остановилась, с веселым смешком ответила: - Мужик у меня непоседливый. Отсеялся и укатил в Хайлар. Нанялся товары везти в Дуройскую бакалейку. Он вам должен на дороге встретиться. Как увидите человека в войлочной монгольской шапке с трубкой в зубах, так и знайте, что это он. Войдя в прохладные темные сени, распахнула она дверь налево. Каргин вошел за ней в высокую светлую горницу с цветами на подоконниках, с фотографическими карточками в бамбуковых рамках на двух передних простенках. Горница блистала чистотой и порядком. Ровно оштукатуренные стены и печь-голландка были хорошо побелены, а пол выкрашен желтой охрой. Повсюду был тот ровный веселый блеск, который как бы сама по себе дает настоящая чистота. Бесконечно родным и милым пахнуло на Каргина и от древних икон на божницах, и от желтых с потрескавшейся кожурой огурцов-семенников, и от запаха мяты, целые пучки которой сушились развешанные в углу над красным шкафом. У него наполнился терпкой и жгучей горечью рот, непрошенная слеза покатилась из глаз. Эта по-русски убранная горенка на чужбине напомнила ему ту беспощадно порушенную жизнь, которую считал он единственно правильной и счастливой. Он вытащил из кармана носовой платок и, отворачиваясь от Марфы Ильиничны, прижал к глазам. Через силу отглотнув все время подступавший к горлу комок, он спросил: - Не тоскуете по родным местам? - Раньше, случалось, тосковала. Особенно по праздникам, когда делать нечего было. Раньше тут только три зимовья стояли и жило в них всего десять человек. Выйду я, бывало, на улицу, погляжу кругом, а сердце-то и затомится. Во все стороны только чужие сопки, лес да трава, и ни родных, ни подружек. Зальюсь слезами, выплачу печаль на горючем камушке, уйду в зимовье и начинаю себе какое ни на есть дело искать... А теперь успокоилась, как свои русские с семьями понаехали. Ведь все это за последние три года понастроились. - А я вот от тоски места себе не нахожу, - доверчиво пожаловался ей Каргин, как будто знал ее давным-давно. - Рвется домой душа, и ничего с этим не поделаешь. Гляжу на вашу горенку, а перед глазами отцовский дом стоит, и горе за горло душит. Она поглядела на него удивленными, все еще по-девичьи ясными глазами. "Эх, сердечный, да ты совсем не тот, каким кажешься", - подумала растроганная доверчивостью этого бравого и серьезного мужчины, о существовании которого и не подозревала еще каких-нибудь полчаса назад. - Один, наверное, мотаешься по заграницам, оттого и немило тебе здесь? А будь с тобой семья, хозяйство, так кручины и в помине не было бы, - сказала она ласково, как малому ребенку. - Нет, и жена со мной и дети, а все равно домой тянет. Дома я жил, можно сказать, припеваючи, хоть и богачом не был. А здесь взяла нашего брата жизнь в такие колья-мялья, что хоть волком вой. Многого я раньше не понимал, Марфа Ильинична, пока в беженской шкуре не побывал, унижения и бедности не испытал. - Ехал бы тогда домой, чем так терзаться, - простодушно посоветовала Марфа Ильинична. - Трудно решиться на это. С одной стороны, боязно, с другой - на поклон идти не хочется. Смеяться будут люди, над которыми я прежде смеялся, когда сам себе полным хозяином был. - Тогда уж я не знаю, что и делать, - мягко, чтобы не обидеть Каргина, сказала она. - Давайте лучше я угощать буду, чем бог послал. - Не беспокойтесь напрасно. Мне ничего не надо. - Так у нас не делается. Раз уж ты мой гость - не обижай меня. Накормить да приветить гостя каждой хозяйке хочется... Посиди тут минутку один, а я на стол соберу. - И она вышла из горницы. Каргин поднялся и стал разглядывать карточки на стенах. Все они по своему внешнему виду были давно знакомы ему. В каждой избе на родине и у бедняка и богатого висели такие же карточки, только в других рамках - не бамбуковых, а в искусно выпиленных из фанеры мастерами-арестантами из Горно-Зерентуйской тюрьмы. Но на тех и на этих были сняты в одиночку и группами люди в родной казачьей форме, в тех же самых позах, в которых застывали, как каменные, перед объективами фотоаппарата и Каргин, и его сослуживцы в годы действительной службы в Харбине и Хайларе, Верхнеудинске и Чите. Харбинские фотографы китайцы снимали казаков всегда с бутылками и стаканами в руках. В Верхнеудинске у фотографа Шпаера был изображен на декорации лихо скачущий конь с фигурой в парадной казачьей форме. На месте головы дыра. Казак высовывал в дыру свою физиономию и получался на снимке такой орел-джигит, что при виде его мороз продирал по коже. Только читинский фотограф Одинцов снимал казаков на фоне декорации, изображавшей забайкальские сопки с лесами и пашнями, в простых и естественных позах. Увидев на одном из снимков одинцовскую декорацию, Каргин обрадовался ей так, словно наяву увидел Читу и ее окрестности. От этого стала совсем невыносимой сосущая сердце тоска. Марфа Ильинична вернулась, принесла на подносе горшок холодного неснятого молока и целую тарелку шанег с румяной сдобной подливой. - Вот угоститесь пока до ужина. А я пойду за ворота, там что-то сынок расплакался. Каргин съел пару шанег, выпил три стакана молока и решил пойти посидеть с казачками на завалинке. Попросив разрешения, подсел с краю и стал слушать их разговор. И снова повеяло на него таким мирным и невозвратно далеким, что он опять почувствовал в горле комок. В этот тихий вечерний час на чужбине было невыносимо больно сознавать свое положение человека без родины, без дома, без всяких надежд на будущее. Все это при виде счастливой жизни других, заблаговременно убравшихся сюда от всех невзгод и потрясений, показалось вдруг настолько обидным и чудовищно несправедливым, что он был готов закричать: "За что?! За что я лишился всего, что имел в жизни? Я не вор, не разбойник с большой дороги. Так за какие же грехи мне выпала такая доля?". Никогда не думал он, что окажется изгнанным с родной земли, которую страстно и преданно любил, несмотря на то, что была она слишком скупой и суровой. Даже в свой смертный час не хотел он разлучаться с ней, хотелось ему быть похороненным на мунгаловском кладбище, рядом с могилой прадедов, прошедших с дружиной Ермака Тимофеевича через даль немыслимых расстояний, чтобы стала русской и на веки веков обжитой пустынная дикая земля на рубеже с Поднебесной империей. Прошли долгие годы, и стал считать эту страну родной и самой лучшей на свете и дед Каргина, и его отец, и он сам. Тяжело и долго налаживали они свою жизнь. А когда наладили, пришла непоправимая беда. Разметала она верных старине казаков по всему миру, оставила вдовами их жен и сиротами детей в степях и в горах родимого края. И тут же пришла к Каргину острая, мучительная, не раз уже посещавшая его мысль: "Да в самом ли деле то, что случилось с ним, непоправимо? И беда ли это? Ведь если подумать по-настоящему - это народ, целых сто пятьдесят миллионов обездоленных жизнью, родных ему по крови людей, от которых он никогда не отгораживал себя, возмутились постылой неправдой жизни и поднялись, чтобы ее сделать для каждого матерью, а не мачехой. А он не понял вовремя, на чьей стороне правда, с кем быть ему в кровавой борьбе. Конечно, он мог остаться в этой борьбе нейтральным. Мог, как богатые жители этого поселка, уехать со всем своим добром за границу и, ничего не лишаясь, ничем не пожертвовав, сидеть и ждать, на чьей стороне окажется сила. Но он не остался и не мог остаться нейтральным. Ведь он считал себя думающим о благе народа, болеющим за него человеком. А трусом, которому всего дороже его собственная шкура и нажитые всякими неправдами капиталы, он никогда не был. В покое и довольстве живут богатые беженцы на чужой стороне. Они считают себя умней и хитрей тех, кто, подстрекаемый ими же, взялся за шашку и дрался, не жалея жизни. Теперь и те и другие очутились здесь. Одни бедствуют и проклинают себя, а другие, сытые и довольные, посмеиваются над ними и нанимают пасти свои стада, косить сено, сеять хлеб. Еще вчера Каргин только завидовал богачам, а сегодня готов презирать и ненавидеть их. Не отдохнуть ему в Морозовском от неустроенной и тревожной жизни. Остаться здесь до конца дней он ни за что не согласится. Жить здесь надо тихо и скромно, не смея перечить властям, покорно подчиняясь чужим обычаям и законам. А так в конце концов легко забыть о том, что ты русский, что ты сын народа, знаменитого на весь мир, радушного, уживчивого и вместе с тем воинственного народа, всегда готового постоять за себя. Принадлежать к такому народу - большая честь. Может быть, кто-то не считает это честью и счастьем, но Каргин не раз бывал счастлив от одного сознания, что он тоже сын своей большой и могучей страны..." Он уже собирался идти поить коня, когда в улице показался воз свежего зеленого сена. Воз везла гривастая сивая лошадь, верхом на которой сидел босоногий паренек в рваной соломенной шляпе и темной от пота ситцевой рубахе. - Неужели это Гринька один такой воз навьючил? - спросила свою соседку Марфа Ильинична. - Да ведь он только ростом маленький, - ответила та, - а по годам он в женихи годится. - Это что же, ваш сынок? - спросил Каргин у женщины. - Нет, это работник Мамонта Парамонова. - Это какого же Парамонова? Из Борзинского? - Того самого. А вы знаете его? - Когда-то вместе служили, две войны в одном полку отвоевали. А он дома? - Дома. Пока вы у Марфы угощались, он тут мостик у ворот разбирал. Канаву хотел прочистить, да куда-то отлучился. Работник тем временем, крича на ребятишек, которые окружили воз и выхватывали из него пучки сена, Свернул к воротам хозяйского-дома. Не подозревая, что мостик на водосточной канаве разобран, он и не подумал взглянуть на него. Лошадь размашисто шагнула и переступила через неширокую щель на средине мостика, но передние колеса телеги глубоко провалились. Послышался скрип и треск, воз накренился вперед, грозя опрокинуться. Лошадь сильно дернула, сломала одну из оглобель и повалилась на бок. Ошеломленный работник упал с нее, вскочил на ноги и схватился за голову. Мамонт Парамонов словно этого и дожидался. Он выбежал из ограды в подсученных до колен штанах, в перепоясанной пояском пестрой рубахе, бородатый и весь всклокоченный, как готовый ринуться в драку пес. - Чтоб тебя разорвало, дурака проклятого! - заорал он. - Задрал глаза и не видишь, куда едешь! Я тебя научу, как ворон ловить! - и, вырвав у работника из рук ременный кнут, принялся хлестать его по спине и по ногам. - Ой, да он убьет его, бабы! - закричала Марфа Ильинична. - Не убьет, не бойся. Поучит малость и перестанет, - сказала ей соседка. "Вот тебе и сослуживец. Хуже собаки ведет себя, - подумал Каргин, собравшийся зайти погостить к Парамонову. - Не пойду я к нему, ну его к черту". Он поднялся, сказал Марфе Ильиничне, что идет поить коня, и ушел. За ужином Марфа Ильинична спросила его: - Что же вы не сходите к своему сослуживцу? - Хотел, да расхотелось, когда увидел, что за человек он. Я таких людей не уважаю. Он вместе с работником и меня своим кнутом прямо по сердцу так огрел, что не скоро забуду. Не думал я, что такой он... Утром он распрощался с хлебосольной хозяйкой и поехал дальше. Через сутки в ясном свете июльского утра увидел на восточном горизонте высокие скалистые сопки, затянутые дымкой. Это были отроги Большого Хингана, на которых вся растительность была спалена знойным дыханием безводных монгольских пустынь. Горы приближались медленно. Из черных с нарастающим светом дня они стали темно-синими, потом голубыми, потом снова начали темнеть и постепенно приняли свой настоящий серо-желтый цвет. В полдень уже было видно, что горы вдались далеко в степь гигантской каменной подковой. Внутри этой подковы виднелся однообразно желтый, с низенькими постройками и тусклыми окнами Хайлар - город без зелени трав, без деревьев. В Хайларе все получилось не так, как предполагал Каргин. Во главе союза казаков Дальнего Востока оказался генерал Шемелин, бывший в русско-японскую войну командиром одного из забайкальских полков. Это был пятидесятилетний, моложавый человек, высокий и широкоплечий, но с маленькой не по фигуре головой. У него были странно светлые неопределенного цвета глаза. Иногда они казались голубоватыми, иногда свинцово-серыми. Неприятно было смотреть в такие глаза. На щетку с жесткой белой щетиной походил ежик на голове генерала. Безбровое, всегда бритое лицо его было красным, словно он только что вышел из бани. Держался Шемелин подчеркнуто прямо, разговаривал басом и часто срывался на крик. На Каргина раскричался он сразу, как только увидел его. - Это еще что такое? Зачем ты сюда пожаловал, с-сукин ты сын? И как только хватило у тебя наглости показаться мне на глаза? Ты же изменник и предатель! Ты замешан в позорном бунте против атамана. Зачем же ты все-таки явился ко мне? - Уполномочен своим станичным правлением вручить вам списки нуждающихся в помощи казаков... - Вот это здорово! - расхохотался Шемелин, ткнув себя пальцем в лоб, спросил: - А тут у тебя, голубчик, в порядке? Ты думаешь, о чем просишь? Верно, мы оказывали и будем оказывать денежную помощь беженцам казакам. Но ведь ты теперь не казак. Ты раз навсегда лишил себя права называться этим почетным именем. Теперь ты только изменник, которого надо немедленно судить и расстрелять перед строем истинных казаков. Ты спас когда-то жизнь моему другу генералу Мациевскому. Твое счастье, что я помню об этом. Иначе я сейчас же приказал бы арестовать тебя. Но если этого не сделаю я, сделают другие. В этом ты можешь не сомневаться. Японцы хорошо помнят, кто рубил солдат в Нерчинском Заводе. На такие вещи у японцев отличная память, а они здесь - сила. Все в их власти. Японцы расправятся с тобой, как им будет угодно. Пока ты здесь, я не дам за твою голову и ломаного гроша... В полной растерянности Каргин спросил: - Что же мне тогда делать, ваше превосходительство? Головой в петлю или в омут? - Нет, зачем же! Надо тебе уходить в Совдепию. Это в твоем положении единственный выход. Полагаю, что товарищи примут тебя с распростертыми объятиями... - Это для меня не выход. Мириться с красными я не собираюсь, иначе бы я не стоял перед вами. - Ах, ты все еще стоишь! Присядь, разрешаю, - и едва Каргин присел, он спросил: - Значит, не хочешь мириться с товарищами? - Да, не хочу. - Это что же, так сказать, идейные расхождения? - Не знаю - идейные или не идейные, а только красные со своими порядками мне не по душе. Мы не могли с ними сговориться в Заводе и, пожалуй, никогда не сговоримся. - Тогда зачем же была вся затея с заговором? Зачем тебе понадобилось всадить нам нож в спину? - Я считал, что с угрозой большевизма надо бороться по-другому. Расстрелами и порками мы сами плодили партизан. И я не захотел быть карателем. Если бы вы, наши уважаемые генералы, действовали по-другому, все могло бы быть иначе. Ведь народ тогда еще не хотел принимать большевистских порядков. - Ха-ха!.. Да ты, батенька, утопист! - И стеклянно-светлые глаза Шемелина замутились от вызванных смехом слез. - Это какой же народ, хотел бы я знать, не думал принимать советских порядков? Не тот ли, который заставил уйти из Забайкалья и нас, и каппелевцев, и стотысячную армию японцев? - Простите, ваше превосходительство, но мне непонятно, над чем вы смеетесь? - Над наивностью, Каргин, над поразительной твоей наивностью. Неужели ты серьезно думаешь, что можно было действовать иначе, чем действовали мы? - У меня была и есть причина думать так. Недаром же большевики согласились на ДВР. Похоже, что не все партизаны были за них. Иначе бы они не отказались от своей власти на Дальнем Востоке. - Да-с, братец ты мой, порешь ты невообразимую чушь. Большевики умнее, чем ты думаешь. ДВР - это только вывеска, а за ней стояли и стоят полными ее хозяевами большевики. Что же касается наших методов борьбы, то надо тебе раз навсегда понять, что карателями мы обзавелись по необходимости. Мы хотели запугать и усмирить разнузданную сволочь. У нас не было сил уничтожить ее в бою. Значит, нужно было расправляться с ее семьями и со всеми, кто сочувствовал ей. К сожалению, мы никого не запугали и получили под зад коленом. Но если не вышло у нас вчера, то выйдет завтра. Америка и Япония помогут нам добиться своего. Поддержка идет со всех сторон. Оружия и денег дают сколько угодно. Мы сейчас организуем свои силы и скоро начнем все снова. На этот раз мы не будем задаваться неосуществимой целью. Для начала отхватим от Совдепии такой кусок, который можно проглотить и не подавиться. Мы пойдем только до Байкала. А там взорвем к чертям все тоннели на Кругобайкальской железной дороге и отгородимся от Совдепии морем и непроходимыми горами. Мы создадим в горах такие укрепления, в которых наши союзники японцы будут сидеть хоть до второго пришествия. А мы тем временем наведем порядок в Забайкалье и на Дальнем Востоке. Потом создадим такую армию, с которой можно без страха идти через всю Сибирь до Волги и дальше. - А не получится, ваше превосходительство, так, что все завоеванное вами Япония возьмет себе? - Этого не случится. Не допустит Америка. Пока японцы выколачивают дух из народоармейцев, американцы препятствовать им не станут. Но когда придет время дележа, они возьмут друг друга за горло. В результате мы останемся непроглоченными и будем признаны самостоятельным государством под эгидой всех наших союзников по прошлой войне с немцами. Только так вот, голубчик, мы и можем установить ту власть, о которой мечтаем... - Большое дело задумали, ваше превосходительство, - с готовностью отозвался Каргин, а сам подумал: "Гладко было на бумаге, да забыли про овраги". - Одобряешь, значит? - рявкнул генерал. - Дай бог, чтобы все это удалось. За это и жизнь не жалко отдать. Казачья держава - это все, что мне нужно. - Это хорошо, что ты так думаешь, - сразу смягчился генерал. - Так, говоришь, жизни не пожалеешь? Тогда давай поговорим с тобой по-другому. Мы, пожалуй, можем в таком случае забыть о твоем прошлом. Мы дадим и тебе и твоим дружинникам денежную помощь. Это нас не затруднит. Но ты должен дать обязательство беспрекословно выполнять все наши распоряжения и приказы. Если это тебя не устраивает, тогда у тебя одна дорога - в Совдепию, на поклон к жидам и комиссарам. Размышлять и раздумывать можешь ровно пять минут. Каргин, довольный тем, что все так хорошо обернулось, решительно заявил: - Размышлять мне, ваше превосходительство, нечего. Моя жизнь теперь в полном вашем распоряжении. Благодарю от всего сердца. - Тогда поздравляю... Сегодня же подпишешь в третьем отделе нашего штаба письменное обязательство, а завтра получишь деньги и можешь спокойно возвращаться к месту твоего жительства. Наши приказы будешь получать от человека, который придет к тебе и скажет: "Верность и мужество". И тогда, храни тебя бог, если ты подумаешь увильнуть от нашего задания, каким бы ни было оно щекотливым. Так что играть с нами лучше и не думай. Каргин еще раз заверил его в своем беспрекословном подчинении и готовности служить казачьему союзу, а потом спросил о том, что беспокоило его больше всего: - А как мне быть, если японцы все-таки схватят меня здесь? - Не бойся. Ни один волос с твоей головы не упадет без нашего согласия. С нами еще, слава богу, считаются... Ошеломленный таким напутствием, Каргин повернулся направо и вышел на пыльную хайларскую улицу. По дороге на постоялый двор завернул в ближайшую харчевню и потребовал обед. Только принесли ему щи из баранины, как к столику подошел Петька Кустов с погонами подхорунжего на плечах. - Здравствуй, дядя Елисей! Откуда это ты взялся? - Да приехал из Чалбутинской бакалейки. А ты что тут делаешь? - Мы только что из Монголии. Едва выбрались оттуда. Прошли с боями по степям почти две тысячи верст. По десять раз коней сменили, пока сюда выбрались. - Значит, туго пришлось? И зачем только понесло вас туда? Петька подсел к его столику, снял фуражку и сказал: - Были у нашего барона большие расчеты. Сперва мы помогали монголам китайские гарнизоны в городах трепать. Монгольские князья ничего для нас не жалели. Пришли мы туда в морозы, так первый же князь поставил для нас войлочные юрты, каждый день по двадцать баранов на жратву давал. Каждый день нам по двадцать возов сена на верблюдах привозили, пока мы в Цэцэнханском аймаке отдыхали. Сразу же повалили к нам со всех сторон князья со своими дружинами. Потом мы Ургу пошли брать. Было нас тогда уже почти семьдесят сотен. Монголы здорово дрались. В Урге мы тринадцать тысяч китайских солдат разбили. - А дальше что было? - Посадил барон на монгольский престол Богдо-хана, которого китайцы в тюрьме держали, и стал у него правой рукой. Главнокомандующим его Богдо-хан назначил. К весне набралось у нас русских три тысячи и монголов тысяч пятнадцать. Унгерн спал и видел с красными схлестнуться. Погнали нас на сибирскую границу. Монголам Унгерн объявил, что красные хотят Монголию захватить. А нам его приказ зачитали, что идем мы освобождать Забайкалье и Сибирь... Петька достал из кармана вылинявшей добела и явно малой ему гимнастерки красную лакированную коробку с пахучими китайскими сигаретками. Вытащив из коробки приложенный к сигареткам камышовый мундштук, продул его, вставил в него сигаретку и закурил. Жадно затянулся душистым дымом, пустил его по ветру колечком и продолжал: - Пока воевали мы на самой границе, монголы наши здорово дрались. Пощипали мы красных порядком. А как перешли на русскую сторону и пошли по Западному Забайкалью, тут и монголы начали разбегаться и красные нажимать. Раз набили нам морду, два - и позвало нас назад утекать. Красные следом за нами на Ургу повалили. Большая сила день и ночь двигалась. Задержать ее нечего было и думать. Отскочила наша дивизия на верховья Селенги. Красные мимо нас прошли. Оказались мы там отрезанными. Монголов осталось у нас всего три сотни. Остальные были казаки да буряты. Унгерн там совсем сбесился, таким стал дикошарым, что не приведи бог. Зверь да и только. Вместо того, чтобы на юг прорываться, он с одной нашей дивизией снова пошел в Забайкалье. Чуть до Верхнеудинска мы не дошли, много красных заслонов посбивали, а потом и нам досталось. Пустили на нас сибирских да забайкальских партизан, потом еще целую бригаду кубанцев. Тут-то и припекло нас так, что хуже некуда. Едва вырвались мы на монгольскую сторону. Отдышался Унгерн и начал доискиваться, кто в нашей беде виноват. Первым обвинил командира бригады полковника Казагранди. Он ему поручил Иркутск захватить, а тот даже до Тунки не дошел. Снес ему Унгерн шашкой голову, потом других шерстить принялся. Приказал расстрелять полковников Масальского-Сурина и Свенцицкого, есаула Копейкина и князя Гаджибеклинского. Так обращался он с офицерами. А о нас, грешных, и говорить нечего. Чуть что - и голова долой. Тогда-то и подбили нас полковники Хоботов и Новицкий бросить Унгерна ко всем чертям и уйти от него. Хотели они на это дело и генерала Резухина подбить, да тот не согласился. Закололи его тогда офицеры у него же в палатке, а нас подняли в полночь с бивака, и пошли мы на юг. Унгерна оставили спать в шатре под охраной монгольского дивизиона, на который он больше всего полагался. Проснулся он и видит: нет дивизии, снялась и ушла. Он тогда на коня да за нами в погоню. Когда стал нас догонять, наши по нему из пулеметов хлестнули. В него не попали, а от конвоя и половины в живых не оставили. Повернул наш Унгерн назад и унесся в степь. В тот же день, как я слышал потом, оставшиеся с ним монголы связали его и передали красным... Туда ему и дорога, проклятому. Я сперва верил в него, как в бога. Думал, что это самый лучший семеновский генерал, а потом убедился, что это просто помешанный. - Что же ты собираешься, Петро, делать теперь? - спросил Каргин. - В белую армию я больше не пойду. Бесполезное это дело. Буду здесь как-нибудь устраиваться. - Ты один или еще кто-нибудь есть с тобой из наших? - Двое тут наших со мной: Лариошка Коноплев и Артамошка Вологдин. В каких мы передрягах не побывали, а уцелели. Не повезло только Кузьме Полякову да Максиму Пестову. - А Кузьме-то почему не повезло? - Поехал он от Унгерна с Сипайлой в Маньчжурию и больше к нам не вернулся. Слыхали мы, что будто бы их вместе с Сипайлой китайцы захватили и расстреляли. - Нет, Кузьма жив-здоров. Он вместе с нами живет в бакалейке. Денег у него, видать, много. Живет и не тужит и все своего барона хвалит. - Вот как! Ну, значит, он в Урге хапнул кое-что. Там ведь столько купцов убили и ограбили, что многие из наших нажились. - А ты? - в упор спросил Каргин. - Тоже разжился? - Нет, я почти ничего не добыл. Есть у меня от унгерновского жалования рублей двести. Вот на них и буду устраиваться. - Ты в Хайларе не болтайся. У тебя на Дербуле живет дядя Архип. Говорят, хорошо он там устроился. Живут они вместе с братьями Барышниковыми. Земли и сенокосов у них сколько угодно, а в реке рыбы полно. Поезжай к ним и не пожалеешь. Там и девки есть. Так что жениться можешь, если захочешь. - Тогда я так и сделаю. Подамся туда. Буду пока отсиживаться. Снова воевать с красными тогда пойду, когда японцы выступят. Без них лучше и не соваться... А что теперь у нас дома делается? Не слыхал? - Дома теперь Дальневосточная Республика. А какая она - понять толком не могу. Мунгаловские партизаны почти все дома живут. Пожгли вы у них дома, так теперь они ваши заняли. В твоем доме Авдотья Улыбина с Ганькой живет. - Пусть живут, но шибко не радуются. Представится случай, так я наведаюсь туда. Я им кишки выпущу и на пику смотаю. За мной не пропадет. Рыжий и горбоносый Петька сразу стал противен Каргину. Он осуждающе поглядел на него, но ничего не сказал, а только подумал: "Дурак и мерзавец. Какой был, такой и остался". Спорить с ним было опасно. Сославшись на недосуг, Каргин распрощался и ушел из харчевни, где Петька угощал двух старших урядников с черепами карателей на рукавах. Назавтра, когда Каргин получал в канцелярии союза деньги, казначей, отсчитав ему на всех тысячу рублей, предложил расписаться за две. Каргин возмутился и расписываться не стал. - Я пойду жаловаться генералу, - заявил он казначею. - Бесполезно, - ответил тот. - Это делается по его распоряжению, и исключений мы никому не делаем. - Но ведь это же обман! Как же так! - Ладно, ты много тут не рассуждай. Хочешь быть с деньгами расписывайся, а нет - скатертью дорога. Каргину пришлось расписаться за две тысячи. От вчерашнего энтузиазма, с которым он слушал генерала, не осталось и следа. Было ясно, что меньше всего Шемелин думает о спасении родины, а спешит, пока есть возможность, урвать как можно больше и не остаться в дураках. 18В кустах у козулинской мельницы Ганька ловил зимой куропаток сплетенными из прутьев ловушками. Вдоль и поперек исходил он голые, заваленные сугробами кусты, и ни разу не заметил молодой одинокой лиственки. Раздетая осенним ветром, тоненькая и худая, была она неприметным скромным деревцом. А в конце мая он увидел ее чуть ли не за версту. Вся в светло-зеленой, шелковисто-блестевшей хвое, возвышалась она нал кустами гордая и прямая, любуясь своим отражением в серебряном зеркале Драгоценки. Так до поры до времени не привлекала Ганькиного внимания Верка Козулина, тонконогая, вечно растрепанная девчонка. Он только слышал, что самые отчаянные верховские сорванцы не любили связываться с ней. Если приходилось постоять за себя, она дралась и царапалась, как кошка. Она швыряла камни не хуже любого парнишки, легко вскакивала с земли на самого рослого коня и не боялась, как другие девчонки, ни змей, ни собак, Ганька считал ее парнишкой в юбке. И вдруг все переменилось. Пришел он однажды весной на игрище и сделал неожиданное открытие. У Верки оказалась коса до пояса, а на круглых щеках такие ямочки, что глядеть на них было сладко и стыдно. Она уже научилась когда-то плясать и петь частушки, со вкусом носить перешитые из материнских юбки и кофточки. У нее были карие, то бесшабашно смелые, то очень застенчивые глаза и круто изогнутые тонкие брови. С первого же взгляда она напомнила Ганьке кого-то другого. Кого, он долго не мог припомнить. А вспомнил и был совершенно ошеломлен. Такой осталась в его памяти ее старшая сестра Дашутка, когда давным-давно кто-то из взрослых парней показал ему на нее и сообщил, что это невеста Романа. С тех пор он смотрел на Дашутку придирчиво и ревниво и сильно радовался, когда люди хорошо отзывались о ней. И как же он был обижен за себя и за брата, узнав, что стала Дашутка женой Алешки Чепалова! С того дня сделалась она обманщицей и изменницей, как называли ее все в семье Улыбиных. Он отворачивался от нее при встречах и ни разу не пожалел при жизни. Только страшная смерть Дашутки навсегда примирила их... Ганька сидел рядом со своим ровесником гармонистом Зотькой Даровским и неотрывно глядел на Верку. Лишь ее он и видел в тот вечер, хотя была она не нарядней и не красивей других. "Это все из-за того, - уверял он себя, что никак не могу привыкнуть к ее сходству с Дашуткой". Но стоило ей случайно взглянуть в его сторону, как он вспыхивал и поспешно отворачивался, охваченный непонятным смятением. К Верке влекло его гораздо сильнее, чем когда-то к Степке Широких. Когда расходились с игрища, Верку подхватил под руку и повел Зотька Даровский. У Ганьки внутри как будто что-то оборвалось, стали душными прохладные сумерки. Он сразу возненавидел Зотьку. Захотелось догнать его и больно ударить. Верка словно почувствовала что. Она вырвалась от Зотьки и побежала догонять подруг. Догнала, схватила под руки и запела: Скоро, скоро троица, Луга травой покроются. Милый с пашенки приедет Сердце успокоится. Ганька моментально повеселел, с довольной усмешкой подумал: "И я успокоился". Он догнал стоявшего на дороге обескураженного Зотьку и великодушно осведомился: - Что же ты отпустил ее? - А что с ней сделаешь, если не захотела идти со мной? Она ведь своенравная. Чуть что - и в рожу заедет. Стало быть, этот квас не про нас, - вздохнул Зотька и заиграл на гармошке. Утром, идя в сельревком, Ганька встретил на бугре у ключа Веру. Она несла на коромысле налитые с краями синие ведра. Еще неуравновесившиеся, ведра раскачивались и влажно блестели. На пыльную дорогу плескалась серебряная вода. Не замедляя шага, Вера привычным движением плеча передвинула коромысло, обняла его руками и вода перестала плескаться. При виде Ганьки она выпрямилась, легкая походка ее сделалась напряженной и нетерпеливой, а стройная фигура еще более прямой и стройной. - Здравствуйте, - вежливо поклонился Ганька, стесняясь взглянуть на нее. - Здравствуй, если не врешь! - рассмеялась она своей незамысловатой шутке, и неотразимые ямочки на ее щеках нежно порозовели, в глазах блеснули золотые крупинки. Ему хотелось остановиться и поговорить с ней, но из-за какого-то непонятного упрямства он вдруг заважничал и не остановился. - Ух, какой гордый! - крикнула вдогонку Вера и презрительно фыркнула. От ее уничтожающего взгляда больно кольнуло его в затылок, обдало жаром лицо. Но он не оглянулся, а только прибавил шагу, растерянный и потрясенный. Весь день потом было ему неловко и хорошо. То обжигал его щеки горький приступ стыда, то блуждала на губах загадочная улыбка и радостно светились глаза. Несколько раз Семен спрашивал его и, не дождавшись ответа, сокрушенно разводил руками: - Что это с тобой сегодня делается? Уж не оглох ли ты? Я тебя про дело спрашиваю, а ты и ухом не поведешь. Переписал ты вчерашний протокол? - Нет еще. - Так о чем же ты думаешь? Его надо сегодня же с нарочным в Завод отправить, а ты и в ус не дуешь. Ганька кое-как сосредоточился и переписал протокол. Семен, взяв его для подписи, разбушевался: - Ты что, ногами его переписывал? На каждой странице кляксу поставил, помарок наделал. Да нам за такую писанину наверняка по выговору влепят... В это время филенчатая дверь сельревкома распахнулась, и появился загорелый и помолодевший Симон Колесников. Шумя широченными штанами из синей китайской далембы, он весело спросил: - Что за шум, а драки нет? - Писать наш писарь разучился. Шею ему за кляксы мылю. - Следует, следует. Наверно, за девками стал бегать. Не выспался вот и портит бумагу. Бегаешь ведь? - повернулся он к залившемуся румянцем Ганьке. - Ничего не бегаю. - Не бегаешь, так еще будешь бегать, - утешил его Симон, - к этому твоя жизнь идет. Вон ты какой вымахал... А я потолковать к вам зашел. Как вы нынче покосы делить собираетесь? - Об этом мы еще не думали. Впереди у нас целый месяц, так что успеется, - сказал Семен. - С чего ты вдруг о сенокосе вспомнил? - Вспомнишь, ежели об этом кругом разговоры идут. Многие считают, что дележ теперь по-другому делать надо - не на души, а по едокам. - А какая в этом разница? По-моему, все одно. - Не скажи, паря! По едокам делить - многосемейным куда выгодней. - Что же у нас, по-твоему, все бедняки многосемейные? - Все не все, а многие. - Подумать надо об этом. С бухты-барахты решать нечего. Потолкуем вот меж собой, посоветуемся, а там и вынесем на общее собрание. Шуму с покосами у нас всегда много было, а нынче еще больше будет, если старый порядок, переменить решимся... Общее собрание было созвано в ближайшее воскресенье. Устроили его на открытом воздухе и не вечером, как обычно, а днем. В просторную, заросшую травой ограду сельревкома вынесли из читальни скамьи, стулья и покрытый кумачовой скатертью стол. Народу собралось очень много. Пришли даже самые дряхлые старики и вдовы. Открыв собрание, Семен огласил повестку с одним вопросом - о разделе покосов. Затем попросил соблюдать порядок, не кричать всем сразу, а высказываться по очереди, попросив предварительно слова. - А как его просят, слово-то? - тотчас же осведомился Иван Коноплев, отец недавно вернувшегося из-за границы и призванного в армию Лариршки Коноплева. - Очень просто, Иван Леонтьевич, - улыбнулся Семен. - Встань, подними руку и скажи: дайте слово. Коноплев тут же поднял правую руку с кожаными напалками на большом и указательном пальцах, которые никогда не снимал, и громко крикнул: - Дайте слово! Грянул дружный хохот, Коноплев сердито огрызнулся. - Чего зубы скалите? Посмотрим, как у вас получится, когда слова просить придется. Когда водворилась тишина, Коноплев снял с головы брезентовый картуз с черным козырьком и начал: - Я, граждане казаки, так думаю. Делили мы прежде покос по душам. Кто достиг восемнадцати лет и стал платить подушные, тому и все наделы давались. Оно и правильно было. Раз с тебя начинает казна деньги брать, значит, и тебе причитается, чтобы в недоимщиках не ходил. Старики не дурнее нас были. Не зря такой порядок сделали. И нечего нам тут головы ломать. Умнее все равно ничего не придумаем. Давайте делить, как прежде делили. - А про баб пошто не сказал?! - крикнула с места старая Шульятиха. У меня в семье одни бабы да девки. Нас ровно полдюжины, а вы нам, наверно, один паек отвалить собираетесь. Не согласна я на такую дележку... - Глафира Игнатьевна! - окликнул разошедшуюся старуху Семен. - Ты слова у меня не просила. - А я уже все сказала, что хотела. Теперь вы подумайте, а я помолчу. Только нашу сестру вам нечего обижать. - Дай, Семен, мне! - рявкнул Лука Ивачев и, не дожидаясь разрешения, заговорил горячо, как всегда: - Я, граждане, считаю, что делить покос надо по едокам. Тогда и бабушку Шулятьиху с ее бабами не обидим. Сколько у нее едоков, пусть столько и пайков травы получает. - Да ведь люди-то сено не едят! - перебил его ехидный голос Потапа Лобанова. - У нас его до сих пор скот употреблял. Или теперь оно по-другому будет? - К порядку, Потап, к порядку! - прикрикнул на него Семен. - Хочешь говорить, слова требуй, а другим не мешай. Потап умолк и спрятался за широкую спину Прокопа Носкова. Прокоп поднял руку, властно потребовал: - А ну, дай мне! - и, строго оглядев народ, прошел к столу. Расстегнув воротник гимнастерки, заговорил: - Не согласный я, граждане, ни с Иваном, ни с Лукой. Надо нам по-другому сделать. Предлагаю разделить все сенокосные угодья по скоту. На каждую голову крупного рогатого скота и на каждую лошадь дать паек. Так будет лучше всего. И сразу поднялся невообразимый шум. Все закричали, загорланили. Одни соглашались с Прокопом, другие были против. Семен слышал только отдельные выкрики: - Правильно! - дружно ревели богатые верховские казаки. - Этак вся трава богатым достанется! К черту с такой дележкой! надсажались бедняки, размахивая кулаками. Прокопа окружили со всех сторон низовские партизаны и гневно орали: - Вон как ты заговорил! Перекрасился!.. - Если по-твоему сделать, мы травы и в глаза не увидим! Справные будут косить, а мы кулаки сосать!.. - Не за это мы воевали! А тебе морду набить следует! Подпеваешь бывшим семеновцам!.. Семену с трудом удалось восстановить тишину. Стукнув кулаком по столу так, что подпрыгнула стоявшая перед Ганькой чернильница, он грозно рявкнул: - Вы люди или бараны? Мы сошлись решить серьезный вопрос, а не горланить попусту. Всех, кто еще будет перебивать других, я удалю за ворота. Вон видите дневальных, - показал он на стоявших у веранды двух здоровенных парней с винтовками и при шашках, дневаливших при ревкоме, всем крикунам и горлодерам они живо укорот сделают - выставят с позором с собрания. После такого предупреждения все затихли. Семен предоставил слово Симону. - Ну, граждане! - спокойно начал Симон. - Наорались мы вволю. Некоторым даже бока намяли, пуговицы от рубах поотрывали. Давайте теперь за ум возьмемся и будем всерьез разговаривать. Справным крепко понравилась речь Прокопа. А речь эта шибко плохая. Думает Прокоп только о своей родне, у которой и дома и хозяйства в полной сохранности. Мы ведь не жгли тех, кто Семенову служил и воевал с нами. У нас скота во дворах кот наплакал. Таких здесь большинство, и мы ни за что не согласимся делить траву по скоту. Чтобы нас не обидеть, предлагаю раздел по едокам. И по едокам-то с разбором поделить следует. Больным да престарелым надо покосы там отвести, где и трава хорошая и от дому рукой подать. Это раз. А второе - это как нам быть с семьями тех, кто за границу удрал? Неужели мы им обязаны наравне со всеми покос давать? Думаю, что нет. Траву мы им, конечно, дадим да только на самых дальних покосах. Пускай они попробуют в той шкуре побыть, в которой прежде беднота горе мыкала. - Верно говоришь!.. Нечего с ними миловаться!.. - раздались многочисленные голоса. Зажиточные и родственники беженцев, видя такую накаленную обстановку, возражать побоялись. Они сидели мрачные, злые и украдкой перешептывались между собой. Прежде чем поставить на голосование все предложения, с короткой речью выступил Семен. Он сказал, что считает наиболее справедливым раздел по числу имеющихся в поселке на сегодняшний день жителей. - Тут и вопрос о беженцах сам собой решается, - закончил он. - Раз ты удрал, сукин сын, на ту сторону, значит, и травы тебе нет. Семьи же этих людей не будем обижать. Это вызвало одобрительные возгласы большинства присутствующих, и обстановка несколько разрядилась. Родственники беженцев повеселели. Семен оказался в их глазах не таким жестоким и непримиримым, как Лукашка и Симон, которых многие потрухивали, боясь встречаться с ними, когда те подгуляют. Когда стали голосовать, произошло совершенно неожиданное. За предложение Прокопа никто из зажиточных голосовать не стал. Воздержался и он сам, чувствуя, что и так сильно навредил себе в глазах остальных партизан. - Что же ты. Прокоп, на попятную пошел? - спросил его, усмехаясь, Семен. - А я передумал. Вижу, что через край хватил. За то, чтобы раздел произвести по-старому - на души, подняли руки больше ста человек. За это же голосовали и зажиточные и бедняки, все, у кого были небольшие семьи. Остальные и в том числе все женщины дружно проголосовали за раздел по едокам. Они победили большинством в сто шестьдесят голосов. После этого собрания произошла в поселке неизбежная размежевка сил. Отношения между беднотой и зажиточными резко обострились. Середняки примкнули и к тем, и к другим, или все еще мучительно раздумывали, не зная, с кем им быть. Нашлись партизаны, которые оказались вместе с зажиточными, и такие вчерашние дружинники, безоговорочно ставшие на сторону бедноты, властно требовавшей забывать о старых порядках. - Расшевелили народ! - радовался Семен в сельревкоме. - Еще два-три таких собрания - и будем наперечет знать, кто чем дышит. Наше дело теперь только огоньку поддавать, чтобы жизнь не шла, а бегом вперед бежала. 19Стояла июньская лунная ночь, полная неизменно новой чарующей красоты. Кусты цветущей черемухи в садах и палисадниках, походили на серебряные облака. Мерцали, переливались всеми красками, земля и небо. Обращенные к луне скаты крыш казались крытыми зеленым стеклом, а противоположные были черны, как только что распаханные пашни. Словно снежные бабы, белели на них печные трубы. Ганька вышел на улицу не в силах ни спать, ни сидеть без движения. У него было такое состояние, будто он что-то потерял и не может никак найти. Он томился и не знал, чего хотела его душа. От резкого запаха черемухи сладко кружилась голова, беспокойно стучало сердце. Залитая лунным светом улица, казалось, тонула в голубом прозрачном дыму, который мерцал и струился. Ганька постоял у завалинки, вслушиваясь в таинственное безмолвие ночи. Затем медленно побрел в самый дальний конец пустынной улицы. На бугре за ключом маслянисто блестел новый бревенчатый сруб Степана Бочкарева, тускло золотились наваленные вокруг него груды щепы и стружек. От них пахнуло на Ганьку легким винным духом. Дойдя до школы, услыхал он треньканье балалайки и приглушенный девичий смех. На завалинке одного из домов, в угольно-черной тени, сидели и полуночничали верховские парни и девушки. Он узнал среди них по голосу Веру Козулину. Он подошел и поздоровался, не узнавая собственного голоса. - А, секретарь сельревкома! Сорок одно вам с кисточкой! приветствовал его Зотька Даровский. Девки дружно захохотали, словно услыхали что-то необыкновенно смешное. Ганька хотел было подсесть к Зотьке, но, увидев с ним рядом Веру, отшатнулся, как от удара, и садиться не стал. Сразу ему расхотелось оставаться здесь. - Ну как, дела идут, контора пишет? - спросил насмешливо Зотька. - Пишет, пишет! - ответил, не растерявшись, Ганька. - Поедешь завтра в Завод на двух лошадях. - Это зачем же? - Повезешь какой-то военный груз. К нам его сегодня орловцы доставили, а дальше мы должны его везти. - А я не повезу, у меня отец всего неделю назад начальника милиции на Уров возил. С одного быка семь шкур вам нечего драть. - Это уж твое дело. Можешь хоть сейчас идти к председателю и отказаться. - У него откажешься, как же! - вздохнул обреченно Зотька и поднялся на ноги. - Пойду отца обрадую. Мы ведь завтра овес сеять собирались. - Он взял стоявшую на завалинке гармошку, заиграл и рыдающим голоском подтянул: Играй, играй, моя тальянка, Катись, катись, моя слеза... Когда он ушел, Ганька подсел к Вере и спросил: - Можно с вами посидеть? - Сиди, мне-то что, - недовольно бросила девушка и отвернулась. - Что ты, Верка, отвертываешься? - рассмеялся Костя Косых. - Вон как ловко Зотьку он выставил, чтобы рядом с тобой посидеть. Парни и девки засмеялись. Смущенный Ганька стал оправдываться: - Да ведь я Зотьке правду сказал. Назначил Семен Евдокимыч отца его в подводы. Я и шел к ним, чтобы сказать об этом. - И говорил бы тогда отцу, а не Зотьке, - сердито оборвала его Вера и обратилась к подругам: - Ну, девоньки, пора и по домам!.. Хорошо рядышком с секретарем сидеть, да только завтра вставать чуть свет. - Посидим еще. Куда ты торопишься? - попробовала уговорить ее Анька Носкова. - Рада бы, да не могу. С утра капусту садить будем. - И, бросив на Ганьку колючий взгляд, она поправила на голове платок, притворно зевнула и ушла. - Вот недотрога! - посочувствовал Ганьке Костя. - К ней, паря, подход нужен. - Да что ты привязался с ней ко мне! Пусть проваливает, не больно я нуждаюсь в таких. - Вот я скажу ей, что ты про нее говоришь! - пригрозила ему Анька. Посмотрим, что тогда запоешь. - И тут же попросила: - Проводи меня за попутье. - Хорошо попутье! - рассмеялся Костя. - Ему в один конец, а тебе в другой. Ты что, отбить его у Верки захотела? Смотри, она тебе глаза выцарапает. Разъяренный Ганька подошел к Косте, схватил его за ворот рубахи: - Заткни свою скворешницу, Котька. Я могу и по морде съездить. - Вот тебе раз! И пошутить нельзя, - разобиделся Костя и, показав на уходящую Аньку, сказал: - Иди провожай, если-хочешь. - Эх ты, друг! - хлопнул его по плечу Ганька. - Сам уж лучше иди, я тебе не помеха... Назавтра Ганька с назначенными в комиссию по нарезке сенокосных пайков Симоном Колесниковым, Матвеем Мирсановым и Герасимом Косых поехали осматривать дальние покосы за Ильдиканским хребтом. Стояло яркое солнечное утро, когда они двинулись из поселка на север, где синели одна выше другой крутые сопки. Нагретая солнцем мягкая и пыльная дорога тянулась по длинному переулку, слева от которого были дворы и гумна, а справа огороженные плетнями капустные огороды. В огородах всюду виднелись женщины и девушки в белых кофтах, в красных кумачовых платках, на которые пошла мода этой весной. Еще издали Ганька увидел в одном из огородов Веру. В руках ее сверкала лейка из белой жести - она поливала капусту. Ганька остановился, слез с коня и сделал вид, что подтягивает подпруги седла. Ему хотелось встретиться с Верой наедине, без свидетелей. Когда казаки миновали Веру, он молодцевато вскочил в седло, приосанился и понесся вдогонку. Но он плохо рассчитал. Там, где ему нужно было остановиться, в проулке оказался кочковатый зыбун. Конь на всем скаку споткнулся об одну из кочек и упал на колени. Ганька вылетел из седла и вонзился в кочки на целую сажень впереди коня, оглушенный и глубоко несчастный. Какое-то мгновенье он лежал, соображал - жив или нет. Услыхав ненавистный в эту минуту знакомый смех, он поднялся на ноги, поднял пинком коня, вскочил на него и резанул без жалости нагайкой. - Эх ты, писарь! - донеслось ему вдогонку. Он думал, что казаки ничего не заметили, но и здесь его ждал жестокий удар. Симон сразу же осведомился: - Ну, земля в проулке мягкая? А ехидный Матвей добавил: - Однако на том месте ключ ударит. Не придется больше Козулиным за водой на речку ходить. - Ключ, кажись, уже ударил. Только не водяной, а чернильный. У него ведь вся штанина в чернилах. И здесь только Ганька увидел, что левая штанина его украшена от кармана до голенища сапога фиолетовым лампасом. Он сунул руку в карман и вытащил оттуда осколки завернутой в бумагу чернильницы, которую взял с собой, чтобы записывать в тетрадь названия лугов и количество сенокосных делян на каждом из них. - Эх, Ганька, Ганька! Бить тебя некому, - сказал молчавший до этого Герасим. - Чернильницу возить не научился, а джигитуешь. С такой джигитовкой мог ты запросто без головы остаться. - Да, толкуй тут про голову! - горько размышлял ко всему безучастный Ганька. - Пропащий я теперь человек. Верке лучше и на глаза не показывайся. И надо же было такой беде случиться. Дорога шла среди залитых солнечным светом пашен. Как миллиарды воткнутых в землю зеленых пернатых стрел, стояла и чуть покачивалась начавшая колоситься пшеница. Бледно-зеленая у дороги и голубая вдали яровая рожь скрывала всадников с головой. А на травянистых межах цвели марьины коренья, желтые маки, белые и голубые ромашки. Вид цветов и тучных посевов всегда волновал и радовал Ганьку до глубины души. Но сегодня он ехал и не замечал праздничного великолепия родной земли, над-которой почти полгода свистят и кружатся зимние вьюги, стоит жесточайший мороз. Шумом горячего полуденного ветра, трескотней неуемных кузнечиков, буйным трезвоном залетных крылатых гостей, ослепительным вихрем кружащихся бабочек звала земля радоваться вместе с ней короткому лету. Но он жестоко и безутешно страдал. Жизнь сыграла такую шутку, что он готов был плакать от злости на самого себя и на эту проклятую Верку, осрамиться перед которой было хуже, чем умереть. 20Дальние мунгаловские покосы тянулись до самой поскотины крестьянской деревни Мостовки. Трава на них уродилась отменно добрая. По забокам, среди одиноких раскидистых берез с коричневыми, без бересты, стволами, росли голубой острец и светло-зеленый пырей. Они заглушили все остальные травы. Только кое-где синели здесь цветы луговой медуницы. Дальше тянулась пестрая полоса разнотравья, как ситец ярчайшей раскраски. За ней, по обоим берегам извилистого ручья, отливая то багрецом, то золотом, колыхалась под ветром осока, стояли с белыми зонтиками на макушках рослые пучки с толстыми, как у подсолнухов, стеблями. Там вились над водой стрекозы, порхали бабочки всех расцветок и висели на каждом кусте сизые гнезда ос. - Хороши тут у нас места! - оглядывая это приволье, подал наконец голос Ганька. - Благодать! - согласился Симон. - Много сена поставим. - Благодать-то благодать, - отозвался рассудительный Матвей, - только уж больно далеко сюда ездить. Зимой приходится чуть ли не в полночь вставать, чтобы с сеном засветло вернуться. Герасим, потягиваясь на земле, возразил: - Далековато, конечно, да зато косить такую траву одно удовольствие. Прошел прокос - и копна. Играючи за день зарод накосишь. Это не по залежам шипишку сшибать. Там, где сошлись в одну широкую долину три пади: Листвянка, Березовка и Хавронья, слились в шумную речку и три ручья. По берегам ее росли уже не кустами, а большими деревьями ольха, черемуха и коренастые, в два обхвата, ветлы. По шаткому и гремучему настилу моста переехали на левый берег неугомонно и весело шумевшей речки. Сразу же дорога вплотную прижалась к рыжим обрывам сопок. Сильно запахло богородской травой, которой не раз лечили Ганьку в детстве. Он вскинул голову и увидел на обрывах целые заросли цепкой и низенькой до одури пахучей травы, цветущей мелкими темно-розовыми цветами. - Знаешь, Ганька, где мы сейчас едем? - спросил его Симон. - Нет, не знаю. - Здесь, брат, попались к нам в плен наши дружинники с Платоном Волокитиным. Вот из этой ямы, - показал он на заросший бурьяном карьер, из которого брали песок для дороги, - вышел к ним Алеха Соколов и сказал: "Слезайте, приехали!" - А где тятя в речку кинулся? - спросил Ганька, сразу забыв обо всех утренних огорчениях. - Сейчас и это место покажем... Вон, видишь, ветла на берегу? Он вырвался от наших и туда. Речка была в такой силе, что смотреть страшно. Неслись по ней льдины, бревна и целые деревья. Конь у него было заартачился. Тогда он рявкнул ему: "Грабят!" - и ушел от Никиты Клыкова из-под самого носа. Храбрый он был у тебя. Только бы уж лучше ему струсить в тот час. Был бы теперь живой и здоровый, глядел бы на сыновей и радовался. - Да, отлюбовался Северьян Андреевич лугами и покосами! А ведь мог бы еще жить да жить, - вытирая набежавшую на глаза слезу, вздохнул Герасим. У Ганьки перехватило горло, на минуту сделалось невыносимо душно. Отца он любил и никогда не перестанет вспоминать о нем с тоской и болью. И дороги стали ему Герасим и Симон за то, с каким сочувствием отозвались они об отце. Он с благодарностью посмотрел на них и ничего не ответил. От этого разговора загрустил и Матвей. Вытирая натянутым на ладонь рукавом рубахи глаза, сказал он печально: - Как я тоже уговаривал своего Данилку убежать от белых. Я ему и место припас, где бы не нашла его ни одна собака. А он мне одно твердил, что скоро к красным перебежит. Вот и дотянул до того, что получил пулю в лоб. Приходит теперь конец нашему роду. Как умру, так и не останется на белом свете ни одного Мирсанова... - Да что же это такое? - воскликнул в это время Герасим. - Кто-то ведь наши покосы косит! Неужели мостовцы? В самом широком месте долины, где на берегах речки уже не было ни дерева, ни кустика, все луга были разбиты на деляны, отмеченные вешками с пучками травы на макушках, и выкошены до дальнего леса на той стороне. - Вот так штука! - зачесал Симон в затылке. - Выходит, опередили нас. Ну, шуму теперь много будет. Как бы только тут кровью не запахло. Это, конечно, мостовцы нам свинью подложили. Паршивый народ! - Да уж паршивей некуда! - крикнул Герасим. - Что теперь делать будем? - Пока ругаться поедем, а там видно станет. Мы им нашу траву даром не отдадим. Они скосили, а мы поблагодарим да в зароды смечем. Давайте поехали! - Куда это? - испугался Герасим. - В Мостовку! Куда же еще... Мы там с ними поговорим. - Не знаю, как Матвей с Ганькой, а я в Мостовку не поеду. Надают нам там подзатыльников и выпроводят. У них не заспится. Я это еще с прежней поры знаю. Мы ведь и при старом режиме с ними грешили из-за этих покосов. Они здесь однажды Каргина да твоего отца с Платоном так прижали, что те едва ускакали от них. - Ехать к ним без пользы, - поддержал его Матвей. - Надо лучше домой ехать да жалобу на них писать. - С этим успеется. Надо сперва с мостовским председателем поговорить. Может, мы ничего не знаем, а у них на нашу траву разрешение есть. Так что съездить всяко надо. Поехать в Мостовку Матвей и Герасим наотрез отказались. Мостовцы были народ строптивый, все поголовно ходили они в партизанах, в которых ни Матвей, ни Герасим не были. - Тогда давай, Ганька, вдвоем поедем, а они пусть нас тут дожидаются, - обратился Симон к Таньке. - Поедем, - согласился тот, и они направились в Мостовку. Найдя председателя сельревкома в ограде, Симон поздоровался с ним и спросил, кто разрешил ему косить казачьи луга. - Сами себе разрешили, товарищ. Провели собрание и постановили: ваше сделать нашим. Об этих покосах мы с вами сто лет разговор вели, грешили каждое лето. А теперь такое времечко кончилось, равноправный мы с вами народ. Хватит нам зубы на полке держать. - Судиться будем, - пригрозил ему Симон, - у нас сенокосов тоже в обрез. Потом что же у нас получится, дорогой товарищ, если мы все начнем своевольничать? Надо было вам сначала наше общество спросить, а потом уже за литовки браться. - Да нет, нам такое дело не подходило. Оно ведь и без того все ясно. Похозяйничали вы, попользовались нашей травой, а теперь пора и честь знать. Вот это и передай своим посельщикам. Только ты мне еще вот что скажи: где ты был в гражданскую? Чуб у тебя белогвардейский. - Был там же, где и ты - в партизанах. - В каком полку? В четвертом, у сметанников? - Не в четвертом, а в первом. Взводом командовал. И в партизаны пошел пораньше вашего. Вы еще чесались у себя на печках, а мы уже воевали. - Воевал, значит, а поделиться землей не хочешь. Как же так? - Ладно, ты меня не совести, - рассердился Симон. - Я приехал только спросить, есть у вас разрешение или нет. Больше нам говорить не о чем. Счастливо оставаться. А насчет покосов в другом месте потолкуем. Много-то о себе не воображайте. - Катись, катись! - крикнул ему вдогонку председатель. Ганька, стоявший поодаль с конями, дождался красного от волнения Симона, и они поехали из Мостовки. Новость, привезенная ими, взбудоражила весь поселок. Все мунгаловцы на этот раз оказались единодушными. Всех их возмутило самоуправство мостовцев. Без всякого оповещения собралось в сельревком много народу. Погорячились, погорланили и решили послать Семена с жалобой в уездный ревком. Семен в былые времена только посмеивался, когда начиналась очередная тяжба с мостовцами из-за потравленных и наполовину выкошенных ими казачьих лугов. Но то было раньше. Теперь же он стоял на страже революционной законности и порядка. В душе он сочувствовал обделенным землей крестьянам, но как председатель обязан был обо всем сообщить уездным властям и честно высказать свое отношение к делу. Не собираясь во что бы то ни стало отстаивать права своего общества, не думал он и одобрять мостовцев. С таким настроением и отправился он в Завод. Димова он там не застал. Он уехал в самые дальние села уезда. Семену пришлось изложить свою жалобу его заместителю, присланному из Читы всего месяц тому назад. Он ничего не знал об этом человеке, а тот о Семене знал достаточно много и готов был сделать все, чего бы он ни потребовал. - Так чего же вы хотите? - спросил он, выслушав популярного партизанского командира, готовый поверить любому его слову. - Ревком должен предупредить мостовцев, что самовольно захватывать наши земли они не имеют права. - Ну, а дальше? Одного предупреждения, по-моему, мало. Да потом и не это в конце концов главное. Главное - в чьем пользовании оставить спорную землю. Что вы на этот счет думаете? Ваше мнение мы учтем, решая этот вопрос. - По совести говоря, думаю, что мы должны поделиться своими землями с Мостовкой. Придется отдать им часть наших покосов за Ильдиканским хребтом. Только, если не будет вашего решения, наши ни за что не согласягся на это. Без драки не отдадут. - Наше решение будет. Вернется товарищ Димов, и мы это провернем немедленно. Семен со спокойной совестью вернулся домой. Он и не подозревал, что после ухода заместитель председателя вызвал начальника уездной милиции, приказал отправиться в Мостовку и запретить косить остальные казачьи луга. - Скошенную траву разрешите им убрать, а больше косить не давайте. Иначе мы вынуждены будем принять в отношении их другие меры. Об этом строго предупредите сельревком и его председателя, - напутствовал он Челпанова. Тот откозырял и ушел. В Мостовку он нагрянул с целым взводом милиционеров. Согнав мостовцев на собрание, пригрозил им арестом и судом, если они попробуют убрать скошенную траву. Те возмутились и подчиниться его приказу наотрез отказались. Тогда он арестовал десять самых горластых мужиков и отправил их под конвоем в Завод, а с остальными милиционерами отправился на один из окрестных приисков, на котором работало много китайцев. Китайцев на прииске было больше двухсот человек. Только у некоторых из них имелись русские паспорта, выданные еще семеновскими властями. У большинства же не было никаких документов. Пользуясь смутой и безвластием, занимались они старательством на собственный страх и риск. Партизаны их не трогали, а наезжавшие на прииск семеновцы заставляли откупаться золотом. Челпанов должен был зарегистрировать всех китайцев, проверить у них документы, выдать всем желающим за установленную плату разрешение на право проживания и добычи золота. Боясь, что китайцы при его появлении попрячутся в тайге, он окружил прииск, собрал всех до одного в пустующий барак и не выпускал оттуда два дня. В присутствии одного милиционера, на которого полностью полагался, положив наган на стол, допросил он китайцев и каждого заставил раскошелиться за полученное разрешение и временный паспорт. Половину добытого таким способом золота поделил он со своим верным сподвижником, ухватив при этом львиную долю себе. Когда об аресте десяти мостовских крестьян, бывших партизан, узнали в уездном комитете РКП(б) и ревкоме, их немедленно приказали освободить. Секретарь укома Горбицын и вернувшийся из командировки Димов поспешили в Мостовку. По дороге они заехали в Мунгаловский и захватили с собой Семена и его заместителя Симона. На всех концах деревни у мостовцев были выставлены вооруженные заставы. Они твердо решили не пускать к себе больше Челпанова с его милиционерами. Одна из застав остановила уездное начальство и ни за что не соглашалась пропустить в деревню. Не помогли тут и предъявленные Горбицыным и Димовым мандаты. Только после того, как на заставу приехали члены сельревкома и узнали, кто они такие, с ними согласились разговаривать. К тому времени в Мостовку вернулся с прииска и Челпанов. Заставы были уже сняты, и его никто не задержал. Готовый снова кричать и грозить, ворвался он в сельревком и встретил там начальство. На мгновение было растерялся, но быстро оправился и лихо рапортовал Димову о том, где был и что делал. - Что же это вы наделали, товарищ начальник милиции? - спросил его Горбицын. - Простите, не понимаю! - вытянулся перед ним в струнку Челпанов. - Зачем вы арестовали мостовцев? - Действовал по приказанию товарища Малолеткова! - сослался он на заместителя Димова. - Не крутите! - прикрикнул на него возмущенный Димов. - Малолетков вам вовсе этого не приказывал. Он поручал вам передать мостовцам, что могут убрать кошенину, но больше мунгаловских лугов не захватывать. Вот что он вам говорил! - Значит, произошло досадное недоразумение. Я понял товарища Малолеткова иначе. Насколько я помню, речь у нас с ним шла о том, чтобы запретить мостовцам и уборку скошенного и дальнейшую косьбу. Так именно я и действовал. И ясно, что, когда мостовцы стали угрожать мне и требовать, чтобы я убрался ко всем чертям, я решил арестовать тех, кто больше всего кричал. Ни один уважающий себя начальник не мог на моем месте действовать иначе. Насаждать матушку-анархию, потворствовать ей не позволяет мне революционная совесть. Я начальник уездной милиции, а не инспектор наробраза, не инструктор культпросвета. Моя должность, к сожалению, более неприятная. - Слишком много слов, товарищ Челпанов! - оборвал его Горбицын. - Нам еще с вами придется поговорить об этом в Заводе, а сейчас некогда. Сейчас мы будем исправлять допущенную вами ошибку, от которой очень дурно пахнет. Потрудитесь извиниться перед общим собранием. Помните, что это красные партизаны, первая опора революционной власти. - Слушаюсь! Будет сделано!.. На общем собрании Димов заявил мостовцам, что уездный ревком вопрос о покосах решил в их пользу. Отныне половина угодий будет принадлежать им. На днях будет прислан землемер, который и установит новую границу между их и мунгаловскими наделами. Все, что находится к северу от слияния трех ручьев, будет принадлежать теперь мостовцам. Представители Мунгаловского сельревкома, присутствующие на этом собрании, согласились с таким решением и сказали, что доведут его до сведения своего общества. Затем выступил Челпанов и признал, что допустил ошибку. Произошла она, дескать, в результате неправильно понятого им распоряжения, а отнюдь не по злому умыслу. В завершение он поздравил мостовцев с решением дела в их пользу и просил забыть о неприятном инциденте. После него выступил с короткой речью Горбицын. Он рассказал о той обстановке, которая создалась в Приморье, где собрались остатки всех белогвардейских войск. Заявив о неизбежности новой схватки с ними, он призвал мостовцев быть бдительными и зорко стоять на страже революционных завоеваний, мирным трудом крепить свою народную демократическую республику. Вернувшись домой, Семен и Симон рассказали мунгаловцам, чем кончилась история с дальними покосами Казаки снова пошумели, покричали и на этом успокоились. Но на этом дело не кончилось. Прошло три недели, и у мостовцев сгорело четырнадцать зародов сена, поставленного на казачьих лугах. Заподозрили, конечно мунгаловцев. Семен, боясь, что в отместку мостовцы пожгут сено у них, приложил все силы, чтобы найти виновных. В поселок приехали работники уголовного розыска и Челпанов, по так и не обнаружили, чьих рук это дело. В уезде это расценили, как вражескую провокацию, целью которой было поссорить крестьян с казаками. Димову снова пришлось поехать в Мостовку, и долго убеждать разъяренных мостовцев не таить зла на мунгаловцев, а иметь в виду, что тут действуют враги новой власти. Они сеют в народе смуту в гот момент, когда белые готовятся к новому походу на ДВР. Но только после того, как он пообещал оказать денежную помощь пострадавшим, мостовцы успокоились и дали слово не предпринимать ничего такого, что обострило бы до крайности отношения не только между двумя селами, а всеми крестьянами и казаками. Однако и после этого нашлись люди в обоих селах, которые упорно настраивали своих земляков против другой стороны. За границей о вражде мунгаловцев и мостовцев узнали все до мельчайших подробностей. Рысаков при встрече с Каргиным сказал ему: - Любопытные дела творятся в Совдепии. Слышали вы о расправе ваших мунгаловцев с мостовцами? - Нет. А в чем дело? Рысаков подробно рассказал ему обо всем и тут же доверчиво сообщил: - Это дело тех, кто сотрудничает с нами и ждет нашего выступления. Думаю, что дальше мы услышим еще более интересные новости. Наши друзья очень умные люди. Они еще заставят вчерашних партизан воевать друг с другом. |
|