ЗДРАВСТВУЙТЕ!

НА КАЛЕНДАРЕ
ЧТО ЛЮДИ ЧИТАЮТ?
2022-12-26-03-41-44
Новосибирский режиссер Дмитрий Кабанов выпустил очередную серию проекта «Люди как люди», которая посвящена смотрителю кладбища Константину Кутакову.
2022-12-23-09-01-07
Верите вы или нет, но духовная связь с умершими близкими не теряется на протяжении всей нашей жизни, пока мы продолжаем помнить о них и посещать места захоронения. Важно навещать усопших почаще, давая им понять, что вы их не...
2022-12-26-07-51-42
В прежние века, впрочем, как и сегодня, одним из главных праздников в году для православных верующих было Рождество. Заканчивался пост, но оставалось большое количество запретов, корни которых уходили в языческое...
2022-12-15-01-16-01
В румынской мифологии многое знакомо, а многое — непривычно. В ней есть драконы, колдуны и жар-птицы. В ней Бог и дьявол сообща создавали землю. А за маской знаменитого графа Дракулы скрывается переплетение разных фольклорных мотивов, далеких от образа аристократического кровопийцы. Обо всем этом...
2022-12-29-00-45-52
Серый, темно-зеленый и темно-красный — советский и российский паспорт за свою жизнь примерил не одну обложку. Менялось и содержание главного удостоверения личности — в разные годы в паспорт вписывали происхождение, национальность и даже судимость и группу крови. Давайте перелистаем паспорта разных лет...

"Иркутск. Бег времени". Том I. Слово о городе. "Иркутск в моей судьбе..." Ч. 4

21 Ноября 2012 г.
Изменить размер шрифта

Иван Козлов

Иркутск литературный от летописей к современности

(главы из будущей книги)

Козлов Иван Иванович (род. 1 сентября 1936 г.), историк, краевед. Член Союза писателей России. Автор книг «В гостях у декабристов», «Колокола не умолкают», «Самая долгая зима» и др.

 

Не стоит гадать, по какому звездному знаку судьба выделила Иркутск из ранга всех сибирских городов, но первое, что бросается в глаза, это свод его летописей, счет которым перевали­вает за десять. Даже летописей по Сибири не набирается десяти, а свои, городские летописи, имеют за Уралом всего два-три города.

От XVII века тянется летописная родословная Иркутска, которую со­ставляли Сибиряковы, Баснин, Донской, Козлов, Пежемский, Кротов, Ро­манов. А еще Семивский, протоиерей Громов и с ними Щеглов, да три имени наших современников, среди которых наиболее объемная и замет­ная летопись Ю. Колмакова, ныне здравствующего и готовящего продол­жение огромного свода.

Наши летописи – это разрозненные записи, челобитные, указы, по­вседневные, канцелярские, деловые и долговые «памяти», которые кропа­ли гусиными перьями секретари-подьячие, сидя при воеводе в приказной избе. Воевода спрашивал челобитчика или ответчика, тот отвечал, а подья­чие кропали. Перед ними лежала стопка бумаг, стояла бронзовая черниль­ница, стаканчик с очиненными перьями, которые подьячий менял, если перо ломалось. Исписанная стопка вырастала, ее склеивали лист к листу, нижний к верхнему, и получались длинные столбцы, которые скручивали свитками.

И так изо дня в день, из года в год, при слюдяных оконцах, ночами при свечах, составляли летописи иркутские подьячие: Алексашка Кур­дюков, Трифон Ослоповский, Ефим Самойлов и Егор Романов, навсегда оставляя в тонкой буквенной вязи имена и события. Дела о хлебном жа­лованье, о торговле питьем на государевом кружечном дворе, о недоимках в казну, о женках, которые убегали от опостыілевших мужей, о буйствах по пьяному делу, о приискании новых землиц – все записывалось в канце­лярии. И мы бы не стали задерживаться на изъеденных временем бумаж­ных лоскутах, если бы в них не осела пластами наша история. Хранили те свитки на полках, в коробьях, где они пылились, случалось, погибали в ог­не, а случалось, что в государевых сумах отправлялись они по требованию в Москву, в Сибирский приказ.

Сегодня эти бумажные свитки обрели ценность золота – это неоспо­римые документы истории, ростки бытописательства, краеведения и на­шей великой литературы. А поскольку летописи лежат в основе краеведче­ской и художественной литературы, то и не удивительно, что именно ир­кутянами написаны – Николаем Полевым первая сибирская повесть «Со­хатый», Иваном Калашниковым – первый сибирский роман «Дочь купца Жолобова». Благодаря летописям мы хорошо знаем историю нашего горо­да, имена многих жителей, кто создавал и приумножал славу нашего горо­да, его традиции и культуру.

Иркутск еще не имел печати и герба, а уже записано было, что есть в городе Иван Колокольник и что он отливает пушки и колокола, а Иван Кирпичник выделывает кирпичи, а Любим Выжигальщиков выжигает из березы смолу и древесный уголь, а Мишка Кузнецов калит на тех углях же­лезо и кует из него кресты на храмы, жабки и скобы для водяных мель­ниц, замки и решетки для ворот и калиток. А мельник Афоня Карпов пра­вит государевой мельницей, что стоит на малой речке Кае, и живет с де­тьми одной деревушкой в три домика, а семья его и деревушка зовутся Мельниковыми, и название то сохранилось в памяти города за микрорай­оном Ново-Мельниково.

Иркутск выделялся делами, обгоняющими историю. Когда он получил статус города, на Сергееву башню острога подняли первые в Сибири часы с колокольцами и звоном. Часы отбивали четверть, полчаса и каждый час во все время суток, и в непогоду и в ночной темени, и каждый горожанин слышал и знал, который идет час.

Тогда же возвели в Иркутске первое от Енисея до Аляски каменное строение, Спасскую церковь, и остается она старейшим каменным храмом Восточной Сибири, и хранит снаружи на своих стенах многоцветную рос­пись и иконы, чего нет на других сибирских храмах.

Такого количества церквей и монастырей, сколько возвели в Иркутске, в сибирских городах тоже нет. Священнослужителей требовалось много, и чтобы обучать их грамоте, в Иркутске в 1725 году при Вознесенском мо­настыре открыли первую духовную школу, где готовили также и миссио­неров со знанием монгольского и китайского языков для распространения в Азии православной веры и «в видах сношений торговых». А немногим позже учредили в Иркутске навигацкую школу, где готовили штурманов и землемеров, толмачей японского языка, и было похоже, что вознамерился Иркутск, самый младший из старых сибирских городов, во всем обойти старшие города и стать первым. И он стал таковым.

Уже красовались на берегах сибирских рек Тобольск и Омск, Енисейск и Красный Яр, Заярск и Илимск, Братск и Якутск, Верхоленск и Заши- верск, Селенгинск и Нерчинск, даже поднял свои башенки Нижнеудинск, а Иркутска все еще не было. И вот в 1661 году, появившись на ангарских берегах совсем малым острожком, тридцать на тридцать шагов, который и острожком-то называть можно было с натяжкою, Иркутск менее чем за сто лет становится центром гигантского наместничества, западная граница ко­торого проходила по Енисею, а восточная терялась в глубине Аляски.

Под началом этого скорого и неуемного града оказалась вотчина, пре­вышающая размерами Соединенные Штаты Америки, и ни один иркут­ский губернатор за время своего правления так и не объехал всех владе­ний. Потому и нужна была городу навигацкая школа, и люди «знающие грамоте», и штурманы, и землемеры, чтобы обозревать дальние побережья и острова, чтобы построить флот и защитить далекие рубежи, если потре­буется.

В Иркутске учреждают адмиралтейство, и Иркутск оказался един­ственным в мире морским форпостом, который отстоял за тысячи верст от морей, но под его началом строились корабли и порты и зародился Тихо­океанский флот. В Иркутске служили и жили адмиралы и морские офице­ры, здесь разрабатывались проекты создания всесибирского речного фло­та и сквозного водного пути через Сибирь. Такие планы вынашивал Алек­сей Михайлович Корнилов, иркутский губернатор, капитан 2-го ранга, отец знаменитого адмирала Корнилова, участника обороны Севастополя. О морских проектах и водных путях Сибири губернатор Корнилов напи­сал в 1827 году в книге «Замечания о Сибири», которой ныне в Иркутске имеется только два экземпляра.

Иркутск посещали и о нем писали многие ученые-путешественники и мореходы-исследователи, Иркутск чрезвычайно способствовал изучению Сибири и Дальнего Востока. Здесь учредили первое в Сибири и на Даль­нем Востоке научное учреждение – ВСОИРГО, а оно обзавелось музеем. На фронтоне музея, ныне областного краеведческого, выбито более двад­цати имен исследователей Сибири, и половина из них – мореходы.

В Сибири самую первую публичную библиотеку учредили в Иркутске. Это случилось раньше, чем такие библиотеки появились в Москве и Пе­тербурге.

Иркутские гимназисты первыми в России написали коллективную книгу «Прозаические сочинения учеников Иркутской гимназии», и она была издана в Петербурге в 1836 году еще при жизни Александра Сергее­вича Пушкина. Этим была заложена традиция написания в Иркутске дет­ских коллективных книг – потом их случилось аж семь.

Первые в Сибири среднее и высшее учебные заведения для девочек то­же раньше всех сибирских городов учредил Иркутск: это сиропитательный дом Елизаветы Медведниковой – 1838 год и девичий институт имени им­ператора Николая Первого – 1844 год. У нас первая и самая богатая кар­тинная галерея в Сибири, мы первыми открыли краеведческий и художе­ственный музеи. Самым высоким, объемным и богатым храмом Сибири был храм Казанской Иконы Божией Матери. Он входил в первую пятерку самых величественных храмов России и стоял на Тихвинской площади в Иркутске.

Понятно, что в духе таких традиций не мог не появиться и один из сильнейших отрядов российской словесности – Иркутская писательская организация, правопреемником которой является Иркутское региональное отделение Союза писателей России. В 2011 году Иркутской писательской организации исполняется 80 лет.

Сегодня простого пересказа истории литературной школы Иркутска по прежним книгам не получится – в них ценны, по большей части, лишь факты. Во-первых, наша литературоведческая наука создана в советское время, и мы не можем полностью ее принять и согласиться со всем, что было написано литературоведами. Тогда все произведения искусства и ли­тературы проходили жесткие фильтры цензуры, которая строго охраняла концепцию партийности. Одни имена искусственно замалчивались, а дру­гие незаслуженно восхвалялись.

Все работы по истории сибирской литературы, изданные до 1991 года, мы не можем воспринимать некритично. Авторы этих работ не всегда име­ли возможность высказать свое мнение. Кроме того, убеждения многих писателей, особенно участников Гражданской войны, строителей первых пятилеток и тех, кто прошел Великую Отечественную войну, совпадали с партийными догмами, и они работали с чистой совестью. Но жизнь в ко­торый раз показала, что реальность намного мудрее и прозорливее, чем ис­кусственно привнесенные концепции и установки.

Литература должна показывать жизнь такой, какая она есть, но немно­го на вырост, чтобы человеку хотелось переделывать эту жизнь, обустраи­вать ее. «Дело не в том, – утверждал немецкий философ Фейербах, – что­бы объяснить мир, а в том, чтобы изменить его».

Литература не должна утрачивать идеалов. На этом стояла вся наша ве­ликая русская классика. Показывать, как должно быть, можно на приме­рах прошлого и на примерах настоящего – в истории тьма высоких при­меров, и прошлое всегда убеждает, потому что это не вымысел. Достойные примеры надо находить и в текущей жизни. Но, к сожалению, мы прекрас­ные версификаторы и плохие ученики Истории, которую справедливо на­зывают «учителем жизни».

Людей, которые видят и понимают, как есть на самом деле, очень мно­го. Людей, которые знают, как должно быть, меньше. Это опытные, муд­рые люди, умеющие мыслить независимо от господствующих мнений и ус­ловий. Но их тоже немало. А вот людей, которые знают, что надо делать, чтобы было так, как должно быть, очень мало. Это гениальные и мужест­венные люди, какими и должны быть писатели, берущие на себя роль на­родных пастырей.

Когда в восьмидесятые годы надо было защищать Байкал, Валентин Григорьевич Распутин не ограничился публицистикой – он поднял иркут­ских писателей, дошел до правительства, организовал людей, и атаку на Байкал отбили. Если писатель не общественный деятель, если он не боец, ему не надо обольщаться своим талантом. Бездействующий талант есть пу­стоцвет, который не даст плода.

Сегодня новых концепций в литературе и литературоведении нет, а они нужны. Партийность и соцреализм себя не оправдали, и перед нами простор творческих исканий, которые должны соответствовать новому времени и вечным истинам.

Бытописатели и поэты

Летописная культура и сибирская литература в целом рождались одно­временно в разных областях Сибири, отраженно повторяя последователь­ность освоения территорий. Но нас интересует не вся Сибирь, а иркутский период, и разговор наш, пропустив почти весь XVIII век, мы поведем от начала XIX века. Именно в этот период появляются первые иркутские сло­весники, уже не летописцы, но и не писатели в полном смысле слова, а, ско­рее всего, бытописатели, начинающие культивировать художественное слово.

Но совсем ничего не сказать о культурно-литературной жизни Иркут­ска XVIII века тоже не совсем правильно.

Толчок к культуре бытописания дает сам Петр Великий. Он обращает все большее внимание на восточные окраины и лично пишет воеводам и стольникам указания – что, где, когда и как построить, куда пойти и что разведать, и страшно удивляет, а еще более пугает их прекрасным знани­ем местных особенностей, условий жизни. А разгадка здесь простая: в 1701 году Семен Ремезов по прямому поручению Петра создает первый сибир­ский атлас «Чертеж Земли Сибирской», для чего ото всех сибирских горо­дов и провинций он собирает подробные «скаски», описи и чертежи ост­рогов с указанием водоходных рек, водоразделов, волоков и сухопутных троп, и какими путями, сколько дней, как и куда можно пройти, проплыть и проехать, и все это помещает в атлас.

Петр, с его неуемной жаждой деловых познаний, во всем этом пре­красно разобрался. И когда илимские или иркутские правители получали из Сибирского приказа указания куда, по какой дороге идти, по какой плыть реке, до какого волока, что там сделать, куда перетащиться и плыть дальше, какие разведать рудные землицы и от каких мест взять каменья на пробу, то они мгновенно бросались все исполнять. Им казалось, что где- то рядом сидит невидимый соглядатай и все видит, слышит и доносит ца­рю. В те годы на прибайкальскую землю совершается наплыв ученых, ин­женеров и дипломатов. Савва Рагузинский, Михаил Зиновьев, Ибрагим Ганнибал, прадед Пушкина, историк Миллер – все они едут в Иркутск, собирают и увозят в Москву огромное количество летописных свитков.

Иркутск уже главный город Прибайкалья. В 1825 году в Киренске и Илимске формируются академические экспедиции Витуса Беринга. Поль­зуясь распоряжением императора, Беринг закупает огромное количество лошадей, холстов на паруса, веревок и канатов на корабельный такелаж, а также ему подвозят пушки и порох, складируют провиант. Беринг букваль­но оголяет Прибайкалье, скупая и вывозя все и нанимая на службу людей. Местные правители даже пытаются писать в Москву жалобы.

Через Иркутск в Китай проезжает Николай Спафарий и восторженно отзывается о нашем городе в своих дорожных записях. Художник Люрсе- ниус, отправленный академией с Миллером, десять лет странствует по Си­бири и делает зарисовки городов. Со всех рисунков делаются гравюры, Ир­кутск гравирует А. Г. Рудаков.

Иркутские купцы тоже широко ведут дела и, чтобы не запутаться в по­ставках, покупках, в должниках и сделках, ведут подробные записи – кто, когда, откуда и куда проехал, что продано и куплено, у кого случился по­жар, а кто погрел на этом руки, кто женился, кто разорился, кто что по­строил, кто умер, а кто отъехал в метрополию. Купцы Сибиряковы вели такие записи на протяжении почти двухсот лет, они легли в основу сиби­ряковских летописей, а те, в свою очередь, послужили серьезным подспо­рьем купцу Петру Пежемскому и Василию Кротову, авторам самой первой, объемной и подробной «Иркутской летописи», но это уже в середине XIX века.

Вот такие домашние хроники и летописи и стали предшественниками первых литературных произведений в Прибайкалье в жанре бытописатель­ства и исторического краеведения. Очерки вполне удовлетворяли любо­пытство немногочисленной читающей публики. В первых краеведческих публикациях явно просматривались две тенденции. Первая – осудить тем­ные стороны жизни, прегрешения и проступки иркутян известных и неиз­вестных, разоблачить злоупотребления местных и заезжих начальников. Вторая тенденция – рассказать о родном крае, показать его с лучших сто­рон. Но Иркутск оставался купеческим, мещанским, ему не хватало куль­туры, и если было о чем писать с чистым сердцем, так это о красоте и мо­щи первозданной природы. По своей сути, эта вторая тенденция продол­жала традиции первопроходцев, когда в период колонизации Сибири в пе­сенно-поэтической форме выражалась радость обретения новой страны, восторг свободы и возможность начать независимую, обеспеченную зем­ными богатствами жизнь.

Русская поэзия в Сибири и о Сибири появилась уже в царствование Екатерины Второй. Первые стихи о Байкале на русском языке написал чиновник из Петербурга М. Кривошеин, который служил в Иркутске. Он поэтически изложил известную сибирскую легенду об Ангаре и Байкале и опубликовал свое произведение в 1765 году в краеведческой книге «Енисейский округ и его жизнь», изданной в Санкт-Петербурге. Импера­трица, любительница и знаток изящной российской словесности, сама философ и драматург, возможно, и пробежала однажды глазами вирши Кривошеина.

Когда силой чудотворною

Огнь подземный разорвал

Меж горами степь просторную —

Хлынул волнами Байкал.

Вдруг утес – гора упорная

Преградила путь ему

И, как крепость непокорная,

Не пускала вдаль волну.

Но напряг он мощь бездонную —

С треском рухнула гора —

И по ней волной свободною

Зашумела Ангара!..

Эти стихи представляют интерес не только как самое первое поэтиче­ское сказание о Байкале, но оно очень ценно и с литературоведческой сто­роны. В распространенных трактовках легенды Байкал, узнав о поступке дочери, в гневе отламывает кусок скалы и бросает его вслед убегающей до­чери. В то же время Ангара – любимая и единственная дочь Байкала, по отношению к которой любящий отец так не поступит. И в поэтической интерпретации Кривошеина Байкал не удерживает дочь в ее порыве к Енисею, он ей не угрожает и не швыряет в нее камни. Наоборот, отец- Байкал «напрягая грудь свободную», раздвигает скалы и открывает дочери дорогу к счастью.

К первым стихам о Байкале относится и «Послание с Невы на Анга­ру», опубликованное в 1817 году. Написаны они тоже чиновником, слу­жившим в Иркутске. Стихи представлены в альманахе «Новейшие, любо­пытные и достоверные повествования о Восточной Сибири».

«Послание с Невы на Ангару» шло за подписью «Автор не известен», но стихи выдают человека не только талантливого, но и достаточно обра­зованного.

О, милый друг!

Ты был со мной на Култуке;

И видел ты вблизи и видел вдалеке,

Какие страшные вокруг Байкала горы!

Предметы все, чему дивились наши взоры:

Глубоки пропасти и горы на горах,

Горами подперты, не значат ли тот страх,

Который был?

Ах! Был когда-то непременно,

Когда природа там, страдая постепенно,

Стонала, мучилась, терзала все, рвала,

Подземным пламенем себя самую жгла;

Какой ужасный день!

Ах, нет! Единый час,

И место, где с тобой гулял я над Байкалом,

Трясением земли соделалось провалом,

В который, с тьмою свет в одно соединясь,

Сиянье солнечно, небесный свод затмили,

И чин природы всей мгновенно изменили.

.......................................................

Текут в Байкал со всех сторон Земного круга,

С Востока, с Запада, от Севера и Юга —

Он поглощает всех.

Одна лишь Ангара,

Как Дафна юная, чиста, резва, быстра,

Бегуща по лесам от взоров Аполлона,

Не внемлюща его любовна вопля, стона.

Раздался страшный треск и грохот по горам,

Где простилался дол, леса где были, там

Низринулась земля и пропасти открылись;

Но пропасти сии отвсюду наводнились

С тех пор как данники – источники, ручьи,

Озера многие, великих рек струи —

Одна лишь Ангара, протекши весь Байкал,

На север уклонясь, меж двух огромных скал

Стремительно из недр Байкала вытекает...

Чистый, возвышенный, уже уходящий слог Державина и Ломоносова, преддверие пушкинского стихотворчества. Нигде больше Ангара не срав­нивается с юной Дафной, бегущей от «взоров Аполлона». Автор, несомненно, образованный, дает понять, что молодой российской науке было ведомо, что Байкал рожден в огне и в неземном грохоте, когда природа «жгла себя» и, содрогаясь, рождала горы и будущие моря.

Автор «Послания» – просвещенный иркутянин, но кто он? В Иркут­ске первыми с краеведческими публикациями выступали преподаватели иркутской гимназии Н. С. Щукин, Д. В. Ненашевский, чиновник канце­лярии И. Т. Калашников, землемер и архитектор А. И. Лосев, историк П. А. Словцов. «Изображение нашей с Китаем торговли», «Замечания о реке Ангаре», «Общий взгляд на Иркутскую губернию» – очерки с таки­ми названиями предлагались иркутянам. Самым ценным в публикациях наших первых краеведов являлось то, что они писали не понаслышке, ис­пользуя сведения из вторых рук, а рассказывали о том, что видели и зна­ли сами, как говорят, рисовали с натуры.

И. Т. Калашников писал о Тельминской суконной фабрике, где выде­лывалось сукно для армии, в том числе для шинелей ополченцев, ушедших из Иркутска на войну «с супостатом» в 1812 году. А. И. Лосев рассказывал иркутянам о целебных источниках Дарасуна, о землетрясениях и целебных травах. Краеведческой литературы появлялось все больше, и даже родилась мысль о едином издании «Собрания известий, служащих к истории и гео­графии Сибири». Проект этот не осуществили, но другой журнал, «Ореа­ды», учрежденный В. В. Дмитриевым, выходил почти десять лет. В нем по­мещались ценнейшие материалы, впоследствии он был переименован в «Азиатский вестник».

Благодаря многочисленным публикациям Г. И. Спасского, П. А. Слов- цова, Н. Семивского, И. Т. Калашникова на Сибирь все меньше смотрели как на страну холода и мрака, как на страну дикую и пустынную. Показа­телен в этом отношении сборник «Новейшие, любопытные и достоверные повествования о Восточной Сибири», где можно было прочесть, что Ир­кутск – богатейший город, что Байкал – лучшее в мире озеро, а река Ан­гара – величайшая в Сибири. А каких слов удостоились при этом иркутя­не: «Иркутские граждане учтивы, обходительны и гостеприимны. В домах своих живут очень опрятно. Иностранных языков старики и средних лет люди хотя и не знают, но зато старые и новые русские книги, также газе­ты и журналы, издаваемые в обеих столицах, выписывают, читают с любо­пытством. извлекая существенную пользу» (Н. Семивский).

Небольшое исследование поэзии того времени, сравнение стихов, ма­неры и техники написания позволяют легко установить, что автором «По­слания с Невы на Ангару» является именно Н. Семивский.

Первые десятилетия XIX века следует рассматривать как переходной период, когда созревали хотя и серьезные, но только предпосылки для раз­вития литературной жизни. Тогда в Иркутске еще не было полноценной литературной культуры, но уже существовали кружки любителей изящного слова, распространялись рукописные сборники, были модными домашние альбомы с автографами, поэтическими посвящениями и рисунками, где писали и рисовали для своего, узкого круга, для себя. Это было время, ког­да иркутские купцы меценатствовали, составляли большие библиотеки, покровительствовали местным талантам. Иркутский краевед и писатель Николай Щукин писал: «Здешние купцы имеют богатые библиотеки, вы­писывают все журналы, все вновь выходящие книги. Дочери и жены зани­маются чтением, игрой на фортепьяно. В этой дикой и холодной стране удивляются стихам Пушкина и Гомера.»

Ах, как трудно изживалось предубеждение о «дикой и холодной стра­не». Матвей Александров, опальный морской офицер, оставил нам замеча­тельные записки об Иркутске «Воздушный тарантас», где коснулся куль­турной жизни того времени. Он описал чудесный вечер в кругу избранных гостей иркутского адмирала, где познакомился с когортой интеллигентных иркутян, которые умели восхищаться прохладным дыханием ночи и лун­ным сиянием стремительной Ангары. Прозвучали там и сатирические строки, широко известные среди иркутян.

У нас пока в Сибири два предмета:

Мозольный труд и деловой расчет.

Всем нужен хлеб да звонкая монета,

Так любознательность кому на ум пойдет.

 

Купец сидит, как филин на прилавке,

Его жена чаек с кумою пьет,

Чиновный класс хлопочет о прибавке

И прочного гнезда себе не вьет.

 

Сегодня здесь,

А завтра за Уралом —

Кто нажился, тот едет генералом,

Кто не сумел, тот с посохом идет.

В Иркутске Александров близко подружился с семьей купца Дудоров- ского, в доме которого было много книг и гравюр, китайских ваз и картин русских художников. Александров рассказывает о прогулках с дочерьми Дудоровского на тихих берегах текущей в кустах Каи, луговины которой были сплошь покрыты цветами, а над водой мерцали крыльями стрекозы. Александров замечает, что Кая была любимым местом летнего и зимнего отдыха иркутских чиновников и обывателей.

В доме Дудоровского также собирался кружок, но уже не чиновников и офицеров, как у адмирала, а купцов, людей состоятельных, а оттого бо­лее свободных в мыслях и выражениях. Купцы благодаря широкому обще­нию и деловым поездкам хорошо знали местные условия, состояние мыслей сибиряков. В доме Дудоровского звучали слова о праве Сибири самой рас­поряжаться своими богатствами и даже об особом значении Сибири не только в русской, но и в мировой истории. Сибирь сравнивалась с Амери­кой, и сибирское купечество предопределяло свой путь как путь американ­ской буржуазии, который должен был вести к власти и богатству. Купцы даже предполагали издавать газету «Ангарский вестник», чтобы доносить до общественности идеи сепаратизма и областничества.

Не все купцы разделяли мысли об отделении Сибири от России. Ни­колай Полевой, первый в полном смысле писатель Сибири, хотя и сам яв­лялся выходцем из иркутской купеческой среды, видел путь России в сво­бодном капиталистическом развитии. Он призывал к всестороннему изу­чению Сибири, даже готов был создать некий ее культ, просвещая широ­кий круг сибирской интеллигенции. В своем журнале «Московский теле­граф» Полевой старался больше писать о Сибири и разрушать неверное представление о ней: «Сибирь, золотое дно для предков наших, и для нас может быть золотым дном, и для наблюдательного путешественника. Там историк, географ, поэт найдут для себя много.»

Любые книги, где представлялась Сибирь, ее города, народы и обычаи, заслуживали похвалы Полевого. Например, книга А. И. Мартоса «Письма из Восточной Сибири» представлялась ему достойной серьезного внима­ния. Алексей Мартос был сыном известного скульптора, автора памятни­ка Минину и Пожарскому в Москве. Будучи чиновником Енисейского гу­бернского правления, которое входило в юрисдикцию Иркутска, несколь­ко раз путешествовал по Восточной Сибири, хорошо ее знал. В своих «Письмах.» он много внимания уделил Иркутску, давая его разные опи­сания. Впервые, хотя и кратко, Мартос характеризует Нижнеудинск, Зиму, Тельму, пишет о Байкале, о почтовой дороге и чайном пути через Хамар- Дабан, о Кяхте.

К этой же категории краеведческих, в определенной мере просвети­тельских книг следует отнести книгу иркутского губернатора А. М. Корни­лова «Замечания о Сибири» и значительно более богатую по содержанию и суждениям книгу историка, публициста и педагога П. А. Словцова «Письма из Сибири».

И мы, конечно, не можем обойти молчанием имя талантливой женщи­ны, одной из первых сибирских женщин-писательниц, Екатерины Алексе­евны Авдеевой-Полевой. Незаурядная бытописательница прекрасно отра­зила в «Записках и замечаниях о Сибири», «Воспоминаниях об Иркутске», «Очерках Масленицы в Европейской России и Сибири» культуру, быт, обычаи и уклад жизни сибиряков, в основном иркутян. Ее младший брат, Николай Полевой, будущий публицист, друг-недруг и оппонент Пушкина, родился в Иркутске, в 1896 году.

Николай Полевой и первая сибирская повесть

В начале XIX века сибиряки все больше выписывают и получают книг и журналов, уровень их литературного вкуса быстро растет. Список новых авторов пополняется, и пальму первенства в нем удерживает прозаик, пуб­лицист и журналист иркутянин Николай Алексеевич Полевой, выделяясь на общем фоне как автор первой сибирской повести «Сохатый», опубли­кованной в 1830 году. Правда, Полевой написал повесть уже за пределами Сибири, проживая в столице, но охарактеризовал ее как «Сибирское пре­дание».

В повести «Сохатый» Николай Полевой рассказывает о чиновничьем произволе, о бесчинствах иркутского коменданта, представителя дворян­ства еще екатерининских времен, когда все решали фавориты и ставлен­ники двора. Ограниченные и самодовольные, лелеющие свои предрассуд­ки и отжившие понятия о сословной чести, они возводили препоны на пу­ти любого стремления к справедливости и законности, которая ограничи­вала бы тиранию и произвол.

Это было очень актуально для того времени. За несколько лет до на­писания повести иркутский губернатор, прогрессивный законодатель Ми­хаил Сперанский, специально направленный царем в Сибирь, пытался, проводя законодательные реформы, ограничить на окраинах империи все­властие и злоупотребления чиновников. Сперанский привлек к суду 680 чиновников и взыскал с них около трех миллионов расхищенных рублей.

Но искоренить пороки оказалось невозможным никакими реформами, и эта несправедливость болезненно задевала души и достоинство сибиря­ков. Двое последователей, можно сказать, двое учеников Николая Полево­го, иркутяне И. Т. Калашников и Н. С. Щукин, практически сразу, сле­дом, написали схожие, почти документальные произведения.

Иван Тимофеевич Калашников написал первый сибирский роман «Дочь купца Жолобова», который имел подзаголовок «Роман, извлеченный из иркутских преданий» и был издан в Санкт-Петербурге в 1832 году. Ни­колай Семенович Щукин стал автором повести «Ангарские пороги» с под­заголовком «Сибирская быль», изданной в Санкт-Петербурге в 1835 году.

Иван Калашников и первый сибирский роман

Автор первого сибирского, можно даже сказать краеведческого, рома­на И. Т. Калашников родился в Иркутске, где и прожил более двадцати пяти лет. Следует отметить, что роман в Сибири того времени, да и в ли­тературе тоже – явление нечастое. Это был еще сложный жанр для рос­сийской литературы, тем паче для авторов, выросших на периферии. А по­тому труд Калашникова заслуживает особого внимания.

И. Т. Калашников – один из самых даровитых сибирских писателей той поры. Основной сюжет, главную линию романа, прототипы героев он, как и Полевой, взял из сибирской действительности.

В анналах сибирской истории значится человек со знаменитой аристо­кратической фамилией Нарышкин – это крестник Екатерины Второй, по­ставленный начальником Нерчинских заводов. Высокое покровительство, полная безнаказанность, дармовые казенные суммы, которыми Нарышкин свободно распоряжался, привели к тому, что разгулявшийся чиновник по­терял всякое представление о реальности. Он требовал сопровождать его пьяные походы пушечной пальбою и колокольным звоном, отбирал у встречных купцов товары, конфисковывал в кабаках вино и в кураже раз­давал народу, а еще любил, проезжая в карете, бросать в народ деньги. Од­ним словом, гулял широко, но был арестован и отправлен в столицу. Ни­какого наказания Нарышкин не получил, а императрица назвала его ша­луном. Эта пародия на законное правление легла первой сюжетной лини­ей в роман Калашникова. Но был и второй исторический сюжет, уже не смешной, а трагический.

В 1758 году в Иркутск прибыл коллежский асессор П. Н. Крылов для производства следствия по питейному откупу. Продажа вина всегда была чрезвычайно доходным делом, и за винные откупы война шла не на жизнь, а на смерть в полном смысле слова. Иркутские купцы не хотели отдавать откупы столичным вельможам и всячески этому сопротивлялись. Неспеш­но, «из-под руки», выведав, кто, где и как повинен в утайке денег от каз­ны, взятках и неподчинении властям, Крылов принялся вести следствие, ничем и никем не стесняясь. Купцов тащили в застенок, избивали палка­ми и плетьми, жгли огнем, выпытывая, где хранятся спрятанные деньги и золото. У иркутского миллионера Ивана Бичевина с особым пристрастием дознавались, в каких подвалах он «бочонки с золотом приковал цепями к стене». Купец не вынес жестоких истязаний и умер.

Не церемонился Крылов и с местной администрацией: разогнал маги­страт, а вице-губернатора Вульфа отрешил от должности и арестовал. Все­го Крылов выбил из иркутских купцов более ста пятидесяти тысяч рублей, но Сибиряков указывает сумму в два раза большую – триста тысяч руб­лей. Крылов гулял, пил, принуждал семейных женщин к сожительству, а на окраине выставил заставу, которая не выпускала из города никого, обы­скивая и отбирая все письма и бумаги. Но одному из гонцов удалось про­везти жалобу в подкладке шапки и доставить ее Елизавете Петровне, и в ноябре 1761 года, через три года после прибытия, Крылова арестовали. Су­дили его уже при Екатерине Второй, и приговор был суровым: «.Вместо заслуженной им смертной казни высечь в Иркутске кнутом и сослать на каторгу в работы вечно, а имение его, описав, продать с аукциона».

Эти два дела, нарышкинское и крыловское, и легли в основу романа

Калашникова. Следуя традициям Полевого, Калашников показывает Си­бирь как страну, где есть сильные и смелые люди, которым знакомы вы­сокие чувства и устремления. Калашников сочувствуют «славному сибир­скому купечеству» и в нем видит проявления русского сибирского харак­тера. Калашников вводит в роман факты и сведения о старой Сибири. Он излагает историю Нерчинских заводов, рассказывает о присвоении и осво­ении Амура, вспоминает о походах Ерофея Хабарова и даже о плавании Дежнева в северных водах, который «прежде Беринга открыл пролив меж­ду Азиею и Америкой». Судьбу главного героя романа, купца Жолобова, Калашников списал с трагической судьбы Бичевина. В романе Жолобов умирает на дыбе, не выдержав издевательств Крылова, которого Калашни­ков выводит под собственным именем.

Позже И. Т. Калашников признавался, что из подражания английско­му писателю Вальтеру Скотту, которого он почитал как родоначальника классического романа, соединил в своем произведении события разных времен. Калашников утверждал, что писатель имеет право отступления от исторической правды, если этого требует художественная правда.

«История говорит холодно, сухо, мертво; заслоняет лица и события своей тенью; рассказывает о минувшем, а не воскрешает их, не проливает жизни в их истлевшие кости и не выводит на сцену пред наши глаза». И тогда, продолжает Калашников, «.на помощь душе приходит божествен­ная всемогущая поэзия. Она одна только способна произвести чудо: заста­вить время переменить свой обычный путь; вызвать из вечности века и пролить огонь жизни в сердца, давно переставшие биться. Сие, то высо­кое и очаровательное наслаждение, доставляет нам драма, повесть, ро­ман.» Слова, под которыми могут подписаться и наши современники.

Как писатель периода господства романтизма Калашников верил, да и жаждал того, чтобы зло всегда было наказано, а моральные принципы до­бродетели торжествовали.

Современники И. Т. Калашникова называли его сибирским Вальтером Скоттом, но Калашников и не скрывал, что во многом подражал выдаю­щемуся мастеру исторического романа. Но при этом утверждал, что мыс­ли, картины природы, события – это все принадлежит ему как автору и его «владение неприкосновенно». «Я первый написал сибирский роман, – писал Калашников. – Кому я мог подражать, кроме формы?»

Схемы любовно-авантюрных романов являлись традиционными, а в центре всегда находилась молодая влюбленная пара, которой суждено пройти через множество испытаний, прежде чем соединиться навсегда. Та­кая же фабула была характерна для романтических повестей, которых пи­салось множество.

Повести Николая Щукина

Николай Семенович Щукин родился в Иркутске, учился в иркутской гимназии, впоследствии стал педагогом, известным краеведом и одним из авторов первых иркутских повестей. Он посвятил отдельные свои исследо­вания отношению иркутян к литературе, созданию личных библиотек, на­коплению книжных богатств города, прекрасно знал историю края, и, чи­тая его работы, трудно отделить писателя от краеведа. Главными его про­изведениями являются повести «Посельщик», написанная в 1834 году, и «Ангарские пороги», появившаяся на свет год спустя.

В «Посельщике» Щукин повествует о дворянине, бывшем офицере и храбром человеке, сосланном на поселение в Сибирь. Здесь он сталкива­ется с шайкой беглых каторжников, которые творят разбой и грабежи сре­ди местных крестьян. Не желая мириться с притеснениями, герой повести организует сопротивление насилию. Крестьяне и их новый предводитель побеждают разбойников, а читатели извлекают из повествования мораль­ные и нравственные уроки.

Другая повесть Щукина, «Ангарские пороги», или «Сибирская быль», также передает нам вполне достоверные события. Жестокий комиссар Тункинской крепости преследует ссыльного Александра, которому благо­волит девушка Надежда. Комиссар идет на различные подлости, чтобы уничтожить поселенца, а мать девушки упрятать в острог, дабы никто не помешал ему завладеть Надеждой. На этот типично романтический сюжет автор накручивает множество драматических событий, описывает красоты природы, экзотику сибирского быта. Повесть заканчивается тем, что мо­лодые люди решаются бежать из Сибири. В ходе преследования погибает комиссар, а главные герои оказываются в водной пучине. В эпилоге пове­сти некий сибирский купец рассказывает жене, что на ярмарке в Петер­бурге встретил он некоего майора, точь-в-точь похожего на бежавшего Александра.

Повести Николая Щукина отражают определенный этап развития ху­дожественного творчества иркутян. Они стали событием для своего време­ни и сыграли заметную роль в становлении сибирской литературы.

Дмитрий Давыдов – автор народной сибирской песни

Дмитрий Павлович Давыдов, двоюродный племянник известного по- эта-партизана времен войны с Наполеоном Дениса Давыдова, родился в Ачинске в семье чиновника. Получив домашнее образование, чувствуя в себе призвание и желая служить на поприще просвещения юношества, Да­выдов девятнадцатилетним молодым человеком приезжает в Иркутск и держит экзамен в иркутской гимназии на звание учителя. Затем он служит в разных уездных школах и училищах, а в 1860 году, выходя в отставку, ре­шает поселиться в Иркутске и занимает комнаты в полуподвальном этаже двухэтажного особнячка по улице Баснинской, недалеко от Ангары.

Не обремененный службой, Давыдов решает посвятить себя творчест­ву, имея к тому времени уже несколько публикаций в петербургской газе­те «Золотое руно», в том числе «Думы о покорении Сибири», «Думы бег­леца на Байкале», «Сибирский поэт» и другие. Вслед за этим Давыдов пуб­ликует поэму «Волшебная скамеечка», небольшую книжку «Поэтические картинки». Именно его стихи, несколько измененные, стали к тому време­ни известной народной песней «Славное море – священный Байкал», ко­торую знают и поют по сей день.

Славное море, священный Байкал!

Парусом служит армяк дыроватый.

Эй, Баргузин, пошевеливай вал —

Слышатся грома раскаты.

Песня стала настолько распространенной и так полюбилась народу, что проезжающий через Сибирь этнограф и писатель академик С. Макси­мов пытался установить автора, но не смог. В том, что у песни есть автор, Максимов не сомневался – песня обладала достоинствами, «отличающи­ми опытного стихотворца».

Прельщаясь широкой популярностью песни, находились люди, кото­рые пытались выставлять себя ее авторами. Песню включили в сборник «В мире отверженных», который вышел в 1899 году, но автора песни так и не могли указать. Даже Н. Ядринцев, прекрасно знавший Сибирь, посвятив­ший специальное исследование фольклору бродяг, считал «Славное море» народным произведением, отмечая при этом, что переправа через Байкал «.дала пищу многочисленным дышащим правдою и неподдельной поэзи­ей песням бродяг». Он также отмечал, что «даже в старинное время неко­торые бродяжеские песни отличались безукоризненной отделкой внешней формы и верностью стиха», и дословно приводил при этом песню «Слав­ное море – священный Байкал».

Сам Давыдов в предисловии к публикации стихов в газете «Золотое ру­но» пишет: «Беглецы с необыкновенной смелостью преодолевают естест­венные препятствия в дороге. Они идут через хребты гор, через болота, пе­реплывают огромные реки на каком-нибудь обломке дерева, и были при­меры, что они рисковали переплыть Байкал в бочке, которые иногда на­ходят на берегу моря и в которых рыболовы солят омулей».

Давыдов хорошо чувствовал и описывал сибирскую природу, в его за­рисовках мы слышим не восторженного романтика, а художника, рисую­щего с натуры.

Все было тихо, солнце село,

Чуть слышен плеск волны,

И ночь июльская светлела

Без звезд и без луны.

 

Веслом двухлопастным лениво

Я бороздил поток,

Скользил по Лене горделивой

Берестяной челнок.

 

Далеко берег был со мною,

Другого не видать,

Но над безбрежною рекою

Так весело мечтать.

 

Природа северная чудной

Красой одарена,

Но для кого в стране безлюдной

Роскошна так она.

Однажды весной случился ледяной затор на Ангаре, и вода хлынула в город – порой это случалось. Полуподвал, где жил Дмитрий Давыдов, зато­пило, и фактически все рукописи и книги поэта погибли. Это была невос­полнимая потеря для автора народной песни о Байкале. К тому времени он почти потерял зрение и восстановить многое из написанного уже не смог.

Василий Михеев – поэт социальных мотивов

По сравнению с прозаиками, число которых в Иркутске в первой по­ловине XIX века было невелико, поэтов было больше. Это Матвей Алек­сандров, Дмитрий Давыдов, Иннокентий Омулевский (Федоров), Петр Шумахер, Василий Михеев.

Василий Михеев родился в Иркутске в семье богатого купца, окончил гимназию, уехал учиться в Москву. Здесь написал первые стихи, но опуб­ликовал их в газете «Восточное обозрение», которая издавалась в Иркутске. Когда автору в 1884 году исполнилось двадцать пять лет, в Москве вышла первая книга его стихов «Песни о Сибири». Но потом последовали коме­дия, драма и роман – Михеев оказался очень работоспособным. Его стихи охотно печатают журналы «Мир Божий», «Нива», «Русское богатство». Уже первые критики упрекали Михеева в некрасовщине, но Михеев следовал за Некрасовым и не смущался критикой. Он не был сторонником отделения Сибири, как областники, и считал Сибирь родной дочерью России.

Михеев сразу и бесповоротно вступил на путь реализма и уже никогда не сворачивал с него – его даже можно упрекнуть в другой крайности, в натурализме. В предисловии к «Песням о Сибири» он подчеркивает, что его стихи обязаны своим рождением его личным наблюдениям, зарисов­кам с натуры, фактам из жизни. Написав несколько стихотворений о де­кабристах – «Князья», «Декабристы», «Ряженые», он отдал дань револю­ционно-демократическим веяниям и первым в русской поэзии, в стихах «Уроки музыки», откликнулся на восстание поляков на Кругобайкальском тракте в 1866 году. Герой его стихотворения, ссыльный поляк, учитель му­зыки в Иркутске, порывается присоединиться к восставшим братьям:

Наши бьются, – он твердил упрямо, —

А за ними я хоть на расстрел.

Михеев первым написал стихи о сибирском пролетариате – старате­лях, шахтерах, строителях дорог, реалистично показал их быт, что никак не вписывалось в каноны приверженцев чистого искусства. В поэме «Спиртонос Патрушев» поэт пытался создать привлекательный образ ста­рателя, в чем проявилось художественное новаторство Михеева и его гражданственность. Михеев выступает защитником доверчивых и наивных си­бирских аборигенов, которых спаивают и беззастенчиво грабят предприни­матели, купцы и чиновники.

Забытого, грязного вижу бурята.

И сердце страдает и горько, и свято.

В конце XIX века, с приходом железной дороги, Сибирь пережила не­виданную по масштабам, сегодня почти забытую эпопею – переселение миллионов крестьян из России на необжитые сибирские земли. Крестьяне приезжали целыми семьями и деревнями, шли по необъятным просторам, выискивая нераспаханные, не занятые никем целинники, ставили бивуаки и начинали новую жизнь. К сожалению, нет ни одного художественного произведения, воссоздающего это невиданное со времен первопроходцев массовое продвижение в Сибирь огромных масс народа. Михеев, пожалуй, единственный, кто обратил на него внимание.

На лицах темных, резко исхудалых,

Одно сознанье было лишь: дойти,

И не щадя ни слабых, ни усталых,

Достичь того, что мило так вдали:

Непаханой, немереной земли.

Михеев один из первых замечает, как капиталистический уклад жизни проникает в Сибирь, вторгается в патриархальность сибирской деревни, соблазняет крестьян возможностью быстрого и солидного обогащения. И крестьяне оставляют свои дворы, оставляют родителей, жен, детей и уходят на заработки. Но большие заработки – это миф. На приисках и строитель­стве железной дороги своя хищническая система: обсчеты, штрафы, неус­тройство быта, за все надо платить. А если остается что-то в кошельке, то вокруг соблазнительно поставлены трактиры и кабаки, к порогу которых наторена широкая дорога. И оторвавшись от земли, оставшись один на один с надвигающимся молохом, крестьянин уже не может вернуться до­мой – он перерождается нравственно и физически, теряет тягу к жизни на природе, работе на пашне, обретает новые, пагубные пристрастия.

Разрыв с землей всегда оборачивался для человека трагедией, и в этом смысле Михеев намного раньше заговорил о наступлении индустрии на деревню, о ее разрушении и опустошении, чем писатели 1960-х годов, обо­значенные как деревенщики. Они застали и описали период уже оконча­тельной деградации деревни.

В оценке происходящего Василий Михеев стоял на позиции народни­чества, но постепенно пришел к пониманию организованной борьбы за свои права тех, кто добывал и создавал все блага. Об этом он первым ска­зал в сибирской литературе, используя местный материал, в романе «Золо­тые россыпи», который посвятил В. Г. Короленко. Показывая сплочен­ность и единство рабочих, Василий Михеев ничего не идеализирует. «Трех­тысячная толпа суровых лиц, мозолистых рук, вдавленных, но все еще мощных грудей казалась ему каким-то трибуналом, способным безапелля­ционно осудить его. в роли проницательного и опытного хозяина». Здесь речь идет о хозяине прииска, некоем Сахалинине, представителе молодых русских капиталистов, которые едут в европейские столицы не прожигать жизнь, не проматывать отцовские миллионы, а учиться делу и продуман­ному хозяйствованию. Но и эти хорошо обученные новоявленные хозяева жизни проигрывают перед единым разумом и общей волей тех, кого уже называют классом. Михееву удается нарисовать не только образ-символ уже организованной, сплоченной общим интересом толпы, он передает да­же некое ее мистическое пугающее наступление, спаянное глухой и слепой силой нерасторжимости.

«По лестницам медленно карабкались, как ряд теней, плотно, одна за другой, согнутые фигуры рабочих, некоторые со свечами в руках. Темная пропасть то и дело скупо освещалась мерцанием бесчисленных огоньков. При этом мерцании мгла неосвещенных углов глядела еще мрачнее, и без­молвная нить рабочих, цепляясь за перекладины лестниц, казалась цепью странных существ.»

Михеев – поэт, преданный интересам рабочего человека, и потому для его произведений характерна поэтизация труда, выраженная грохотом ма­шин, сложностью и напряженностью производственного процесса. При этом он провозглашает свое право защищать трудовой народ и надеяться на его признание.

Два литературных мемориала

В районе площади Декабристов, в глубине квартала, стоит здание про­фессионально-технического училища № 1 – когда-то здесь располагалась Иркутская духовная семинария, наша «сибирская бурса». Из ее стен вы­шли и снискали славу на литературном поприще выдающийся публицист Афанасий Прокопьевич Щапов и писатель Михаил Васильевич Загоскин. Они дружили, общались и позже, после окончания училища, оба страстно боролись с несправедливостью, оба жили и работали в Иркутске, оба на­шли в Иркутске вечный приют. Им поставлены памятники-надгробия: Щапову – на Знаменской горе, а Загоскину – на Иерусалимской. Только эти два памятника иркутским литераторам XIX века и сохранились в на­шем городе.

Кладбище на Знаменской горе начали равнять и застраивать еще в тридцатые годы XX века, возвели двухэтажные бараки общежитий завода имени Куйбышева. К нынешнему времени от погоста ничего не осталось, но памятник Щапову сохранили. На мощном постаменте установлена ко­лонна, увенчанная массивным крестом, ниже лаконичная надпись: «Роди­на – писателю». За сохранение памятника Щапову в сороковые и пятиде­сятые годы боролись историки Ф. А. Кудрявцев и С. В. Шостакович. В на­ши дни по инициативе историка А. С. Маджарова в Иркутске регулярно проводятся Щаповские чтения.

Здесь мы должны сказать о могучей иркутской когорте публицистов и литераторов второй половины XIX века. Это Андрей Павлович Нестеров, Серафим Серафимович Шашков, Афанасий Прокопьевич Щапов, Михаил Яковлевич Писарев, Григорий Николаевич Потанин, Николай Михайло­вич Ядринцев – все они преданные адепты исторической, философской, научной и общественной русской мысли, авторы сотен публицистических работ. Все они жили и работали в Иркутске, имена всех остались в исто­рии города.

Памятник Михаилу Васильевичу Загоскину – полированная с лицевой стороны плита, в овале из лаврового венка – рельефный портрет писате­ля. Под ним писательское стило, прорастающее стеблем, даты и надписи: «М. В. Загоскину. Сейте разумное, доброе, вечное.» Находится памятник на бывшем Иерусалимском кладбище, на территории которого в шестиде­сятые годы был разбит парк для гуляний и увеселений. Ныне настойчиво­стью и силами общественности аттракционы парка демонтированы.

Роман Загоскина «Магистр» посвящен судьбе Афанасия Щапова. Он как бы замыкает круг лучших прозаических произведения иркутян XIX ве­ка. Прототипы его героев легко узнаются, изменены только имена. Их жизнь – детство, юность, годы обучения в бурсе, психологические порт­реты героев – все достоверно, поскольку не выдумано, а списано с нату- ры. А натура была неприглядна. «.У нас в городах над покойниками ни­когда так не плачут, – вспоминает Загоскин о бурсе, – как плакали наши матери, провожая своих детей в школу». Герой романа дает себе клятву до­биваться лучшей, осмысленной и достойной жизни.

На стыке веков

В конце XIX – начале XX веков русскую литературу захлестнули но­вомодные течения как предвестия грядущих перемен, как желание освобо­диться от условностей религии, домашней и общественной жизни, даже полный отказ от морали и нравственности. Веяния эти шли с запада от философии Ф. Ницше, от элитарных теорий искусства А. Шопенгауэра, от признания примата бессознательного над сознанием. Декаданс, модер­низм, акмеизм, символизм – эти направления в искусстве принимались с восторгом, но не в силу неотразимости, а в силу протеста против привыч­ных и отупляющих условий жизни.

Еще до революции в Иркутске выходит поэтический альманах «Иркут­ские вечера», где печатали стихи молодые авторы Владимир Пруссак, Кон­стантин Журовский, Варвара Статьева, Надежда Камова, которые явно подражали Северянину, Бальмонту, Блоку, Брюсову.

Хризантемы мои молчаливые,

Бесконечно любимые мной,

Вы ласкаете сердце мятежное

Безмятежной своей красотой.

 

Истомленный скитаньями долгими

По пустынным житейским пескам,

Я с безумною грустью и нежностью

Прикасаюсь к родным лепесткам.

 

Дорогие мои, молчаливые,

Бесконечно любимые мной,

Я б хотел хризантемою белою

Расцвести над печалью земной.

Это Вячеслав Вяткин, талантливый поэт, но сильно подверженный моде. Расцвести хризантемою хотели многие, и они изощрялись не только в стро­ках и образах, но и в нелепом словотворчестве. Иосиф Иванов призывал:

Будь творцом нетленной пряжи

Мирового покрывала,

Не отпрянь с последней стражи

Тьму создавшего развала.

Шарада и ребус, которые достойны только одного определения – бес­смыслица. Но бессмыслица с претензией.

Хочу признания, хотя бы на неделю,

Хочу известности, рецензий и реклам.

Это из стихов Пруссака «Стихи на свалке». Сказано честно, но такова безапелляционная природа эгофутуризма.

Новолитературная мода плохо приживалась в Сибири. Неизбалован­ные обилием новинок, сибирские поэты не восторгались и не превозноси­ли модных литераторов, хотя знали и читали их. Свое отношение к ним читающая публика продемонстрировала во время поездки Сологуба, Баль­монта и Северянина по Сибири. Отзывы местной прессы пестрели нелест­ными высказываниями: «литературное уродство», «кривлянье и саморекла­ма», «адепты фиктивной свободы личности», «модная литературная шуми­ха». Только Иосиф Иванов был назван «правоверным модернистом Сиби­ри», а Сологуба и Бальмонта взял под защиту Николай Насимович-Чужак, член РСДРП с 1904 года, публицист и участник революции. В журнале «Ба­гульник» Н. Чужак представлял Сологуба выразителем исконно русского самосознания, даже пророком, но остался со своим единственным голосом.

Эстетическое чувство сибиряков противилось новым веяниям, оно охраняло их от западных, чуждых здоровой психике веяний, помогало сохранять верность традициям и русской классике, народной эстетике и мудрости. Во многом это объяснялось благотворным воздействием могучей сибирской природы, ее влиянием на развитие души.

Конечно, доминирующую, огромную роль в этом играл такой могучий природный фактор как Байкал. Ему посвящалось немало поэтических про­изведений. Первым собрать под одну обложку стихи иркутских поэтов о Байкале попытался иркутский частный книгоиздатель Михаил Евстигнее- вич Стож. После революции, в 1925 году, он сделал два выпуска сборни­ка, нечто вроде краткой поэтической антологии, которую так и назвал: «Как воспет Байкал в стихах и в прозе». До прозы дело не дошло, а «Бай­кал в стихах» вышел.

Спит могучий Байкал. Вековой тишины

Величавую гордость хранит.

Зачарованный мир водяной глубины

Беспробудно, таинственно спит.

 

Там господствует мрак. На причудливом дне

Вечных грез околдованный круг —

Все оковано сном, все в таинственной мгле,

Там волшебно отсутствует звук.

 

Меж суровых красот, средь диковинных рыб,

Между струй изумрудной волны,

В тихом чудном дворце из сапфировых глыб

Спит Властитель Байкальской страны.

Л. Игнатович, 1911

Прекрасной дочери Байкала Ангаре посвятил поэму Г еоргий Вяткин. На­чинает Вяткин издалека, перечисляя достоинства и красоты российских рек. Поэт не отделяет Сибирь от России, но склоняется к сибирской красоте.

Немало чудных рек в Сибири

Быстрее этих и сильней,

Красивей этих несравненно

Иртыш и Обь, и Енисей.

 

Не перечесть нам рек и речек

Светлей и чище серебра,

Но нет прозрачней и прекрасней

Чем дочь Байкала – Ангара.

Фольклорно-легендарные традиции нашей поэзии, питающейся очаро­ванием Байкала, всегда давали сибирякам силы преодолеть искушение увлечься изысками декаданса и символизма.

В годы революции

Непосредственно от революционной поры в иркутской поэзии оста­лось не много. В основном это несовершенные стихи Федора Лыткина да нескольких самодеятельных поэтов-красноармейцев. Они переделывали стихи разных поэтов под песни, которые распевали на знакомые мотивы: о «Варяге» или «Не вейтеся, чайки, над морем».

Федор Лыткин, сын ссыльного черкеса и женщины-сибирячки, учил­ся в иркутской гимназии, участвовал в издании коллективных сборников стихов, но уже в 1915 году увидел свет его сборник «Песни юности», ко­торый вышел в Иркутске. С выходом книжки Федор Лыткин становится поэтом революции: «Песни пасынков Сибири», «Песни перед бурей», «Друзьям бойцам», «Гимн революции», «Манифест 14 марта 1917 года», «Вы – факелы Вселенной» – названия его стихов.

Вперед, разгневанный народ!

Бушуй вспененная стихия!

Вперед! На звенья цепи рвет

Освобожденная Россия!

Вперед, о родина! Вперед!

В феврале 1918 года на Втором Всероссийском съезде Советов Федор Лыткин был избран заместителем председателя Центросибири и назначен народным комиссаром Управления Центросибири. В ноябре 1918 года Фе­дор Лыткин был убит в бою.

Из поэтов-красноармейцев к иркутянам можно отнести только бойца илимских партизанских отрядов Николая Петровича Реброва-Денисова. В партизанский отряд Ребров-Денисов попал опытным революционером – позади Тобольский и Александровский централы. Свои стихи-песни он посвятил товарищам по оружию – «Бой под Усть-Кутом» и «Героям, по­гибшим под Усть-Кутом». Несомненный интерес представляет цикл сти­хов «Переговоры», рассказывающий о Гражданской войне. Переговоры, по замыслу поэта, ведут белый генерал Войцеховский и красный командир объединенных партизанских отрядов Зверев.

Вот каким нарисовал портрет генерала Войцеховского Ребров-Денисов.

Как в бурю свинцовая туча,

К Иркутску я быстро спешу.

Стихийным ударом могучим

Рабочих ряды сокрушу.

 

От ужаса мир содрогнется,

Так грозен мой будет налет,

И в море крови захлебнется

Рабоче-крестьянский народ.

 

Ворвутся в Иркутск легионы

И город сравняют с землей;

Расстрелы, нагайки и стоны

Идут неразлучно со мной.

 

Смерть сею налево, направо,

Гуманничать я не люблю;

И с рабским отродьем расправу

В Иркутске на днях учиню.

А вот ответ командарма Зверева.

Я жду вас к себе с нетерпеньем —

Прошу, торопитесь скорей,

Свинцово-стальным угощеньем

Я встречу незваных гостей.

 

К вам выйдут навстречу колонны

Моих добровольцев-орлов.

Узнают тогда легионы

Удар молодецких штыков.

 

В Иркутске народная сила

На тризну давно уж вас ждет,

Готова сырая могила,

И строю для вас эшафот.

 

Спешите, усатые паны,

В Иркутск, в гости к нам поскорей —

Здесь встретят вас аэропланы

И грохот, и гул батарей.

В двадцатые годы в Иркутске работали талантливые писатели Иван Михайлович Новокшенов и Павел Филиппович Нилин, которые вскоре перебрались в Москву.

Нилин уехал из Иркутска, когда ему не исполнилось и двадцати двух лет, но он уже успел поработать в иркутском и тулунском уголовном ро­зыске и вскоре написал две повести – «Жестокость» и «Испытательный срок», под впечатлением событий своей боевой юности. По произведени­ям Павла Нилина снято шесть фильмов, в том числе «Большая жизнь», и почти все его фильмы удостоены Государственных премий. Иркутские ли­тературоведы, несмотря на многочисленные премии и народное признание Нилина как выдающегося писателя, не занимались исследованием его творчества, хотя и «Жестокость», и «Испытательный срок» полностью со­зданы на иркутском и тулунском материале.

Иван Михайлович Новокшенов был командующим зиминским фрон­том, который в конце января 1920 года держал оборону против наступаю­щих с запада каппелевских войск. В 1928 году режиссер Пудовкин по ру­кописи Новокшенова снял фильм «Потомок Чингисхана».

В 1921 году в Иркутске в типографии Пятой армии был отпечатан пер­вый советский роман «Два мира». Автором этого произведения стал Вла­димир Яковлевич Зазубрин (Зубцов), участник революционных событий и Гражданской войны. Он был мобилизован в белую армию и направлен в военное училище в Иркутске. После его окончания В. Я. Зазубрин отпра­вился на фронт, где перешел на сторону красных. Работая в редакции га­зеты «Красный стрелок», Зазубрин собирал материал для своего будущего романа. Произведение одобрили и высоко оценили руководители совет­ского государства – Ленин и Луначарский. Хороший отзыв первый совет­ский роман получил от Горького: «.Социальная полезность книги этой значительна и неоспорима».

Завтра была война

Великая Отечественная война обернулась для страны бездной невзгод, и иркутские писатели полностью разделили с народом все тяготы лихоле­тья. Они стали участниками битвы за свободу страны, сумели выразить ее суровую правду.

На восточном фронте военными корреспондентами работали И. Мол- чанов-Сибирский, Ин. Луговской, К. Седых, Г. Марков, туда же, будучи студентом ИГУ, в 1943 году был призван М. Сергеев.

Моисей Рыбаков в 1941 году стал курсантом военно-инженерного учи­лища. После окончания в качестве командира саперов он был отправлен на фронт. В Иркутске, в журнале «Новая Сибирь» стихи Рыбакова печата­лись еще до войны: «Наш город», «Ангарский мост», «Ангара». В 1941 го­ду опубликованы стихи «Заярск», «Рыбак», «Кино в Братске», «Мы с Бай­кала», «На правый берег», «Два прощания» и другие. Капитан Рыбаков по­гиб в 1943 году при наведении речной переправы.

В 1942 году публикуются стихи Виктора Киселева, Иван Молчанов- Сибирский печатает стихи «Полевая почта», Иннокентий Луговской выпу­скает сборник «Из полевой сумки». Елена Жилкина в госпиталях и на предприятиях, на шахтах и в колхозах читает стихи – «За Родину, за честь, за свободу», «Бомба и знамя». В 1943 году в Улан-Удэ выходит ее первая книжка «Верность». В конце тридцатых – начале сороковых годов на ир­кутском авиазаводе работает и публикует свои первые произведения Васи­лий Федоров. В сороковые годы выходят книги А. Тороева «Улигер, сказ­ки и песни», «Новые сказки» на бурятском и русском языках.

Известный сибирский писатель Алексей Васильевич Зверев перед вой­ной преподает в иркутской железнодорожной школе, а в 1942-м его при­зывают в армию.

Война мне миг дала, в который

Казалось, что я снова жил.

И ноющий металл моторов

Всю душу мне разворошил.

 

Не ведали леса и пашни

Разбоя на цветном лугу,

И сразу грудь свою бесстрашно

Земля подставила врагу.

 

Земля! Ты телом исполинским

Покрыла все, чтоб устоять,

И грудью белой, материнской

Принять удар! Удар опять!

 

И дым, и чад стеной сплошною,

И, трепетом напоена,

Над развороченной землею

Повисла грозно тишина.

 

И кажется, что не был страшен

Тот миг безумства и тоски —

И снова в синем небе нашем,

Летают наши ястребки.

1942

По поэтическим строчкам, если они честны, всегда можно восстано­вить биографию поэта. Например, стихи, написанные в 1943 году, имеют посвящение «К. 3-вой», надо полагать «Кате Зверевой», жене поэта.

Хорошо, что не вижу угла,

Где, прощаясь, пожал твою руку.

Мне, как тяжкий недуг, помогла

В прожитом разобраться разлука.

 

Все изжито, все горечи дней,

И в кругу позабытых такими ж.

Как твою фотографию вынешь,

Да как голову думную вскинешь,

Так в землянке вдруг станет светлей.

Да, война все ставит на место – остается только главное, остальное уходит. И эти стихи тоже, конечно, посвящены жене.

Никакая дорога дальняя,

Ни мороз, ни палящий зной,

И не дни, что тюрьмы печальнее,

Не разлучат меня с тобой.

Сколько видел я нежных, тающих,

Ласки ищущих женских глаз.

Но те синие, не прощающие

Встретил я лишь единый раз.

В дни, когда я угас в безнадежности,

В дни потери, в раскаянья дни

Взгляд нетленной и чудной нежности,

Милый друг, для меня сохрани!

1943

Тысячи людей разлучены, но как бы ни болела душа, они делают од­но великое дело – громят врага. Стихи войны, они оголены, как больной нерв, и все понятно до конца – победа или смерть.

Если ранен буду пулей жаркой,

Злая боль рассудок унесет,

Русская девчонка-санитарка

Раны перевяжет и спасет.

 

Может быть, что к зареву пожарищ

Злая смерть девчонку подведет,

Друг мой верный, боевой товарищ

Раны перевяжет и спасет.

 

А случится, что и друг печальный

Упадет на раненую грудь,

Я ползком, коль выживу случайно,

Одолею тот недлинный путь.

 

Я зубами буду рвать коренья,

Раною к родной земле прижмусь.

Сколько сил во мне,

В душе терпенья —

Всем во мне

До жизни доберусь

1943

И вскоре ему действительно пришлось «добираться до выздоровления» – Алексей Васильевич был тяжело ранен и долго лежал в госпитале. Об из­нурительных буднях войны он поведал в повестях, принесших ему славу, – «Раны» и «Выздоровление».

В сорок четвертом, осенью, автор этих строк пошел в школу. Нас, одиннадцать первоклашек, на обширном дворе 38-й школы Иркутска по­строила шеренгой наша первая учительница Екатерина Степановна Звере­ва и повела в класс. Учились мы во вторую смену, и зимой, когда рано тем­нело, часто не было света. Екатерина Степановна зажигала свечу и, наки­нув на плечи платок, читала нам какую-нибудь книгу. Мы сидели вокруг нее и слушали. Жила Екатерина Степановна во дворе школы, с дочерью и сыном, и ее дети часто приходили к нам в класс и сидели вместе с нами.

Под новый, 1945 год, последний год войны, вернулся с фронта ее муж, тоже учитель. Он был изможден, бледен, ходил с тросточкой – получил ранение на войне и долго лечился в госпитале. Этим учителем был Алек­сей Васильевич Зверев, тот самый, который ушел на войну в 1942 году из нашей же школы и ей, своей жене, Кате Зверевой, посвящал стихи.

Когда я собирал материал к 40-летию Победы, я разыскивал своих учителей, врачей, которые работали в госпиталях. В ходе этих поисков я встретился с Алексеем Васильевичем. Он был уже известным писателем, а его сын Валерий стал известным в Иркутске художником. На титуле кни­ги «Лыковцы и лыковские гости» Алексей Васильевич написал: «Ивану Ивановичу Козлову в память о нашей 38-й школе и на добрую память. 19 февраля 1986 г.»

Поэт Анатолий Ольхон в годы войны активно работал в «Окнах ТАСС». Художники Николай Шабалин и Владимир Томиловский создава­ли рисунки – живой отклик на события под Москвой, Сталинградом, на Курской дуге, а поэты Анатолий Ольхон и Иннокентий Луговской сочи­няли к рисункам стихи. «Окна ТАСС» – это искусство военных лет, кото­рое вышло на улицы. Перед витринами, где размещались «Окна», всегда толпился народ. Большая коллекция этих плакатов хранится в нашем ху­дожественном музее.

Художник Николай Васильевич Шабалин всю войну работал рядом с Ольхоном и Кунгуровым в «Окнах ТАСС». Он иллюстрировал книги ир­кутских писателей и детские книжки-раскладушки. Это был очень образо­ванный и очень добрый человек. В Гражданскую, в девятнадцать лет, он воевал и с Пятой армией пришел в Иркутск. Уже тогда он пытался рисо­вать карикатуры и плакатные агитки. Его отправили учиться в красноар­мейскую студию при политуправлении армии, которой руководил Сергей Бигос, член ИЛХО. После демобилизации Николай Васильевич учился в студии Ивана Копылова, основателя иркутского изопедтехникума, затем – художественного училища. После студии Николай Васильевич учился в Ленинграде у К. С. Петрова-Водкина, а после возвращения в Иркутск ра­ботал художественным редактором Иркутского книжного издательства. Им оформлены десятки книг иркутских поэтов и писателей.

В 1945—1946 годах сестра Николая Васильевича, которая жила по со­седству в нашем доме, привела к нам в гости своего брата. Худой, с огром­ной белой бородой, в длиннополом изношенном пальто, он показался мне старым дедом, который живет где-то в лесу. Взрослые сидели за столом, а мы с ним ушли в соседнюю комнату, и он учил меня рисовать. Мы сиде­ли на полу среди бумаг, он рисовал птиц и зимний сад, а я попросил что- нибудь про войну. «Ах, как надоела война», – тихо сказал он, но нарисо­вал землянку, рядом партизана с бородой и гранатой в руке, а у края зем­лянки – немца на тонких согнутых ногах и с поднятыми руками. С мор­ковного носа немца свисала морозная сосулька.

«Если хочешь научиться рисовать, – объяснял мне мой бородатый друг, – ставь две точки и соединяй их прямой линией, без линейки. А по­том ставь три точки и соединяй их кривой линией – рисуй круг. И так много раз, как играешь гаммы».

«А ты можешь нарисовать Сталина?» – спросил я его однажды. «Мо­гу», – ответил он и за одну минуту набросал профиль вождя. Я смотрел на него, как на волшебника.

В семидесятые годы я посещал его выставки, называл Николая Васи­льевича своим учителем, бывал у него в гостях, познакомился с его сыном и невесткой. В 1972 году издательство «Советский художник» выпустило почтовую открытку с репродукцией его картины «Девочка» – круглое ли­цо, большие глаза, красная косынка – типичный портрет 1930-х годов. Эта работа хранится в запасниках иркутского художественного музея. На обороте открытки Николай Васильевич написал: «Ивану Ивановичу, с ко­торым я познакомился, когда ему было 10 лет, и я подарил ему книжку с моими иллюстрациями. Продолжим наше знакомство на многие годы еще. Н. Шабалин».

Это был февраль 1978 года. Через два года его не стало.

После Победы

После войны домой, в родной Иркутск, возвращаются писатели-фрон­товики: артиллерист Алексей Зверев, сапер Лев Кукуев, военные коррес­понденты Георгий Марков, Иван Молчанов, Константин Седых, Марк Сергеев, политработник Леонид Огневский, штурман бомбардировочной авиации Василий Козловский и офицер пехоты, поэт Юрий Левитанский. Начинается новое время, новая литература.

Заявившие о себе еще до войны иркутские романисты Г. Марков и К. Седых работают над продолжением сибирских эпопей, а вперед, как более оперативный жанр, вырвалась поэзия. Кроме поэтов старшего возраста – И. Луговской, А. Ольхон, И. Молчанов-Сибирский, Е. Жилкина – заяви­ли о себе поэты более молодого поколения – М. Сергеев, Ю. Левитан­ский, П. Реутский. Поэты, как требует время, привносят новые темы в ли­тературу. Иннокентий Луговской создает стихи о геологах – «Саянская песня», о строителях – «На Великом Сибирском», о тружениках Байкала – «Омулятники», «Над тихим Байкалом».

В Сибири и на Дальнем Востоке начинают выходить новые альмана­хи. Свои литературно-художественные и общественные издания обрели Красноярск, Владивосток, Чита, Магадан, Колыма и Сахалин. Продолжа­ли выходить уже известные журналы и альманахи «Сибирские огни» в Но­восибирске, «Енисей» в Красноярске и «Новая Сибирь» в Иркутске. В конце сороковых годов, задолго до пьесы «Канун грозы» драматург Павел Маляревский создает по мотивам известных отечественных и зарубежных сказок и легенд пьесы для детского театра, придавая им современнее зву­чание: «Кот в сапогах», «Счастье», «Не твое, не мое, а наше», «Чудесный клад», «Конек-горбунок». Сказочные персонажи рассказывают детям о до- бре и зле, о лжи и справедливости, и юные граждане растут с увереннос­тью, что добро и справедливость всегда побеждают.

С Иркутском послевоенных лет связана творческая судьба поэта Васи­лия Федорова. Свой трудовой путь он начинал в колхозе, а в годы войны работал на авиационном заводе. В 1947 году у него выходит книжка «Ли­рическая трилогия» и его направляют в Литературный институт. Он пишет о золотоискателях, землепашцах, его крестьянский характер чувствуется в стихах и поэмах «Золотая жила», «Мастер», «Трудовая книжка». Индустри­ализация страны, создание промышленного потенциала – тоже его забо­та, ибо за этим стоит судьба России. Лучшим произведением Федорова на эту тему является его прекрасная поэма «Проданная Венера».

Василий Федоров никогда не терял связь с Сибирью, с литературным объединением иркутского авиазавода «Парус». Это литобъединение посе­щали и получали там уроки поэтического мастерства поэты послевоенно­го поколения – Г. Гайда, В. Скиф, В. Козлов.

«Следует жить...»

В 1948 году в Иркутске происходит яркое и значительное событие: композитор Ю. Матвеев и поэт Ю. Левитанский создают первую песню об Иркутске.

Когда мы шли военными дорогами

В походах и сраженьях боевых,

За падями таежными далекими

Ты снился мне в землянках фронтовых.

 

Студеный ветер дует от Байкала

Деревья белые в пушистом серебре.

Родные улицы,

Знакомые кварталы —

Город, мой город на Ангаре.

Юрий Левитанский после войны около десяти лет прожил в Иркутске. Он стал известным поэтом, и вся страна знала и пела, и поет его чудные стихи-песни, такие как «Монолог у новогодней елки».

— Что происходит на свете?

— А просто зима.

— Просто зима, полагаете вы?

— Полагаю.

Я ведь и сам, как умею, следы пролагаю

В ваши уснувшие ранней порою дома.

На войну он ушел добровольцем, участвовал в освобождении Киева, Будапешта и Праги. Стихи начал писать на фронте, а в 1948 году в Иркут­ске выходит его первый сборник «Солдатская дорога». Редактирует книгу А. Ольхон, оформляет художник Н. Шабалин. Потом следуют сборники «Встреча с Москвой» (1949), «Самое дорогое» (1951), «Листья летят» (1956).

Первая песня об Иркутске у многих иркутян рождает воспоминание о далекой юности, о музыке и огнях на катке, о ярко освещенных фасадах ки­нотеатров «Художественный» и «Гигант», об улыбках студенток. Я учился тогда в авиационном техникуме и, как многие юноши, писал стихи. Однаж­ды, взяв тетрадку, я пошел в редакцию газеты «Восточно-Сибирская правда».

В пятидесятые годы журналисты и писательская организация распола­гались на втором этаже бывшего книжного магазина Макушина и Посохи­на на улице К. Маркса, там, где ныне – филиал краеведческого музея. Пришел, спросил кого-нибудь из писателей, и мне показали на небольшое окошко, которое выходило на лестничную площадку. Над окошком таб­личка «Прием рукописей». Стучу, и появляется лицо с черными усиками, волнистой шевелюрой и светлыми глазами. Мой визави в военной форме, кажется лейтенант, при орденах. «Я вас слушаю». В ответ я протягиваю те­традку. Лейтенант заглядывает в нее, пробегает глазами и спрашивает: «Отец жив?» – «Нет». – «Он был летчиком?» – «Нет, просто я учусь в авиационном техникуме.» – «Хорошо. Мы вам ответим», – кивнул офи­цер и ушел вглубь комнаты. Это был Юрий Левитанский – я узнал его – он выступал перед студентами, и потом я видел его на фотографиях.

Левитанский любил сибирские песни, считал, что ничего прекраснее природной красоты не может быть на свете.

Вы помните песню про славное море?

Про парус, летящий под гул баргузина!

Осенние звезды стояли в дозоре,

Осенним туманом клубилась низина.

 

Потом начинало светать понемногу,

Пронзительно пахли цветы полевые.

Я с песнею тою пускался в дорогу,

Байкал для себя открывая впервые.

 

И думалось мне под прямым его взглядом,

Что, как ни была бы ты, песня, красива,

Ты меркнешь,

Когда открывается рядом

Живая

Земная

Всесильная сила.

Ответ я получил на бланке с грифом газеты. Там было сказано, что стихи искренние, образные, отметили стихи о погибшем летчике и пред­ложили поработать над текстами.

В 1956 году Левитанский уехал из Иркутска, оставив нам прекрасную песню, которая и сегодня звучит в эфире.

«Иркутская стенка»

В шестидесятые годы в стране менялся идеологический климат. С но­выми идеями и новым подходом к общественной и частной жизни чело­века в литературу приходит поколение писателей и поэтов предвоенных лет рождения, чье детство и взросление пришлись на войну и на послево­енные годы.

В пятидесятые годы произошли два события, которые знаменовали со­бой прорыв молодого поколения в большую литературу с качественно но­выми установками, отличными от установок старших поколений литерато­ров. Это были две группы молодых поэтов и прозаиков, сформировавши­еся в разных концах страны, но которые фактически разом вышли на ли­тературную авансцену и обрели огромную популярность и влияние.

Первая группа – это москвичи Е. Евтушенко, А. Вознесенский, Р. Рождественский и, как шутили писатели, «примкнувшие к ним» Б. Ахма­дулина и Б. Окуджава. Лидером этой группы поэтов, талантливых и рабо­тоспособных, безоглядных в своем напоре, стал самый энергичный, шум­ный и популярный из них, Евгений Евтушенко, который сразу начал при­мерять на себя тогу пастыря молодого поколения страны. Эта группа осо­знавала свое лидерство и высказалась устами Вознесенского: «Нас мало, нас, может быть, четверо.»

Второй группой прорыва стала «стенка» молодых иркутских писателей, как они сами себя называли. Они единым голосом заявили о себе в 1965 году на знаменитом Читинском семинаре писателей Восточной Сибири, когда из десяти принятых в Союз писателей СССР семеро оказались ир­кутянами: Александр Вампилов, Валентин Распутин, Леонид Красовский, Геннадий Машкин, Юрий Самсонов, Дмитрий Сергеев, Вячеслав Шугаев и Ростислав Филиппов (Филиппов жил тогда в Чите, но со временем пе­реехал в Иркутск). Участниками семинара были Сергей Иоффе, Борис Ла­пин, Глеб Пакулов, они стали членами Союза немного позже.

Этих молодых сибирских литераторов тогда и назвали «иркутской стенкой», которая сыграла значительную роль в обновлении российской литературы, провозгласив главными постулатами творчества нравствен­ность, гражданственность, достоинство. В группе преобладали прозаики, словно в противовес московской группе Евтушенко – там все были поэта­ми. Обе группы – и «иркутская стенка», и московская безымянная – бы­стро стали известны и популярны в стране и за ее пределами. Лидером «иркутской стенки» был молчаливый, но отзывчивый Александр Вампи- лов, Саша, Саня, как его называли друзья.

Геннадий Машкин вспоминал: «В минуты упадка духа, как в трагико­мическом случае с чтением «Утиной охоты» на худсовете в нашем драмте- атре, мы собирались всей «стенкой» и начинали разрабатывать новые за­мыслы. И никто не стеснялся прорабатывать свой личный сюжет на това­рищеском собрании». Однажды у Петра Реутского, которого «стенка» ре­шила перетащить из поэтов в прозаики, не задалась повесть «Три дня в гостях у Аллы». Александр Вампилов предложил разбросать повесть на че­тырех редакторов: на него самого, на Машкина, на Шугаева и на Распути­на, чтобы отредактировать ее и дать возможность Петру Ивановичу завер­шить начатое. Но случилось так, что Шугаева, Машкина и Вампилова от­правили в командировку. Тогда Распутин, верный литературному братству, оставшись один, целый месяц работал с рукописью Петра Ивановича. «.Наш Валентин отдал «Алле» месяц драгоценного времени. На месте Распутина в то время мог оказаться каждый из нас – картина была бы та же», – записал Машкин.

Когда «стенка» стала отвоевывать все более широкое поле популярно­сти, ее недоброжелатели, а таковые у талантливых людей всегда найдутся, стали поговаривать, что они, молодые, теснят стариков, ветеранов войны – вот уж поистине немощь на всю голову. Мы все свидетели, как наши до­рогие ветераны – А. В. Зверев, Д. Г. Сергеев, Г. Ф. Кунгуров, Е. В. Жил­кина, В. В. Козловский – называли всю «стенку» трогательно, как млад­ших братьев: Валя, Саня, Слава, Гена. «.Мы в своих литературных нача­лах тесно примыкали к старшим из роковых-сороковых, которые осваива­ли перо иногда с большими трудами, чем их молодые собратья», – свиде­тельствует Геннадий Машкин.

Что касается московской группы поэтов, то назвать ее «стенкой» не получается. Творческие принципы и направления участников изменились, поэты разошлись, хотя у них и сохранилась обычная человеческая дружба. Единства взглядов, тем более братства, как у сибиряков, у москвичей не случилось. Эта группа была дружна, пока рвалась на литературные подмо­стки страны, а потом этого не стало.

«Иркутская стенка» всегда, до конца оставалась единой и верной моло­дым убеждениям когортой. Ее идеалы оставались ясными и понятными, по­мыслы и поступки – неразделимыми: как думаешь – так и учи, как учишь – так и живи. У писателя не может быть двух путей, один для читателя, дру­гой для себя. Писатель, живущий не по убеждениям, – не пророк.

К «иркутской стенке» партийные власти относились благосклонно, но никогда и никто из шеренги писателей не создал повестей или рассказов о революции или о Гражданской войне или даже о строителях коммуниз- ма, хотя и были прямые заказы от комсомольцев под договор. Однажды та­кой договор с руководством комсомола подписали Вячеслав Шугаев и Ва­лентин Распутин, получили аванс и уехали на север работать. Когда при­шло время, рукопись защищал Шугаев – он прочитал несколько глав пе­ред секретарским застольем, и состоялся диалог, который озвучил потом Геннадий Машкин.

«Повесть написана достоверно, простым языком. Но есть замечание: произведение выполнено не в той идейной плоскости, о которой мы гово­рили, когда подписывали заказ. Тут, видимо, дело в главном герое.»

А как оказалось, главным героем повести стал экскаваторщик Борис Тамм, который выстроил дом, где находили приют все, кто оказался без крыши над головой. Это был сын Лидии Тамм, революционерки, репрес­сированной в тридцатые годы, который, как и мать, сочувственно отно­сился к тем, кого преследовала советская власть. Ясно, что такой герой не мог устроить руководство комсомола.

В Иркутске тоже писали о революции и Гражданской войне, но не тру­били во все фанфары, а просто исследовали эти события как реальный ис­торический акт. Таким образом, ни сама «иркутская стенка», ни ее окру­жение не заискивали перед властями. В те годы благодаря заданному мо­лодыми писателями импульсу в Иркутске формировался отряд литерато­ров, ориентированный на благотворный процесс морально-нравственного обновления общества.

«Иркутская стенка» росла и крепла год от года и не отступала от прин­ципов, привнесенных в литературный обиход Александром Вампиловым и Валентином Распутиным: нравственность и совестливость, единство слова и поступка, беззаветное служение правде и своему народу. И самой «ир­кутской стенке», и всем нам очень повезло, что два таких светлых и та­лантливых человека, как Вампилов и Распутин, встретились однажды и со­стоялось их чисто человеческое и творческое содружество, взаимопонима­ние сделало их единомышленниками, превратилось в явление российской литературы и культуры. И не случайно Иркутская писательская организа­ция стала одной из признанных и сильнейших в стране. «Иркутская стен­ка» всегда оставалась открытым прибежищем светлого духа и творческого мышления, и пропуском в него служила талантливая книга, честное отно­шение к избранному делу, способность независимо мыслить и талант ис­кренне и преданно дружить.

Сегодня мы видим, что «иркутская стенка» это не только те, кто был принят в Союз писателей на Читинском семинаре, но и все те, кто при­шли следом и встали рядом.

В «иркутскую стенку» влились участники того же семинара Сергей Иоффе, Борис Лапин, Глеб Пакулов, принятые в Союз писателей позже. За ними в разные годы последовали А. Гурулев, Ю. Скоп, В. Жемчужников,

Г. Михасенко, Б. Лапин, Е. Суворов, К. Балков, В. Гусенков, И. Новокре- щенных, А. Румянцев, С. Китайский, А. Горбунов, Н. Матханова, М. Тро­фимов, М. Просекин, Ю. Аксаментов, В. Соколов и еще В. Соколов, П. Забелин, В. Нефедьев, Ю. Черных и другие.

Появление писателей с истинно художественным видением жизни способствовало становлению литературной критики. Из преподавателей вузов, филологов, самих писателей стал формироваться отряд профессио­нальных исследователей литературы с убеждениями, не зависящими от идеологических установок.

Это не означает, что мы должны менее внимательно относиться к ран­ним представителям иркутской критической школы. Они работали в дру­гих условиях, но, несомненно, внесли огромный вклад в сибирское лите­ратуроведение. В их числе Алексей Абрамович, Константин Азадовский, которые своими творческими исследованиями положили начало профес­сиональной литературной критике в Иркутске.

Огромную работу совершил литературовед и историк сибирской лите­ратуры Василий Прокопьевич Трушкин. Он ввел в научный оборот мно­жество имен поэтов, прозаиков, фольклористов, публицистов и критиков XIX—XX веков, систематизировал разбросанные по различным источникам литературные факты. Несмотря на то, что очерки Трушкина выдержаны в духе идеологии его времени, мы до сих пор пользуемся составленным им и В. Г. Волковой двухтомником «Литературная Сибирь», его книгой «Литера­турный Иркутск» и другими трудами, изданными в 1960—1980-е годы.

Новый отряд литературных критиков активно взялся за дело. Книги очерков, посвященных творчеству иркутских писателей, выпускает в 1970—1980-е годы Павел Забелин – это «Литературный разъезд», «Поэты и стихотворцы», книгу литературных эссе «Путь неизбежный» – Анатолий Кобенков. С обзорами альманаха «Сибирь» в семидесятые годы выступала в иркутской прессе Анна Рубанович, критические статьи публиковала Ва­лентина Марина.

Надежда Степановна Тендитник

На каждом корабле, где есть капитан, знающий, куда и зачем вести ко­рабль, обязательно есть штурман, выверяющий и уточняющий путь. Таким штурманом для иркутских литераторов была Надежда Степановна Тендит­ник. Эта удивительная, мужественная, интеллигентная женщина, педагог, высокопрофессиональный филолог и литературовед, поддерживала худо­жественное мастерство как главный писательский дар, приветствовала правдивость и смелость в изображении жизни. Она раньше многих поня­ла, какую прекрасную перспективу открывает нашей литературе «иркут­ская стенка» писателей, и, похоже, подходила к разгадке того, что давно обозначено как магия слова. Слово несет в себе заданность и программу будущих событий. Исследование произведений писателя заключает в себе ту же магию слова.

Надежда Степановна Тендитник первая уловила смелую тенденцию от­хода молодой иркутской прозы от идеологической зашоренности. Эта сме­лость передалась и ей, подвигла ее пристрастно следить за творческим рос­том молодых авторов. Она принципиально поставила вопрос о нераздель­ности нравственного чувства и чувства долга, о нерасторжимости слова и поступка, о цельности убеждений и образа жизни. Исследуя творчество Вампилова и Распутина, она обнаруживает эти явные, основополагающие качества их характеров, поступков, творчества.

Довелось нам с Надеждой Степановной поговорить и о таком интерес­ном явлении, как пресловутая бесконфликтность в литературе сталинских времен. Мы вспомнили что, создавая фильм «Кубанские казаки», режис­сер Иван Пырьев буквально оголял полки районных продмагов, свозя все на съемочную площадку. Но он верил в великую, оберегаемую церковью истину: правда не всегда в том, что есть, а чаще она в том, как должно быть.

Говорили мы с Надеждой Степановной и о распространенном среди писателей высокомерии, когда человек, написавший даже и неплохую книгу, ведет и чувствует себя так, словно он превзошел всех и во всем и получил право всех поучать. «Посмотрите, как скромен Валентин Григорь­евич, – говорила она. – Истинный талант и мыслитель, как он честен и никогда не поучает. И об этом надо говорить и говорить, это прекрасный образец цельности человека, в этом заключена спасительная предопреде­ленность и заданность. Вы понимаете меня?»

Я понимал ее.

До последних дней Надежда Степановна изучала произведения иркут­ских писателей, искала и поддерживала в них ростки того, что следует культивировать для оздоровления общества. Круг авторов, к которым она питала серьезный интерес, был широким: Алексей Зверев, Дмитрий Сер­геев, Альберт Гурулев, Валентина Сидоренко, Анатолий Горбунов, Рости­слав Филиппов. В этом нетрудно убедиться, прочитав ее книги «Мастера» (1981) и «Энергия писательского сердца» (1988). В перестроечные годы критик обращается к открывшимся именам писателей русского зарубежья – Борису Зайцеву, Ивану Шмелеву, к не издававшимся в советское время от­дельным произведениям Николая Лескова, выступает с публицистически­ми статьями на образовательные и культурные темы, продолжает откли­каться на новые книги иркутских писателей.

Выразить себя в слове

Передо мной фотография 1972 года, на которой, касаясь плечами, си­дят три начинающих поэта, еще совсем молодые, почти юные – Василий Козлов, Геннадий Гайда, Владимир Смирнов, который вскоре станет Ски­фом, и рядом с ними Павел Хемпетти, тоже молодой поэт, и вместе со все­ми красавица Лена из Манзурки, подруга всех поэтов. Они вступают на путь литературного служения с надеждой найти вечную истину и выразить ее, как никто не выражал до них. Они еще не знают, какой путь всем им предстоит, кем они станут друг для друга.

Время шло, в литературном кругу все больше прибывало их сверстни­ков и единомышленников. Валентина Сидоренко и Анатолий Байбородин, Анатолий Кобенков и Вера Захарова, Татьяна Суровцева и Василий Забел- ло, Александр Семенов, Валерий Хайрюзов, Александр Латкин – их поко­ление громко заявило о себе, было поддержано и «иркутской стенкой», и читателями.

Это не удивительно, потому что прозаики конца семидесятых – вось­мидесятых годов, продолжающие творить и сегодня, основательно разра­батывали и природоохранную, и духовно-нравственную темы, поэты обра­щали свои стихи прежде всего к душе человека, а главное – все они стре­мились сохранить полнозвучное русское слово. Валентина Сидоренко по­мимо писательской получила известность как составитель-редактор право­славной газеты «Литературный Иркутск», подобной которой не было в стране в конце восьмидесятых – начале девяностых годов.

В конце XX и начале XXI веков писательские союзы значительно по­полнились: в них влились как те, кто давно торил свою тропу в творчест­ве, так и новички литературного дела – простое перечисление имен зай­мет немало места. Большинству из них не пришлось преодолевать сопро­тивление при выборе идейно-нравственных критериев, оно уже было пре­одолено. Однако им выпали другие, может быть, более тяжкие испытания – безвременье, искушение рыночными соблазнами, опасность не сохранить позиции, на которые вышла иркутская литература за последние пятьдесят лет. Время даст свою оценку сочинениям и общественной деятельности этих писателей, но уже сегодня можно отметить, что прозаик Олег Сло- бодчиков уверенно встал на путь исторического романиста, поэт Анатолий Змиевский полюбился многим читателям своими горячими стихами, а проживший недолгую жизнь поэт Владимир Пламеневский успел создать культурный центр поэзии и живописи на Байкале.

Сегодня в Иркутске работают три писательские организации. Помимо Иркутского регионального отделения СП России, где остаются основные силы, это Иркутское отделение Союза российских писателей и Иркутская областная писательская организация. Выходят новые книги, издается жур­нал «Сибирь», альманахи «Зеленая лампа» и «Иркутское время». Наши земляки, несмотря на трудные для культуры дни, не утрачивают желания выразить себя и свое время в слове.

Как и прежде, писатели заняты не только творчеством, но и ведут большую просветительскую работу. Они встречаются со своими читателя­ми в библиотеках, школах и вузах, проводят крупные общественно-лите­ратурные акции, такие как Дни русской духовности и культуры «Сияние России», Международный День поэзии на Байкале, участвуют в театраль­ном фестивале современной драматургии им. Александра Вампилова, ли­тературных вечерах «Этим летом в Иркутске», городских и областных ли­тературных праздниках.

Так что не будет преувеличением сказать: лучшие традиции иркутской литературы, заложенные в прошедших веках, продолжаются и в новом ты­сячелетии.

2011

 


Виталий Сидорченко

«Ноября 15 дня 1850 года»

Сидорченко Виталий Петрович (род. 20 января 1938 г. в с. Порог Иркутской об­ласти), заслуженный артист Российской Федерации, член Союза писателей России.

 

Утром 14 ноября 1850 года иркутский маклер, лысый узкоплечий человек в черном поношенном сюртуке, старательно записывал: «Мы, нижеподписавшиеся, содержатель театра гражданин Цар­ства Польского Иосиф Маркевич и обер-офицерский сын Дмитрий Федо­ров Лисицын, заключили сие контрактное обязательств: я, Лисицын, обя­зуюсь быть в труппе г. Маркевича сроком, считая от 15 ноября нынешне­го 1850 года в звании актера, преимущественно на амплуа молодых людей в драмах, водевилях, операх и, словом, во всех пьесах, где мое амплуа бу­дет, а в случае недостачи актеров в труппе г. Маркевича занимать также роли комические, как-то простаков, стариков и другие по назначению со­держателя безотговорочно, равным образом и жена моя Мария Ивановна Лисицына должна участвовать по возможности и способности ее в пьесах. За такое исправное исполнение обозначенной обязанности со стороны мо­ей, Лисицына, г. Маркевич обязан дать мне за годовое служение триста со­рок пять рублей серебром и один полный бенефис в 1851 году по соб- стственному выбору пьес Лисицыным из моего репертуара. ноября 14 дня 1850 года».

Традиционно пожали друг другу руки. Отныне подписанный контракт закреплял власть антрепренера Маркевича над актерскими дарованиями волею судьбы заброшенной в Иркутск четы Лисицыных. Тут же, на Амур­ской, они расстались. Маркевич спешил в канцелярию генерал-губернато­ра Восточной Сибири Н. Н. Муравьева, где решалось дело о строительстве постоянного здания театра в Иркутске. Пока все шло точно по задуманно­му им, Маркевичем, плану.

Так представился мне тот далекий ноябрьский день 1850 года, когда были сделаны первые шаги в организации профессионального театра в Иркутске. Впрочем, процитированный выше договор с Лисицыным – подлинный, списанный из старинной маклерской книги. Там же, в этих столетних книгах с уже пожелтевшими листами, обнаружил я еще несколь­ко контрактов с артистами: Иваном Гудковым, приглашенным на роли ко- миков-буфф, резонеров и простаков; Елизаветой Ударцевой – на амплуа старух, благородных матерей, сварливых женщин; Ильей Григорьевым – на роли комиков и простаков. Чуть позже Маркевич принял в труппу еще несколько актеров и среди них крепостного графа Шереметьева Семена Разгонина, играющего характерные роли с годовым жалованием в триста рублей серебром. Каким образом крепостной актер графа Шереметьева оказался на «отхожих промыслах» в далеком сибирском театре – пока за­гадка. Но такая запись в маклерской книге существует. Вообще эти дого­воры-контракты, написанные выцветшими от времени коричневыми чер­нилами бойким витиеватым почерком безвестных иркутских писарей-мак- леров, открыли фамилии неизвестных ранее иркутских актеров, рассказа­ли об условиях их жизни и службы в театре.

«.Мне, Григорьеву, быть в труппе г. Маркевича актером на амплуа ко- миков-буфф и простаков на 1 год, т. е. до Великого Поста будущего 1852 года. К репетиции я, Григорьев, должен являться в назначенное содержа­телем время в приличном виде и соблюдать благопристойность на репети­ции. К г. Маркевичу иметь почтительность, не забываться, грубостей и неприятностей без причины ему не наносить и равным образом и самому Маркевичу и его семейству меня без причины не обижать, а более всего не самоуправствовать. При постоянном и временном театре обязываюсь я, Григорьев, разучивать данные мне г. Маркевичем роли «безотговорочно», но однако ж заблаговременно. Играя на сцене, я, Григорьев, обязываюсь знать твердо роль свою. Постараться заранее обдумывать характер данной мне роли и при этом быть в приличном виде, а в случае, если со стороны моей не будет выполнено, то г. Маркевич может записать штраф три руб­ля серебром. В случае какой-нибудь возникшей причины: как-то по не­знанию роли в назначенный день спектакля и она отменится или будет иг­рать за меня другой актер, в таком случае я лишаюсь в штрафе 25 рублей.

Жалованья г. Маркевич платит мне, Григорьеву, 300 рублей серебром.

Следующее по-прежнему условие – половина бенефиса мне, Григорь­еву, в мае текущего года и полный бенефис получить в первых числах но­ября месяца.

Условие с обеих сторон хранить свято и ненарушимо, в чем и подпи­сываемся:

уроженец Царства Польского Иосиф Маркевич.

Тобольский мещанин Илья Федоров Григорьев.

Контракт сей подписан в Иркутске февраля 25 дня 1851 года».

Забегая чуть вперед, отметим, что актер Григорьев для труппы Марке­вича был весьма достойным приобретением.

В ноябре 1852 года корреспондент газеты «Московские ведомости» пи­сал из Иркутска: «.Труппа у нас постоянна и хотя не блестящая, но более чем посредственная; в составе ее есть одно дарование, самобытное, кото­рое при большом образовании могло бы пойти далеко: это комик Григо­рьев, в характере таланта которого есть много общего с игрой знаменито­го Мартынова. .Природа не была скупа к этому артисту: рост его, выра­жение лица, самый голос, все преисполнено неподдельного, чистого ко­мизма.»

Были в труппе Маркевича и другие талантливые актеры. Те же «Мос­ковские ведомости» отмечали Антона Лебедева, молодого актера «с душой и чувством и большим навыком к сцене, обладающего довольно счастли­вой наружностью и огромнейшей памятью; в некоторых ролях он весьма хорош и верен натуре.»

Лебедев играл в основном роли военных молодых людей и резонеров. В труппе служила и его жена Любовь Лебедева. Однако контракт с Марке­вичем был у них один на двоих и жалованье (400 рублей серебром) им бы­ло определено единым, видимо, из-за актерской малоопытной жены.

Из других актрис наибольшей известностью пользовались госпожа Санковская и девица Андреева (так в старом театре определялось звание молодых, незамужних актрис). Последняя соединяла в себе «несомненный талант со строгим и усердным изучением каждой роли». Она удивляла пуб­лику и своими музыкальными способностями. Однажды, не зная ни одной ноты, за три урока приготовила партию из оперы «Велизарий» Доницетти и пела ее дуэтом с заезжим гастролером итальянским певцом Жордани. Дуэт был исполнен мастерски, и, как писала газета «Северная пчела», «ар­тистка пела свою партию с душой и даже с драматическим увлечением».

Дарья Андреева была принята Маркевичем в труппу в августе 1852 го­да. В договоре указывалось, что ее обязанность «исполнять должность ак­трисы, то есть играть ей роли во всех пьесах, где ее будет амплуа, как-то в драмах, комедиях, водевилях и операх, разучивать роли твердо, быть вся­кий раз по назначению на репетициях, играть на сцене и притом не хлад­нокровно, а усердно, одним словом, так, как дозволяют ей силы и способ­ности. В случае переезда в другой город Маркевича Андреева должна бес­прекословно за ним следовать с труппой. Содержание, то есть квартиру и стол, должна она, Андреева, иметь за собственный свой счет. Костюмы же, относящиеся к сцене, включая комические, должна иметь свои. Обращать­ся мне, Маркевичу, с Андреевой благородно, отнюдь не наносить ей ка­ких-нибудь дерзких ругательных слов, в поношении чести, равным обра­зом и с ее стороны должна исполняться почтительность к содержателю или к семейству его, не грубить и от принимаемой ею обязанности не отказы­ваться. Жалованье я, Маркевич, должен давать ей, Андреевой, за службу при театре актрисой триста рублей серебром в год и один полный бенефис в ноябре месяце сего 1852 года, а другой бенефис она должна взять после

Пасхи. К сему условию с согласия моей матери Пелагеи Андреевой, дочь ее девица Дарья Андреева руку приложила».

Вообще этот и другие договоры, заключенные Маркевичем ранее, да­ют довольно полную картину взаимоотношений актеров и антрепренера.

Впрочем, Иосиф Маркевич к приезду в Иркутск был уже опытным ан­трепренером. В столичном журнале «Репертуар и Пантеон» за 1845 год опубликована статья о гастролях его труппы в Уфе летом этого же года. Ре­цензент «Пантеона» анализирует два спектакля труппы Маркевича: «Де­душка русского флота» Н. А. Полевого и «Купеческая дочка и чиновник четырнадцатого класса» Н. Соколова. Отмечалась игра самого Маркевича и его тринадцатилетней дочери, актеров Лебедева, Ударцевой, Григорьева и особенно Ивана Гудкова. Да, это тот самый Гудков, который держал лю­бительский театр в 1842—1843 годах в зале Преображенского училища. Словом, до приезда в город на Ангаре Маркевич собрал уже неплохую труппу.

Газета «Восточное обозрение» в 1889 году в № 13 и № 22 опубликова­ла воспоминания одного старожила-иркутянина. Он пишет, что Иосиф Маркевич в сороковых годах дважды приезжал с труппой в Иркутск, где играл спектакли на площади у собора в деревянном балагане. Видимо, в то время и поступил к нему в труппу актер-любитель Иван Гудков. Город Маркевичу понравился. Он решил остаться здесь и основать театр с посто­янной труппой. Купил дом для семьи и начал хлопоты по постройке зда­ния постоянного театра.

Городская дума отказалась нести какие-либо расходы и смогла только выделить участок городской земли для постройки театра. Тогда Маркевич обратился к генерал-губернатору Н. Н. Муравьеву с просьбой выделить ему из казны на строительство десять тысяч рублей. Граф Н. Н. Муравьев, «сознавая великое образовательное и воспитательное значение театра, по­нимая, какое громадное влияние он может оказать на местное население», помог Маркевичу. Деньги были взяты из средств «винного откупа» и из пожертвований именитых купцов Иркутска – в первую очередь, известно­го Ефимия Андреевича Кузнецова. Получив деньги, с условием, что через десять лет здание перейдет в собственность города, Маркевич приступил к строительству деревянного театра на углу Троицкой и Большой улиц, на том самом месте, где стоит нынешний – каменный.

Но. уже в ноябре представления начались в зале Благородного собра­ния на Амурской улице вблизи Спасской церкви. Вот как прокомментиро­вала это событие газета «Северная пчела» 28 декабря 1850 года: «Иркутск,

15    ноября. Наконец открылся в Иркутске постоянный театр. До приезда еще содержателя оного г. Маркевича открыт был абонемент на пятнадцать представлений, цена креслам назначена была 22 рубля 50 копеек серебром, а местам за креслами 15 рублей серебром. Первые представления, состояв­шие из пьес «Любовный напиток», «Комедия с дядюшкой», «Андрей Сте­панович Бука», «Жених нарасхват», «В людях ангел, не жена» и других, бы­ли даны в зале Благородного собрания, потому что здание театра (деревян­ное) еще не выстроено. На первом представлении театр совершенно был полон, и все остались в восхищении от прекрасных декораций и костюмов. Состав труппы совершенно удовлетворительный. Особое внимание заслу­жили актрисы госпожи Санковская и Романовская».

Об этом событии в Иркутске сообщил также журнал «Московитянин» в № 2 1851 года. А через год было достроено здание постоянного театра. Как писали очевидцы, «в архитектурном и акустическом отношениях театр удовлетворял всем требованиям сценического искусства. Здание деревян­ное длиною семнадцать, шириною двенадцать и вышиною до четырех са­жен. Два яруса лож и галерея, партер и девять рядов кресел расположены с большим знанием дела и в отличном вкусе».

Торжественное открытие нового театра состоялось 22 октября 1851 го­да. В этот вечер шли пьеса Н. А. Полевого «Русский человек добро по­мнит» и два водевиля: «Девушка-моряк» (Т. Б.) и «Жена за столом, муж под столом» (Д. Ленского). Вскоре газета «Московские новости» сообщи­ла, что в Иркутске сформировалась постоянная труппа актеров, хотя и не блестящая, но в ее составе такие дарования, как комик Григорьев, в харак­тере таланта которого есть много общего с игрой знаменитого Мартыно­ва... «Замечателен Лебедев, с душой и чувством и с большим навыком к сцене... Заметна Санковская благородною и естественною игрою, Марке­вич и Андреева, в особенности последняя, соединяющая с несомненным талантом строгое и усердное изучение каждой роли...»

Автор также писал, что, приехав из Москвы, он нашел в Иркутске «об­щество многосторонне образованное, с горячим участием следящее как за быстрым и плодотворным развитием своего края, так и за интересами все­го образованного мира». А вскоре, побывав на балу у генерал-губернатора и увидев иркутское общество «с оттенками и подразделениями», автор вос­торженно заключал: «Давно шатаюсь я на белом свете, много торжеств, праздников и балов был свидетелем и участником, и без преувеличения скажу, что этот бал заключал в себе все условия самого изысканного и утонченного вкуса. Очаровательная приветливость и любезность хозяйки дома, внимание и постоянная предупредительность достойного и высоко­уважаемого хозяина одушевляли этот прекрасный бал. Чудная зала, укра­шенная зеркалами и обильной зеленью, при ослепительном освещении, производила эффект поразительный; роскошный туалет дам, при соблюде­нии всех требований моды, выказывался еще рельефнее, украшенный соб­ственным эстетическим вкусом. До трех часов продолжались танцы, и ко­нечно, каждый вынес с собой живое чувство благодарности к достойным и радушным хозяевам».

Конечно, это изысканное иркутское общество непременно посещало все спектакли в только что отстроенном театре, а затем активно их обсуж­дало. Спектакли шли четыре раза в неделю. Антрепренер постоянно об­новлял репертуар. «Грустно, – замечает автор, – что обыкновенный и об­щий всем провинциям недостаток заключается в преобладающей страсти к новизне; как бы ни было умно содержание пьесы, кто бы ни был автор, но более двух раз в месяц дать одну и ту же пьесу невозможно, иначе сбор не окупит и освещения, причем нельзя не пожалеть об особенном влече­нии некоторой части публики к драматическим произведениям, которые имеют такое же право называться драмами, как произведения доморощен­ных художников живописью; одним словом, к пьесам раздирательным, со взрывами сильных, но изуродованных страстей, в которых авторы, за от­сутствием художественного элемента, прибегают к помощи турецкого ба­рабана, сражений и, говоря техническим афишечным языком, к велико­лепному спектаклю, но дело решенное: о вкусах не спорят, да притом и апелляций на публику не существует».

Автор писал эти строки в ноябре 1851 года, то есть спустя месяц по­сле открытия нового театра. Построив театр, Маркевич увеличил труппу, пригласив из Петербурга и других городов артистов: Волкова, Львова, Яро- славцева, балетмейстера Грузинцева.

Петербургская газета «Северная пчела» писала: «Иркутский театр, мла­денец по времени, далеко оставил за собой многие провинциальные теат­ры как составом своим, так и разнообразием репертуара. Труппа значи­тельно умножена талантами весьма замечательными. В особенности актер Ярославцев, на роли Самойлова (В. В. Самойлов – известный актер Алек- сандринского театра в Петербурге. – B. C.), соединяющий с прекрасно от­работанным голосом удивительный навык к сцене...» Пригласил его в Ир­кутск Аркадий Николаевич Похвиснев – старший чиновник по особым поручениям при генерал-губернаторе Н. Н. Муравьеве, возглавляющий те­атральную дирекцию.

Александр Харитонович Астапов-Ярославцев был довольно известным провинциальным актером в сороковых-шестидесятых годах. Играл в Ниж­нем Новгороде, Ярославле, Туле, Воронеже, Курске, Симбирске. Оттуда- то и пригласил его в 1852 году в Иркутск А. Н. Похвиснев. Вместе с ним приехали А. П. Волков (Бриткин), Отрадина, Павлов, Львов и танцор Гру- зинцев. Приезд группы сильных опытных актеров дал дирекции возмож­ность поставить бессмертное создание А. С. Грибоедова «Горе от ума». И это дерзкое решение увенчалось блестящим безукоризненным успехом 5 мая 1852 года. После нескольких репетиций, в бенефис одного из луч­ших артистов иркутской труппы А. Х. Астапова-Ярославцева, афиши раз­несли по городу весть о первом представлении «Горя от ума». «Северная пчела» описывает ажиотаж зрителей по поводу этого неординарного события в жизни иркутян: «Побуждение бравших билеты нарасхват были, как и всегда, весьма различны: одна часть публики спешила в театр из любопыт­ства посмотреть, до чего доводит смелость; другая – из личного располо­жения к умному и даровитому бенефицианту; третья, наконец, по какому- то непонятному влечению к магическому слову «бенефис», но как бы то ни было, а театр был полон.»

Автор далее замечает, что публика Иркутска, весьма образованная, ви­дела «Горе от ума» на столичных сценах, а потому понятно, как сильны были предубеждения и уверенность, что эта пьеса на иркутской сцене не удастся. Естественно, все опасались за роль Чацкого. Понять этот неопре­деленный и несколько ораторский характер еще не составляет главнейше­го затруднения, но светскость и обхождение человека порядочного обще­ства – вот камень преткновения не только для провинциального актера, но и для артистов столичных.

Каково же было удивление зрителей, когда от начала до конца пьесы актер Лебедев, игравший роль Чацкого, не видавший в жизни своей ниче­го, что бы могло служить ему образцом в сценических условиях, «решитель­но увлек всех своей глубоко обдуманной, одушевленной игрой и соблюде­нием самых утонченных светских приличий. Одаренный от природы боль­шим запасом здравого смысла и такта, будучи сверх того в высшей степе­ни восприимчив, он в какие-нибудь десять репетиций усвоил себе идею и дух пьесы со всеми малейшими оттенками и со строгою логической после­довательностью выдержал для многих неприступную роль Чацкого. В осо­бенности хорош был Лебедев во втором акте в последней сцене пьесы. Это были высокие минуты, и обрисовывать характер героя вернее было невоз­можно. И долго еще слышались его последние слова, вырвавшиеся из глу­бины души: «Вы правы: из огня тот выйдет невредим, кто с вами день про­быть успеет, подышит воздухом одним и в нем рассудок уцелеет».

Газета отмечает также актеров, играющих роль Фамусова, Скалозуба, Репетилова и Загорецкого, которые с большим достоинством вышли из трудной борьбы и умной, отчетливой игрой содействовали общему плав­ному ходу пьесы. Правда, было достаточно и слабых мест в исполнении некоторых ролей, особенно женских. На сцене были умные актрисы с ро­лями, твердо выученными, но ни Софьи Павловны, ни бойкой Лизы, ни вечно типичных Хлестовой, Хрютиной, Горичевой не было. Общее и по­стоянно напряженное внимание было преимущественно устремлено на Чацкого, и Лебедев слишком ярко господствовал талантом своим над все­ми окружающими.

«Невыразимо грустно становится, когда подумаешь, что человеку с по­добными средствами суждено действовать в таком ограниченном кругу и, быть может, умереть на провинциальной сцене. Нет, судьба не будет так сурова, и артист, отмеченный печатью яркого, самобытного таланта, не погибнет от жизни бесплодной и кочевой – удела провинциальных трупп. Хвала и честь достойному и вдохновенному артисту, от которого при по­стоянном и неутомимом старании искусство ожидает много в будущем!» – заключает газета. Так закончился этот вечер 6 мая 1852 года, памятный в летописи Иркутского театра.

Для заведования всем театральным делом граф Н. Н. Муравьев учре­дил особую театральную дирекцию, состоящую из нескольких человек. Возглавил ее, как уже упоминалось выше, Аркадий Николаевич Похвис­нев. Дирекция сама подбирала репертуар, разумеется, прошедший цензу­ру, приглашала актеров, вела всю хозяйственную часть.

Репертуар за редким исключением повторял в основном репертуар российских театров пятидесятых годов. Но А. Н. Похвиснев проявлял в его выборе завидный вкус. Сам он был человеком театральным, известным в России драматургом. Его водевили ставились не только в провинции, но и в Москве и Петербурге, в Малом и Александринском театрах. В музее Ир­кутского театра экспонируется редчайший экземпляр его драматургичес­ких опытов – водевиль-шутка «На ловца и зверь бежит», изданный еще при жизни автора, в Санкт-Петербурге в 1859 году, и поставленный впер­вые в Александринском театре в Петербурге 4 мая 1859 года.

Заботясь о пополнении труппы хорошими актерами, А. Н. Похвиснев в 1853 году выезжает в Москву, посещает театры, приглядывается к арти­стам. Оказавшись в один из майских вечеров в Малом театре, где давали водевиль «На минеральных водах», он увидел молодого способного актера, выгодно отличавшегося профессиональной подготовленностью от коллег. Это был Александр Рассказов – ученик великого М. С. Щепкина. Публи­ка восторженно принимала талантливого артиста, которому в тот вечер, казалось, удавалось все – и танец, и пение. Назавтра молодой артист по­лучил записку с просьбой посетить профессора университета М. Н. По- хвиснева по делу. Принял его красивый молодой военный, который ока­зался братом профессора, адъютантом Иркутского генерал-губернатора

Н. Н. Муравьева Аркадием Николаевичем Похвисневым.

Рассказов приводит в своих воспоминаниях диалог с Похвисневым, который чуть-чуть прорисовывает черты характера молодого предприим­чивого директора театра:

«— Я видел Вас вчера в водевиле и очень доволен Вашим исполне­нием, – начал он.

Я молча поклонился.

— Не пожелаете ли Вы служить при нашем Иркутском театре?

Такой вопрос привел меня в положительное изумление.

— Мне кажется, я испугал Вас своим предложением, – продолжал Ар­кадий Николаевич. – Со своей стороны, я вижу полнейшее счастье в Ва­шей службе в Иркутске. Наша публика страстно любит театр; деятельно поощряет актеров, и кроме пользы, Вы от нас ничего не унесете. Я могу положить Вам жалованье за это время значительное, Вы будете получать шестьсот рублей в год.

Цифра, по тому времени очень почтительная, сильно меня соблазняла. Но даль расстояний и множество иных препятствий были выше соблазна.

— Что же Вы не решаетесь? – настаивал Аркадий Николаевич. – Э, да мне, видно, придется за Вас решать этот вопрос. Завтра Вы отправитесь со мной в моем экипаже, а пока вот возьмите на случай расходов...

При этом он почти насильно сунул мне в руку сторублевую депозитку.

—                А как же отпуск? – заикнулся я, зная отлично, что при тогдашних порядках было слишком трудно добиться отпуска даже на неделю, тем бо­лее на целый сезон.

Аркадий Николаевич имел в Москве солидные связи, и когда я на дру­гой день пришел к нему, чтобы окончательно отказаться от поездки, от­пуск был уже готов».

Ехали до Томска восемнадцать суток. Здесь у Похвиснева были дела на несколько дней по поручению генерал-губернатора Н. Н. Муравьева. Рас­сказов же отправился в местный театр и предложил свои услуги в качест­ве актера. Антрепренер А. Х. Ярославцев, державший здесь свое дело уже после Иркутска, с радостью взял молодого московского актера в свои спек­такли, причем платил третью часть сбора от спектакля. Спустя три дня – вновь под колесами повозок замелькал Сибирский тракт, бесконечные ле­са и переправы.

В Красноярске Похвиснева и Рассказова ждало неприятное известие. Антрепренер Иосиф Маркевич гастролирует здесь, в Красноярске, и толь­ко на будущий сезон 1854 года собирается возвращаться в Иркутск. Таким образом, все хлопоты Похвиснева кончились для Рассказова печально. За пять тысяч верст от Москвы он остался без места, без средств. Пришлось идти на поклон к Маркевичу, у которого труппа уже была полностью на­брана. Человек прижимистый и жесткий, Маркевич все-таки взял на вре­мя Рассказова, но платил столичному актеру буквально гроши, на которые жить было просто невозможно. И бог знает, чем бы все это закончилось, если бы Похвиснев вновь не прислал ему письмо из Иркутска с предложе­нием приехать. Он просил также привезти с собой еще несколько актеров.

Согласились поехать в Иркутск пять человек. Среди них была молодая актриса Дарья Андреева, которая вскоре стала женой Рассказова.

Но в Иркутске на дверях театра висели замки, и все имущество храни­лось в сундуках. Пришлось снова обращаться в дирекцию. Наконец, все препятствия были устранены, и Рассказов после нескольких репетиций с маленькой труппой, уже сам как антрепренер, повел театральное дело в Иркутске, а Похвиснев оказывал ему постоянную помощь во всех трудных театральных вопросах.

«Целый театральный сезон, – пишет Рассказов, – мы провели на­столько блестяще, что к его концу я обладал капиталом свыше тысячи руб­лей, хотя труппа наша состояла из трех мужчин и стольких же дам».

Подтверждение этих слов мы находим в санкт-петербургском журнале «Пантеон» за 1854 год, где опубликована статья о сибирских театрах. Боль­шая часть ее посвящена Иркутскому театру.

«В Иркутске в нынешнюю зиму играла часть труппы Маркевича, не­большая, но весьма удачно составленная. Больших драматических произ­ведений труппа по составу своему давать не может, но комедии и водеви­ли старого и современного репертуара разыгрываются так хорошо и круг­ло, что многие из живших долго в Москве и Петербурге повторяют преж­ние приятные ощущения. Труппой управляет артист императорских мос­ковских театров г. Рассказов, молодой человек с талантом значительным и удивительным навыком к сцене. Неутомимость и любовь его к искусству точно непостижимы, и, несмотря на постоянное участие его во всех спек­таклях, он весьма внимательно обдумывает и часто мастерски передает свои роли. Роль Подколесина, например, в «Женитьбе» Гоголя выполня­ется им прекрасно; это портрет с натуры нерешительного флегматика, на­рисованного рукой художника. Игра его в роли Бородкина в комедии «Не в свои сани не садись» типически верна характеру лица и живо напомина­ет игру известного московского артиста Васильева. Трудные роли молодых светских людей ему также доступны. Он благородно и с достоинством дер­жит себя на сцене. Умение костюмироваться составляет неотъемлемое до­стоинство Рассказова».

Под стать ему блистали и другие актеры иркутской труппы. Стоит вспомнить первое представление комедии А. Н. Островского «Не в свои сани не садись», в которой артист Львов играл роль старика Русанова не хуже, чем столичные актеры. В этой роли его сравнивали с артистом мос­ковского Малого театра Садовским. Артист опытный, первоклассный, он мастерски воплощал характер Русанова. Это был почтенный русский ку­пец, чувствующий свое достоинство и богатство, нежный отец единствен­ной дочери и самовластный хозяин. «Пока действие шло на простых обык­новенных чувствах, голос Львова звучал, выражал силу воли и разумного убеждения, но когда представала перед ним виноватая дочь... не было вос­клицаний, даже повышения голоса, он отверг ее тихо, непреклонно: глу­бокое отречение таково и в природе... Роль Русанова артист Львов передал глубоко, верно, без всяких порывистых движений и усилий», – писала об его игре «Северная пчела».

Роль дочери Русанова исполнила юная Дарья Рассказова. «Сколько не­поддельного чувства было в голосе влюбленной купеческой дочки. Как пре­красно переданы были и беззаветная любовь, и пораженная надежда, и страшное изумление, и ужас девичьего стыда, и страх отцовского проклятья».

В других рецензиях отмечалось также хорошее исполнение Рассказо­вой роли Офелии в шекспировском «Гамлете», но все-таки лучшая ее роль была в оперетте «Дочь второго полка» Ж. Баяра. Прекрасный чистый го­лос, приятная внешность и непринужденность игры заслужили ей общую любовь и уважение.

Известно, что в старом театре артисты работали в определенном амп­луа, в зависимости от способностей и индивидуальных данных. Из них ан­трепренер затем формировал труппу. Актеры в большинстве своем наигры­вали собственный репертуар, часто имели и костюмы под свои роли. Ре­жиссеру только оставалось соединить их в той или иной пьесе да изгото­вить декорации. Иногда артисты сами объединялись в «товарищества», из своей среды выбирали старшего, который вел все финансовые дела. Зара­ботанные средства делили по степени участия каждого в спектаклях. Не­редко они были равными.

И Маркевич, и Рассказов, подбирая актеров в свою труппу, конечно, учитывали их амплуа. Кроме Львова, который исполнял роли благородных отцов и молодых людей, в труппе Рассказова служил артист Павлов, играв­ший комических и старых волокит, – актер добросовестный, без всяких балаганных выходок и грубых фарсов. Артист Гудков давно освоил амплуа комических и фарсовых персонажей, обладал приятным голосом, но, к со­жалению, отличался плохой памятью. Роли дряхлых стариков, лакеев, ре­зонеров весьма хорошо удавались артисту Скворцову. Молодых девушек – субреток и горничных – играла Николаева. Признавая ее несомненное ар­тистическое дарование, отмечали вместе с тем ее некоторую резкую угло­ватость движений по сцене, скороговорку в произношении, порой не­оправданную смешливость. Но все это было легко поправимо.

Используя профессиональное мастерство и природные данные акте­ров, Рассказов со своей небольшой труппой сумел так организовать дело, что театр, «при отсутствии общественной жизни, богатой интересами жи­выми, современными», стал пользоваться особым и справедливым внима­нием иркутского общества.

Он умело подбирал репертуар. В основном это были комедии и воде­вили старого и современного репертуара, посмотреть которые спешила не только элита городского общества, но и молодые чиновники, их сверстни­ки купеческого звания. Полна была и галерка, где билеты были намного дешевле и куда стремилась молодежь победнее: гимназисты и мещане.

Но Рассказова хватило лишь на один сезон. Неотвратимо тянула Москва, где учился он в театральной школе у великого М. С. Щепкина, а затем у В. И. Живокини – актера Малого театра. На Масленой неделе 1854 года, едва дождавшись Чистого понедельника (театры в Великий пост не работали), Александр Рассказов, оставив Иркутск, поспешил в Москву. Впоследствии, с 1854 по 1866 годы, он служил актером Малого театра. По- сле, используя свой иркутский опыт антрепренерской деятельности, дер­жал антрепризу в Самаре, Туле, Калуге, Симбирске и других городах. Он считался одним из лучших антрепренеров России. В 1880—1890-х годах ор­ганизовывал спектакли в Москве, в Немецком клубе.

Отъезд Рассказова из Иркутска любители театра восприняли с искрен­ним сожалением. Уезжал прекрасный, талантливый актер и дельный начи­нающий антрепренер, а с ним и его супруга Дарья Рассказова, что тоже было ощутимой потерей для иркутской труппы. А вскоре неожиданно умер в полном расцвете своего дарования молодой актер Лебедев. Иркутский корреспондент «Пантеона» писал: «Блестящая будущность ожидала этого артиста с душой пламенной и благородной. Драма и высокая комедия бы­ли его поприщем, и здесь сочувствию публики к его действительно худо­жественной игре не было пределов. Восприимчивая натура его и глубокое постоянное проникновение ролью были причиной упадка и разрушения сил физических. Мир праху твоему, добрый и умный артист, невозврати­мое украшение нашей сцены».

Среди оставшихся актеров из труппы Маркевича блистал Волков, ум­ный, тонко чувствовавший сцену артист. Особенно проникновенно играл он Гамлета. Долго и добросовестно изучал он эту роль и «многие сцены исполнял истинным художником и напомнил нам вдохновенный талант покойного московского артиста Мочалова».

Путь провинциальных актеров был труден и сопряжен со многими не­взгодами. Они были изгоями общества. Часто получали за свой труд гро­ши, а когда антрепренер прогорал, – и совсем ничего. Среди них было не­мало преданных театру талантливых актеров, закладывающих еще в то вре­мя основы русской реалистической школы в актерском искусстве.

В Иркутске в первое десятилетие работы профессионального театра сформировалась хоть и небольшая, но постоянная труппа. Волею ее хозя­ина она иногда делилась на две части, чтобы гастролировать в Краснояр­ске и других ближайших к Иркутску городах.

Удалось восстановить имена большинства актеров, начинавших теат­ральное дело в Иркутске в пятидесятые годы XIX века. Их не очень мно­го. Некоторые стали известны из газетных заметок и рецензий, но основ­ная часть разыскана в старинных маклерских книгах, где оформлялись до­говоры-соглашения между владельцем труппы и актерами, волею судеб по­павшими в далекий сибирский город.

Вот эти актеры.

Лисицын Д. Ф. – амплуа молодых людей в драмах, водевилях и опе­рах; Лисицына М. И. – актриса на роли по назначению; Гудков И. Г. – амплуа комиков-буфф, резонеров и простаков в водевилях, операх и драмах; Ударцева Е. В. – амплуа комическое, девиц, старых, благородных матерей, сварливых женщин, деревенских баб; Григорьев И. Ф. – амплуа комиков- буфф и простаков; Богданов Е. А. – амплуа все; Слижевич М. Н. – актер, режиссер, библиотекарь и костюмер; Слижевич А. П. – актриса на роли по назначению; Сергеев В. – художник-декоратор; Лебедев А. А. – актер, амп­луа молодых людей, военных в водевилях, драмах и операх; Лебедева Л. А. – актриса на роли по назначению; Харитонов М. П. – актер и музыкант; Орлов П. Ф. – актер и суфлер; Карачаров В. И. – театральный бутафор, разносчик; Андреева Д. – актриса в драмах, комедиях, водевилях, операх.

После отъезда Рассказова с женой в Москву дирекция, озабоченная потерей ведущих актеров, а следовательно, отменой ряда спектаклей, пы­талась как-то поправить дело. К несчастью, серьезно заболел антрепренер Маркевич и сам уже не мог вести дело.

Актеры в летние месяцы почти не играли, да и в активный зимний се­зон представления давались два-три раза в неделю. Играли в основном во­девили. Сборы от спектаклей сильно упали. Цена по тем временам была, конечно, довольно высокой. Например, ложа стоила пять рублей, ложа бе­нуара – четыре рубля. В каждой ложе ставилось по шесть стульев, но не запрещалось входить туда и большему числу персон. Артисты получали жа­лованье очень небольшое. Самые лучшие из них имели не более пятидеся­ти рублей в месяц. Театр постоянно нуждался в средствах, и дирекция изыскивала любые возможности, чтобы как-то поддерживать актеров. Ча­сто обращались к состоятельным людям Иркутска с просьбой помочь теа­тру. Сам Аркадий Похвиснев больше занимался репертуаром, а хозяйст­венную часть вел ее заведующий, золотопромышленник и известный бла­готворитель С. Ф. Соловьев, дававший театру из своих средств по двадцать пять тысяч рублей в сезон. И театр жил и давал представления.

Известный врач и общественный деятель, уроженец Иркутска Н. А. Бе­логоловый писал в своих воспоминаниях: «Меня в 1847 году отправили учиться в Москву, а в 1854 году, когда я приехал студентом домой на ва­кацию, то я нашел настоящий театр, в весьма поместительном и специаль­но выстроенном здании, с ложами, с постоянной труппой, с репертуарами из пьес Гоголя, Островского и т. п.».

Однако серьезная драматургия требовала многочисленного актерского состава и немалых денежных средств. Чаще всего афиши сообщали о пре­мьерах водевилей – новых и старых, оригинальных и переделанных с французских на русские нравы. Большая часть этих пьесок, конечно же, не относилась к высокой драматургии, часто в основе их лежала какая-нибудь неестественность положений, событий, характеров и монотонное повторе­ние сюжетов, сшитых наскоро, на живую нитку. Такого рода пьесы при постановке требовали дополнительных усилий талантливых актеров, чтобы скрыть грехи диалогов и сюжета, придать им динамику и завершенность. Опытные режиссеры и владельцы труппы, работающие в провинции, ста­рались ставить и играть пьесы, написанные интересно, как говорится, с умом, когда сам текст сюжетом и интригой увлекал зрителя и скрывал огрехи в игре актеров. И это понимал Аркадий Похвиснев, сам хорошо владевший пером драматурга.

Вскоре умер антрепренер Иосиф Маркевич. Жена и дочь, имевшие право по контракту владеть театром, продали это право дирекции, и, есте­ственно, все денежные взаимоотношения с актерами перешли к ней. Нуж­но было обустраивать актерский быт, платить за снимаемые квартиры, ор­ганизовывать летние гастроли, да и саму труппу пополнять и обновлять.

Театр опять закрылся на лето, и только иногда спектакли играли один- два раза в неделю. Но тяга к театру была настолько велика, что горожане шли на редкие спектакли как на праздник. «Иркутские губернские ведо­мости» в ту пору в редких театральных заметках описывали, как восприни­мались иркутской публикой эти единичные летние спектакли: «...В июле было в Иркутске театральное представление. Играли три водевиля: «Что имеем, не храним, потерявши плачем» (С. П. Соловьева), «Аз и Ферт» (Э. Морро), «Демокрит и Гераклит» (П. А. Каратыгина). В тот день это было необыкновенной и приятной новостью, так как в Иркутске летом нет не только постоянных, но и, просто сказать, никаких театральных представ­лений. Событие, следовательно, было чрезвычайное, и съезд зрителей в те­атр необыкновенно велик; оба ряда лож были заняты сполна, и партер до­статочно полон, а это далеко не всегда бывает в Иркутске. Почти все выс­шее иркутское общество было в театре, и избраннейшие актеры нашей труппы играли в тот вечер. Театр был освещен, как только он может быть, наилучшим образом. Приятный полусвет обливал ярус лож, и юность, и красота, и изящество прекрасного пола представлялись еще юнее, еще краше, еще изящнее в этом таинственном сумраке лож. Спектакль был, одним словом, на славу, пьески хотя и не очень мудрененькие, но выбра­ны были совершенно по силам нашей иркутской труппе и оттого разыгра­ны совершенно удовлетворительно. Григорьев был почти безукоризнен в роли старика Павла Павловича в первом водевиле. Госпожа Ударцева то­же в роли Матрены Марковны, и Павлов очень недурен в роли господина помешанного, А. Ф. Львов имел несколько хороших пассажей, а госпожа Лебедева очень весело протараторила свой монолог веселой болтуньи в «Гераклите и Демокрите». Все знали твердо свои роли и играли без запин­ки, и все актеры и все актрисы были и остались в приличном виде... Но в сторону всякую сентиментальность! Поблагодарим театральную дирекцию за то развлечение, которое она нам доставляет изредка».

Иркутская публика любила свой театр. Она живо интересовалась лю­быми изменениями в составе труппы и оркестра, в репертуаре. Пристраст­но обсуждала бенефис своих любимых актеров. Не успел появиться в теа­тре репетитор по вокалу, заезжий тенор Пекок, дававший уроки пения ак­терам, как тут же об этом написали «Иркутские губернские ведомости». А вот как отозвалась газета о новой иркутской знаменитости – дирижере те­атрального оркестра Редрове:

«Иркутск не отстает в деле образования и всегда старается быть впере­ди других городов Сибири. Так, когда в других местах восхищались заез­жими артистами, Иркутск имеет уже своего собственного. Мы говорим о господине Редрове, нашей первой скрипке и капельмейстере Иркутского оркестра. Господин Редров – иркутский уроженец, благодаря средствам, доставленным ему г. Соловьевым, мог отправиться в Петербург и там усо­вершенствовать свой талант под руководством Н. Д. Свечина и Л. Мауре­ра. Два или три месяца тому назад г. Редров принял на себя дирижирова­ние Иркутским оркестром и его влияние стало уже очень заметно: теперь оркестр не безмолвствует в антрактах театральных представлений или не угощает публику всем надоевшей музыкой какой-нибудь кадрильной фи­гуры; репертуар его увеличился, и игра усовершенствовалась до того, что есть много вещей, которые он исполняет очень удовлетворительно. Жаль только, что инструменты этого оркестра, приобретенные несколько лет то­му назад в Петербурге, по каким-то несчастным случайностям оказались очень худыми, то есть далеко не такого достоинства, как можно было ожи­дать. Впрочем, мы слышали, что выписаны новые инструменты и что зна­чительная часть их уже доставлена в Иркутск, так что и в этом отношении оркестр наш скоро значительно улучшится».

Особая сложность для дирекции театра состояла в выборе пьес для по­становки. Водевили, конечно же, привлекали публику и своей легкостью, и незамысловатым, всем понятным сюжетом, но главное – обилием музы­кальных и танцевальных номеров. Они давали основные финансовые сбо­ры. Но не забывала дирекция и о классическом репертуаре. На спектаклях по пьесам А. Н. Островского и Н. В. Гоголя зал всегда был полон. «Иркут­ские губернские ведомости» даже советовали дирекции ставить пьесы, ни­где не игранные, или написать, к примеру, инсценировку по рассказам М. Е. Салтыкова-Щедрина. И если такое случалось – газета выражала са­мую глубокую благодарность руководителям театра. Однажды это произо­шло с постановкой пьесы А. Н. Островского «Свои люди – сочтемся», по­ставленной в ноябре 1857 года в бенефис артиста Павлова.

Долго считалось, что эта пьеса была поставлена впервые в Петербурге в 1861 году. Но сообщение «Иркутских губернских ведомостей» в № 29 за 1857 год о постановке ее в Иркутске опровергает эту дату. Ранее пьеса не­однократно запрещалась и в столице, и в провинции. Иркутский же театр сыграл ее еще до запроса генерал-губернатора в столицу с просьбой о ее постановке. Ответ на запрос был отрицательным, но пьеса была уже сыг­рана. Газета тогда писала: «Несравненно лучше шли «Свои люди – со­чтемся» из всех пьес, которые мы пока видели на здешней сцене, это, по нашему мнению, та, которая исполнена всех удовлетворительнее. И что в ней гораздо лучше обыкновенного играли наши, так сказать, второстепен­ные сценические таланты гг. Львов и Скворцов. Девица Николаева 1-я, ко­торую мы привыкли видеть, что она только просто репетирует свои роли, обыкновенно очень твердо, но зато все чрезвычайно однообразно, г-жа Николаева в роли Липочки по временам как бы входила в свою роль и на­чинала играть; она была, например, совсем недурна в сцене объяснения с нареченным женихом. «Свои люди» давались в бенефис Павлова, который с г. Григорьевым стоит во главе наших мужских театральных талантов».

В январе 1858 года в Иркутский театр была приглашена знаменитая ба­лерина и актриса Анаева-Пряхина. Воспитанница Петербургской театраль­ной школы, она окончила ее в одно время с известной танцовщицей Ан­дрияновой. Обе были приняты на петербургскую сцену. Андриянова, поль­зовавшаяся сильной протекцией, оставляла Пряхину на втором плане. Но Пряхина неожиданно получила предложение служить в Воронежском теа­тре. Узнав о многообещающем таланте девицы Пряхиной, Воронежский губернский предводитель дворянства, богатый помещик, любитель и по­кровитель искусства, предложил ей поступить в труппу Воронежского теа­тра, бывшего в то время в славе. Поступив на провинциальную сцену, она играла и в водевилях, и в драмах, развивая свой талант и мастерство. По­сле Воронежа Пряхина служила в Харькове, Пензе и Саратове, а затем у Ярославцева в Красноярске. Здесь вышла замуж за капельмейстера теат­рального оркестра Анаева, и когда труппа Ярославцева распалась, иркут­ская дирекция пригласила ее в свой театр.

Дебют Пряхиной-Анаевой на иркутской сцене был в роли Марии в «Дочери второго полка» Ж. Баяра. «Игра г-жи Анаевой была весьма удач­на; особенно хороша была сцена прощания Марии с полком, в которой де­бютантка заслужила общий и совершенно справедливый аплодисмент, по­вторяющийся несколько раз. Занавес опустился при общем рукоплескании и, к нашему удовольствию, должен был подняться три раза еще, чтобы дать дебютантке возможность отблагодарить восхищенную публику. Нель­зя не сказать несколько слов в похвалу игры г. Львова в роли фельдфебе­ля Трульона. Г. Львов понял и выполнил эту роль более чем удовлетвори­тельно и напомнил нам свое настоящее амплуа. В заключение дан был ди­вертисмент, в котором дебютантка, к общему удовольствию, появилась в своей настоящей сфере и выполнила с полным искусством испанский та­нец. Госпожа Пряхина должна была повторить его по требованию восхи­щенной публики, при громких, беспрерывных аплодисментах всей залы», – писал корреспондент «Иркутских губернских ведомостей».

Публика с радостью приветствовала появление на иркутской сцене та­лантливой актрисы и с нетерпением ожидала новых спектаклей с ее учас­тием. Билеты на ее спектакли разбирались за неделю до представления. Помимо выступлений на сцене, Пряхина обучала танцу молодых девушек- воспитанниц. Под ее руководством состоялся дебют ее восьмилетней уче­ницы – девицы Маркевич.

Между тем культурная жизнь в Иркутске шла своим чередом. В празд­ничные дни устраивались гуляния в специально устроенном саду на бере­гу Ангары. На площади работали различные аттракционы во временных строениях. Специальная панорама показывала любопытный вид Иерусали­ма и «ловлю китов»; не пустовали качели, а заезжие кукловоды представ­ляли кукольные комедии. Вместо прошедших гастролей Пекока, оставив­шего в публике тяжелые воспоминания, приехал флейтист господин Со- вле, которого очень хорошо слушали в Кяхте, а теперь в Иркутске. Он да­же был удостоен чести дать второй концерт в зале генерал-губернаторско­го дома и собрал больше слушателей, чем в первый раз, причем восторг публики выражался еще живее и громче. Ну а театр летом 1858 года был поставлен на ремонт и реконструкцию. В бумагах актера и антрепренера Ярославцева, работавшего в Иркутске в начале пятидесятых годов, уже значительно позже, в девяностые годы, было найдено письмо от его при­ятеля актера А. П. Волкова (Бриткина). Оно было отправлено Ярославце- ву 25 сентября 1858 года из Иркутска, где Волков в это время служил в те­атре. Он пишет: «Театр иркутский сделан почти заново, как снаружи, так и внутри: оштукатурен, сени, коридоры, буфет приведены в очень поря­дочный вид; устроена особая комната для графа Муравьева-Амурского. Одним словом, весь театр принарядился – хоть куда».

Открытие сезона 31 августа совпало, как тогда говорили, с новосель­ем. В этот вечер играли пьесу Львова «Не место красит человека, а чело­век место» и оперу-водевиль «Любовное зелье, или Цирюльник-стихотво­рец» Д. Т. Ленского. А в заключение был еще танцевальный вечер. А вско­ре здесь же, в театре, любители поставили спектакль «Свадьба Кречинско- го» Сухово-Кобылина, сбор от которого был направлен в пользу пересе­ленцев на Амур. Об успехе спектакля корреспондент «Иркутских губерн­ских ведомостей» писал: «В течение последних двух лет мне не удавалось провести в нашем театре ни одного вечера так приятно, как я провел этот вечер 29 октября».

Словом, сезон начался довольно успешно. Прошел он под знаком вели­кого торжества в Иркутске – заключения генерал-губернатором Н. Н. Му­равьевым-Амурским трактата с Китаем, по которому к России отошли земли вдоль Амура. Прекрасно оформленное здание привлекало горожан ярко освещенным фасадом и огромным пейзажем – видом города Николаевска, висевшим у входа. В честь этого торжества был большой бал в Благород­ном собрании и спектакль в театре без платы за вход.

В конце сезона происходило еще одно примечательное событие – ве­лись переговоры с великим русским актером М. С. Щепкиным о приезде на гастроли в Иркутск. Рассказывают, что предложение это исходило от самого генерал-губернатора Н. Н. Муравьева-Амурского, который позна­комился со Щепкиным, находясь на лечении за границей.

Непосредственно переговоры с артистом вел В. Н. Баснин, бывший го­родской голова, замечательный театрал, библиофил и собиратель художе­ственных редкостей: живописи, старинных книг, гравюр, писем и дневни­ков великих людей. Он бывал в театре ежевечерне. Мог не единожды хо­дить на один и тот же спектакль и, что самое удивительное, после каждо­го спектакля писал на него рецензию. Рецензии эти были оригинальны по форме: письма-рецензии друзьям. В конце каждого письма стояла припи­ска, в которой автор убедительно просил по прочтении переслать письмо обратно. После этого Василий Николаевич собирал их в небольшие тетра­ди и отправлял в село Разводное близ Иркутска к жившим там на поселе­нии декабристам – братьям Борисовым. Они великолепно владели пере­плетным делом, и письма обретали оригинальную форму сброшюрованных сборников.

Находясь в Москве и будучи лично знаком со Щепкиным, Баснин почти уговорил великого артиста приехать на гастроли в Иркутск и Кяхту. В музее иркутского драматического театра хранится фотокопия письма В. Н. Баснина в Иркутск своему родственнику Д. О. Портнову, в котором он пишет: «Москва, 1858, ноябрь 8. С первой почтой спешу препроводить к Вам, Дмитрий Осипович, полученное мною от Щепкина письмо и при нем записку об его репертуаре – тотчас велите Петру Евд. снять на тон­кой бумаге копии и прислать их ко мне сюда. Подлинник поскорее отдай­те г. Сиверсу (новый директор театра. – B. C.) с тем, чтобы возвратил Вам; и храните их в Иркутске. Г. Щепкин рассчитывает, что вся поездка его в Иркутск и Кяхту потребует времени полгода. Значит, нужно иркутской ди­рекции иметь в виду платеж 1500 рублей серебром одной выдачи на содер­жание в Москве семейства г. Щепкина, кроме проезда и разных расходов, в пути и на местах остановок и жительства, вперед и обратно. Может быть, потребуется еще пособие на экипаж и подъем из Москвы, хоть и не гово­рил мне об этом Михайло Семенович».

К сожалению, по каким-то неизвестным причинам приезд великого русского актера в Иркутск не состоялся, но то, что такие переговоры зате­вались и изначально Михаил Семенович давал согласие приехать в Си­бирь, говорит о достаточно высоком уровне интересов театральных и об­щественных кругов города. Об этом же событии сообщает в письме Аста- пову-Ярославцеву упомянутый нами выше актер Волков (Бриткин). «...Здесь разнесся слух, что будто бы М. С. Щепкин хочет посетить Си­бирь. Не знаю, правда это или нет, но во всяком случае почтеннейший ве­теран ошибается в расчетах, если вздумает вообразить, что Сибирь – Аме­рика, награждающая артистов десятками тысяч...»

Нам кажется, что уважаемый актер Волков немного погорячился в сво­ей оценке намерений М. С. Щепкина. Ибо интерес Михаила Семеновича, человека большого таланта и высокого общественного сознания, не мог состоять только в большом денежном вознаграждении.

В. Н. Баснин был личностью незаурядной и высокопочитаемой не только в Иркутске, но и в московских просвещенных кругах. Познакомил­ся он с М. С. Щепкиным еще в 1828 году на Нижегородской ярмарке, ча­сто бывал на его спектаклях и, уже переехав в Москву в конце пятидеся­тых годов, дружбы с Щепкиным не прерывал. Он искренне хотел, чтобы и в далеком родном Иркутске познакомились с его высоким талантом. А те­атр продолжал жить своей особой, трудной творческой жизнью. В третий раз сменилась дирекция. Теперь во главе театра стоял молодой, энергич­ный П. Сиверс. Активно вникая во все тонкости нового для себя дела, Си- верс иногда позволял себе с актерами крутые меры. Нагрубившую ему ак­трису Ударцеву-вторую (так именовались актеры и актрисы – родственни­ки) – он уволил. Подвыпившего актера Волкова посадил на извозчика и отправил к полицмейстеру, а затем «засадил» в полицию. Его стали поба­иваться.

Ну, а сам театр все более становился неотъемлемой частью культурной и общественной жизни города, иногда даже своеобразным яблоком раздо­ра между группами поклонников того или иного актерского таланта. Как впоследствии писал один из высокопоставленных чиновников канцелярии генерал-губернатора Б. А. Милютин: «Он (театр. – B. C.) был, так сказать, нейтрализующим элементом, в одно время – связующим политических врагов и разделяющим исконных друзей».

Случилось так, что дирекция пригласила из Казани молодую талантли­вую актрису Соболеву. Дебют ее на иркутской сцене прошел успешно. Прекрасная водевильная актриса, владеющая искусством танца, играющая порой и драматические роли, она понравилась публике, и вскоре у нее по­явились постоянные поклонники. Но в этом же амплуа в театре давно уже работала – и небезуспешно – актриса Николаева, у которой тоже имелись свои почитатели.

Все началось с того, что 10 декабря 1859 года, в бенефис Соболевой, публика, желая поощрить молодую актрису, щедро наградила ее аплодис­ментами. Но другая сторона решила доказать, что, несмотря на дарование, не Соболева – любимица публики. 13 декабря госпожу Николаеву, играв­шую роль Лидочки в «Свадьбе Кречинского» Сухово-Кобылина, приветст­вовали если не единодушно, то гораздо шумнее и торжественнее.

Описав этот «театральный конфликт», корреспондент «Иркутских гу­бернских ведомостей» не без сарказма заключает: «.что касается госпожи Николаевой, то ей полезнее всех подарков и букетов выслушать три откро­венных замечания:

  1. Постарайтесь усовершенствовать свою дикцию.
  2. Обращайте побольше внимания на свой костюм и вообще старай­тесь одеваться с большим вкусом.
  3. Наконец, самое главное, думайте хотя несколько о роли и словах, которые произносите, иначе вы всегда будете производить на беспристра­стного зрителя самое невыгодное для вас впечатление.

Госпожу же Соболеву предупреждаем, что сцены 13 декабря могут по­вторяться, и потому советуем ей, ради ее таланта, не обращать на это боль­шого внимания и по-прежнему стараться добросовестным исполнением и обдуманностью своих ролей поддерживать расположение более рассуди­тельной и спокойной части иркутского общества».

Казалось, произошел частный театральный конфликт, но как поляри­зовал он иркутских любителей театра! О нем писала не только местная пресса. Много лет спустя припомнил этот случай в своих мемуарах чинов­ник высокого ранга в администрации Н. Н. Муравьева-Амурского Б. А. Ми­лютин. Значит, театр уже достаточно заметно влиял на общественную и культурную жизнь Иркутска, заставлял говорить о себе, стал частью жиз­ни города, и среди провинциальных театров России он определился не на последнее место. Для самих же иркутян он имел весьма большое образо­вательное значение и «в ряду удовольствий театральные зрелища без вся­кого сомнения занимали самое почетное место».

В финансовом отношении он продолжал бедствовать, и спасали его ча­сто лишь пожертвования богатых любителей да пособия местного началь­ства. Театр в год зарабатывал до восьми тысяч рублей, а издерживал до двенадцати тысяч при довольно скудном еще вознаграждении артистов. Дирекция не только стремилась чаще обычного менять репертуар, но и старалась приглашать новых артистов. В 1860 году в Иркутск приехала че­та Лазаревых, заметно проявились Сергеев, Медведев, Щеглов. К этому времени, к большому сожалению, умер любимец иркутян Григорьев, и его роли стал играть Лазарев. Ударцева-первая стала прекрасной исполнитель­ницей ролей пожилых женщин, и ее справедливо называли «красою ста­рух». Делала свои первые успехи девица Маркевич. Обучившись у Пряхи- ной, она стала прекрасно танцевать, появилась профессиональная уверен­ность в исполнении водевильных ролей. Ее стала хвалить пресса, предпо­лагая, что в будущем она станет украшением иркутского театра.

Вскоре местная газета «Амур» выступила с программой материальной поддержки в сезоне 1861 года не только актеров, но и всего театра. «...Ре­шаемся предложить дирекции следующие меры для поддержания нашего театра. Дирекция всеми средствами должна стараться, чтобы посетители не были стесняемы в своих мнениях об игре актеров, чтобы они не были удерживаемы какой-либо властью от излишних, по мнению некоторых господ, восторгов в виде аплодисментов и т. п. В каком бы то ни было об­щественном месте все члены его, – все посетители, несмотря на звание, на положение в обществе, если они уже допущены в это общество, долж­ны непременно быть равны между собою. Аплодисменты и стучанье в пол по случаю длинного антракта в театре не есть беспорядок, а просто выра­жение желаний и мнений публики, совершенно законное. Далее, в театре полезно было бы завести духовые печи. Для топки их несравненно уйдет менее дров, что может способствовать сокращению расходов театра. Не мешало бы также увеличить комплект стульев в ложах (увеличив соразмер­но цену) и сделать в галерее ряда в три скамейки. Цену билета для кресел тоже следует изменить.

1-й ряд – 3 рубля; 2-й ряд – 2 рубля; 3-й ряд – 1 рубль 50 копеек; 4-й, 5-й, 6-й, 7-й – 1 рубль; остальные по 75 копеек.

Мы согласны, что все это мелочи, но часто от мелких неудобств про­исходит большой ущерб».

Приближался новогодний праздник. Горели рождественские елки. В зале Благородного собрания проводились праздники-маскарады. Насту­пивший 1861 год для иркутян был немного грустным. Уезжал навсегда из Сибири граф Н. Н. Муравьев-Амурский – великий преобразователь вос­точных земель России, чья многосторонняя общественная и государствен­ная деятельность вызывала самое восторженное отношение к нему во всех слоях российского общества. При его благожелательном содействии и лич­ном участии открылся в Иркутске первый профессиональный театр. Нака­нуне его отъезда в городе шли прощальные вечера и все иркутское обще­ство отдавало бывшему покровителю края достойные его почести.

16 января около полудня вдруг загорелся городской театр. Пожар на­чался изнутри здания и распространился так быстро, что не было никакой возможности прекратить разрушительное действие огня. Гордость иркутян, театр, совсем недавно заново оштукатуренный и украшенный лепниною, расписанный изнутри, он взметнулся огнем со всем имуществом, костю­мами, декорациями и театральной библиотекой. Через два часа город ос­тался без театра. А на другой день, 17 января 1861 года в час пополудни оставил Иркутск генерал-губернатор Восточной Сибири граф. Н. Н. Му­равьев-Амурский.

1996

 


Михаил Скуратов

Литературный обоз

Скуратов Михаил Маркелович (5 ноября 1903, с. Уян Куйтунского района Иркут­ской области – 1989, Москва), поэт. Член Союза писателей СССР. Автор книг «Вспо­лохи», «Солнечный бубен», «Истоки», «Избранное» и др.

 

Меня призывают: «Пишите про свой литературный Иркутск двадцатых годов!» А я никогда и раньше не имел вкуса к вос­поминаниям. Это вроде заскока в голове.

Ну, лиха беда начало! Я собрал то, что изустно рассказывал и печатал раньше, разрозненно, а сегодня добавил еще и немало мной не высказан­ного, и – разрази меня Бог! – сплавил воедино, не знаю, какой уж полу­чился сплав.

Преддверие сыздалека

Завертелись колесики. В душе, в мозгу, в самых потаенных уголках сердца. Это – как раскачка. Родной мне Иркутск, «Сибирский Царь- град», любимый и проклинаемый мною! Сколько раз я твердил: «Ангара – мне родная матушка, Иркутск – мой родной батюшка, Байкал – старшой мой кровный брат!..»

Иркутск, Иркутск!.. Счастливое и горькое детство, отрочество, ранняя юность прошли в нем. Предместьишко, или слободка Порт-Артур в устье Иркута во время зимнего рекостава заливалось студеной ангарской водой. Ангара напирала на замерзший Иркут, на его наледь. Название же пред­местья возникло в честь героической обороны Порт-Артура – отражение тех лет, – еще ведь была близка по времени злосчастная Русско-японская война 1904—1905 годов, иркутские парни из Рабочей слободы, гармонис­ты, лихо распевали тогда по вечерам и до полуночи бойкую проголосную частушку наряду с «Подгорной», родившейся в Иркутске же, – про «хар- биночку» (Харбин был тогда полурусский город):

Прощай, моя харбиночка.

Тебя угонят с Порт-Артура, —

Станешь сиротиночка.

Сиротинка горькая Нарвалась на бойкого,

На бойкого, форсистого,

На парня гармонистого...

И предместье Порт-Артура, так неудачно построенное в низине право­бережного устья Иркута, заливаемого чуть ли не в рождественские морозы Ангарой, отцы города наконец-то снесли с лица земли, остался только ле­сопильный завод, и кто-то из иркутян теперь вспоминает про это злопо­лучное селеньице Порт-Артур?.. А я вот еще помню его, – видел из окна тамошнего дощатого отцовского домишка пробегавшие паровозы «Кампа- ун», тогда новинку, с широченными, навроде глубоких сковородок или больших чугунов, трубами; а на горе, что повыше железной дороги, наблю­дал, как солдаты в белых гимнастерках с большими усилиями удерживали за тросы готовый подняться в небо аэростат, называемый тогда просто «воздушный шар».

Домишки незадачливого предместья перенесли выше, в незатопляемое верхнее нагорье – на Кайскую гору, там понастроили и новые ладные бре­венчатые дома – настоящие хоромы, порой и двухэтажные, обшитые те­сом и покрашенные «по-городскому» под серый «дикий камень»; так воз­никло Глазковское предместье, примыкавшее к Забайкальской железной дороге – тысячеверстному отрезку Великого Сибирского железного пути, только что проложенного на стыке XIX и XX столетий. А называлось оно в честь первого насельника этого урочища – Глазкова, вероятно, казака, одного из первопроходцев XVII века. И утопало оно еще в зарослях дикой сибирской яблони и черемух, и по весне это нагорье, спускавшееся к зе­ленокудрой Ангаре – варнацкой дочечке Байкала, вся эта Кайская гора полыхала, как невеста. Даже трудно поверить, что эта белая кипень цвете­нья – в Восточной Сибири!..

Были пробиты широкие, прямые новые улицы, и им были даны назва­ния по прозвищам семей первонасельников – Глазковых, Могилевых, Гаськовых, Оглоблиных. А часть старых вековых глазковских домов еще уцелела; и строились эти дома первонасельников без единого гвоздя топо­ром «в лапу» и, по преданиям, из тех вековых лиственниц и сосен, что рос­ли прямо в усадьбах этих иркутских первопроходцев. И были им – каза­кам – отведены в пойме, в излучине Иркута, у Синюшиной горы и Чер­това озера (от слова – «черта», а не от – «чёрта»!) Казачьи луга, отрада на­шего детства и отрочества, тоже в порослях черемухи и дивных сибирских цветов, о красоте и обилии которых не имеют и представления в Москве и на европейской прародине – матушке Руси, от чьей пуповины отпочко­валась Сибирь, и часто противопоставлялась ей коренными русскими си­биряками из рода так называемых старожилов, в отличие от новоселов.

Одна машинистка в Москве, которой я диктовал свои стихи, в изумлении спросила: «А разве в Сибири есть цветы?!»

Там, в Глазковском предместье, начинались истоки моей иркутской писательской судьбы, ее преддверие. Каждый прожитый там год казался мне тогда за целое столетие!

И жили мы даже и не на улице – на Селитбенной черте. Не улица, а черта – то есть дальше некуда идти – самая окраина города; дальше уже шел прямоствольный березовый лес до самого взлобка Кайской горы, с которого были видны «высокоплечистые Саяны». А потом Кайская гора переходила в спуск к речушке Кае, поросший темным сосняком, где летом на полянах была бездна рыжиков и маслят, а в березняке – груздей и обабков. Прямо с крыльца дощатого нашего дома – и шасть в лес, и вот уже полные корзины грибов, особенно сразу после дождичка. А посере­дине Селитбенной черты – березовые пеньки, по осени усеянные опята­ми («опенки – ножки тонки»).

Не забыть мне еще и ночные колотушки на Селитбенной черте!.. Ка­кая это древность, отголоски старины! Даже трудно вообразить это в век электричества и сверхскоростных самолетов. Сколько своеобычных, пат­риархальных и даже суровых «домостроевских» черт и устоев сохранилось у русских старожилов тогдашней Сибири, поневоле начинаешь понимать великого русского живописца Василия Ивановича Сурикова, коренного сибиряка родом. Керосиновые семилинейные лампы, едва «пиликаю­щие». и еще кое у кого жирники, плошки, своедельные сальные свечи, и даже лучины в светцах были. Как далеко и быстро мы ушли от этих поч­ти ветхозаветных времен!..

Первый гонорар

С детства, едва поступив в железнодорожную начальную школу Глаз- ковского предместья, я марал бумагу – вел дневники, часть из них сохра­нилась, писал стишонки – увы! эти стихотворные опыты безвозвратно утерялись. Может, и к счастью.

В дневниках мы исповедуемся перед самими собою, скрываться не от кого. Мои родители – родимый батюшка, родная матушка – сыздавна не ладили между собою, уже с утра начиналась руготня у них, «семейная обедня», что не помешало им наплодить семеро парнишек, из них четве­ро умерли еще в «ангельских летах».

В этих ожесточенных семейных перепалках я стоял на стороне матери. Однажды я жестоко «пропесочил» родного отца в своем дневнике. а днев­ник я вел утайкой, тщательно прятал его. Был воскресный день. Я забрал свои удилища и махни-драло на Иркут. Дома было праздничное застолье. Было, конечно, и горячительное, и мой отец Маркел (а в православных святцах это имечко «икается» даже через два «л» – Маркелл!) под хмель­ком решил похвастаться перед гостями:

— Мой старшой сынишка балуется сочинительством. С неумытым ры­лом да в калашный ряд! Напишет и куда-нибудь уторкает, как будто я не знаю, куда он прячет свои бумагомарания.

И надо ж было такому случиться – отец начал было читать перед гос­тями мой дневник, и развернул как раз на той самой странице, где я здо­рово расчехвостил его в пух и в гриву, он сразу осекся.

К вечеру я вернулся с Иркута – рыбная ловля была на редкость удач­ной, я приволок целую корзину хайрюзов, ельцов, окуньков, счастливый, порозовевший. И вдруг отец – а гости уже разошлись, – ни слова не го­воря, зажал меня между колен, снял с меня «невыразимые» и задал мне та­кую горячую «березовую кашу» – век буду помнить. Я извивался ужом, а он приговаривал:

— Ты. ты, паршивец, смел такое писать про родного отца! Страмить меня перед чужими?.. Поросенок. Сукин сын.

Я эту порку и называю – мой первый гонорар!.. Первый, полученный мною за мои литературные опыты, – самый горячий, самый памятный!.. И я бы хотел, чтобы многие писаки получали не денежные, а именно та­кие вознаграждения за свои сочинительства. Непогрешимый, мудрейший Лев Николаевич Толстой как-то сказал (я перефразирую): «Если б я был царь и узнал бы, что ты сочиняешь, и плохо сочиняешь, я бы приказал дать тебе за то сто розог!.. »

Тогда же я на своей шкуре впервые понял значение цензуры – и стал изобретать тайный шифр, чтобы отец не мог докопаться до смысла того, что я пишу, но это была такая головоломка, что ничего у меня путного не получилось с зашифрованной записью, но сочинительства я не оставил. Видимо, я с этим родился, как я впоследствии полушутейно говаривал.

Окололитературные поиски

Стал я было обивать литературные пороги – посылал свои стихи в московские и питерские журналы, но уже наступили тревожные револю­ционные времена в столицах, там было не до меня, и никто из столичных журналов не прислал ни ответа ни привета. Но ведь был еще родной Ир­кутск, тоже своего рода столица Восточной Сибири. Были иркутские газе­ты. Да еще издательство «Ирисы» Михаила Евстигнеевича Стожа. По не­опытности и оно мне казалось «откровением в грозе и буре», как Апока­липсис, «кладезь премудрости». У меня под рукой была в то время книга, я почему-то называл ее «Путеводитель», так она и закрепилась в моей памя­ти, а точнее: «М. Е. Стож. Словарь сибирских писателей, поэтов и уче­ных». Из нее я черпал первые сведения о литературной Сибири, о писа­тельском Иркутске – у меня и до сегодня сохранился достаточно потре­панный «Путеводитель» Стожа, вероятно, это ныне литературная редкость. Как бы там ни относиться к Стожу, его шибко охаивали в те времена ир­кутские газетчики и писатели, а и он был небесполезен, и через его «Пу­теводитель» я узнал о народном печальнике Афанасии Прокопьевиче Ща­пове, о Григории Шелихове – открывателе Русской Америки, об их моги­лах в Иркутске, об иных иркутских прошлых деятелях, писателях, часто совсем забытых и не заслуживающих внимания, о каком-нибудь поэтике, погибшем на Амуре во время «Похода на Китай» на стыке XIX и XX ве­ков, и изображен он в военном мундире – пойди, докопайся теперь, кто он такой и нужно ли было упоминать о нем?

И позднее, подрастая, я стучался у ворот дома где-то на Спасо-Люте- ранской, или Баснинской, или Дегтевской (надо же сохранить в памяти и старые названия иркутских улиц!) этого уже угасающего и охаянного кни­гоиздателя и литератора, неумеренно печатавшего стишонки своей женуш­ки – Дины Стож. Я стучался в его двери, пытался войти и через парадное крыльцо, да не достучался. Рыжеватый был такой обруселый латыш, ка­ких много понаехало в Сибирь с проведением Великого Сибирского же­лезного пути в погоне за длинным рублем и в поисках счастья. У них то­же были свои поиски! Во всяком случае, он нашел там свою Дину, забав­лявшуюся стихами, которых никто не читал и не признавал, а он ее изда­вал изящными томами на хорошей бумаге, за свой счет, под заглавием «Смерть Музы. Ужасы Войны». Но даже и к Стожу я не пробился, доро­ги к нему не сыскал.

Строгий наставник

Переношусь сразу в двадцатые годы. Я уже достаточно повзрослел. Мои первые наставники, обучавшие меня писательскому рукомеслу, как их не вспомнить?!

И первым из первых был в моей писательской судьбе Василий Льво­вич Теремец, преподаватель русской литературы в Народном университете имени А. В. Луначарского – я там обучался. Русский интеллигент дорево­люционной закваски был тот Теремец. Коренной питерец. В сыром Санкт-Петербурге он подхватил свирепствовавший там туберкулез, бо­лезнь века. Врачи погнали его, совсем молодого, в сухую Восточную Си­бирь – и не ошиблись: там у него зарубцевались легкие, и до встречи со мной он прожил в Иркутске добрых уже тридцать лет, жив-здоровехонек, только уж слишком подвижной, этакой «нервенный-маневренный», как говорят в народе, даже желчный, и даже мог показаться брюзгой.

Ему-то я и сунул свою тетрадь стихов: ознакомьтесь-де, скажите свое веское слово. И оно действительно было «веское», ошеломляющее. Я не сомневался в успехе! Он в длиннущем коридоре бывшего Института бла­городных девиц, где помещался Народный университет, а потом – Раб­фак, а потом Иркутский государственный университет (Иргосун), что на набережной Ангары, взял меня, что называется, за пуговицу и отчитал с небывалой раздражительностью:

—  Ведь вы же, голубчик, совсем не знаете природы русского стиха, его техники, не знаете, с чем его едят, а пишете. Наобум пишете!

Это было как удар обухом по голове. Вначале подумалось: он, в мо­их глазах своего рода барин, не пускает меня, сына простого русского на­рода, в святая святых поэзии. Какая там еще «техника стихосложения»? Я о ней отродясь не слыхал. Есть грамота, перо, бумага – садись и пиши, само пойдет, польется, как ручей; а в таланте своем, как всякий начинаю­щий, я нисколько не сомневался. Правда, в народе говорят: «Писала пи­сака, читала собака!»

Но Василий Львович меня вразумил:

— А как же вы думаете, Афанасий Фет или Федор Тютчев, когда пи­сали свои стихи, не знали, из какого теста они стряпаются? Или сам Алек­сандр Пушкин? Ведь он еще лицеистом знал про законы стихосложения, про ямбы, хореи, дактили, анапесты, амфибрахии. Знал, что такое рифма. А вы хотите тяп-ляп – и сразу в дамки.

Я оробел. Нет, я просто ошалел. Как же постигнуть эту премудрость?

— Постигнуть можно. Не боги горшки обжигают. Сперва я посове­тую, даже достану вам «Начала русского стихосложения» Шульговского, проштудируйте назубок и поймете, как строится русский стих.

На развале, на Хлебном базаре, я купил два тома Афанасия Фета, они служат мне и сегодня. На несколько месяцев погрузился в изучение посо­бия по стихосложению Шульговского, это мне пригодилось на всю мою жизнь. Я наловчился определять по слуху стихотворные размеры со всеми их разбивками на стопы: к примеру, что такое четырехстопный ямб или там пятистопный хорей, с цезурами или без них. Для читателя это не обя­зательно, а для того, кто делает стихи, знание их механизма, их анатомии, скелета нужно так же, как врачу, лечащему людей. «Дело мастера боит­ся!» – учит народная мудрость. Тому же учил меня и строгий Теремец. Это была подлинно студийная работа, истинная школа.

Барка поэтов

В Иркутске начала двадцатых годов на литературном фронте было до­вольно оживленно и пестро. Понаехала занесенная бурями Гражданской войны, с бору да по сосенке, уйма разного писательского народишка из Петрограда и Москвы, с Поволжья и Урала; было немало и коренных при­рожденных иркутян. Я по-прежнему сочинял стихи-самокладки, баловался исподтишка и прозой, не забывал и дневники. Но уже по-новому начал постигать законы трудного писательского «рукомесла». Этому помогло по времени и мое общение (а не сближение!) еще и с «Баркой поэтов». Так романтически именовалось содружество иркутских писателей, первое вре­мя действительно устраивавших свои литературные бдения (бытовало и другое нескромное переиначивание этого высокопарного словечка!) у по­эта футуриста Анчарова (Артура Куле): он жил в каюте одной из барок, стоявшей на приколе у ангарской пристани, наискосок Белого дома, быв­шего генерал-губернаторского дворца.

Подумать только, это все были живые люди, многих уж нет – ушли к праотцам!.. Эта «Барка поэтов» была скопищем разношерстных литерато­ров, в ней господствовала мешанина всех модных тогда поэтических школ и веяний, занесенных, как поветрием, с берегов Невы и Москвы-реки на берега Ангары. Эвон какая даль по тем временам, пять с половиной тысяч верст, да еще и с гаком, да и с большущим гаком! Чуть ли на краю света. Но я позанял у «Барки поэтов» и много добра.

Передо мной проходят образы и тени их. Барственный Александр Мейсельман (о нем я еще скажу позже); и с быстренькой походкой поэт, тоже иркутянин, Василий Преловский (отец нынешнего поэта Анатолия Преловского); и худощавый, сумеречный «пиит», заезжий бог весть отку­да, которого я знавал только по загадочному псевдониму – Имрей, мой тезка – Михаил; и высокий, статный, с военной выправкой, всегда во френче, Сергей Алякринский, доброхотно обучавший меня изысканным стихотворным формам – сонетам и триолетам, секстинам и канцонам; и, как звезда первой величины, сверкал, признанный и в столицах, уроженец Иркутска, прозаик Исаак Гольдберг, сухонький, росточком невысокий, ав­тор прекрасной книги «Тунгусские рассказы», да и только ли одной; и по­корявший своей ученостью, тоже иркутянин, Елпифидор Титов, со склон­ностью к этнографии, он написал в Иркутске «изячные» стихи об Италии – «Флорентийский бродяга» и – ни слова об Октябрьской революции, о только что отшумевшей Гражданской войне в Сибири, о колчаковщине, закатившейся именно в Иркутске!..

Помню, был большой вечер «Барки поэтов» в парадном зале бывшей Городской управы на Тихвинской площади. В этом зале еще в дни Фев­ральской революции красовались во весь рост в богатых золоченых рамах портреты русских самодержцев начиная с Александра Первого, и в первый раз они поразили меня своей величественностью: во всяком случае, бро­сились в глаза. Итак, вечер. Только что кончилась война, год примерно 1921-й. Выступала поэтесса, залетная гостья не то из Москвы, не то из Пе­трограда, осевшая в Иркутске – то ли футуристка, то ли имажинистка, – некая Хабиас. Она не стояла и даже не сидела, а. возлежала, развалив­шись, как тигрица, на суфлерской будке, покуривала и артистически пус­кала в воздух замысловатые колечки табачного синего дыму, а потом – цевку слюны на сажень от себя; а затем из милого женского ротика стала изрыгаться в публику. матерщина, самая подзаборная, только зарифмо­ванная. Куда там Алексею Крученых и Велимиру Хлебникову с их «за­умью» и «дар-булщур-убешчур». Я стоял в задних рядах слушателей – и просто обомлел от неожиданности. Рядом со мной присоединился высо­кий красноармеец в долгополой кавалерийской шинели с красными на­шивками поперек груди, наподобие стрелецкого наряда, и в шлеме-бога- тырке, точнее – буденовке. Не успев еще снять ее с головы, он, слушая поэтессу, насмешливо гаркнул на весь этот чуть ли не тронный зал:

—                Валяй, валяй дальше! Это по-нашенски. когда мы буржуев били.

Поэтессу это нисколько не обескуражило; она продолжала в том же духе.

Была и другая поэтесса, совсем иного склада, коренная сибирячка, ир­кутская курносенькая уроженка. Не хотел бы называть ее имени, чтобы не смущать ныне здравствующих родственников. С нею случилось нечто за­бавное, на потеху всей «Барки поэтов». Эта иркутяночка в демократиче­ской Сибири, никогда не знавшей поместного дворянства, кроме «навоз­ного элемента» (то есть – «навезенного» из праматери-России!), не нисхо­дила к своим простым землякам-сибирякам, как и Елпифидор Титов, а пи­сала жантильные стихи только о галантных французских виконтах и мар­кизах «пудреного» XVIII века.

Как-то раз, сидя в садике отцовской усадьбы, огороженном дощатым за­плотом, она отлучилась на время и оставила в беседке свою рукописную тет­радку с подобными стихами, проклеенную не клеем, а тестом из пшеничной муки, дефицитной в те голодные годы, а отцовская корова, бродя в садике, унюхала это и, пока поэтесса отсутствовала, изжевала всю тетрадку. Поэ­тесса, вернувшись, тут же упала в обморок. Вся «Барка поэтов», потешаясь, оплакивала участь виконтов и маркизов, погибших в утробе коровы!.. Но од­но было благо: поэтесса после того, говорят, вообще перестала писать стихи!

Поэт Игорь Славнин

Был среди «Барки поэтов» один несомненно одаренный человек, очень непохожий на всех остальных, наиболее демократичный, своего рода раз­ночинец среди лощеных собратьев по ремеслу. Это – Игорь Славнин. В моей судьбе он сыграл особенную роль.

Он прибыл из Омска вместе с редакцией газеты «Красный стрелок» – боевого органа политотдела Реввоенсовета 5-й Красной Армии и Восточ­но-Сибирского военного округа. И ведал Игорь Славнин в газете отделом поэзии. И одно это уже что-нибудь да значило для меня – тогдашнего!..

Стихи его были крепкие, ладные, дерзкие, звучали как пощечина об­щественному вкусу (отчасти тоже поветрие тех дней!). Звонкий медный голос, умение читать, несомненная талантливость (в Омске экстравагант­ный поэт Антон Сорокин, который хотел однажды въехать в Москву на бе­лом верблюде, а в природе белые верблюды – редкость, да не нашлось подходящей железнодорожной платформы, зачислил Славнина в гении!) выделяли омича на первое место в «Барке поэтов». Известность Славнина в Иркутске на ту пору была довольно громкой. А собой он был не так, что­бы сказать шибко казист, просто не ахти: низенький, мозглявенький, су- хопаренький, хоть и молод, а уже у него – испитой лоб, весь в морщинах, прямые жесткие волосы цвета пшеничной соломы ниспадали космами; а ходил он даже зимой по Иркутску простоволосым, что тогда многих диви­ло и, в общем-то, еще не было принято. И к тому же порой густо напуд­ренный под Арлекина, под Пьеро из «Балаганчика» Блока, как модный еще в ту пору Вертинский. И щеголял он в какой-то рваной шинелишке перезрелого гимназиста или реалиста, из которой хлопьями лезла вата. Тем не менее весь грамотный Иркутск чтил его как знаменитость.

Во мне он принял самое живое участие. Но не сразу. Сам следовал новейшим тогдашним течениям в поэзии и потому знакомил меня с Вер- харном, Верленом, Бодлером, давал книги русских символистов, акмеис­тов, футуристов, прославленных поэтов Запада и Востока, учил проникать в природу стиха.

И вот этот-то человек стал моим пестуном, ему это нравилось. Боль­ше того, моим «благовестителем» – первые напечатанные мои стихи уви­дели свет только благодаря Игорю Славнину!..

Да, могу гордиться, купелью моего литературного крещения и стала походная газета 5-й Красной Армии, а моим восприемным отцом, литера­турным крестным батькой стал поэт Игорь Славнин. Он-то и приложил свою руку к моему стихотворению «Золото» – и напечатал его как редак­тор и заведующий отделом поэзии «Красного стрелка». Этот мой литера­турный первенец был напечатан там 12 февраля 1921 года. С этого дня я и могу считать свое вхождение в литературу, в печать. Затем в «Красном стрелке» появилось второе мое стихотворение – «Шептунам». И опять я был обязан Игорю Славнину, хотя оба стихотворения, по правде сказать, положа руку на сердце, были плохие. какой-то ребячий лепет.

 

Грозное, грозное было время, полное лишений, жертв. Порохом толь­ко что затихшей, не вытравленной из памяти народа Гражданской войны пахли страницы этой самой, уже упомянутой газеты «Красный стрелок». Она издавалась чуть ли не на оберточной, шершаво-грубой, как солдатское сукно, бумаге и расклеивалась на городских деревянных заплотах, сегодня – серого, завтра – желтого, послезавтра – розового или вообще какого-то серо-буро-малинового цвета. Но слова-то, слова какие печатались на этой бумаге! От них и сейчас берет оторопь, сообщалось неумолимо – целыми столбцами! – о расстрелах врагов Революции, и прямых, явных и тайных «ниспровергателей» Советской власти, о вскрытии мощей иркутского пер­воепископа Иннокентия. Как памятны мне эти листки! Там я впервые в жизни был напечатан под моим тогдашним иркутским псевдонимом – Михаил Бельский. И как же тут опять не вспомнить Игоря Славнина! Сперва он жестоко отщелкивал меня в отделе писем, точнее в отделе «От­веты поэтам», который он же и вел. Я сдуру послал в «Красный стрелок» стихи о. Малюте Скуратове (и дернуло же меня по наивности!). Вот что он написал по этому поводу:

«Тов. Скуратову. Что интересно в ваших стихах, это ход вашей мысли, но интересен он, к сожалению, только как образец болезненного творчества.

Сейчас, товарищ, сила не в том, что отдельные деспоты могут делать все, что им вздумается, а в творчестве коллектива.

Вы напрасно преклоняетесь перед силой Малюты Скуратора: никакой силы тут нет, просто человек, пользовавшийся властью, психически не­нормальный, подслуживался маниаку-царю, отыгрываясь на народе.

Технически стихи слабы, нужно еще много работать.

Обратите внимание на бледность ваших сравнений и образов».

Такой был суровый ответ, огорчивший меня. А затем он мне стал по­кровительствовать, это его тешило. Бог с ним!.. Он попросил принести ему тогдашний рукописный свод моих подспудных стихотворений – толстен­ную тетрадь, в которой на отменной бумаге «красовались» и две мои исто­рические поэмы – «Всепьянейший и Всешутейский Собор» и о временах Ивана Грозного в связи опять-таки с моим злополучным однофамильцем – Малютой Скуратовым, не дававшим мне покоя со школьной скамьи.

Жаль, обе эти мои поэмы вместе с позднейшей поэмой «Декабристы» погибли в дни Великой Отечественной войны, пошли на растопку печей соседями во время моей эвакуации из Москвы. И я до сих пор оплакиваю их. Восстановить же их по памяти я уже не в состоянии.

 

Большую власть, по-своему, имел Игорь Славнин! Жил, однако, он убого, неуютно, нище; на мансарде, при редакции, попросту на чердаке, как и полагалось истинному поэту. Когда я приходил к нему по утрам со стихами и за советами, он, полусонный, вылезал из-под одеяла, сшитого из газетных листов, которые страшно шуршали, и дивил меня всем своим видом, напоминая всклокоченного попугая. Тем не менее я смотрел на не­го как на предмет поклонения и благоговения. Шутка ли, он был первый настоящий живой поэт, которого я видел!..

А умирал он. дважды! У него была странная судьба. Когда Пятая Ар­мия отправилась из Иркутска далее на Восток, он вместе с газетой «Крас­ный стрелок» тоже двинулся в Забайкалье и Монголию, и вскоре до Ир­кутска донеслась весть о его смерти. И вся «Барка поэтов» горько оплаки­вала его, задала ему тризну по первому разряду и даже был напечатан не­кролог, наполненный всякими благоглупостями, что вот-де умер медного­лосый, синеглазый поэт – да будет земля ему пухом. А он вдруг взял да и воскрес, но только. в тюрьме! Печальная, не вполне выясненная стра­ница его жизни. Природа наградила его склонностью к тщательно скры­ваемой им клептомании: а там, как водится, явилась и женщина – он, ра­ди нее, возможно, похитил крупные редакционные деньги, заодно прихва­тив пишущую машинку «Ундервуд» или «Ремингтон», а пишущие машин­ки были тогда редки и дорого ценились, на вес золота, и очутился за тю­ремной решеткой сперва в Чите, а потом и в Иркутске. Как же была обес­куражена «Барка поэтов»! И мы – молодые советские поэты – хлопотали за него, и его выпустили на поруки.

У меня хранится любопытная его поэма «Автомобиль № 432», напи­санная в тюрьме, с его послесловием, несколько приоткрывающая тайну его жизни. Надо бы ее напечатать. Это редкость!.. Маленькая тетрадочка, вероятно, сшитая им. Машинописный текст, чего доброго, отстуканный на украденной машинке; на обложке химическими фиолетовыми чернилами, с чуточной раскраской красным карандашом, изображен, несомненно, са­мим Игорем Славниным, шофер в тогдашней присвоенной шоферам уни­форме – кожаной куртке с бархатными отворотами и кожаном шлеме с уг­лами, похожем на авиаторский.

Приведу дословно несколько строк (а их и всех-то немного) из после­словия с разбивкой на абзацы, как в самой тетради:

Мой авто начал строиться в последние дни трагического моего пребы­вания в Иркутске.

Тоска монгольских степей к нему не прибавила ни одного винтика.

В Чите миндаль женских глаз заглушил шум моторов всего мира.

За решеткой в один вечер кончил.

Захрипел гудок. Автомобиль тронулся. Мигнули электрические глаза.

1922                 г., Иркутск

А завершается поэма четверостишием:

Вам хочется строчек звончатых,

изысканность слов ловить,

а я вот взял и кончил

простую записку любви.

И его собственноручная роспись – «Игорь Славнин».

В Иркутске на время его приютил у себя Иосиф Уткин. Вскоре мы, молодые члены ИЛХО, комсомольцы, снарядили поэта в путь-дорогу, и он на наши деньги укатил в Москву. Там он встретился вновь с Джеком Ал- таузеном и очень сблизился с ним. Забегая несколько вперед, скажу, что через год и я, а за мной Иосиф Уткин перебрались в Москву и тоже встре­тили бывшего наставника. Но прежний ореол очарования уже исчез. Былые «илховцы» уже повзрослели и как люди, и как поэты; нас уже стали печа­тать в толстых журналах столицы и всей страны, меня особливо в «Сибир­ских огнях». Мы встретились с Игорем Славниным уже на равной ноге.

Сам он тоже преуспевал; стихи его охотно печатались в лучших сто­личных журналах. Его имя появляется на страницах «Красной нови» и «Октября», «Прожектора» и «Красной нивы», в «Молодой гвардии», в тех же номерах, где шли стихи Н. Тихонова, М. Светлова, В. Казина, «Русь со­ветская» Есенина, рассказы И. Бабеля, В. Лидина, очерки об Урале Лари­сы Рейснер. Одно время он пытался осесть в Ленинграде. «Гранитный го­род на Неве, столица последних русских царей и колыбель революции, отозвался в творчестве поэта великолепным стихотворением «Сенат» (В. Трушкин). Вот несколько кованых строк из этого стихотворения:

Желтеют ночи семена,

Рассыпаны по синим нивам,

И дремлет выцветшим архивом

Правительствующий Сенат.

Играет ветер на дворе —

Дождем и градом сыплет колким,

Давно ли плыли треуголки

В зеленом зеркале карет?

Дробился свет в изгибах лент

И падал в стекла, желт и матов,

Когда курносый император

Читал последний регламент...

Но больше Игорь Славнин пробавлялся литературной поденщиной в небольших профессиональных журнальчиках Дворца Труда на набережной Москвы-реки, близ Яузы, редактировал журнальчик «Пролетарий связи», выколачивал деньгу. Уже готовилась в издательстве «Молодая гвардия» первая книга его стихов. Все предвещало счастливую судьбу.

Однако летом 1925 года поехал он со свои другом писателем Родионом Акульшиным погостить у него в деревне, где-то в бывшей Самарской гу­бернии. Этот Родион Акульшин учился вместе со мной в Высшем лите­ратурно-художественном институте имени Валерия Яковлевича Брюсова (ВЛХИ), был очень дружен с Алтаузеном, а через него – и со Славниным; печатал повести и рассказы, тепло привеченные Максимом Горьким, от­лично пел поволжские и оренбургские частушки на пару с поэтом Васили­ем Наседкиным. В селе, откуда он родом, его мать-крестьянку спрашивали ее товарки где-нибудь у колодца: «На кого твой сын учится-то в Москве?» – «На Пушкина!» – отвечала она. Так вот, гостя у Родиона Акульшина в его селе, Игорь Славнин пошел купаться и, не умея плавать, утонул в ре­ке, еще успев крикнуть другу, помахав прощально рукой: «Родя, я тону!..» А тот, сидя на берегу, не поверил, думал – шутка.

На этот раз Игорю Славнину не удалось перехитрить смерть. В пись­ме школьников села Виловатое двоюродному брату поэта Д. П. Славнину от 10 октября 1966 говорится: «Во время похорон из родных Игоря нико­го не было, его хоронили всем селом. Место, где он утонул, и по сей день называется «Мысом Игоря Славнина».

Ни у кого не сохранился хотя бы один «фотолик» Игоря Славнина. Увы, нет!.. Однако я вспомнил про иллюстрированный журнал «Сибирь», который недолго просуществовал и издавался в Новосибирске, тогда еще Новонико- лаевске. Журнал был хорошо задуман и хорошо начал было жить. Там щед­ро печатали и поэтов. Я до сих пор оплакиваю преждевременную и скорую кончину этого журнала. У меня сохранилось несколько номеров его. Так вот, в журнале «Сибирь», город Новониколаевск, № 7—8, август-сентябрь 1925 года, на странице 31 красуется скульптурное изображение лица, в сущ­ности почти одной головы совсем юного еще Игоря Славнина, в связи с некрологом о нем. Приведу этот коротенький некролог целиком. Вот он:

«Игорь Славнин

В середине июля в России, на реке Бузулук (Самарской губернии) уто­нул, купаясь, молодой поэт-сибиряк Игорь Славнин.

Славнин родился в Омске в 1899 году (на самом деле – в 1898 году, в селе Быньги, на Среднем Урале. – М. С.), в 1917 году окончил 1-ю Ом­скую классическую гимназию (точнее – в 1916 году. – М. С.), в 1918 го­ду сотрудничал в изданиях Омского Совдепа, печатал стихи и статьи на по­литические темы; после, в начале колчаковщины, сидел в тюрьме, состоя членом подпольной организации РКП. В 1920 году занимался культурно­просветительной работой в 5-й Армии; продвинулся с армией на восток; участвовал в боях с Унгерном. В 1922 году Славнин переселился в Моск­ву, работал в различных изданиях – в «Перевале», «Красной нови», «Ок­тябре», «Молодой гвардии». Нелепая гибель настигла Славнина в расцвете творческих сил. Нынешней осенью издательством «Молодая гвардия» вы­пускается первая книга стихов Славнина. Покойный был тонким эрудитом в области истории и теории поэзии. На снимке бюст Славнина работы скульптора Пожарского, сделанный в 1917 году в Омске.

Л. М.»

Кто был этот «Л. М.»? Это был прославленный поэт Леонид Марты­нов. Он ведь тоже омич и хорошо знал Игоря Славнина, был его другом,

и, возможно, Игорь Славнин и наставлял его, а кое-что и сам позанял у Леонида Мартынова.

Только спустя почти полвека после гибели поэта Восточно-Сибирское книжное издательство выпустило впервые малюсенькую и пока единствен­ную книжицу его стихотворений «Перекличка», по одноименному его сти­хотворению (Иркутск, 1970). В этом, одном из лучших своих стихотворе­ний, поэт сказал:

О нас напишут тяжелые книги

Седые потомки в круглых очках.

Заодно приведу и стихотворение Джека Алтаузена «Игорю Славнину», тоже редкое, сохранившееся только у меня, за подписью самого Джека, нигде и никогда не напечатанное. Вот оно:

Черным соком наливается смородина,

Пахнет снегом топкая тайга.

Эх, моя нетающая родина

И берложий, пенистый Байкал!

 

Где же травы, что еще не вымыло,

Где отцы? Зачем же на ветру

Вы глотали передавленную жимолость,

Чтобы горче не было во рту.

 

Почему дорога не лежала вам

В те края, где счастья поискать,

Все за теми, за широкими отвалами,

Все на тех, на золотых на приисках.

 

Волчий вой. Глухими полустанками

Смотрят дни с таежной полосы.

Эх, отцы, эх, дети арестантовы! —

И я тоже арестантов сын.

На выучку к наставникам старого закала

Ходил я на выучку и к другим интеллигентам, но старой закваски. Они тоже входят в понятие «Литературный Иркутск начала двадцатых годов».

Лев Г еоргиевич Михалкович – преподаватель литературы в Иркутском государственном университете – открыл мне глаза на Сибирь!.. Сам он с виду смахивал на этакого русского дореволюционного чиновника с круг­лой бородой, в форменном сюртуке с золочеными пуговицами, а на пуго­вицах – двуглавый орел; или на сельского захолустного попика, и даже был церковным старостой соседней с педагогическим факультетом Тих­винской церкви, такое противоречивое совмещение общественных и слу­жебных крайностей еще в ту пору было возможно. Но одновременно он был и яростный любитель и ценитель русской поэзии, и особенно симво­лизма и его вожаков – Александра Блока и Андрея Белого, да и Валерия

Брюсова жаловал; не предвидел я впоследствии, когда уехал в Москву, что меня будет принимать в свой, носивший его имя, Высший литературно-ху­дожественный институт сам Валерий Яковлевич Брюсов.

Я нередко сопровождал Льва Георгиевича Михалковича до дому по улицам Иркутска, ступая с ним по тогдашним дощатым тротуарам, ища советов и поддержки. Однажды Лев Георгиевич слушал-слушал меня и, вызнав, что я – коренной сибиряк, потомок русского сибирского рода «старожилов», иркутянин, остановился, встряхнул сердито старорежимной бородкой, взглянув из-под старомодных очков, как сыч, и строго сказал «по-сибиряцки», хотя был совсем и не сибиряк, а заезжий гость из-за Ка­менного пояса, то бишь Урала:

— Так какого же лешего вы ищете, паря? Язви вас в душу! Золото топ­чете у себя под ногами, золотую жилу! Варнак вы после этого!.. Слышите ли вы меня, чалдонище этакой! Разве вы – Иван не помнящий родства?! Пишите спервоначалу только о том, что вошло в вашу плоть и кровь, всо­сано с молоком матери-сибирячки, что досталось вам по наследству от ва­ших пращуров, дедов и бабок со сказочным именем – Василиса, от отца родного – с ними вы связаны кровными узами. Ведь вы же напоены се­мейными и родовыми преданиями! Пишите же попервости о своем родном Иркутске, о его Хлебном базаре, пропахшем байкальскими омулями, и благовонными кедровыми шишками, и сибирской лиственничной серкой, наконец, о своем разбойном варначьем Московском тракте, про который вы мне столько порассказали диковинных «байкальских басей» и «сибир­ских побывальщин». И тогда – кто знает? – вы и станете настоящим, пусть даже мало-мальским, поэтом со своим голосом, ни у кого не заня­тым; а будете цепляться за космические, вселенские вопросы – никогда не угонитесь за поэтами столицы из своего прекрасного иркутского далека.

Помню, в душе я смеялся над этими «стариковскими» внушениями и распекаями. «Вот еще, буду я писать об Иркутске! Он и так-то мне осто­чертел хуже горькой редьки и черемши!..»

Однако вскоре я вник в эти мудрые слова. И лучшие мои программ­ные стихи той ранней поры, иркутской и московской, за которые мне не приходится краснеть и сегодня, – «Московский тракт», «Из байкальских картинок», «Байкальская бась», «Якутская повесть», «Раздумье», «Сибиря­ки», «Таежный пал», «Таежные думы», «Ангара», «Сибирская старь», «Ябе­да», «Краснобай» и многие другие – надолго определили мой нелегкий писательский путь, мой «голос наособицу». Правда, покойная матушка моя, Авдотья Николаевна, в девичестве Сизых, часто выговаривала мне: «Почему ты в стихах пишешь: «У меня злодейская родня», о варнаках да разбойниках, разве кто у нас в родове был злодеем, стоял с кистенем на больших дорогах? Наговариваешь ты на нас непутное!..»

Был и иной просветитель, неотделимый от литературного Иркутска той поры. Тоже преподаватель Иркутского государственного университета – профессор Марк Константинович Азадовский, впоследствии академик. Великий знаток сибирской общественной мысли за два-три века ее разви­тия, фольклорист и литературовед, много помогавший становлению в ли­тературе молодым, начинающим писателям. Но вот в моей писательской судьбе, всегда стоявшей «наособицу», он однажды сыграл пагубную роль. Он мне подарил свою иркутскую книгу «Беседы собирателя» с надписью «Молодому поэту-сибиряку»: я храню эту реликвию бережно и сегодня. Он мне дал добро, но дальше произошла закавыка, горький осадок от которой остался в моей душе.

Приближался 1925 год, совпавший со столетним юбилеем декабристов. Я горячо принялся за поэму «Декабристы»; собрал и перечел все тогдаш­ние материалы о декабристском движении, сделал обширные изыскатель­ские выписки. Вчерне, с пылу с жару, я довел этот замысел, много обе­щавший мне, всецело захвативший меня, почти до конца, очертил его гра­ницы. Однако я имел неосторожность показать его в сыром, незавершен­ном виде именно Марку Константиновичу, а он был ревнитель декабрис­тов и неохотно пускал в эту область других.

Он прохладно отнесся к моей поэме, бывшей еще в черновиках, и я сразу охладел к ней, он застудил ее в самом зародыше, чего я не прощаю ему. Но и урок мне был на будущее: не высовываться со своими замысла­ми прежде времени, пока они не «обмаслились» в твоей душе, это совето­вал еще Антон Павлович Чехов.

Неосуществленная поэма «Декабристы» пролежала у меня под спудом, в бумажных недрах, вплоть до Великой Отечественной войны и во время моей эвакуации в Сибирь и работы в прифронтовой печати затерялась, ос­тались только обрывки от нее да выписки из книг о декабристах. Когда- нибудь да я разогрею себя и вновь примусь за этот замысел. В добрый бы час!..

Самостийный «Поэтический кружок»

А в ненастные дни

Собирались они

Часто.

Гнули – Бог их прости! —

От пятидесяти

На сто.

И выигрывали,

И отписывали

Мелом.

Так, в ненастные дни,

Занимались они

Делом.

А. С. Пушкин

Дальше можно и не продолжать. Не было ни карточных баталий, ни ночных бдений за зеленым игорным столом. Ничего этого не было. Но вот что «занимались они делом» и «собирались они часто», и началось это осе­нью 1922 года, хотя в Сибири Восточной осенью больше все же погожих дней, чем ненастных, – это все было, из памяти не выкинешь.

Но кто же это «они»?.. Далеко не все знают, что именно в далеком от Москвы Иркутске, на берегах студеной Ангары, в двадцатые годы и полу­чили свое литературно крещение юные тогда поэты – мои побратимы по поэтическому ремеслу: Иосиф Уткин, Джек Алтаузен, Иван Молчанов-Си- бирский, Валерий Друзин – тогда тоже ходивший в поэтах и не хуже дру­гих, потом известный литературовед-критик, профессор, и среди них я, тогда под псевдонимом Михаил Бельский.

Эта наша пятерка и составила ядро первой в Восточной Сибири совет­ской литературной организации – ИЛХО (Иркутское литературно-художе­ственное объединение), отчего и прозвище – «илховцы».

Я уже сейчас в точности не помню, когда и как мы – юные поэты – впервые встретились, время стерло в памяти многие подробности, и спер­ва нас была не пятерка, а больше – человек до десяти, остальные потом отсеялись, во всяком случае, как мне казалось, еще раньше, до нашего вступления в ИЛХО. Но меня подправил неутомимый летописец «Литера­турной Сибири» – Василий Прокопьевич Трушкин. В своей подвижниче­ской книге «Литературная Сибирь первых лет революции» (Иркутск, 1967) писал он о нас с полной неопровержимостью: «Это не совсем точно, кру­жок поэтов отпочковался от журналистского кружка при «Власти труда».

Мы чувствовали себя уютно и независимо в своем келейном «Поэти­ческом кружке», обжившем гостеприимные стены педагогического фа­культета Иргосуна (Иркутского государственного университета), чье зда­ние, целое и теперь, косяком упиралось в Тихвинскую площадь, на проти­воположном конце которой громоздился, нет, точнее царил над всем го­родом кафедральный Казанский собор, на мой взгляд, он был лучше и ве­личавее, чем кафедральный собор такого же византийского обличья в Со­фии; а за Казанским собором следовала Спасская церковь – самое первое каменное сооружение Иркутска; а напротив ее, наискось, справа, на самом берегу кипуче-бурливой Ангары – старинный Богоявленский собор; а по­одаль, вглубь от набережной, слева, если стоять лицом к Спасской церк­ви, – римско-католический костел в позднеготическом стиле с его стрель­чатыми башенками; и между костелом и Богоявленским собором – от­дельная, и в несколько классически-ампирном духе, внушительная, круг­лая колокольня, нарочито построенная для тысячепудового колокола, гул­ко и утробно благовествовавшего всему городу и его окрестностям; и на некотором отдалении, на изгибе Ангары, красовались ампирные Москов­ские ворота, воздвигнутые в 1811 году, – все то, что составляло своего ро­да иркутский кремль и входило каждый день в наше сознание во всей сво­ей живописной неотразимости. Сходбища наши, поэтические бдения, пер­вое время были чаще всего именно на педагогическом факультете под во­дительством, отчасти, Льва Георгиевича Михалковича. Вот тогда возникла и необходимость в «Программном уставе» этого нашего самостийного, ав­тономного «Поэтического кружка». Я сам и писал этот устав от руки, кал­лиграфически выводя буквы (сколько я потратил времени!), – и он тоже хранится у меня в заветных папках. В нашем юношеском, мальчишеском «Программном уставе» было немало витиеватости, пышнословия и наив­ности. Во всем этом было и ребячество, и, наморща лоб, игра в организа­цию, своего рода забавное масонство.

«Программный устав» самостийного «Поэтического кружка» состоит, на многих страницах, их трех отделов, которые в свою очередь делятся на множество пунктов и подпунктов, тщательно регламентирующих обязан­ности и права кружковцев. Вместе с тем «Программный устав» деклариро­вал «полную терпимость» к литературным вкусам и пристрастиям своих членов. В обязанность же им вменялось непременное «знание старой тех­ники и начал поэтического творчества, независимо от литературного на­правления и школы». В кружке нашем вводилась строгая дисциплина. По­этическое объединение рассматривалось как «воинство в панцирях, спо­собное отстоять себя и свои идеи». Был избран «товарищеский трибун», а именно – я!..

Кружковцы ставили своей непременной задачей подготовить собствен­ный литературный сборник, на первых порах хотя бы рукописный. «Устав» завершался витиевато-торжественной концовкой в духе времени: «Устав обсужден и окончательно принят был 19 августа, в субботу, 1922 года. Под­писали: «Товарищеский трибун – Скуратов Михаил; секретарь – Валерий Друзин; остальные члены кружка – Гофман Абрам, Пирожков Евгений, Молчанов Иван, Джек Алтаузен, Уткин Иосиф, Н. Кислегов (имя нераз- бочиво).» – всего восемь человек, но из них только пятерка устоялась; остальные трое – Абрам Гофман, Евгений Пирожков, Н. Кислегов – от­сеялись и вскоре как бы исчезли с горизонта.

Так и началось наше двойственное существование. С одной стороны, мы были участниками своего «Поэтического кружка»; а с другой – члена­ми ИЛХО, «илховцами». И даже – тройственное. Мы не порывали свя­зи и с «Баркой поэтов», разношерстной по составу, и с преподавателями Иркутского университета, нашими наставниками. И тут было немало и за­бавного, особенно при общении с членами «Барки поэтов». В основном они были органически чужды нам, как и мы им. Манеры, расслабленный, причесанный под одну гребенку, бескостный, «интеллигентный» язык, внешность, костюмы отчуждали их от нас, «детей народа», как они сами честили нас. Тем не менее они по-прежнему казались нам оракулами, хра­нителями и жрецами чистой поэзии.

Помню, Александр Мейсельман, сын иркутского состоятельного чи­новника царских времен, в общем-то, один из доброхотных опекунов на­ших, розовощекий, благовоспитанный и породистый, принимая у себя Иосифа Уткина и меня, благодушно посмеиваясь, барственно говорил про нас в кругу «Барки поэтов»: «Они все хорошие парни, эти «илховцы», но от них сильно отдает хлебным квасом и квашеной капустой, либо на це­лую версту чесноком». В первом случае он имел в виду меня, во втором – Иосифа Уткина.

Иосиф Уткин после таких посещений не менее добродушно посмеи­вался и говаривал: «Однако каким же сосунком выглядит в наше голодное время этот Александр Мейсельман! Вот барич-то! Эстет сущий, до мозга костей. Он, рассказывают, еще парнишкой от имени иркутской интелли­генции подносил букет Бальмонту. В общем-то, у него доброе сердце, хо­тя снисходительность к нам – этакая барская, с пренебрежительным по­хлопыванием по плечу.»

ИЛХО и побратимы-«илховцы»

Вся наша пятерка по-прежнему ходила на поклон и на «учебу» к ин­теллигентам старой закваски, профессорам и преподавателям. Они способ­ствовали нашему увлечению стихами хотя бы, скажем, Федора Тютчева и Александра Блока, – и этому увлечению мы уже не изменяли до конца дней. У Иосифа я видел сборники Тютчева и Баратынского, с которыми он не расставался еще с тех иркутских времен, исчеркал их восторженны­ми, но и вдумчивыми замечаниями на полях.

Но еще более бесценным стало для нас ИЛХО, возникшее при губерн­ской газете «Власть труда» и под ее материнским крылышком, как первое писательское содружество Восточной Сибири.

Существование ИЛХО как организации было торжественно заложено и обнародовано в воскресный день 5 марта 1923 года, и я, Михаил Бель- ский, был выбран товарищем председателя, а потом членом президиума. Мы стали в газете штатными и внештатными сотрудниками на разных должностях. Так, я был одно время репортером и газетным экспедитором; Джек Алтаузен – предприимчивым сборщиком объявлений, Иосиф Ут­кин, прежде чем стать репортером и отчасти фельетонистом, был финаген- том, и я помню, как декабрьским днем, в военной долгополой шинели, когда стоял «клящий» мороз, деревья и телеграфные провода опушены куржаком, он шел по главной нашей Большой улице, опечатывая киоски нэпманов за нарушение законов о налогах.

Через «Власть труда» нас стал знать весь грамотный Иркутск и подве­домственная ему губерния со всеми ее уездами и округами, и вся его вот­чина – Восточная Сибирь.

У меня в заветных папках уцелел наш общий, размноженный мною в копиях, «фотолик» – «илховцы», Иркутск, апрель 1924 года. Вот он пе­редо мною, перед моими глазами, вынутый из бумажных недр. Я вгляды­ваюсь в него и мысленно переношусь в то далекое невозвратимое время! Как давно это было, а как будто вчера!

Мы засняты в полном сборе, за исключением, правда, Джека Алтаузе- на и Валерия Друзина – оба к той поре уже укатили на всех парах из Ир­кутска; первый – в Москву, второй – в Ленинград. Я на этом дружном снимке сижу во втором ряду на откидном валике дивана, «на облучке», – и потому кажусь ростом ниже других; надо мной склонился рослый Иван Молчанов-Сибирский. В первом ряду, вторым слева, в живописном на­ряде, в эвенкийских (тунгусских) узорных оленьих камосах выше колен сидит красивый, как молодой античный бог, несколько девически-конфет- ный, но не лишенный и некоторого байронизма, свойственного ему, наш «прекрасный Иосиф», то есть поэт Уткин, а одним из крайних справа вос­седает, чтобы быть повыше, на двух валиках, взгроможденных один на другой, и чуть ли не в песне прославленный, гремевший на весь Иркутск фельетонист и чуточку поэт – Василий Томский (Скрылев); а рядом с ним единственная женщина-поэт, она же и корректор «Власти труда», в широ­кой блузке, обнажавшей шею, – Мария Озерных (в шутку некоторые пе­реиначивали: «Озорных»). Середину же возглавляет вожак и вдохновитель ИЛХО – главный редактор газеты Георгий Александрович Ржанов, он чи­тает книгу, подперев правой рукой щеку, взгляд его всегда был лучистый и проникновенный; рядом, слева, ответственный секретарь газеты, душа ИЛХО – Андриан Вечерний (Голенковский) – лицо оливкового цвета и несколько восточного склада, скорее и точнее – армянского; без его энер­гии не существовало бы ни ИЛХО, ни илховских изданий; крайний слева – его друг и сверстник, испытанный газетчик и немножко поэт – Александр Константинович Оборин, низкорослый, с подобранными, узковатыми и сутуловатыми плечами, в ту пору он выпустил в Иркутске книжицу стихов «Прокаженные» – она у меня хранится; у него одно стихотворение однаж­ды было построено в форме Хеопсовой пирамиды, что нас немало забав­ляло и подавало повод к шуткам; между Уткиным и Ржановым – поэт Ни­колай Дмитриевич Хребтовский, тоже в пенсне, друг и сокурсник Георгия Александровича Ржанова по иркутскому педагогическому институту или училищу, мы называли его илховским Антоном Дельвигом, с которым он был чем-то схож и душевно, и по обличью, он вскоре же рано умер. Ря­дом со мной на снимке, склонив головы, трое наших илховских художни­ков – Сергей Бигос, Константин Мазылевский, Дмитрий Болдырев-Каза­рин – последний с интеллигентской бородкой.

На обороте этого фотоснимка, наклеенного на карточке, расписались все тогдашние «илховцы» первого призыва: драгоценные для меня и для времени росчерки пера каждого из них!..

Жаль, что где-то за пределами этого общего снимка «илховцев» оста­лись Джек Алтаузен с Валерием Друзиным. Но они мне видятся тогдаш­ние в моем воображении.

Я гляжу на этот фотоснимок – и грущу. «На перекличке дружбы мно­гих нет!» – перефразирую я есенинские строки; то есть – никого нет! Я один остался из «илховцев» первого призыва. Их образы запечатлелись на редких фотоснимках и одновременно навсегда – в моей душе.

Как же мы – побратимы для самостийного «Поэтического кружка» всей своей пятеркой впервые переступили порог ИЛХО? И там, пребывая в нем, мы еще ближе спознались и сроднились и стали неотделимы от не­го, чтобы потом долгие годы пройти или рядом, или разными путями жиз­ни и поэзии.

Точно помню, как это произошло. В большом редакционном зале «Власти труда», уже густо наполненном людьми, более всего уже достаточ­но пожившими, шло заседание иркутских литераторов, то есть, в сущнос­ти, это было сходбище ИЛХО. Кто-то нараспев, несколько гнусавым голо­сом, подвывая, на тогдашний манер, читал свои стихи, разгорались ожив­ленные споры. Я сидел в глубине зала, придя заранее. И вот открывает­ся дверь – в зал входит высокий, стройный, гибкий, тонкий в талии юно­ша с пышной шапкой великолепных темных волос, я бы сказал – бурей волос. Юноша был красив; он сразу обратил на себя всеобщее внимание зала и хотел этого, – при всем многолюдье и тесноте. Это был Иосиф Ут­кин. Мы так и звали его – наш «прекрасный Иосиф», вспоминая библей­ское сказание.

За Иосифом Уткиным бурей влетел в зал, стремительно и порывисто, еще более молодой и тоже с пышной шапкой чернявых волос, и тоже при­гожий, скорее сказать, на языке девиц, «смазливый» паренек, самый «мо- лодший» из всех в зале, в пару с Иосифом Уткиным, только значительно ниже его ростом и с намеком на будущую коренастость и плотноватость, хотя в ту пору и он был мальчишески тонковат; и, в отличие от величавой походки Иосифа Уткина, который с достоинством нес себя, как драгоцен­ную чашу, боясь расплескать из нее хотя бы одну-единственную каплю, во всех повадках этого смазливого паренька сказывалась ярко выраженная подвижность и напористость, – в этом он и был весь, наш Джек Алтау­зен. И вдобавок, как вскоре оказалось, он был из всей нашей пятерки по­этов самый горластый, как молодой весенний грач, так что если он высту­пал где-нибудь на комсомольском собрании на третьем этаже здания с от­крытыми окнами на углу Тихвинской и Большой, то раскаты его громко- голосия издалека были слышны на весь тамошний околоток, сотрясая стекла и перекрывая шум пролеток и телег; тогда еще автомашин в Иркут­ске было мало. Таким мне запомнился на всю жизнь поэт Джек Алтау- зен. В Иркутске я с ним очень дружил. Откуда у него такие имя и фами­лия, производившие впечатление, что он иностранец?.. Фамилия у него была родовая, унаследованная от отца, и, несмотря на громкое звучание, в переводе с немецкого звучала совсем неблагозвучно: поротые или рваные штаны, что-то вроде этого. А вот с именем было несколько посложнее. В раннем детстве зажиточные родственники из Харбина увезли его из бед­ной семьи, ютившейся в Иркутске где-то близко у Хлебного базара, на Дальний Восток, в Китай, и поместили учиться в одном из колледжей в европейских сеттльменах Шанхая, откуда он вынес и это имя – Джек, и знание английского языка, который он, вернувшись в Иркутск, значитель­но подзабыл, не с кем было на нем объясняться, но имечко Джек сохра­нил, оно пристало к нему; хотя в убогой квартиренке его – а я у него ча­сто бывал – отец его, добрейший Моисей Исаакович, служивший на ста­рости лет где-то в ночных сторожах, быть может, того же Хлебного база­ра, младший братишка Джека – молчаливый и тихий паренек, обучавший­ся сапожному ремеслу, и рыжеволосая сестренка, портняжка, – ласково называли у себя дома своего юного поэта, много обещавшего в будущем и более счастливо одаренного из всей их семьи, даже и пригожестью лица, уменьшительным именем Зяма; не знаю почему в посмертных книгах его называют Яковом; может быть, это совпадает с именем Джек?.. Бывало, идешь с ним где-нибудь в Иркутске, каким-нибудь тихим Вдовьим пере­улком и слышишь – позади кличет женский голос: «Джек, Джек!» Он на­чинает беспокойно оглядываться. Я говорил ему: «Джек, не тебя! Собаку!..» Было это всегда забавно, и мы оба смеялись.

Третьим, кто появлялся в этом зале из нашего «Поэтического кружка», был Валерий Друзин, тоже тогда еще юнец, но уже знавший себе цену. Его отличали степенность, размеренность, неторопливость. Несколько вытяну­тое, как бы лошадиное, лицо его было невозмутимо-спокойным, иногда освещалось сдержанной улыбкой, всегда таившей в себе необидную само­уверенность. Он был сын преподавателя математики при Иркутском уни­верситете, человека тоже несколько медлительного, сдержанного, при нас чаще всего молчаливого, и неизвестно было для меня, одобрял ли он по­этические увлечения своего старшего сына. Валерий многое унаследовал от своего чуточку надменного отца, и когда мы с ним прогуливались в Ир­кутске к берегу Ангары у Богоявленского собора и Сукачевского сквера, говорил, что он – потомственный интеллигент. Меня это удивляло – и запомнилось на всю жизнь. Он даже как-то обмолвился, по-юношески за­диристо и запальчиво: «Советское общество и комсомол должны быть бла­годарны мне, что я – потомственный интеллигент – иду с ними и с на­шим веком в ногу!» При всем том нашего Валерия Друзина из всего наше­го «Поэтического кружка», из всей нашей пятерки, даже из всего ИЛХО поистине отличала высокая осведомленность в вопросах литературы, и он был среди нас самый большой эрудит в области мировой и особенно рус­ской поэзии со всеми ее тогдашними течениями и направлениями, со все­ми ее школами – от символизма и имажинизма до лефовцев и рапповцев, со всеми их увлечениями, загибами и завихрениями – во всем этом он тонко и дотошно разбирался. И он у нас, при всей его юности, был в этом направлении признанным мэтром и уже тогда имел большую склонность к литературоведению и критике, деятелем чего он впоследствии заслуженно и стал; но в Иркутске он еще ходил в поэтах и, как я уже говорил, не ху­же других, и я потом часто напоминал ему об этом, призывая вновь к сти­хам, хотя он никогда их окончательно не забрасывал и втихомолку, время от времени, писал их, оставляя под спудом.

В Иркутске он писал стихи, увлеченный более всего Пастернаком, и чеканил вслух наизусть его и свои строки; эту его манеру читать их отры­висто и чеканно мы часто передразнивали в своем кругу. Он читал, как бы отстукивал, выделяя каждый слог, каждую стопу:

Как на уступ с уступа,

Сердце с ребра к ребру;

Скоро мы снова вступим

В радостную игру.

Откуда эти слова? Как они в меня вошли тогда? Пастернаковский дух!.. Надо отметить и поразительную память Валерия Друзина, всегда ди­вившую меня и помогавшую ему во всех случаях жизни; то, что когда-ли­бо читал и узнавал, хотя бы бегло и на ходу, – запечатлевалось в ней на всю жизнь. Бог весть, какими путями он добывал из Питера и Москвы все тогдашние поэтические новинки и охотно, и даже всенепременно делился ими с нами, и как знаток современной поэзии он скоро даже перещеголял изысканных эрудитов из «Барки поэтов». Он не был коренным иркутяни­ном, хотя и сжился с Иркутском; его родителей, уроженцев Псковщины, укоренившихся в Петербурге, занесло в голодные годы с берегов Невы ви­хрями Гражданской войны в Иркутск, на берега речонки Ушаковки, впа­дающей в Ангару; и было в их общем семейном облике что-то отдаленное от чухонцев, по словам самого Валерия Друзина.

Ну а четвертым из нашего «Поэтического кружка» появлялся в этом зале, на людных сборищах ИЛХО при газете «Власть труда», мой друг от­рочества из одного и того же Глазковского предместья, поэт Иван Молча­нов, прибавивший впоследствии к своей фамилии приставку – Сибир­ский. Рослый и всегда застенчивый, чаще всего молчаливый, что отвечало и его фамилии – видимо, это свойство передалось ему от его предков, по­лучивших такое прозвище, он старался не выпячиваться и затеривался в толпе; но скромные стихи его были не из тех, которые можно было и тог­да «замалчивать». Поэтическое начало крепко жило в нем, он был пожиз­ненно обручен с ним, прочно и навсегда неизменно. Я о нем поведу впе­реди еще особый рассказ.

Это наше поэтическое содружество молодых оставило глубокий след в жизни каждого из нас, определив во многом направленность наших даль­нейших творческих исканий, а то и блужданий, и то, что мы накопили в Иркутске, пригодилось нам на всю нашу жизнь. Где бы мы ни были, мы частенько впоследствии растрачивали то, что приобрели в солнечном Ир­кутске – самое дорогое: ощущение истинной поэзии, бескорыстное слия­ние с нею.

 

Иногда – и нередко! – приглашал нас к себе проводить именно у не­го наши литературные застолья и заседания ИЛХО Иосиф Уткин. Он жил за Хлебным базаром, в многолюдной семье. Он любил романтически «об­рамлять» свою небогатую комнатенку в тесной квартире на втором этаже бревенчатого дома. Комната была всегда нарочито полутемной – и у ме­ня на всю жизнь создалось впечатление, что она не имела окон (может, это и не так!). Над старым внушительным и вместительным диваном висело подобие восточного узорчатого ковра, под стать текинскому или хоросан- скому, на пестром поле которого устрашающе поблескивали крест-накрест кинжал в ножнах и еще какое-то грозное оружие, «как у Лермонтова», лю- бимейшего поэта Иосифа Уткина. А напротив дивана – совершенно точ­но помню – на стене красовалась какая-то непомерно обнаженная одали­ска из турчанок. Когда мы читали стихи – свои и чужие, уместившись плотно на диване, сладострастный образ одалиски томил наше юношеское воображение.

А за стенами этой поэтической кельи восхищенно прислушивались к нам младшие сестры Иосифа – Гутя (Августа) и Инна (Павлина); когда мы приходили к Иосифу, вваливаясь шумной многоголосой ватагой, они встречали нас радостными приветствиями, обдавали нас взглядами черных горящих глаз, в которых было столько же любопытства, сколько и прекло­нения. А хлопотуньей по дому, неизменно нас тепло привечавшей и уго­щавшей, была мать Иосифа – Раиса Абрамовна, женщина умная, доста­точно грамотная, революционно настроенная, поощрявшая наши литера­турные опыты. Оно боготворила своего единственного сына.

Порой нас приглашал к себе и Валерий Друзин на квартиру своего от­ца. Из окон его дома был виден старинный сибирский особняк о двух эта­жах декабриста Сергея Волконского. В то время этот особняк занимало ка­кое-то ремесленное училище. По другую сторону квартиры Друзиных, в ограде Преображенской церкви, высился мавзолей в виде небольшой пи­рамиды над прахом одного из умерших детей Волконских.

А за речкой Ушаковкой белел замок Иркутской пересыльной тюрьмы, увенчанный золотым крестом; эта звонкоголосая журливая речонка, пере­катывавшая и перебиравшая гальку, словно осколки битого стекла, всем была хороша, если бы в самом устье, в черте города, не запоганили и не замутняли ее зловонные стоки кожевенных и других мелких заводишек.

Журнал «Красные зори»

Истинным праздником для ИЛХО было издание в Иркутске с января

1923 года литературно-художественного, научно-популярного и общест­венно-политического журнала «Красные зори», значение которого далеко выходит за пределы своего времени.

Журнал был хорошо задуман. С каждым номером он «взрослел», наби­рал силы, как сказочный князь Гвидон, не по дням, а по часам, разгорал­ся, да жаль, на полном разбеге оборвал свою короткую жизнь!.. Вышло всего пять номеров, к тому же один – сдвоенный. С любопытством лис­таешь ныне пожелтевшие, пожухлые страницы (бумага была плоха!) этого издания, ставшего теперь редчайшим в мире книг! Тираж – всего 750 эк­земпляров. Его не отыскать и днем с огнем!..

Я подарил все пять номеров «Красных зорь» с душевным трепетом и, так сказать, на вечные времена нашему главному отечественному книго­хранилищу – Всесоюзной публичной библиотеке имени В. И. Ленина, где хранятся и драгоценные рукописи, начиная от самых древнейших. На мо­их скромных книжных полках бережно опекаются эти иркутские, обвет­шавшие реликвии, и я к ним время от времени обращаюсь и поражаюсь, что наряду с детским лепетом и бормотанием, встречающимся то и дело на страницах этого журнала, где много было и незрелого, поистине да и не­сомненно еще младенчествующего, – видишь и отмечаешь много мудро­го, едкого и цепкого, глубинного и сокровенного, прямого отражения тех дней со всеми их взлетами и падениями.

Обозреть весь этот журнал, конечно, трудно – и это была бы особая задача, и сейчас в этом нет необходимости и прямой надобности. Выделю то, что особенно меня привлекает и на чем надо заострить внимание, что ближе к «илховцам» и отражает дух того времени.

Весьма животрепещущи – и это через полвека с лишним! – для со­временного и будущего читателя в разделе «Из былого» в нескольких но­мерах «Красных зорь» главы документальной повести «Крымская кампа­ния» («Из записной книжки добровольца») за подписью же – «Доброво­лец», о разгроме барона Врангеля в Крыму и о штурме Перекопа. Этот «Доброволец» был не кто иной как Андриан Вечерний (Голенковский), ду­ша и сердце ИЛХО и «Красных зорь», он один самоотверженно вел кри­тико-библиографический отдел журнала и остроумный «Почтовый ящик». Надо по достоинству оценить эту работу А. Вечернего и воздать ему долж­ное, хотя бы задним числом. А его «Крымская кампания» перекликается с повестью «Падение Даира» А. Малышкина. Жаль, что она не была издана отдельной книжицей.

В нескольких номерах «Красных зорь» печатался «Дневник Пепеляева» – колчаковского министра, расстрелянного вместе с Колчаком на льду Ан­гары. Вся подноготная колчаковщины раскрывается в скупых, сжатых строках этого «Дневника», и в какой-то степени трагических по своему звучанию и содержанию.

В пятом номере «Красных зорь», открывая журнал, появилась поэма Джека Алтаузена «Маленький босяк» – может, лучшее, что он когда-либо написал за всю свою жизнь. Но поэма была напечатана уже тогда, когда он покинул Иркутск и уехал в Москву. Он к этому своему детищу, за отъ­ездом в столицу и за дальностью расстояния, совсем охладел и, возможно, и не увидел этого номера «Красных зорь» и уж, во всяком случае, ни разу не пытался перепечатать поэму и включить ее в свои московские сборни­ки стихов. А между тем поэма не заслуживала такого забвения и авторско­го пренебрежения к ней.

В том же пятом, последнем и заключительном и едва ли не лучшем но­мере «Красных зорь», когда наш журнал набирал силы, чтобы молниенос­но сверкнуть и погаснуть падучей звездой, блеснул Валерий Друзин своей статьей «Заметки о русской поэзии последних лет». Уже и тогда отличали эту его статью и зрелость мысли, и зрелость слога. Пусть в ней, с нашей сегодняшней точки зрения, были и ошибочные полемические суждения, и не сбывшиеся пророчества, но боренья тех дней и тех политических стра­стей были в основном верно угаданы. Были, были в статье стоящие мыс­ли, счастливо выраженные, хотя порой, быть может, и очень спорные. Можно пожалеть, что он не вполне развил и не довел до полного каления эти заложенные, дремавшие в нем возможности одаренного литературове­да и историка литературы, мыслителя; всю свою сознательную жизнь он мечтал создать «Историю советской поэзии от ее истоков и до наших дней»; готовился к тому исподволь, да так и забросил этот замысел на пол- пути. Сложные перипетии личной его судьбы, некоторая несобранность были повинны в том, что он не довершил этого главного своего назначе­ния в жизни.

Блеснул Валерий Друзин в «Красных зорях» и рассказом «Происшест­вие», тем самым показав, что не чужд был и художественной прозы.

Среди нас, «илховцев», были не только поэты, прозаики, журналисты и фельетонисты, и в числе последних был яркой звездой первой величины Василий Томский (Скрылев), но и художники – живописцы и графики. Наши художники украшали своими гравюрами иркутские издания. Так, цветные гравюры Константина Мозылевского в «Красных зорях», изобра­жавшие зимний Иркутск и его улицы – опушенные куржаком телеграф­ные провода, заснеженные крыши бревенчатых домов, – послужили мне толчком к созданию многих стихотворений.

Сергей Бигос, красавец собой, любил показывать на своих гравюрах современную индустрию – самолеты, заводы, трубы, подъемные краны, шахтеров, толкающих вагонетки с каменным углем (последнее не бог весть какая индустрия, но так еще было!..)

А вдумчивый Д. А. Болдырев-Казарин, со своей интеллигентской бо­родкой, был столько же художник-живописец, сколько и теоретик-искус­ствовед. Нельзя не отметить и не выделить его глубокую и содержатель­ную, весьма внушительную статью «Sibirica в искусстве», в разделе «Искус­ство и жизнь», в пятом же номере «Красных зорь».

От редакции было сказано: «Ввиду большого интереса затронутых ав­тором статьи вопросов, их непроработанности в специальной марксист­ской литературе, редакция, будучи не согласна с некоторыми положения­ми автора, все же печатает статью в порядке обсуждения, отдавая должное оригинальности подхода автора к затрагиваемой теме».

Обсуждение не состоялось, журнал закрылся на этом же номере, умолк навсегда. Не согласен кое в чем с автором был и я, коренной сибиряк.

Но в основном статья Болдырева-Казарина очень поучительна: автор обладает обширными познаниями не только в области живописи; он про­сто – широко образованный человек. Особенно заостряет вопрос на глав­ном: как отразилась Сибирь в искусстве, какое бы оно ни было, этому, в сущности, и посвящена статья. Болдырев-Казарин прослеживает историю этого вопроса, особенно задерживаясь на отношении к нему сибирских об­ластников XIX столетия, показывая глубокое понимание этого удивитель­ного движения сибирских сепаратистов, крайние последователи которых договаривались даже до полного отделения Сибири от своей пуповины – от праматери России, как в свое время Северные Соединенные Штаты Америки отделились, и даже с революционными боями, от своей метропо­лии – Великобритании. Это было во взглядах и самих русских «старожи­лов» Сибири. В 1934 году меня поразил старик в Прибайкалье, который на вопрос, где его родные, сказал: «Уехали на Русь!»

«Первый вопрос, который надлежит нам разрешить, – говорит Болд- рев-Казарин, – это вопрос о том, что такое местный колорит, и может ли быть сибирский колорит в частности».

Скажу уж и от себя: этот вопрос о местном колорите важен и для по­эзии, и не о том ли мне говорил один из местных наставников, Лев Геор­гиевич Михалкович, призывая меня к «сибирским побывальщинам» и «байкальским басям», чему я внял настолько, что и Виссарион Саянов, и Вивиан Итин, и другие мои доброхоты и «благовестители» называли меня под титлом «певец Сибири». Для меня этот вопрос неоспорим. Для меня это – врожденное, природное.

Сборник «Май»

И тогда же, в 1923 году, ИЛХО выпустило литературно-художествен­ный сборник «Май». Это была наша первая поэтическая книга, своего ро­да заявка на будущее. Вот она лежит передо мной – тонюсенькая книжи­ца в красочной обложке, с гравюрами и заставками Сергея Бигоса и еще, возможно, Константина Мозылевского. Как мы тогда радовались этому сборнику, это ни с чем несравнимо!.. Помню, в самый день Первого мая мы его сами продавали народу на Тихвинской площади во время перво­майской демонстрации и смотрели на театральное действо под открытым небом, полное революционного новаторства, устроенное блистательным деятелем советского театра Николаем Охлопковым, который тогда жил и работал в Иркутске.

Сборник «Май», хранимый мною, тем еще драгоценен, что на нем рас­писались все тогдашние «илховцы» первого призыва. Как это горько со­знавать: бумага переживает человека! Как и письмена на ней. Эти надпи­си, ко мне обращенные, я обязан дословно возродить, они имеют значе­ние не только лично для меня, но и общественное, как живое свидетель­ство и отражение тех дум и настроений, которыми жил тогдашний литера­турный Иркутск, да и вся-то наша страна.

Вожак ИЛХО Георгий Александрович Ржанов, памятуя, что в сборнике «Май» напечатано под псевдонимом Михаил Бельский мое стихотворение «Красный кречет», которым я вовсе не горжусь, красными чернилами, на­искосок, набросал мне, как призыв: «Взвейтесь «Красным кречетом» в на­шей поэзии. Не изменяйте своей наседке ИЛХО. Г. Ржанов, 30 апреля 23 г.»

Иосиф Уткин оставил 3 мая 1923 года такую надпись крупным росчер­ком пера, тоже наискось страницы: «Хорошему человеку и поэту. Пожелай также и в далях, как и сейчас, любить поэзию, любить звуки. Что может быть прекраснее поэзии! Что может быть лучше человека, любящего по­эзию. Малым начали, многим кончите!..» Не знаю, выполнил ли я эти предсказания – не мне судить, но в этих словах, пусть немного юношес­ки восторженно-наивных, приподнятых, уже и тогда сказывался поэт, без­гранично влюбленный в поэзию и пожизненно обрученный с нею.

Размашистым почерком, не признавая знаков препинания, оставил мне навсегда дорогую надпись Джек Алтаузен: «Мише. Милому, дорогому дру­гу. Те мечты, которые мы когда-то даже боялись осуществить, теперь осу­ществились. И вы, стоящие на грани жизни, никогда не должны забыть тех минут, которые навсегда врезались огненными строчками в нашу память.

Мы последние в нашей касте,

Но жить нам долгий срок.

Помните эти слова.»

Мы тогда с ним были еще на «вы», при всей нашей дружбе и молодо­сти, как и все «илховцы», мы были уважительны друг к другу. Не знаю, чьи прекрасные стихотворные строки привел Джек Алтаузен, возможно, что и свои. Но, вопреки словам этих строк, жил он «не долгий срок», по­гиб в дни Великой Отечественной войны в 1942 году, под Харьковом, при не вполне выясненных обстоятельствах.

В 1923 году я уже напечатал, все под тем же титлом «Михаил Бель- ский», в пятом номере «Красных зорь» свое программное стихотворение «Московский тракт», возглавляющее мои «сибирские побывальщины» и в тогдашнем, первичном своем виде имеющее некоторые разночтения в сравнении с позднейшими публикациями.

Вот почему старший наш «илховец», душа и сердце «Красных зорь» и ИЛХО, Андриан Вечерний (Голенковский) надписал мне следующий «на­каз»: «Да станет певец «забытого сибирского тракта» большим сибирским поэтом! «Ой вы, косы девичьи и ласки!»

Как бы там ни было, но я старался стать «сибирским поэтом» в меру отпущенных мне возможностей. А стихотворная строчка, приведенная в заключение А. Вечерним, тоже взята из моего же стихотворения «На сви­дание», также напечатанного в одном из номеров «Красных зорь».

Становится понятной и последующая надпись «илховца» Василия За­байкальского, скоро исчезнувшего с горизонта ИЛХО: «Поэту девичьих кос М. Бельскому. Хотелось, чтоб жизнь не вырвала у тебя русокосой за­душевности. Иркутск, 30 апреля 23 г.»

В переклик с А. Вечерним и Василием Забайкальским следует и дру­гое посвящение: «Пленнику девичьих теремов, влюбленному в дали сибир­ские. Иркутск. 30 апреля 23 г.» Эту надпись «подмахнул» прославленный на всю Восточную Сибирь наш бойкий на перо фельетонист Василий Скрылев-Томский.

Размахнулся на сборнике «Май» и Валерий Друзин, правда, по своему обыкновению, коротко и сжато, убористым почерком: «Крепкому поэту- сибиряку, автору красочных стихов, крепко жму руку накануне праздника

1     Мая. 30 апреля 1923 г.» Я всегда верил его художественному вкусу. Он мне открыл глаза на мое же стихотворение «Краснобай». «Почему ты его не предлагаешь в журналы?» – сказал он, попросив для ознакомления оче­редную мою рукопись – тетрадочку новых стихов. «Да так, знаешь, мне кажется, это что-то вроде заурядных частушек», – ответил я. «А ты попро­буй!..» Я «попробовал» – и что же? – после того оно печаталось у меня семнадцать раз, и через него я лично познакомился с Сергеем Есениным, который читал его рядом со своим «Синий май. Заревая теплынь.» в жур­нале «Красная новь» (1925) и по-доброму отозвался о нем при нашем зна­комстве в Столешниковом переулке.

Голубыми, уже выцветшими чернилами каллиграфически выведена на сборнике «Май» надпись нашего «илховского Антона Дельвига» – поэта Николая Хребтовского, вскоре и умершего: «Редко поэты находят сразу свою стезю, на которой они могут стать настоящими мастерами. Вы один из таких счастливцев. 30 апреля 23 г.»

Читая эти давние надписи, я готов воскликнуть словами Афанасия Фета:

Здесь на коленях я снова невольно,

Как и бывало, пред вами, поэты.

Художники-«илховцы» тоже оставили мне свои надписи на сборнике «Май» (они же его и оформляли!), каждый по-своему. Так, Сергей Бигос, несколько велеречиво и многодумно, соблюдая в слове «юный» старую ор­фографию – через два «н», – растекся «мыслью по древу», но и преподал мне тоже свой «наказ»: «Привет одному из немногих современных неоре­алистов. Эстетика мгновения 1/1000 секунды, эстетика невоспетого еще, обыденного, эстетика будничных луж, автомобильных колес, пропеллера пусть будет твоей поэзией руководить, мой юнный (через два «н»! – М. С.) собрат. 3 мая 23 г.»

Мудрый, как змий, Д. А. Болдырев-Казарин пожелал мне на сборнике «Май» следующее: «Упорная, настойчивая работа – залог успеха на широ­ком бескрайнем горизонте искусства. Вдыхайте крепкий аромат жизни – вот единственный мой вам завет. Май, 23 г.»

Сбоку, внизу, на одной из страниц, в две строки написано: «Мало знаю, но, чувствуя дарование, приветствую!»

Подпись неразборчива. Предполагаю, это черкнул скорее всего Кон­стантин Мозылевский, и менее предположительно – сотрудник газеты «Власть труда» экономист В. Казанский, отмечавший «филигранность» мо­его стихотворения «Опять душа в глуши затосковала.»

Еще издавался в ту же пору близкий к ИЛХО студенческий иркутский журнал «Кузнецы грядущего». В нем (1923, № 1) появилось стихотворение Иосифа Уткина «Рабочий в церкви» с горькими строками:

Только в лачуге начал,

Только лачуга и есть.

Слушай, Христос на шокете,

Слушай-ка, ласковый бог,

 

Что же на этом свете

Ты не помог?!..

Выступил и я с моим стихотворением «В этот день» (1924, № 3) и рас­сказом «Дым коромыслом» (баловался же и я тогда прозой!).

Я ошибочно писал В. П. Трушкину, горевавшему, что ему не удалось разыскать в Иркутске следующих номеров этого журнала:

«.А их и не было, дорогой Василий Прокопьевич, смею Вас в том уве­рить! На первом же номере этот журнал и закатился, «в бозе помре».

На самом деле номеров было значительно больше.

Рассказ о псевдониме

А не начать ли, не повести ли мне исподволь, потихоньку, рассказ о происхождении моего иркутского псевдонима – Михаил Бельский, уже не раз мелькавшего в этом повествовании?..

В ту пору было модно, как поветрие, давать себе псевдонимы, с легкой руки Алексея Максимовича Пешкова; его псевдоним, всемирно и навечно закрепившийся за ним – Максим Горький (был даже горемычный поезд, не третьего, а четвертого класса, под таким названием!) – повлек за собой в русской литературе целую вереницу подобных же именований – и каких только не было: Артем Веселый, Демьян Бедный, Михаил Голодный, Алек­сандр Ясный, Иван Приблудный, Низовой, Степной, Яровой, Беспощад­ный, был даже Петр Сатана, где-то, кажется, в Донбассе, и прочее, и про­чее – несть числа. Но у меня были особые причины переменить мою ро­довую, отцовскую фамилию. Это и требует особого, отдельного рассказа.

Как только мои одноклассники доходили по учебникам истории до времен Ивана Грозного и узнавали про его кровавого сподвижника Малю- ту Скуратова, мое благополучие в школе кончалось – меня дразнили Ма- лютой. Школьники бывают порой беспощадно жестокосердны!.. Я дико возненавидел свою фамилию.

А годы шли. Я стал «илховцем», штатным сотрудником газеты «Власть труда», младшим репортером и по совместительству работником газетной экспедиции, наклеивал ярлычки с адресами подписчиков и рас­сылал газету по всей Иркутской губернии, в местечки Куйтун и Тулун, Ку- тулик и Утулик, Баяндай и Забитуй, Тыреть и Залари, Шиберта и Шары- жалгай, Кимильтей и Тунка, Хаихта и Уян. а в Уяне я родился.

Одновременно меня стали печатать.

И тогда-то пришла мне в голову счастливая мысль: вот-де пришло вре­мечко, когда я могу укрыться под вывеской придуманного мной прозвища и тем самым отделаться от ненавистной мне отцовско-родовой фамилии – Скуратов, въевшейся мне в печенки. Выдумаю себе новое имечко – и вся недолга!

Помню, я долго перебирал в уме, какое же мне выбрать себе новое прозвище, чтобы я как бы заново родился, я даже составил целый список – до тридцати, что ли... Был и еще одна цель, другая задумка, толкавшая ме­ня укрыться за выдуманное прозвище. Я хотел сразу убить двух зайцев. С одной стороны, отбояриться от ненавистной, данной мне с колыбели и при крещении фамилии; а с другой – не будут знать в родной семье, что я сочинитель и уже печатаюсь. Я очень стеснялся своего писательского тайного «рукомесла», тщательно скрывая его от отца и матери, от родных братьев.

«Так кто же я теперь буду?» – думал я, перебирая свой список.

И я решил заглянуть в энциклопедический словарь Брокгауза и Ефро­на: «Кто же был этот проклятый Малюта Скуратов, который мне не в жи­лу и не дает покоя? Кто он, на самом-то деле?..»

И что же я вычитал из Брокгауза-Ефрона?.. Оказывается, подлинная фамилия Малюты была даже не Скуратов, а – Бельский!.. В энциклопе­дии так и сказано: фамилия – Бельский, прозвище – Скуратов (точнее да­же – Скурлатов; литовский корень – «скурл», что вовсе не лестно, в пе­реводе на русский означает – «ветошь, рвань, тряпье»); кличка – Малю­та; вернее, он носил даже тройную фамилию – Бельский-Скуратов-Пле- щеев, что явно указывало на его аристократическое происхождение, и что он вовсе не был простой лютый палач. Выходец из Литвы, приехал со свитой Елены Глинской – невесты Великого князя Московского Василия III, матери царя Ивана Грозного. Вот как объявились Скуратовы на Руси!..

«А-а, – позлорадствовал я, – мало того, что ты мне сыздетства, со школьной скамьи, причинял страдания и ко мне присобачили твою клич­ку, ты еще вдобавок был и – Бельский!.. Так вот, в отместку тебе, а не по­нарошку, я и буду – Бельский, Михаил Бельский!..»

И я стал печататься под таким именем, весь грамотный Иркутск года два-три меня знал, читал и кликал только как Михаила Бельского. И я так удачно укрылся под это прозвище, что в моей родной семье отлично знали, что я служу штатным сотрудником газеты «Власть труда», и читали эту газету, а и не подозревали, что Михаил Бельский – это я и есть!.. Это прозвище так привилось ко мне, что и теперь старые иркутяне при встре­че со мной в Москве, увидя меня, кличут из-за спины: «Товарищ Бель­ский!.. Товарищ Бельский!..» Теперь для меня это как бы голос из-за гро­ба. Я уже давно передумал свое резко враждебное отношение к отцовской, прародительской фамилии, восстановил правду-матку!..

А как раскрылся мой псевдоним в родной семье?.. Однажды газета от­правила меня в командировку. Через день-два я возвратился домой, в свое родное Глазковского предместье; а жили мы уже не на окраинной Се­литбенной черте, дальше которой уже некуда было ехать. Отец продал там наш дощатый дом, и мы скитались с квартиры на квартиру, и последнее наше пристанище было – бревенчатый флигелишко на 4-й Глазковской. Родимая моя матушка, Авдотья Николаевна, дороже которой у меня не было на свете женщины, что-то стряпала на кухне, и когда я чаевничал на ее глазах, спокойно и говорит мне:

— Слушай, сын, покудова ты ездил в командировку, приходил к нам на дом один паренек и разыскивал какого-то Михаила Бельского.

У меня екнуло в груди, а вслух я осторожно спрашиваю:

— А что же ты, мать, на то сказала ему?

— Я сказала, что здесь никакой Бельский не живет. А он говорит: «А как же мне в редакции газеты указали точный его адрес, именно ваш, – чтобы я посоветовался с ним начет моих стихов. Я пишу стихи». Я ему втолковываю: «У меня сын действительно работает в газете «Власть труда», только он не Бельский, а – Скуратов.»

Я смолчал, чуть не поперхнувшись куском сахара. А младший бра­тишка, Павел, присутствовавший тут, воскликнул, обращаясь ко мне:

— А! Я давно догадывался, что – Михаил Бельский, это ты и есть, не отпирайся.

 

Впрочем невдолге отпала всякая необходимость держаться мне за мой иркутский псевдоним. Я послал о ту пору свои стихи в толстый журнал «Сибирские огни» в тогдашний Новониколаевск, нынешний Новосибирск. Мне оттуда, к великой моей нечаянной радости, Вивиан Азарьевич Итин, собиратель сибирских поэтов при журнале, писал: «Стихи приняты. Но что же мы будем делать с такой длинной фамилией – Михаил Скуратов- Бельский?! Откажитесь от какой-нибудь половины.»

А я послал туда свои стихи именно за такой громоздкой подписью. Ну что ж! Раз псевдоним мой раскрыт, то нечего за него и цепляться. Я уже подумал: «А ничего плохого и нет в отцовской фамилии – Скуратов!» Однако я же привык и к моему прозвищу – Михаил Бельский, чуть не сроднился с ним. Мне жаль было расстаться с тем и другим, подписал сти­хи под двойным и даже тройным звучанием, и получилось подлинно – «Малюта Скуратов-Бельский». Вивиан Итин, ставший потом моим но­вым литературным благовестителем, литературным крестным батькой и дядькой-опекуном, догадался о моей юношеской блажи. Я три дня ходил по берегу Иркута вблизи железнодорожного моста, отлично это помню, спрашивал себя: «От какой же половины мне отказаться? Кто я?! Скуратов или Бельский? Бельский или Скуратов?..» Последнее перебороло. Я вновь стал – Михаил Скуратов.

Но вот куда уводят грехи молодости. Когда я кончал в 1928 году лите­ратурное отделение этнологического факультета Московского университе­та, где я доучивался после закрытия Высшего литературно-художественно­го института имени Брюсова (ВЛХИ), то мне выдали диплом, в котором я в ужасе вычитал примерно следующее: «Настоящим свидетельствуется, что студент Михаил Маркелович Скуратов-Бельский окончил.» и т. д.

 

Я взвыл, повернулся на одном каблуке и опрометью рванулся в канце­лярию университета, там сидел какой-то клерк из бывших царских чинов­ников, и я напустился на него:

—                Почему мне вкатили в диплом двойную фамилию, когда я просто – Скуратов?

—                 А согласно документам, дорогой товарищ, который вам выдали из иркутской газеты «Власть труда», согласно документикам. Извольте убе­диться сами.

Мне стоило большого труда, чтобы потом не вкатили и в паспорт двойную фамилию.

Наш «прекрасный Иосиф»

В Иркутске я дружил больше с Иваном Молчановым-Сибирским, а особенно с Джеком Алтаузеном, несколько коварным моим другом, но способным и на великодушные поступки, и на широкий размах, и на вы­сокие взлеты своей неуемной, «горластой», я бы сказал, яростной натуры. В Московском Кремле есть икона: «Спас – ярое око». Вот и он был та­кой! За его гибелью в дни Великой Отечественной войны да отпустятся ему грехи юности, и теперь не след их ворошить. Другом моим он все же оставался до конца своих дней.

Но в Москве, начиная, примерно, с 1930 года, я очень сблизился, со­шелся во взглядах и во многих литературных вкусах именно, смею утверж­дать, с Иосифом Уткиным, и так уже до конца его дней, можно сказать – «полжизни рядом». Мы его звали – «прекрасный Иосиф». Думаю, что и библейский Иосиф по своему обличью не был более красив, чем наш.

Иосиф Уткин был самобытен, ни в чем не похож на других, и в лич­ной жизни, и в литературном своем бытии. И тем-то он был привлекате­лен, хотя кого-то и задевало его повышенное самосознание, признаваемое порой за высокомерие. Но это было внешнее, наносное. Показуха, как те­перь говорят. Сойдясь и подружившись с ним ближе, я мог явственно уз­нать, что за этой горделивой байронической осанкой на самом-то деле скрывался очень простой, душевный парень, очень общительный, обходи­тельный, деловой, любивший шутку, даже отзывчивый, «свой в доску», но когда надо, то и воинственный, и в то же время склонный к верной и не­изменной дружбе. Я вошел в круг его семьи и был там завсегдатаем, даже поверенным его дум и чаяний. Вся его тогдашняя жизнь со всеми ее коле­баниями и переливами, а их было много, шла передо мною, он впускал ме­ня в самые потаенные уголки своей личной жизни. Правда, иногда в по­рыве честолюбия, которого он не был чужд, он в домашней обстановке раздувался как индюк, распускал павлиний хвост тщеславия настолько, что я готов был от смеха, душившего меня, лезть под стол. Но это было редко, и я прощал ему эти минутные слабости. Ведь и на старуху бывает проруха.

Дружба с Иосифом Уткиным была спасительной для меня. Он во мно­гом способствовал моему возвращению к поэзии. «Наше дело с тобой, Ми­хаил, писать и писать! – говорил он. – Может, ни на что другое, лучшее, мы и не способны с тобой. Это наше единственное назначение и утверж­дение в жизни!» Он прямо и практически поощрял и направлял мою ра­боту над поэмой «Сибирская родословная» (Москва, 1937), редактором ко­торой стал сам, чем я гожусь.

Мы стали единомышленниками по сокровенным чувствам и думам. А дум было много! Особенно в то тревожное, да и опасное время. В часы на­ших вечерних и ночных прогулок мы все чаще возвращались к нашему си­бирскому житью-бытью, к литературному Иркутску первой половины двад­цатых годов, где и обрели тогда истоки своего писательского рукомесла.

—                 Ты понимаешь, – говаривал он, когда мы уже перешли на «ты», – теперь, на отдалении, жизнь в Иркутске кажется нам с тобой залитой яр­ким сибирским солнцем, какого ведь не увидишь в Москве. Мы-то с то­бой – сибиряки – знаем, что Сибирь – страна солнечная, вопреки рас­пространенному заблуждению. Мы там – именно там! – быстро созре­вали как поэты. Каждый день был уплотнен, как целый год. Мы там бы­ли даже больше поэты, чем позже, в Москве! Я тебе это не для хлесткого словца говорю. У нас было хорошее начало, была незавершенность; но была и школа, были заложены основы овладения словом. И знаешь, что самое дорогое? Юношеское ощущение истинной поэзии, бескорыстное слияние с нею. Как жаль, что мы не всегда несли его свято через нашу жизнь, хотя и стали писателями-профессионалами. Насколько выхолоще­ны сейчас наши души.

 

Я забегаю несколько вперед. Но надо, надо об этом сказать, хотя бы очень коротенько, иначе образ Иосифа Уткина и наши отношения с ним будут недомолвлены. Год примерно 1937-й. Была, как говорится, на дво­ре лихая пора, не тем будь помянута, – «ежовщина». Нынешняя моло­дежь ее не помнит, не испытала на себе. знает о ней только понаслыш­ке. И слава богу!.. По-нынешнему говоря, политический климат был ой как тяжел, муторен! По стране шли повальные аресты, обыски. Люди дро­жали за свою судьбу. «Приду домой, – говорю, бывало, другу «на про­минке по Большой Ордынке», – разболакаюсь и жду – нагрянут неждан­ные гости. Они чаще всего в каких-то серых воротниках. Скажут: «Соби­райся, мил друг, наскоро!..» Уведут неведомо куда, только тебя и видели. Поверишь ли, Иосиф, – каждый день выгоняю из своей души трусливого зайца».

Он это запомнил – особенно про «трусливого зайца».

И через несколько дней прочел мне новое стихотворение; оно никог­да не было опубликовано полностью, и я считаю себя вправе привести его сегодня так, как оно есть.

На прогулке

Михаилу Скуратову

Веткой хвойною мороза

Ветер хлещет по лицу

Не советуют мне поздно

Одному гулять в лесу.

 

Но волков и топот конский,

Русских ужасов мороз,

Я, как детские знакомства,

Позабыл и перерос.

 

На меня не хищник лютый

Нагоняет лютый страх.

И не волчий мех. А люди

В меховых воротниках.

 

И – да много ль надо волку?

Волку только покажи

Не винтовку, а двустволку, —

И пойдет он вдоль межи.

 

Будто нищий, озираясь,

Шкуру серую спасать,

Нет, не волк, а серый заяц —

Вот ты с кем, попробуй, сладь!

 

Не в лесу, не в снежном поле,

А в глуби своих мерзлот,

А в груди, где как в подполье,

Заяц душу нам грызет.

«Тихоня» – Иван Молчанов Сибирский

Иван Молчанов-Сибирский! Мой друг и побратим по писательскому рукомеслу. Мы оба с ним служили одному делу – русскому поэтическому слову, русской поэзии (надеюсь, что она в нас хоть чуточку да теплилась).

Мало того. Ведь Иван Иванович, для меня он всегда просто – Иван, был еще другом мне в пору моего детства! Мы с ним оба взрастали в Глаз- ковском предместье Иркутска и даже сражались в мальчишеских уличных драках, когда улица шла на улицу. И я на прежней Понтонной, в сосновой роще, где ютились железнодорожные двухэтажные бревенчатые домины, в такой драке отнял в Ивана трофей – самодельную, мы говорили «свое- дельную», пушку, смастеренную им из водопроводной трубы, а лафетом для такой пушечки служил детский трехколесный велосипед.

А потом мы стали «самосочинители», кропали стишки и на вечерах в железнодорожных училищах Глазковского предместья, когда остальные танцевали, стояли в толпе и, обнявшись, взахлеб и взапуски читали стихи

—   свои и чужие, – под духовую музыку. Однажды так-то, в обнимку, мы, поглядывали на танцующих девушек, а Иван, при всей своей скромнос­ти, был очень влюбчив, – в один голос читали стихи из пьесы «Балаган­чик»:

Неверная! Где ты? Сквозь улицы сонные

Протянулась длинная цепь фонарей,

И, пара за парой, идут влюбленные,

Согретые светом любви своей.

Где же ты? Отчего за последнею парою

Не вступить и нам в назначенный круг?

Я пойду бренчать печальной гитарою

Под окно, где ты пляшешь в хоре подруг!..

Нарумяню лицо мое лунное, бледное,

Нарисую брови и усы приклею

Слышишь ты, Коломбина, как сердце бедное

Тянет, тянет грустную песню свою?

А среди танцующих, «в хоре подруг», были и наши воображаемые Дульсинеи и Коломбины.

И уже о ту пору мы с ним оба стали «илховцами» и вошли в пятерку- шестерку юных тогда поэтов, составивших ядро Иркутского литературно­художественного объединения, выступавших под псевдонимами. Ох, уж эти псевдонимы! Они имеют свою историю. В первых номерах журнала «Красные зори» Иван Молчанов напечатал свои стихи под ничего не го­ворящим ни уму ни сердцу псевдонимом – Олег Имов. Мало кто об этом знает!.. Я восстал против этого.

— Иван! Какой черт тебя надоумил принять такой гимназический псевдонимишко? Никуда он не годится!

— Надо же мне как-то отмежеваться от моего московского однофа­мильца и тезки – поэта Ивана Молчанова! Чтоб ему на том свете икалось.

Этот московский Иван Молчанов (он в ту пору здравствовал, у них не совпадали только отчества, у московского – Никанорович, у нашего – Иванович!) был как бы вечным бельмом на глазу моего друга. Когда в наш иркутский книжный магазин, который был рядом с редакцией «Вла­сти труда» на Большой улице и раньше принадлежал Макушину, известно­му книжному просветителю, своего рода «сибирском Сытину», приходили из далекой столицы свежие номера журналов, то иркутяне-читатели, пере­листывая их, радостно восклицали:

— Поздравляем вас, Иван Молчанов! В очередном номере московского журнала (имярек такого-то!) появились ваши стишки! Очень, очень рады.

А наш скромняга, «тихоня» Иван Молчанов тоже краснел, потуплял глаза, опушенные густыми ресницами, – это была его всегдашняя природ­ная особенность, и весь он был – как красная девица, и румянец на ще­ках был такой, что позавидовала бы и любая девица, и от смущения он го­тов был провалиться сквозь землю и глухо бормотал (он вообще был мол­чалив, что соответствовало и его фамилии):

— Да нет, это же не мои стихи! Это не я напечатался в Москве.

Одно время он, как сын железнодорожного инженера, учился в желез­нодорожном техническом училище Красноярска, прибыл на летние вака­ции в родной Иркутск, зашел в редакцию газеты, где я работал штатным сотрудником, и я в редакционном коридоре, перед кабинетом бухгалтерии, не смущаясь, что нас слышал главный бухгалтер, милейший Владимир Иванович Бичунский (надо же сохранить на память и его имя, он прини­мал живейшее участие в судьбе «илховцев», выплачивая нам гонорары и подписывая чеки в банк для выпуска «Красных зорь», и других илховских изданий, – денежный воротила газеты!), горячо по-юношески, с пылу с жару, выговаривал своему другу «глазковцу» и побратиму по рукомеслу со­чинительства:

— Долго ли ты, Иван, будешь укрываться под этим паршивым гимна­зическим псевдонимом – Олег Имов?

— Но есть же поэт – Рюрик Ивнев! Ведь это тоже псевдоним. Насто­ящее его имя, я узнал, – Михаил Александрович Ковалев. Есть же – Игорь Северянин? – возражал Иван.

— Да, но то было когда себе, при царе Горохе, и уже утвердилось в ли­тературе. И все-таки это лучше, чем твой. Придумай другое!

— Ну, хорошо!.. – высказал я ему однажды свою думку. – Ведь ты же – сибиряк! Заядлый. Во Владивостоке родился, а вырос в Сибири. Вот и от­межуйся от столичного, то бишь московского Ивана Молчанова!.. По­мнишь, сибирский поэт прошлого века, Федоров, родился-то на Камчат­ке, а присобачил к своей фамилии приписку, оттолкнувшись от байкаль­ского омуля: Омулевский, и она прикипела к нему навсегда. А уралец Ма­мин (а тогда Урал шибко-то не отделялся от Сибири!) приписал к своей фамилии – «Сибиряк» и стал с тех пор навсегда Мамин-Сибиряк. Мотай на ус, Иван! Вот и ты припиши себе – Сибирский, – и станешь – Иван Молчанов-Сибирский. Чем худо, паря Ванча? И сразу отмежуешься от московского тезки.

Иван призадумался. С непривычки ему сперва это показалось в дико­винку. А потом подумал-подумал, прикинул сперва этак на слух и, так же потупив глаза после долгого, привычного ему молчания – не большой-то он был говорун в ту пору! – медленно выцедил из себя:

— А знаешь, пожалуй, я согласен с нынешнего дня, даже с этой мину­ты, стать – Иван Молчанов-Сибирский! А? Как ты думаешь?

— Лады! Давай пожмем руки на том и вся недолга.

С тех пор так и повелось! Народился новый поэт – Иван Молчанов- Сибирский. Я стал крестным отцом нового литературного прозвища для моего друга! Не в заслугу себе это ставлю, ну ее к лешему, на что мне она? Говорю так, как было, чистая моя правда! – мой друг с моей легкой руки стал с того дня – Иван Молчанов-Сибирский!.. Произошло это летом 1923 года, в редакции газеты «Власть труда», на Большой улице, где свило свое гнездовье наше ИЛХО.

Выросший в железнодорожном предместье, сын железнодорожника- инженера, одно время воспитанник Красноярского железнодорожного тех­никума, одним словом – железнодорожник-путеец, в ту раннюю свою по­ру он написал совсем недурное стихотворение, навеянное впечатлениями этого своего происхождения: «Полустанок номер 40» (я отчасти помогал ему ладить его!), напечатанное в журнале «Красные зори» (1923, № 5, ап­рель-май); почему-то, к огорчению, оно ни разу после того не перепеча­тывалось нигде и не вошло в его посмертный однотомник «Избранное». Я, чтобы спасти его от полного забвения, приведу его здесь полностью.

Двадцать первая верста —

Полустанок номер сорок.

Скрылся домик в тень куста,

На платформе кучки сору.

 

Рельсы в горы повели

Мимо темных диких балок.

Стебли кротких повилик

Обнимают стрелки, шпалы.

 

Одноглазый семафор

Путь свободный не осветит.

Острый времени топор

Беспощадно рельсы метит.

 

Задремал глухой карьер,

Лес давно гудков не слышит,

Мох, как бархатом портьер,

Закрывает ржавость крыши.

 

Прилетят порой грачи

Из-за темной горной грани.

Жизнь закинула ключи,

Полустанок не воспрянет.

 

Не воспрянет. Он – погас.

Проводов порвались жилы.

Помнят горы и тайга,

Как нашел кедрач могилы,

 

Как давно там стон стоял,

От лопат земля стонала.

Спите, вольные края,

Неприступность горных балок.

Это что-то от живописи Левитана, от элегий Бунина – поэмы запус­тения, которые так возлюбили, в духе того времени, на стыке XIX и XX веков, оба эти мастера. Живые строки, созданные живым Иваном Мол- чановым-Сибирским.

С Иваном Молчановым-Сибирским в 1923 году мы оба трогательно снялись – прислонившись плечом к плечу, голова к голове, оба – моло­дые, совсем юные, еще пышноволосые, оба – полные надежд, которые, как всегда в жизни, и наполовину не осуществлялись.

Рыцарь Печального Образа

Да, разные были поэты в литературном Иркутске двадцатых! Но кого должно помянуть добрым словом, так это еще Александра Ивановича Ба- лина. Он позже всех примкнул к «илховцам» первого призыва, а потом во­шел в состав «илховцев» второго призыва, наряду с осевшим навсегда в Иркутске Иваном Молчановым-Сибирским. Святая душа был этот поэт чистой воды – Александр Иванович Балин!..

В январе 1923 года, когда полуголодный, истерзанный Иркутск зале­чивал раны после Гражданской войны, появился среди нас приехавший из Барнаула узкогрудый, горбоносый человек, с бородкой клинышком, сразу тепло принятый нами. Он был старше нас лет на десять, но ведь «десять лет разницы – это пустяки!» – как сказал Эдуард Багрицкий. Он был сре­ди нас как сверстник, как равный с равными.

Мне он удивительно чем-то напомнил с первого взгляда изображение обаятельного рыцаря Печального Образа – Дон Кихота Ламанчского; и если бы надо было создать живой облик «печального рыцаря», то я бы, ка­жется, не избрал никого другого в прототипы, как только Александра Ива­новича Балина. Этому отвечала и его худоба, при высоком росте, и его удивительная, добрая как-то по-голубиному, душа.

Несмотря на несколько нерусское внешнее обличье, он был глубоко русский человек. И как же он любил, понимал, берег, таил в себе родни­ковую русскую речь, ее певучесть, ее народную сокровенную силу, мет­кость, запашистость, ядреность и складность, да еще и занозистость! При­поминаю, что именно ему я обязан заглавием одного моего стихотворения.

Я посетовал Александру Ивановичу, что никак не могу подыскать та­кое заглавие, которое бы не повторяло привычных слов: «песня», «сказ», «побаска», «быль», что-то вокруг этого, но чтоб уж «шибко» было по-рус­ски, по-народному, по-старинному, как требовал дух стихотворения. Алек­сандр Иванович потеребил свою донкихотовскую бородку, задумался. «А вот еще в народе взамен слов «быль», «сказанья», «побаска» говорят: «бась». Хорошую, дескать, мы слушали сегодня «бась»!

Я хлопнул себя по лбу. Счастливое, редкостное слово! Так у меня ро­дилось заглавие «Байкальская бась». А еще чуточку раньше Александр Иванович сказал: «А вот слово «старина» иногда сжимается в более выра­зительное: «старь».

Я и тогда ахнул от изумления: как здорово.

Я все это говорю к тому, что я тогда был поражен глубоким знанием и пониманием сокровенных тайн русской народной речи, каким непости­жимо владел Александр Иванович Балин – истинный подвижник слова.

И вот такого прекрасного человека «погасили» ни за что ни про что. В 1937 году на него поступило клеветническое заявление от писателя Павла Листа, ходившего в его мнимых друзьях. Это заявление сыграло роковую роль в судьбе Александра Ивановича Балина!.. Я знавал клеветника и пре­дателя Павла Листа еще по Москве, по университету и по одной газете, в которой он был судебным репортером, а потом перебрался в Сибирь, обо­сновался в Иркутске; в Москве он подписывался под своими репортерски­ми заметками – «Журналист»; в Иркутске отбросил два первых слога – и получился писатель – Павел Лист. Мрачный был человек.

Верная жена Александра Ивановича, Б. М. Школьник, писала о своем спутнике жизни в воспоминаниях «Тропою жизни»: «Вечером 29 апреля 1937 года увели его навсегда. В мае 1938 года, не подозревая трагическо­го конца, я зашла в загс справиться о муже, и мне дали справку о его смер­ти (в декабре 1937 года в иркутской тюрьме).»

В 1954 году Александра Ивановича Балина посмертно реабилитировали.

Поэты иногда, не ведая о своей гибели, в стихах задолго предсказыва­ют ее.

Вот и в посмертной книжечке Александра Ивановича Балина «Возвраще­ние» (Иркутск, 1966), где сгущенно собраны лучшие его стихи начиная с 1913 года, тоже встречаешь строки, как бы некое предвидение трагического конца:

Уснуть в тюрьме, проснуться на свободе.

И уснул там!.. Так и случилось, как он говорил. Но только никогда уже не проснулся!..

 

В столицу нашу, Москву белокаменную, я приехал 14 августа 1924 го­да, в знаменательный день. Было полное лунное затмение, которое я встречал на ступеньках храма Василия Блаженного, и впервые слышал, как на Спасской башне, увенчанной тогда еще золотым двуглавым орлом, рас­пластавшим крылья, куранты меланхолично отзванивали «Коль славен наш Господь в Сионе».

Начиналась новая пора моей жизни. Теперь-то я на книгах моих дар­ственно надписываю: «Крепко обмосковившийся «столбовой и кровный сибиряк» (это тоже из моего стародавнего программного стихотворения «Сибиряки»!). А так как эта надпись часто повторялась, ее надо освежать, и я подписываюсь – «Москвич сибирской закваски», «Иркутянин москов­ской прописки», – и уже надо придумать нечто новое.

Однако и в Москве дает себя знать моя сибирская родова, и корни мо­его давнего песнетворчества глубоко таятся в моей народной сибирской родословной. И я никак не могу от этого отстать. «С чем родился, с тем и сгодился!», как бы меня там ни упрекали.

Литературный Иркутск первой половины двадцатых годов часто «ика­ется» в моей памяти. И я, как мог, «посказал» о том времени.

Не беда, что давненько, братцы,

Обмосковился крепко я.

Снова с силами дай мне собраться

Ты – отцова моя земля!

1987