"Даурия". Часть третья |
07 Июня 2012 г. |
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
IМного семей оставила война в Мунгаловском без хозяйских, до всего доходчивых рук. Загорюнился и притих поселок. У церковной ограды не собирались больше в будничные вечера охочие до веселья девки. Под темным и теплым небом не звучали там песни кадровцев, не мелькали красные огоньки папирос, не шептались в тени тополей влюбленные пары. Распрямились и загустели на месте игрищ полынь да крапива. Целыми днями разгуливали в них наседки с цыплятами, спали разморенные зноем свиньи. Пусто было не только в поселке. Меньше виднелось народу на густотравных ближних и дальних покосах. В широких падях стояли деляны некошеной травы, лежала неубранная кошенина, давно превратившаяся в заплесневелую труху. За воротами поскотины, у дороги к заимкам, зарастал остистым пыреем наполовину передвоенный пар низовского казака Лукашки Ивачева. Выпряженный плуг валялся в затравенелой борозде. На широком лемехе его, когда-то ясном, как зеркало, вила затейливые узоры ржавчина, мышиный горошек, усеянный крошечными стручками, беззаботно оплел колесные спицы и бычье ярмо. На меже стояли рассохшийся лагушок из-под воды и трехногий таган, на котором болталась какая-то выбеленная солнцем тряпка. Первое время мунгаловцы не замечали горького запустения на лугах и полях. Было им не до этого. Провожали они в чужедальнюю сторону сыновей и братьев. Провожали с выпивками и песнями, с пьяным бахвальством. Требовали старики на проводинах от своих служивых не посрамить в боях казацкого звания и со славой вернуться домой. Никто из них не думал в те дни о работе. Тряхнув стариной, вспоминали седые служаки Вафаньгоу и Тюренчен, Мукден и Лябян. И было им, пьяным, по колено любое море. Но отшумели прощальные гульбища, и наступило безрадостное похмелье. Неприглядная обыденность властно напоминала о себе всем, кто остался дома. Снова нужно было впрягаться в работу, наживать горбы и мозоли в заботах о хлебе насущном. В ту пору и бросились людям в глаза нераспаханные пары, тоскующие о литовках травы. Проезжая мимо Лукашкиного плуга, с болью глядели на него старики и бабы и по-особенному тяжело переживали нагрянувшую беду. Не одна молодуха глотала соленые слезы, а старики угрюмо вздыхали и с тоски оглядывали поля, где начинала уже приметно желтеть пшеница, волнуемая горячим ветерком, и никла долу под наливными колосьями белесая ярица. Умудренные опытом, знали старики заранее: надолго затянется в этот год страда и немало хлеба, выбитого осенней непогодью, вылущенного прожорливой птицей, уйдет под снег. И от тягостных дум сушила сердца стариков кручина. А далекая война, словно вешний пал, раздуваемый сильным ветром, охватывала тем временем все новые города и страны. Узнавали о том мунгаловцы в праздничные дни, когда собирались послушать новости, которые вычитывал им Елисей Каргин из «Газеты-копейки» и «Сельского вестника». Даже такие дряхлые старики, как Андрей Григорьевич, приходили на эти читки. Всем не терпелось узнать, на чьей стороне победа. В сумерки разбредались они от Каргина по домам, и в зорях на западе мерещились им зловещие отсветы грозного полымя, охватившего целый мир. Наиболее суеверные из них во всем искали и находили дурные приметы, пугая ими старух и ребятишек. Довелось старику Пестову три вечера подряд услыхать петушиный крик, и объявил он в своей семье, что не к добру поют петухи в неурочный час. Надо, мол, ждать теперь какой-нибудь новой напасти. Назавтра рассказать о худой примете заявился он к своему полчанину Андрею Григорьевичу. А у Андрея Григорьевича оказалась припасенной в свою очередь не просто примета, а целое предзнаменование. В позапрошлую душную ночь плохо спалось ему в горнице. Вышел он в самую полночь на крылечко охолодиться, успокоить старческую одышку. Зеленоватое небо было густо осыпано сочными переливчатыми звездами. Только успел он окинуть его взглядом от края до края, как понеслись по нему огненные стрелы. Множество белых полос прочертили они в вышине с востока на запад. Охнул старик Пестов, когда поведал ему об этом Андрей Григорьевич. Охнул и торопливо зашепелявил: – Худая, кум, примета, шибко худая. Андрей Григорьевич оробел и невольно перекрестился. – К чему бы оно такое? – спросил он с дрожью в голосе. – Точно я тебе, кум, не скажу. Один Господь Бог о том знает. А только сдается мне, – поднял старик указательный палец левой руки, – конец света близко. Это тебе Божье знаменье было, не иначе. – Неужто знаменье? – искренне изумился Андрей Григорьевич. – Оно, кум, оно! Сподобился ты, грешный, великой чести. Роман сидел за столом и, посмеиваясь украдкой, слушал разговор стариков. При последних словах Пестова он не выдержал, прыснул от смеха. Пестов услыхал и напустился на него: – Ты чего тут ржешь? Жеребец проклятый! Все хиханьки да хаханьки. Совсем от рук отбился. Разве можно над старшими смеяться? – Я не смеюсь, это мне кусок в горло попал. – Кусок… Знаем мы, какой кусок, – не унимался старик. – Охульничаешь, гневишь Бога, вот он тебя и наказывает. Андрею Григорьевичу намек гостя на недавнюю расправу с Романом не понравился. Он крякнул и холодно оборвал его: – Бог тут ни при чем, кум. Подлые люди это сделали. – Бога здесь приплетать нечего, – поддержал Андрея Григорьевича Северьян, – не Бога наш Ромка прогневил, а Чепаловых. Только чисто сработали, сволочи, уличить их нельзя. – Да что он им сделал такое? За что они извести его решились? – спросил Пестов и, чтобы лучше услыхать ответ Северьяна, приставил ладонь к заросшему сизым волосом уху. Северьян кивнул на Романа: – Об этом его самого спрашивай. Пестов спросил. Густо покраснев, Роман нехотя буркнул: – А я почем знаю. Отец не раз в его присутствии откровенно пояснял соседям и родственникам, почему пало его подозрение на Чепаловых. Но, обличая Чепаловых, он безжалостно обличал Романа, чтобы научить его уму-разуму. Хуже всякой пытки были эти отцовские речи. В такие минуты, которых много было пережито после выписки из больницы, Роман ненавидел отца и не раз пытался кинуться на него с кулаками. Больно и совестно было ему не только за себя, но и за Дашутку, чье имя отец нещадно чернил. Он боялся, что и сейчас отец начнет расписывать перед Пестовым его вину. Но, поймав осуждающий взгляд Андрея Григорьевича, Северьян замолчал. Не дождавшись ответа, Пестов досадливо кашлянул и полез в карман за табакеркой. Заложив за губу щепотку табаку, он разгладил бороду и сказал: – Женить его вам надо, чтоб не баловал. Это самое верное средство. – Мы и сами так думали, пока война не случилась. А теперь погодим. – Да отчего же годить? Война женитьбе не помеха. Андрей Григорьевич рассмеялся, хлопнул Пестова по плечу: – Не помеха, говоришь, а сам концом света пугаешь. Как же оно так? – Ну тебя к Богу! – отмахнулся от него смущенный кум. – Мы свое пожили. А молодые, пока гром не грянет, креститься и не подумают… Так что жените его – и никаких. – Нет, пусть уж лучше в холостяках походит. Затянется война, и его забреют, ведь он у нас, слава Богу, не урод. А молодая жена без него живо с пути собьется, это дело известное. Услыхав слова Андрея Григорьевича, вышла из кухни Авдотья, подбоченилась и, глядя на него, укоризненно бросила: – Больно плохо ты, батюшка свекор, о бабах думаешь. Обидно мне твою речь слушать. Я вон у тебя три года без мужа жила, а разве ты про меня скажешь плохое? Я Северьяна ждала и головы не теряла, хвостом не крутила. У меня и невестка такой будет. Я ей воли на дурное не дам… А вам с Северьяном пора и про меня подумать. Наработалась я на вас досыта, свету Божьего мало видела. Вы ведь мне прислуг и кухарок не нанимали, за всем и везде я одна поспевала. Редко так разговаривала Авдотья с мужем и свекром при посторонних людях. Северьян недовольно поморщился, а Андрей Григорьевич изумленно повел кудлатыми бровями. – Какая тебя муха сегодня укусила? – заворчал он на Авдотью. – К чему свой разговор ведешь? – К тому, что нужна мне замена на старости лет. Хочу я в своем дому за невесткиной спиной пожить, а не разрываться день-деньской во все стороны. Жените мне Романа осенью – и все!.. – вызывающе бросила она. Андрей Григорьевич внимательно оглядел ее, затем повернулся к Северьяну и, указывая на нее, насмешливо подмигнул: – Слышишь: каким ветром из кухни подуло? Придется тебе на свадьбу раскошеливаться. Хотя и не в очередь, а благоверная твоя резон говорит. – Резон-то резон, – почесал Северьян в затылке, – только кошеля моего не хватит, чтобы и свадьбу сыграть и строевого коня Ромке купить. Да ежели бы одного коня, тогда еще туда-сюда. А то форменное седло – раз, шашка – два, – принялся загибать он пальцы левой руки, перечисляя все, что полагалось иметь казаку, уходившему на службу. Авдотья не вытерпела, перебила его: – С конем и обмундировкой погодить до будущего года можно. – Говоришь и сама не знаешь что, – горячился Северьян. – Я и сам был бы рад-радешенек о Ромкиной справе совсем не думать, да война заставляет. Теперь молодых обязательно раньше срока на службу возьмут. У меня только вчера об этом разговор с атаманом был. Спрашивал он, скоро ли конем обзаведемся. Сказал я ему, что сейчас достаток не позволяет. Надеемся, мол, на новый урожай. А он велел поторопиться. Отставать, говорит, вам негоже. – Это он точно говорит, – согласился Андрей Григорьевич. – Мы, Улыбины, казаки не третий сорт, не оборвыши. Наша фамилия в Забайкальском войске известна. Так что придется нам выбирать, что вперед, – свадьба или казачья справа. Сразу того и другого при нашем зажитке не осилить. – Да и тут может закавыка получиться, ежели не дадут нам с конем нового хлеба дождаться. Прикажут Ромку в месяц собрать – вот мы и сели да запели. Кубышки ведь с золотом у нас не водится, – продолжал сокрушаться Северьян. – А вы свадьбу победнее устройте, – посоветовал Улыбиным Пестов. Но Северьян и Андрей Григорьевич оба в голос заявили, что это не годится. Родственники невесты – люди справные, и на бедную свадьбу их не сговоришь. Когда Пестов ушел, Андрей Григорьевич, испытуя Романа, спросил его: – Сам-то ты, жених, как думаешь? Может, мы без тебя решаем? Больно уж девка у Гордовых хороша. Жалко будет, ежели не тебе достанется. – А что тут надумаешь, – ответил Роман. – Мне, может, завтра срок службы подойдет. Жалко мне маму, замоталась она у нас, но я и Елене жизнь портить не могу. Стыда в том нет, ежели я после войны женюсь. А вот как на службу не снаряжусь по-хорошему, тогда и вам нагоняй будет, и я стыда не оберусь. – Молодец! Дельно рассуждаешь, – похвалил его Андрей Григорьевич и велел ему исподволь подыскивать для себя строевого коня. IIЕдва управились мунгаловцы с сенокосом, как было получено предписание атамана отдела. В нем приказывалось начать в свободное от работы время строевое обучение молодых казаков, которым исполнилось по восемнадцать лет. Так набралось около сорока человек. Их разбили на два взвода, и каждое воскресенье, выбранные на сходке взводными командирами Петрован Тонких и Никифор Чепалов гоняли их по площади до седьмого пота. Из станичного арсенала Каргин привез учебные винтовки и пики. И холостежь, обученная шагистике, принялась постигать такую премудрость, как разборка и сборка ружейного затвора, зубрежка названия каждой из семи его частей, владение шашкой и пикой. Освободили от обучения только явных калек. Роману не повезло. Угодил он во взвод Никифора, который относился к нему с нескрываемой неприязнью и донимал его не мытьем, так катаньем. Он следил за каждым его шагом, распекал и наказывал за малейшую ошибку. А наказание было известное – дополнительная порция шагистики и бега. Бегал Роман по площади, лило с него семь потов в то время, когда остальным давалась передышка. Никифор неотступно следил за ним, то и дело покрикивал: – Бегом, шагом!.. Бегом, шагом! – Особенно старался он, когда за учением наблюдали старые казаки. Угодить на придиру-взводного было немыслимо. Роман терпел – и не вытерпел. Он попросил Каргина перевести его во взвод Петрована. Но Каргин только посмеялся над его просьбой. Узнавший об этом Никифор решил окончательно доконать Романа. С каждого занятия уходил Роман в мокрой рубашке, с подсекавшимися от усталости ногами. Он заметно осунулся, стал неразговорчивым и раздражительным. Однажды Никифор придрался к нему за неправильно сделанный ружейный выпад. Роман возмутился и запальчиво крикнул: – Что ты все придираешься и придираешься! Не по правде ведь это. Вон ваш Алешка всем на пятки наступает, а ты ему ни слова. Никифор топнул ногой, замахал кулаками. – Молчать!.. Молод, чтобы меня учить… Слушай мою команду… Налево кругом! Роман потемнел от бешенства, но команду выполнил. Никифор приказал ему отойти к забору и стать на часовую выстойку под шашку. Ребятишки, которые постоянно торчали на площади, немедленно окружили Романа. Они сгорали от любопытства узнать, за что он наказан. Но самое неприятное было впереди. Скоро в церкви кончилась обедня, и оттуда густо повалил народ. Увидев наказанного Романа, многие захотели взглянуть на него поближе. Проходя мимо, одни насмехались, другие притворно сочувствовали. Лицо Романа горело, шея покрылась липким потом, ныли от напряжения ноги, и все чаще подрагивал в занемевшей руке клинок. Он глядел на проходивших мимо людей, и они сливались в его глазах в цветные пятна, а их голоса доходили до него, как из-под земли. Никифор издали наблюдал за ним. Разодетые в чесучу и сукно богачи с Царской улицы остановились поглядеть на Романа. Платон Волокитин с усмешкой кинул ему: – Что, как бык, в землю уставился? Стыдно роже-то небось? Ну-ну, поморгай своими непутевыми глазами. Никифор не отец, он тебя живо уму-разуму наставит. Роман заскрежетал зубами от бешенства и насилу удержался от искушения броситься на Платона с клинком. Сам не замечая того, переступил он с ноги на ногу, и из груди его вырвался вздох. Никифор немедленно подбежал к нему, принялся грозить: – Ты у меня не топчись, не то еще часок прибавлю. – Так его, Никифор, так! – прорычал Платон. В это время от церкви подошли низовские казаки, соседи Улыбиных. Семен Забережный протолкался вперед, хрипло спросил Никифора: – Представление устраиваешь?.. Эх ты, как был сукой, так сукой и остался. – Ну-ну, полегче! – огрызнулся Никифор. – Не тебе меня учить, как службу исполнять. Проходи давай! Семен передернул плечами, подошел к Никифору вплотную: – Что-то на войне ты не такой храбрый был. Чего здесь расхрабрился? Шибко не задавайся, командира из себя не строй. Ты ведь, паря, тыловая крыса, писарская душа, а не командир. Тебя самого надо семь лет учить, пока из тебя казак получится. Низовские дружно захохотали, верховские насупились, притихли. Связываться с Семеном охотников не находилось. Никифор растерянно глядел на Семена, не зная, что ему ответить. К толпе подошел Каргин. Никифор бросился к нему, начал жаловаться на Семена. Каргин выслушал его, недовольно хмурясь и покусывая кончик уса, потом спросил Семена: – Какого черта занятиям мешаешь? – Тут не занятия, а цирковое представление, – показал Семен на Романа, – Никифор фокусы над Ромкой устраивает. На посмешище его выставил. – За что наказал парня? – повернулся Каргин к Никифору. – Плохо соображает, весь взвод мне портит. – Не он тебе взвод портит, а ваш кривопятый Алешка. Ромку хоть сейчас в гвардию, а из Алешки обозника даже не выйдет. – Верно… У него одни сынки, другие пасынки, – поддержали Семена низовские. – Такого командира поганой метлой гнать надо. Каргин, не говоря ни слова, повернулся к Роману: – Казак Улыбин! Стоять вольно! – Роман радостно вздрогнул, опустил клинок и, переводя дыхание, ловко кинул его в ножны. «Молодец», – отметил про себя Каргин и приказал ему: – Иди к Петровану и скажи, что я перевел тебя в его взвод. Довольный таким оборотом, Семен выразил Каргину свое одобрение: – Правильно поступил, атаман! Писарям в таком деле потакать нечего. Но верховские загудели все разом. Платон зычно забасил: – А по-нашему – неправильно. Ты, атаман, из Никифора дурака сделал. Где же у тебя дисциплина? Так с парнями сам черт не сладит. Ободренный заступничеством верховских, Никифор опрометчиво напал на Каргина: – По Сенькиной дудке, Елисей, пляшешь? Я старший урядник и георгиевский кавалер. Нечего было меня перед каким-то сопляком позорить. Каргина это взорвало. Он решил круто оборвать Никифора, показать ему, что не живет чужим умом. Опалив его тяжелым взглядом, Каргин приказал: – Урядник Чепалов! – И без тебя знаю, что урядник, – горячился Никифор, не желая уняться. Властно и жестко Каргин усмирил его: – Приказываю стоять смирно! Ты разговариваешь не с приятелем, а с атаманом. Неожиданный окрик сразу образумил Никифора. Он отшатнулся назад, кинул руки по швам и замер. Отчеканивая каждое слово, Каргин принялся распекать его: – Много думаешь о себе… Ур-рядник! А знаешь, что ты наделал, господин георгиевский кавалер? Закон переступил, вот что… Пока не принял казак присягу, его даже генерал не смеет под шашку поставить, а ты поставил. Должно быть, по гауптвахте заскучал? Не бойся, за это как миленькому тридцать суток приварят, если делу ход дать. Понятно? – Я ведь их не знаю, законов-то. Мое дело – обучать казака, раз я на то поставлен. – А раз не знаешь, так не говори, что я по чужой дудке пляшу… Можешь идти. Никифор отошел от него и смешался с толпой верховских. Провожая его взглядом, Каргин заметил, что его оттопыренные уши краснели, как раскаленные пятаки. «Не понравилась, видать, проборка уряднику», – позлорадствовал Каргин про себя, но, вспомнив, что это означало ссору с Чепаловыми, стал обвинять себя в излишней горячности. Ссориться с ними без особой в том надобности не следовало. Пока донимал он Никифора, на площадь пришел Северьян, которому сообщили низовские ребятишки, что Роман поставлен под шашку. Шел Северьян затем, чтобы поругать и постыдить сына. Но узнав, что наказал его Никифор напрасно, он вздохнул с облегчением. В это время и увидел его Каргин. Досадуя на свою ссору с Никифором, он подошел к Северьяну и на нем излил свою досаду. – Купил сыну коня? – Не успел, Елисей Петрович. Только-только с сенокосом управился. – О чем же ты думаешь? На кого надеешься? – повысил голос Каргин. – Даю тебе сроку четыре недели. Вывертывайся, как тебе угодно, а коня заводи. Я за тебя отвечать не хочу. – Достаток, Елисей Петрович, не позволяет, а то я тянуть не стал бы. – Брось прибедняться. Многие не лучше тебя живут, а сыновей справили… Смотри, через четыре недели проверю, – сухо бросил на прощание Каргин. Проводив его взглядом, Северьян пожаловался соседям: – Вот загвоздка! Прямо хоть быков со двора своди. – А как без быков жить станешь? – спросил Семен. Северьян удрученно пожал плечами. – Да, без быков пшеничных булок не поешь. И чего это Каргин несет на меня? Мог бы до нового хлеба повременить, а он – вынь да положь. – Атаман… Власть свою показывает… Да и где ему понять, если у него посеву тридцать десятин, а у тебя от силы восемь. В тот вечер Улыбины долго совещались всей семьей. Северьян горячился, ругал войну, атамана и богачей, которые ехидно посмеивались, когда разносил его Каргин. Авдотья во всем поддакивала ему. Но едва он заикнулся о продаже быков, как она напустилась на него и твердо заявила, что продать их не даст. – Тогда придется Гнедого и одну из коров на базар выводить. – И корову не дам, – закричала она, – их у нас не десять, а две. От одной мы молока в глаза не увидим. – Опять двадцать пять, – развел Северьян руками. – А что же тогда нам делать? Авдотья уткнула лицо в ладони и запричитала навзрыд. Вволю наплакавшись, сказала: – И быков мне жалко, и коровы… Не могу я… сами решайте. Андрей Григорьевич все время помалкивал. Искать выход он предоставил сыну и невестке. Но, видя, что они никак не договорятся, сокрушенно вздохнул и вынес решение: – Продадим корову и Гнедого. Жалко с ними расставаться, только вы не жалейте. Зубы стисните, а не жалейте. Сына на службу надо с легким сердцем снаряжать, иначе отвернется от него в бою ангел-хранитель. Этому меня еще отец с матерью учили, а им тоже родители так наказывали. Через три дня приискатель из Шаманки купил улыбинскую корову-пеструху. Когда он выводил ее из ограды, Авдотья, до крови закусив губу, стояла на крыльце и смотрела ему вслед сухими и темными от горя глазами. А еще через неделю не стало в улыбинской усадьбе и Гнедого. Оставшийся в одиночестве Сивач по вечерам тоскливо ржал во дворе. Роман глядел на него и острая печаль щемила ему сердце. Заходя во двор, чтобы кинуть Сивачу травы, он с горечью находил на пряслах забора, там, где чесался во время весенней линьки Гнедой, клочки его пыльной шерсти. IIIПокупать коня Улыбины поехали в Нерчинский Завод. Они пригласили с собой Герасима Косых, любителя и знатока лошадей. Выехали налегке. Роман кучерил, а отец и Герасим дремали в задке тарантаса. Еще по утреннему холодку добрались до места. Северьян первым делом повел Герасима в китайскую харчевню. Они выпили по чашке рисовой водки, закусили пампушками и варенной на пару свининой. Роман дожидался их на крыльце. Вышли они оттуда оба красные и разговорчивые. Герасим хлопнул Романа по плечу: – Ну, Ромка, коня тебе выберу ай да люли! – Дай Бог, – сказал Северьян. На базаре уже шумел и толкался народ. В праздничной пестрой толпе мелькали белые войлочные шапки караульских казаков, рыжие бороды здоровяков-староверов, соломенные шляпы хохлов, цветные рубахи цыган и синие далембовые курмы китайцев, Скрипели телеги, ржали лошади, гортанно кричали китайцы, хлопали бичами цыгане. Над базаром носились голуби. В церкви звонили колокола. Северьян и Герасим прошли через весь базар, огляделись, Роман не отставал от них. За мучными лабазами пахло свеженакошенной травой, навозом. На крайней от дороги телеге стоял скуластый, с вислыми усами караулец. К задку телеги был привязан вороной конь. Караулец указывал на него кнутовищем и нараспев кричал: – Кому строевого коня – ходи до меня!.. Конь был рослый и статный, с белой звездой на лбу. Гладкая шерсть его лоснилась на солнце. Герасим подошел к коню, проворно ощупал бабки и копыта. Потом потрогал крутой зашеек, надавил кулаком на левый пах и мимоходом заглянул в зубы. Караулец молча наблюдал за ним. Когда он закончил осмотр, караулец с видом превосходства осведомился: – Ну как, хорош? – Хорош воду возить. – Ты, брат, оказывается, шутник, – захохотал караулец и замахнулся на Герасима бичом. – Давай уходи, пока я тебя через всю спину бичом не вытянул. – Не пори горячку, сват, – погрозил ему Герасим. – Меня не проведешь. Бракованный твой конь по двум статьям. На заднем копыте у него венечная трещина. Замазал ты ее варом, да плохо. А второго изъяна, хвати, так ты и сам не знаешь. Караулец сразу присмирел и завял. С минуту он боролся с собой, потом расплылся в улыбке, завистливо похвалил Герасима: – Ну чертушка ты! У змеи и у той ноги найдешь… Скажи-ка, что еще за изъян у коня? – В колене правой передней ноги небольшая опухоль. Сейчас она махонькая, но ежели коня не поберечь – разрастется и воспаление даст. Прикладывай к ней горячие отруби, ежели никого не околпачишь сегодня. – А с копытом что делать? – Береги от мокра и грязи… Пошли дальше. Внимание Романа привлек к себе светло-рыжий с волнистой гривой на обе стороны конь. Приглянулся конь и Герасиму. Он осмотрел его, ощупал и, не спросив цены, пошел прочь. Роман догнал его, раздраженно спросил: – Разве и этот негодный? – С шулятной грыжей, паря, годных не бывает. А у этого застарелая. Надсади его самую малость – и готов. Больше двадцати лошадей осмотрел Герасим, прежде чем остановил свой выбор на гнедом четырехлетке, горбоносом, с сухой головой. – Этот подойдет, – шепнул он Северьяну. – Ежели цена по тебе – покупай. Роман услыхал и насупился. Конь ему не понравился. Был он какой-то угловатый, длинный и казался старше своего возраста. Пока отец запрашивал хозяина о цене, Роман с сердцем сказал Герасиму: – С таким конем куры на смех подымут. – Не брыкайся, паря, не придуривай. Гнедко хорош. Он как из целого куска выкован. Такому в воинском деле цены нет. Пусти его погулять на месяц, и он тебе свою цену покажет. На тонконогих за таким не угонишься. Хозяин гнедого оказался несговорчивым. Запросил цену и не сбавлял. Три раза отходили от него покупатели и возвращались обратно. Рядились с божбой и руганью, хаяли коня с великим усердием. Всякий раз Герасим находил у него новые недостатки. Наконец хозяин сбавил десятку, и тогда ударили по рукам. Северьян достал бумажник. Когда отсчитывал деньги, руки его дрожали, и Роману было неприятно глядеть на него. Трижды пересчитав деньги, Северьян для верности дал пересчитывать Герасиму и только после этого с тяжелым вздохом вручил их хозяину. Тот в свою очередь пересчитывал деньги до того, что вспотел… Надев на коня улыбинский недоуздок, хозяин передал его повод Роману, прослезился и сказал: – Бери, парень, владей. Ни в жизнь бы я с ним не расстался, да нужда пристигла. А конь такой, что ты мне не раз спасибо скажешь. Спрыснуть покупку Северьян и Герасим снова зашли в харчевню. Когда поехали домой, Роману пришлось их силой усаживать в тарантас. В тарантасе отец все время лез целоваться к Герасиму. Только выехали за город, как он закричал на Романа: – Остановись! – Роман остановил лошадей, спросил в чем дело. – Слезай! – приказал отец. – Надо купленного в хомуте испытать. Запряги мне его коренным. – Что ты, Северьян, – начал увещать его Герасим. – Так, паря, не делают. Не успел купить – и сразу в хомут. Ты его в свои ворота на поводу введи. А чтобы не тосковал он на новом месте – шелковый кушак на воротах расстели. – Тогда давай я на него верхом сяду. – Да ведь у нас седла нет. – А я и без седла могу, – куражился Северьян, – я джигитовать умею. Я на смотрах призы завсегда брал. – Ты лучше выпей еще маленько, – подал ему Герасим купленный про запас шкалик. – И выпить могу… Я все могу, – тянул тот заплетающимся языком, через силу ворочая головой. После добавочной выпивки его совсем развезло. Блаженно улыбаясь, привалился он к стенке тарантаса и попробовал петь. Но тут же уронил голову на грудь, вытянул ноги и начал высвистывать носом. Герасим повернул его на бок, прикрыл ему голову пучком травы и сказал Роману: – Слаба ваша родова насчет вина. – А ваша разве лучше? – Сравнил тоже, – обиделся Герасим. – Я моложе был, так тюрю из водки делал. Вылью, бывало, в миску две бутылки, накрошу туда хлеба, сверху перчиком сдобрю и хлебаю себе на здоровье. И чтобы опьянел – никогда не было. Занятый раздумьем, Роман усмехнулся, но ничего ему не ответил. Дома их нетерпеливо дожидались. Сразу же после обеда Андрей Григорьевич вынес на крыльцо табуретку, уселся поудобней и стал поглядывать на заречный хребет, по которому вилась дорога из Нерчинского Завода. Авдотья за день дважды гадала на сите. Оба раза сито, подвешенное на веревочке, повернулось по ходу солнца. Это предвещало удачу. Она повеселела и начала прибираться по дому. На закате ее позвал с крыльца Андрей Григорьевич. – Кажись, едут, – сказал он. – Ну-ка, погляди давай, у тебя глаза поострее. Авдотья прислонила к глазам ладонь, долго и пристально разглядывала спускавшуюся к Драгоценке тройку. Потом уверенно проговорила: – Они самые. Купленного коня у оглобли ведут. Надо встречать. Она побежала в горницу, принарядилась. Захватив с собой два шелковых кушака и ломоть ржаного хлеба, выбежала в ограду. Андрей Григорьевич широко распахнул ворота. Она расстелила по земле кушаки. Роман лихо подкатил к воротам, круто осадил лошадей. Северьян и Герасим вылезли из тарантаса, приосанились. Андрей Григорьевич, прямой и торжественный, подошел к телеге, отвязал коня и повел его в ворота. Конь прошел в ворота, наступив на кушаки. Все обрадовались, оживленно заговорили. Примета была хорошая. Андрей Герасимович скормил коню поданный Авдотьей ломоть, ласково потрепал его по шее. – Суховат, но вынослив. Добрым строевиком будет… Спасибо, Герасим, постарался. Поглядеть на коня пришли дружки Романа. Они смотрели ему в зубы, ощупывали копыта и бабки и поздравляли Романа с покупкой. Когда старики ушли в дом, Данилка Мирсанов отозвал Романа в сторону. Щуря в усмешке масляные глаза, подал ему треугольный, залепленный серой конверт. – Это тебе с глазу на глаз Агапка Лопатина велела передать… Догадываешься от кого? Роман отрицательно помотал головой и почувствовал, что краснеет. Ему стало совестно, словно уличил его Данилка в чем-то дурном. Он спрятал письмо в карман. Читать его не торопился. Никакой радости письмо не сулило. В нем могли быть только упреки и жалобы. Он пробежал его только после ужина. Но упреков и жалоб не было в письме. Дашутка только хотела обязательно его видеть и просила прийти за чепаловский огород, когда стемнеет. Но он не пошел туда и сделал это без всяких колебаний. IVВ успеньев день в Мунгаловском был престольный праздник. Праздник начинался молебном и заканчивался гулянкой. Считалось зазорным не погулять в такой день, не иметь полного дома гостей. Самый последний бедняк тянулся изо всех сил, чтобы иметь в этот день и еду и выпивку. Но война поубавила наплыв гостей, и хлебосольные мунгаловцы остались недовольны своим праздником. Молебен на сопке начался поздно. Все утро ждали гостей, а они не ехали. Почти все посёльщики собрались к полудню у белой часовенки. Священник Степан долго морил их на сопке. Надеясь, что гости еще подъедут, он не начинал богослужения. Малое стечение народа обещало ему жалкий кружечный сбор. Поэтому он терпеливо коротал время под кустиком дикой яблони в окружении дьякона, псаломщика и церковного старосты. Кругом них по склонам сопки сидели, стояли и лежали на траве живописные праздничные группы казаков и казачек. Под сопкой с веселым гомоном купались в Драгоценке ребятишки. День был жаркий, жгуче блещущий. Ярко отсвечивала зелень листвы и трав, сверкали на горизонте белые терема облаков, ослепительно синело небо. Истомленные зноем мунгаловцы наконец не вытерпели и послали к отцу Степану двух благообразных стариков с требованием начинать молебен. Отец Степан поглядел на солнце, на жиденькие группы своих прихожан и уныло произнес: – Да, кажется, пора, – но сам не торопился подыматься. Только когда один из стариков сказал, что так и последний народ разойдется, встал он с нагретой травы и стал облачаться в свою, как начищенный самовар, сияющую одежду. Увидев это, люди со всех сторон заторопились к часовенке. Роман и Данилка и еще несколько парней лежали на западном склоне сопки под весело лопотавшими на ветерке березками. Изредка они лениво перебрасывались словами. Когда начался молебен, никто из них и не подумал тащиться к часовенке. Вместо этого они растянулись поудобней на теплой черной земле, от которой исходил крепкий и острый душок богородской травы. От часовенки доносились к ним приглушенные расстоянием голоса: то монотонный, навевающий дремоту тенорок отца Степана, то сотрясавшая знойный воздух рокочущая октава дьякона. Роман лежал на боку, подперев рукой свою стриженую голову, и глядел вниз на долину. Плавленым золотом горели там изгибы Драгоценки, кусты и зароды сена. По дороге на сопку он увидел в толпе казачек нарядную, но какую-то приниженную и внутренне изломанную Дашутку и думал теперь о ней. Жилось ей, по-видимому, неизмеримо горше, чем ему. Была она сейчас как придорожная березка, которую мимоходом задело и тяжело поранило пыльное колесо. Гнется, вянет березка, и неизвестно, суждено ли ей распрямиться и зазеленеть вновь. После своего возвращения из больницы он не встречал Дашутку до сегодняшнего дня. Он всячески избегал тех мест, где была хоть малейшая возможность столкнуться с ней. Одно упоминание ее имени заставляло его жестоко страдать, пробуждало в нем чувство тоски, не совсем осознанной ненависти к Дашутке. Порой он так ее ненавидел, что желал ей смерти. И недавнее письмо ее принесло ему только тягостное раздражение. Но нечаянная встреча по дороге на сопку произвела в нем бурный переворот. Разительная перемена, происшедшая с Дашуткой, породила к ней чувство жалости, показало меру ее страданий. Дашутка напомнила и осветила новым светом все, что он с удовольствием забыл бы навсегда, как страшный сон. Но жалость, запавшая в сердце, не осталась бесследной. Тотчас же Роман поймал себя на желании узнать, зачем искала Дашутка свидания с ним… Чтобы рассеять свои гнетущие мысли, он поднялся и стал звать парней купаться на Драгоценку. – Подожди. Кончится молебен, тогда и пойдем. А то старики ругаться будут, – отозвался за всех Данилка. – Ну, как хотите, а я пошел, – и Роман начал спускаться в долину по крутому каменистому склону, придерживаясь за верхушки вишнево-красной горной таволожки. На Драгоценке он выбрал погуще кусты, разделся и с высокого берега бросился в воду. Он еще не выкупался, когда молебен кончился. Народ начал расходиться с сопки. Старики заторопились в поселок, а молодежь с веселыми криками ринулась к Драгоценке. Роман поспешил одеться. Ему не хотелось толкаться среди парней, и он направился вниз по берегу Драгоценки. В тенистом черемушнике одной из излучин он вырезал палку и стал мастерить из нее костыль. Там и наткнулись на него Агапка с Дашуткой. Они пришли купаться и искали безлюдное место. Заслышав шаги, Роман поднялся и очутился лицом к лицу с Дашуткой. Она испуганно отшатнулась, побелела. Овладев собой, медленно проговорила: – Не подумай, Роман Северьяныч, что тебя мы искали, а то еще начнешь задаваться… Роман стоял и не знал, что ей ответить. Она уничтожающе смерила его с ног до головы сощуренными глазами, повернулась и пошла прочь. Агапка, с испугом и удивлением наблюдавшая за ними, молча покачала головой и бросилась догонять ее. С безнадежно испорченным на весь день настроением вышел Роман из кустов. Далеко впереди себя увидел он идущих через овсяное поле Дашутку с Агапкой. Алый Дашуткин платок горел на солнце, как капли крови, и сердце Романа болезненно сжалось. Домой он пришел позже всех. В ограде он увидел отца, запрягавшего в тарантас лошадей. На крыльце, одетый по-дорожному, стоял Андрей Григорьевич с заплаканными глазами. – Вы это куда? – спросил Роман у отца. – В Орловскую. Нынче через нее нашего Василия поведут. Его ведь, брат, на поселение погнали… Надо с ним свидеться, ежели удастся. – Тогда и я с вами. Мне тоже интересно на дядю поглядеть. – Поедем. Садись за кучера, – согласился отец и стал подсаживать в тарантас Андрея Григорьевича. Роман быстро взобрался на козлы, взялся за вожжи. – Ну, держись. Прокачу с ветерком!.. – сказал он отцу и деду и взмахнул бичом. Через сорок минут Улыбины уже подъезжали к Орловской. Но как ни торопились они, а Василия не застали. Сопровождавшие его солдаты конвойной команды не разрешили ему даже напиться в станице чаю. Во время короткой остановки, пока перепрягали лошадей, успел Василий шепнуть знакомому писарю Шароглазову, что увозят его в Якутскую область. Поздно ночью, удрученные неудачей, Улыбины вернулись домой. Расстроенный Андрей Григорьевич к утру расхворался и трое суток лежал, не подымая головы. Оживило его неожиданно полученное письмо от Василия. Василий послал это письмо с ямщиком, который вез его от Орловской до Газимурского Завода. Собрав всех семейных, приказал Андрей Григорьевич Роману вслух прочитать письмо. Унимая волнение, уткнулся Роман в торопливо написанные карандашом размашистые строки и не оторвался, пока не дочитал их до конца. «Дорогой отец! – писал Василий. – Был я твердо уверен, что повидаюсь наконец-то с тобой и дорогим моим братом Северьяном Андреевичем. Но случилось так, что в самую последнюю минуту конвойных, которые обещали мне это устроить, заменили другими. Предупредить Вас об этом я уже не мог, а свидеться с Вами мне так хотелось. Я убежден, что Вы считаете меня глубоко несчастным человеком. Но я по-своему счастлив и не жалуюсь на судьбу. Увозят меня от родимых мест, увозят далеко на север, а мне кажется, что я уезжаю навстречу самой лучшей весне моей жизни. Судя по всему, что делается сейчас на белом свете, ссылка моя не будет долгой. В этом я твердо уверен и надеюсь, что еще встречусь с Вами. Крепко Вас обнимаю и целую. Поклонитесь от меня Авдотье Петровне и племянникам моим Роману и Гавриилу Северьяновичам. Когда случится в жизни русского народа долгожданная перемена к лучшему, я не сомневаюсь, что они поймут и одобрят своего дядю. Тогда они узнают всю правду обо мне и о многих тысячах тех людей, которые томятся сегодня в тюрьмах и ссылке. Еще раз всем Вам низко кланяюсь, желаю здоровья и душевной твердости. Ваш Василий». Прослушав письмо Андрей Григорьевич взял его у Романа и долго молча рассматривал в нем каждую строчку. Потом бережно свернул, вложил в конверт и передал Северьяну: – Спрячь его, сын, на божницу. Порадовал меня Васюха, шибко порадовал. Нет, вижу я, что с пути он не сбился. Свела его, видно, жизнь не с ворами и мошенниками, а с большими людьми, дай им Господь здоровья. Теперь, если и не дождусь его, умру спокойно. VС войной торговые дела Чепалова пошли все хуже и хуже. Чем дальше затягивалась война, тем труднее приходилось доставать ему товары. Больше половины полок у него в магазине пустовало, а на остальных лежала никому не нужная заваль. Не было не только мануфактуры, даже керосин и сахар не всегда водились у Чепаловых. Уже не раз прикидывал купец, не лучше ли совсем прикрыть торговлю, да не соглашался на это Никифор, который время от времени, хотя и втридорога, умудрялся добывать необходимый товар. Правда, всего в тридцати верстах была Маньчжурия. Китайские бакалейки на том берегу Аргуни ломились от всякой всячины и торговали с завидной бойкостью. Все приаргунские станицы носили шанхайскую далембу, пили, после закрытия монополок, цицикарский ханьшин. Многие купцы, знакомые Чепаловым, смело продавали, взамен русских, китайские товары прямо с полок. Но Сергей Ильич долго считал контрабанду несолидным и недостойным для себя занятием. Так, по крайней мере, он говорил Никифору, который напрасно сулил ему от поездок за Аргунь золотые горы. На самом же деле купец боялся связанного с этим риска. Только осенью шестнадцатого года, когда Аргунь замерзла, решился он отправить Никифора за границу, строго-настрого наказав ему соблюдать осторожность. Для первого случая велел он ему купить кирпичный чай, а при встрече с таможенниками бросать его с воза и удирать. Съездил, однако, Никифор удачно, а по возвращении уверил отца, что быть контрабандистом дело немудреное. Охранялась граница плохо. От Абагайтуя до самой Стрелки, шутил Никифор, полтора таможенника, да и тех легко заставить смотреть на все сквозь пальцы, стоит лишь только позолотить им руку. Сначала купец контрабандные товары продавал только тем, на кого смело мог положиться. Держал он товары в зимовье под полом. Но скоро осмелел и начал сбывать в открытую все, что привозил Никифор. Дела его сразу заметно поправились, и с прежним хорошим настроением стал он похаживать по своей обширной усадьбе. Так тянулось дело до самых святок. Но на святках пришлось ему пережить неприятную ночь. Только что вернулся Никифор из-за границы, как нагрянуло к ним с обыском таможенное начальство. От страха купец не мог сказать двух слов, когда таможенный чиновник очутился перед ним, солидным баском попросил его одеться и пройти с ним в магазин. Поскрипывая козловыми сапогами, обрывая с усов ледяные сосульки, прохаживался чиновник по столовой, пока купец натягивал на себя не желавшую натягиваться одежду. Чиновник щурил на него маленькие, заплывшие глаза и нагло посмеивался в усы. Наконец с грехом пополам купец оделся, но чиновник уходить из столовой не торопился, делая вид, что никак не может согреть озябшие на холоде руки. Купец сообразил, что это неспроста. Долго не думая, повалился он чиновнику в ноги и взмолился: – Не губите, ваше благородие! Заставьте Бога молить за вас… – Не могу-с, сударь! – гневно прикрикнул на него чиновник. – Служба есть служба. Будьте добры встать. Но купец не желал подыматься, он обнимал сапоги чиновника и часто всхлипывал, уткнувшись лицом в половик. – Стыдно, почтенный! – вырвался от него чиновник и, отойдя, заложил руки за спину и уставился в окно, словно увидел в нем нечто весьма интересное. Купец решил, что все пропало. С трудом подняв голову, взглянул он на чиновника с чувством полной обреченности. Но тут ему бросились в глаза занятые странной игрой холеные чиновничьи руки. Чиновник стоял к нему спиной. Правая, далеко вытянутая рука его, перехваченная в кисти левой, то и дело сжималась и разжималась. Купец сразу повеселел, слез на его ресницах как не бывало. Он спокойно поднялся на ноги, для приличия громко охнув. Через минуту рука начальства, которая напоминала купцу зубастую щучью пасть, накрепко сжатая, величественно уплыла из-за спины, на мгновение задержалась у алчно сверкнувших глаз и немедленно опустилась в нагрудный карман. Когда чиновник повернулся к купцу, лицо его являло разительную перемену. Добродушно посмеиваясь, похлопал купца по плечу и ласково, нараспев проговорил: – Уладим, все уладим… «Еще бы не уладить. Ведь я тебе, голубчик, второпях сотенную сунул. Вишь ты, какой шелковый сделался. Переплатил я тебе, маху дал», – выругался про себя купец, а сам, притворно улыбаясь, пригласил чиновника отужинать. За ужином, изрядно подвыпив, чиновник все время называл его «милым Сергеем Ильичем», а под конец откровенно сообщил: – Я заранее знал, что мы не поссоримся. Людей понимать я умею, выручить хорошего человека всегда не прочь. Купец угрюмо слушал его и думал: «Выручил! Век бы ее не было, такой выручки». Чем дальше, тем больше он огорчался. По его расчетам выходило, что переплатил он чиновнику ни много ни мало, а пятьдесят рублей. «Застиг ты меня врасплох, а то бы разговор у нас другой вышел», – с ненавистью глядел он на довольную физиономию своего гостя и незаметно старался отодвинуть от него подальше графин с наливкой. После этого случая Сергей Чепалов магазин закрыл, направо и налево рассказывая, что заниматься торговлей он окончательно бросил. Сколько ни привозил Никифор заграничных товаров, в поселке они их не продавали. Было прибыльней возить контрабанду на прииски. Там они не только выгодно сбывали все, что привозили, но и скупали у старателей золото, которое с большими барышами переправляли за Аргунь. По приискам купец всегда разъезжал с Алешкой. По зимним глубокоснежным дорогам смело гоняли они заиндевелую тройку в любую пору. В кошевке у них было устроено второе дно. Туда и прятал купец мешочки с золотом. В одну из поездок, когда возвращались с прииска Тайного поздно вечером, увязались за ними трое конных. Они гнались за ними вплоть до Мунгаловского. После этого Алешка наотрез отказался ездить с отцом. Но купец решил, что если волков бояться, то в лес не ходить. – Будем с Никифором ездить, – сказал он, – с ним нас не схватят, мы не из пугливых. Они запаслись шестизарядными «смит-вессонами» и продолжали разъезжать по-прежнему. В кошеву запрягали лучшую тройку, на которой легко делали в сутки стоверстные перегоны. Опасные места норовили проезжать днем. Только раз в начале февраля, понадеявшись на светлую месячную ночь, ехали они домой через таежный Яковлевский хребет. Везли с собой около двух фунтов золотого песка. Никифор кучерил, а Сергей Ильич, привалившись к задку кошевки, зорко поглядывал по сторонам. Погода тем временем испортилась. На высоко стоявший полный месяц набежали тучи, подул ветер. Дорога, сжатая справа утесами, а слева – черным тыном тайги, круто ползла на перевал. Здесь-то и услыхал Сергей Ильич быстро настигающий их топот. Он перекрестился и выхватил из-за пазухи револьвер. И в то же время Никифор шепнул ему: – Впереди на дороге люди. – Бросив вожжи, Никифор выскочил из кошевы и упал в придорожную канаву, скрытую в тени утеса. – Эй, купец, давай золото, а не то живота решим! – крикнули из-за косматых белых кустов. – Вот вам золото! – выстрелил купец на крик и тоже бросился из кошевы в канаву. С деревьев посыпались на дорогу снежные хлопья. Испуганные выстрелом, кони шарахнулись с дороги в сторону и завязли в сугробах. Кошева, зацепившись за пень, перевернулась. Первыми же ответными выстрелами грабители уложили в ней коренника и одну из пристяжных. Другая запуталась в постромках и билась, тяжело всхрапывая. – Ну, кажись, пропали, – сказал купец, зарываясь поглубже в снег. – Ничего, держись! – подбодрил его Никифор. – Даром не возьмут. Здесь темно, нас им не видать. – Сдавайся, толстосум! – сказал уже гораздо ближе все тот же голос. Купец хотел было снова руганью ответить на крик, но Никифор ткнул его под бок и приказал: – Молчи! Пусть теперь они сунутся… Но грабители сунуться не посмели. Добив двумя выстрелами последнюю пристяжную, вдоволь наругавшись, они уехали. На прощанье пригрозили: – Не минуешь ты нашей пули, кровосос! До утра просидели Чепаловы в канаве, не рискуя выглянуть на дорогу. Спасла их только добрая одежда. На обоих были шубы и собачьи дохи, а на ногах оленьи унты. Утром с обмороженными лицами, прихватив золото, добрались они до постоялого зимовья. Оттуда съездили за кошевой и упряжью убитых лошадей. Сергей Ильич попробовал было содрать с коней шкуры. Но за ночь конские туши так промерзли, что при ударе глухо звенели. От шкур пришлось отказаться. С тех пор не захотел ездить с отцом по приискам и Никифор. Пришлось Чепалову прекратить выгодную торговлю. Он заметно осунулся, пожелтел и сиднем сидел дома, злой на весь мир и больше всего на самого себя. Домашние, угождая ему, старались не стукнуть, не брякнуть. Каждый день он порол чересседельником внучат, доводил до слез невесток, ругал сыновей лежебоками и трусами. Ребятишки старались совсем не попадаться ему на глаза. Степанида Кирилловна первое время пробовала его уговаривать, но купец и ей под горячую руку поднес такую затрещину, что она не на шутку расхворалась и редко выглядывала из спальни. Досадовал на себя Чепалов за то, что, несмотря на уговоры, не остался тогда ночевать на прииске. «Угораздило же дурака. Каких коней-то загубил! А ночуй я там, – ничего бы не случилось», – без конца сетовал он, слоняясь из комнаты в комнату большого, притихшего дома. Он считал себя, не в пример другим купцам, осторожным и рассудительным. И то, что он попался в лапы грабителей вперед остальных, которые теперь, гляди, посмеиваются над ним, особенно угнетало его. Но скоро к нему вернулось прежнее расположение духа. Он узнал, что на том же, Яковлевском, хребте убит и ограблен Михайловский купец Тепляков. «Ага, значит, и Лавру Семеновичу требуху выпустили, – обрадовался он. – Не один, выходит, я впросак попался». Теплякова он знал хорошо. Это был пухленький, с большим брюшком старичок из ссыльных поселенцев. «Хитрей тарбагана был Лавр-то Семенович, а попался-таки. Ухлопали», – сообщил он весело невесткам и приказал топить баню, хотя была только середина недели. Из бани Чепалов вернулся совсем довольный. В черных бурках на босую ногу, в белой рубахе с расстегнутым воротом сидел он на кухне за самоваром. Чай с брусничным вареньем приятно освежал его. То и дело вытирал он потеющее лицо мохнатым голубым полотенцем и не спеша опоражнивал стакан за стаканом. В окошко он видел улицу и розовые от заката заречные сопки. По улице, пощелкивая бичами, гнали казачата на вечерний водопой табуны лошадей; с волочугой зеленого сена проехал запоздалый Никула Лопатин, прошла старуха в бурятской шубе. Увидев за плечами Никулы ружье, купец решил, что Никула ездил осматривать ловушки на колонков и за попутье везет сено. Потом стал гадать, попался или нет Никуле колонок. Решил, что попался. В этом его убедило то, как бодро поглядывал Никула по сторонам. Тут же он вспомнил, что Никула должен ему с прошлого года два рубля. «Ведь вот какой человек, – огорчился он, – колонков ловит, а долг не отдает. Схожу я завтра к нему, поговорю». Короткий закат между тем догорел. На снежных гребнях сопок потухли оранжевые блики света. Сквозь сизую изморозь неясно замаячили в небе звезды. Купец поглядел на них, подмигнул приглянувшейся ему звезде и после этого почувствовал себя совсем хорошо и уютно. В ограде забрехал волкодав. Купец отодвинул наполовину недопитый стакан и повернулся к окну, выходившему в ограду. Кто-то широкоплечий шел мимо окна к крыльцу. Пока он размышлял, «кого несут черти», обитая кошмой и соломенными вьюшками дверь распахнулась. Белым клубящимся облаком холод ворвался с надворья в кухню. Вошедший запнулся в темноте о высокий порог. – Кто это? – не вытерпел купец. – Я, сват, – откликнулся хриплым, простуженным голосом Епифан Козулин. – Чуть не изувечился у вас. И чего это сидите в темноте? – Чего же спозаранку свет жечь, еще не ночь. – Ну здорово, сват! – перекрестился Епифан на иконы. – Здорово, здорово. Давненько не заходил. – Некогда все было, дела, – ответил Епифан, а сам подумал: «Не шибко к тебе находишь. Раз примешь, а в другой морду на сторону воротить начнешь». – Проходи, гостем будешь. – Да не до гостей, паря. – С чего бы? Епифан присел на лавку и, крутя в руках папаху, сообщил: – Ездил я ноне, сват, в Горную. Дрова тюремной конторе возил. – Почем приняли? – По три с полтиной, цена у них известная. – Епифан повздыхал, придвинулся поближе к Чепалову: – Новости-то, сват, какие… Прямо беда… Каторгу распускают. – Каторгу? Да ты смеешься, Епифан! – так и подкинуло Сергея Ильича на лавке. – Какой тут смех! Плакать надо, а не смеяться… Говорят, царя убрали, оттого и распускают «политику»… Сергей Ильич схватился за голову, пошатнулся: – Царя? Помазанника Божьего? – Он поднялся с лавки, задев за угол стола. Посуда звонко задребезжала, а с самовара сорвалась конфорка и покатилась на пол. – Царя, сват, самого царя… – сокрушенно поддакивал Епифан. – Да рассказывай ты толком! Узнал-то как? – насел на него Чепалов. – Узнать, паря, просто было, ежели вся Горная только об этом и говорит. Мы вот здесь ни черта не знаем, а в тюрьме живо обо всем проведали. Такую штуковину откололи, что только ахнешь. Сказывал мне знакомый телеграфист, как дело было. Получил вчера один арестант в вольной команде екстренную телеграмму из Петрограда. Всего пять слов в ней было: «Сегодня скоропостижно скончался наш папа». Скончался так скончался. Начальство на эту телеграмму внимания не обратило, а от нее вся тюрьма ходуном пошла. Папа-то царем-батюшкой оказался. Говорят, в самом скором времени провожать будут тех, которым воля вышла. – Вот это новость! Да ведь это конец, всему конец. Теперь только держись. Такая карусель пойдет, что мертвому позавидуешь. Дожили, нечего сказать. – А где у тебя семья-то? – спросил Епифан. – Не знаю, ничего не знаю, – удивив и обидев Епифана, грубо отрезал Чепалов и, словно помешанный, заметался по кухне. «Экий заполошный», – с опаской косился на него Епифан. Под ноги купцу попала спрыгнувшая с печки кошка. Он пнул ее и выбежал, пошатываясь, в столовую. Рванул стеклянные створки буфета, ощупью добрался до графина с наливкой. Выпив полный до краев стакан наливки, вернулся в кухню. На Епифана пахнуло от него винным духом. «А мне не поднес, пожалел», – разобиделся Епифан пуще прежнего и поднялся уходить. «Вот и ходи к тебе в гости», – вздыхал он, нахлобучив на самый лоб папаху. – Ну, я пойду, паря, – сказал он. – Скот у меня неубранный. Чепалов промолчал. Скоро вернулись из бани невестки с ребятишками, пришли из дворов убиравшие на ночь скотину Алешка и работник Митроха Елгин. Чепалов угрюмо сидел на лавке. Дашутка зажгла лампу и всплеснула руками: – Батюшка, на тебе лица нет! Не захворал ли? Он злобно буркнул: – С вами захвораешь. В момент на тот свет отправите. Сконфуженная Дашутка бросилась в куть, зашепталась с Милодорой. – Чего там забалабонили? Собирайте ужин! – скомандовал Чепалов. К еде он почти не притронулся и скоро под недоуменные взгляды невесток и сына ушел в спальню. В спальне было жарко и душно. Перед темной старинной иконой в тяжелом узорном киоте зеленоватой звездой мигала, чадя, лампада, пахло тарбаганьим жиром. На широкой двуспальной кровати спала Степанида Кирилловна. – Ну и дух тут у тебя, задохнуться можно! – крикнул он и с ненавистью поглядел на Кирилловну. Поставив на столик-угольник свечу в серебряном подсвечнике, он разулся, тяжело вздыхая, и опустился на пестрый половичок перед иконой. Грузно кланяясь земными поклонами, шептал все немногочисленные знаемые с пятого на десятое молитвы. Редко с таким усердием молился он за всю свою жизнь. Раньше, когда, бывало, пробовала Степанида Кирилловна упрекать его в равнодушии к Богу, он огрызался решительно и зло: – Пускай дураки на лбу шишки набивают, им все равно больше нечего делать. А у меня, слава Богу, забот хватает. Вспомни, если мозги не заплыли жиром, старую пословицу: если сам плох, не поможет Бог. Справедливая пословица. По ней и жить надо, пока живется. Придет старость, тогда можно и помолиться, в грехах покаяться. – Стыдился бы такие речи говорить, богохульник ты этакий! Бог, он все видит, да не скоро скажет, – кричала на него всегда болезненная и оттого неистово религиозная Степанида Кирилловна. – Пускай видит, – отвечал ей купец. – Он работу любит. Раз сотворил землю, то лестно ему, когда люди обрабатывать да засевать ее стараются… Когда церковь у нас строили, кто на нее больше всех пожертвовал? Ну-ка, скажи, старая, кто две тысячи, как одну копеечку, отвалил? – Отвалил, отвалил! – ворчала Кирилловна. – Не от чистого сердца ты жертвовал. Перед людьми похвастаться лестно было, вот и отвалил. Купец выходил из себя и обрывал ее: – Наговоришь тут, мельница… Мелешь и мелешь… А того понять не можешь, что молиться, что деньги на божий дом давать – все вера. Мне свою веру выгодней деньгами показывать. Мне по целым дням пропадать в церкви некогда. Так, бывало, говаривал Кирилловне, хитро щурясь, купец. Но сегодня почувствовал он, что пришло время, когда нужно со всем жаром души обратиться к Богу. Если бы он знал, что атаман поможет ему лучше Бога, он и не подумал бы обращаться к тому, в чье существование не особенно сильно верил. Но дела повернулись так, что земное начальство помочь ему не могло, нужно было обращаться к тому всесильному, который, может быть, все-таки существует. Он цеплялся сегодня за Бога, как утопающий за соломинку. От бесконечных его охов и вздохов проснулась Кирилловна. Она не на шутку перепугалась. Ей показалось, что она умирает, от этого и молится так жарко Сергей Ильич. Но, придя в себя, решила, что несчастье случилось с Арсением, который три года воевал на каком-то Кавказе. «Наверное, письмо пришло, убили». Не в силах пошевелиться от подступившей к сердцу слабости, долго глядела она на мужа немигающими глазами, потом спросила: – Убили? – Кого? – не переставая креститься, спросил в свою очередь купец. – Арсения. – Не бреши, не бреши, дура! – А с чего ты молиться вздумал? – С чего, спрашиваешь? С хорошего не будешь молиться, прости, Господи. Где у тебя золотые спрятаны? – В сундуке. А зачем они тебе на ночь глядя понадобились? – Прятать надо. Ведь каторгу нынче распустили. Говорят, царя-то убрали, – поднимаясь с половика, ответил Сергей Ильич и в этот момент почему-то с особенной силой понял ужас того, что случилось. – Мать пресвятая богородица… – запричитала Кирилловна и часто-часто закрестилась. – Ага, проняло! – позлорадствовал купец. – Ну, ладно, ладно, говорю, давай деньги и золотишко давай. Прятать буду. Кирилловна поднялась с кровати. Переваливаясь, как утка, шлепая на босу ногу надетыми туфлями, подошла к сундуку, сняла с него из цветных лоскутьев сшитый коврик и склонилась над замком. Замок, раскрываясь, прозвенел певуче и гулко. Чепалов всегда любил замки с таким звоном. Ему казалось, что звон сундуков свидетельствует о прочности нажитого, о благополучии. В сундуке, слегка посыпанные нафталином, выцветали старинные платья, полушалки и шали – приданое Кирилловны, которого не износила она за целую жизнь. Завернутая в узорную шаль, на самом дне стояла небольшая, красиво отполированная шкатулка из даурской березы. В ней хранились один к одному золотые десятирублевики. Берег их Чепалов на черный день, о котором напоминал всякий раз, когда упрекала его Кирилловна в скупости. Взяв шкатулку, вышел он крадучись из спальни. Постоял, прислушался и на цыпочках прошел через столовую и кухню. Поставив шкатулку на кадку с водой, подошел к вешалке. Через минуту, одетый в шубу, с револьвером в одной руке и со шкатулкой в другой, тихо прикрыв дверь, вышел он на крыльцо. Долго вглядывался в черную мглу ночи. По ограде, гремя проволокой, метался волкодав, из зимовья донесся жалобный крик ягненка. Чепалов окликнул волкодава. Верный пес, приближаясь к хозяину, глухо и преданно прорычал. Рычание волкодава, такое привычное, успокоило Чепалова. Он погладил пса по мягкой, искрящейся, тихо потрескивающей шерсти и ласково сказал: – Ну, ну, сторожи, – и пошел в зимовье, где жили ягнята и куры. Украшенная бахромой куржака низенькая дверь зимовья, раскрываясь, мяукнула жалобно, как котенок. Из темноты и теплой глубины дохнуло на Чепалова острым запахом куриного помета. Сгрудившиеся у порога ягнята метнулись прочь, захлопали крыльями, забеспокоились куры в шестке. – Не подавить бы вас тут, – проговорил он. Добравшись до печки, где стоял на кирпичном выступе оклеенный бумагой фонарь, он чиркнул спичку, зажег оплывший огарок свечи и тихо, чтобы не потушить огня, прикрыл фонарь. Фиолетовые тени причудливо метнулись от печи к двери и окну, притаились в углах. С курятника Чепалов взял увесистую тупицу, насаженную на длинное топорище. Пройдя по зимовью, нашел неплотно пригнанную широкую половицу, взялся за лопату и принялся рыть талую, влажную землю. Там и зарыл под шестой половицей от печки шкатулку, завернутую в старый брезент. Когда пошел из зимовья, услышал, как перегоняя один другого, запели первые петухи. * * *События в далеком Петрограде взбудоражили весь поселок. Всюду только об этом и говорили. Большинство мунгаловцев явно не знали, как отнестись к случившемуся. Сергей Ильич и Каргин люто досадовали на царя за то, что отрекся он от престола. И когда их спрашивали, что теперь будет, они отвечали, что ждать добра не приходится. Кому-кому, а казакам нечего было жаловаться на царя. Каргин так и заявил об этом на сходе, когда зачитывал акт об отречении Николая Второго. – Вон как! – в ответ на его слова усмехнулся Семен Забережный. – Значит, вы с Чепаловым одних себя за казаков считаете. Это ведь вам только при царе жилось припеваючи. А наш брат, бедняк, от царя хорошего не видел. Служили мы ему верой и правдой, а жили хуже последней собаки. Была, как говорится, слава-то казачья, а жизнь собачья. Может, хоть сейчас мы поживем по-людски, если, окромя царя, дадут еще по шапке и атаманам и купцам. – Значит, радуешься, Семен? – спросил его Каргин, багровый от злости. – Нет, паря, пока еще не радуюсь. Погляжу, что дальше будет. А царя пусть жалеют другие, мне его не жалко. И не шибко его пожалеют все, кто по его милости четыре года в окопах вшей кормит или, как Василий Улыбин, в тюрьме сидит. Каргин не нашелся, что ему возразить, но богатые казаки набросились с руганью на Семена. – Будь другое время, так мы бы тебе показали, – грозили они, – мы бы тебя из казаков в два счета вышибли. – То-то и оно, что теперь у вас руки коротки! – кричал им Семен. Но, видя себя в одиночестве, перестал ругаться с ними и ушел со сходки. По дороге догнал его запыхавшийся Северьян Улыбин. – Зря ты, паря, богачей дразнишь, – сказал он ему с укором, – ведь оно неизвестно, куда еще все повернет. Может, завтра на место старого новый царь сядет. Оно, говорят, и так бывало. – Ладно. Богачами ты меня не пугай, – сказал ему рассерженный Семен и сухо попрощался с ним. VIМорозным и ясным вечером на побуревшем снегу у ворот этапа остановилась первая партия выпущенных на волю политических каторжан. Это были горнозерентуйцы. Ехали они все в вольной одежде, с красными флажками на каждой подводе. Когда разогревшийся на бегу Роман, тяжело отпыхиваясь, подходил к этапу, там уже было полно мунгаловцев. Казачки с Подгорной улицы, где жил народ победнее, наперебой угощали освобожденных яйцами, шаньгами и калачами. Молодежь тесно сгрудилась у подвод, но пожилые казаки подчеркнуто сторонились, настороженно приглядываясь к «политике». И только один Никула Лопатин успел уже радостно прослезиться и, не вытирая мокрых щек, вступил легко и непринужденно в разговор с каторжанами. На простоватом лице его было выражение неподдельного счастья. Ходил Никула между подводами довольный, как именинник. Скоро на гнедом белоногом коне прискакал к этапу Елисей Каргин. Он был в крытом сукном полушубке, с револьвером и шашкой, со всеми регалиями. Четверо вооруженных понятых следовало за ним. Тугим рывком остановил Каргин взволнованного коротким пробегом лоснящегося коня. У ворот лежала только что свороченная пестрая будка часовых. С явным неудовольствием поглядел на нее Каргин, потом привстал на стременах и, чуть картавя, отрывисто крикнул: – Здравствуйте, господа! Каргин не сомневался, что ему ответят. И, поглаживая левой рукой свои густые, холеные усы, он ждал ответа с холодным картинным достоинством. Так прошла секунда, другая, третья. И вдруг он увидел прямо перед собой очки в жестяной оправе, а за ними черные пасмурные глаза на пепельно-сером, без единой кровинки лице. В этих глазах с беспощадной ясностью моментально прочитал он, что на этот раз жестоко ошибся. До слуха его донесся из поселка собачий лай. «Гляди ты, как тихо», – успел он подумать перед тем, как горячая угарная волна ударила ему в голову. Не зная, что предпринять, растерянно, словно провинившийся школьник, поставленный на колени, глядел Каргин вокруг себя, ничего не видя. Чувство стыда и обиды мутило сознание; даже в груди покалывать стало. А черноглазый человек подошел тем временем к нему вплотную. Оранжевые искры заката вспыхивали и угасали в стеклах его очков. Приблизившись, человек поднял очки на лоб и с напускным удивлением воскликнул: – Ба! Да никак сам господин атаман пожаловал! – и, помедлив, зло прокричал: – Здравия желаем, господин Нагайкин! Чего приказать изволите? «Издевается, сволочь, фокусы строит», – гневом обожгло Каргина. Пальцы его рук до хруста сжались на эфесе шашки, холодные мураши забегали по спине. Через силу сдержавшись, он хрипло ответил: – Нечего мне приказывать. Я встречать приехал, а не приказывать. И нечего тут из меня дурака строить. – Нечего, говоришь, дурака строить?.. А шашки зачем, ружья зачем? – спросил человек и рвущимся голосом продолжал: – Чтобы встреча более теплой была, так, что ли? Ах ты г-г-гусь!.. – заикнулся он напоследок от бешенства и замолчал. Каргин заметно побледнел. Потуже подбирая поводья, пристально глядя на очкастого, соображал: «С чего это он так разозлился? Вот беда-то! И дернул же меня черт ехать сюда. Как теперь и выбраться отсюда, ума не приложу». Наконец притворно сладким голосом, странно не вязавшимся со злым выражением его лица, сказал: – Извините, пожалуйста. По дурности это нашей случилось. Недодумали. Мы сейчас уедем, ежели мешаем. – Да, это будет самое лучшее, что вы можете сделать, – совершенно спокойно сказал очкастый. С явным издевательством низко поклонился он Каргину, повернулся и пошел прочь. Состроив лицо добродушного простака, искренне удрученного происшедшим, Каргин тронул коня, скомандовал понятым: – Айда, ребята, по домам! Нечего нам здесь делать. Свобода! – и про себя добавил: «мать ее в душу». А возле этапа на щербатый, заросший лишайниками валун, торчавший на рыжей проталине, поднялся немолодой, изможденный человек. Он поздравил мунгаловцев со свободой и горячо заговорил о том, какой чудесной и радостной будет теперь жизнь. Но речи своей он не закончил. Внезапно он тяжело закашлялся. Мокрый, изнурительный кашель глухо и долго клокотал в его горле. Впалая грудь ходила ходуном, на седых висках проступили липкие капли пота. Многим сделалось не по себе от хриплых и надрывных звуков, сотрясавших человека. Роман глядел на его седые реденькие волосы, на бледное с запавшими глазами лицо и думал: «Ничего мы не знали, не ведали, а рядом вон как люди мучились». Невольно мысли его перенеслись к дяде Василию, который отбывал свою ссылку в каком-то Вилюйске. На смену первому взошел на валун, стирая подошвами петушиные гребни лишайников, другой оратор, широкоскулый и русый. На нем каторга не оставила таких заметных следов, как на первом. Кривые, толстые ноги его прочно стояли на камне. Так стоят только на зыбких палубах кораблей загорелые обветренные матросы. В правой руке он тискал шапку-ушанку, левая, зажатая в кулак, металась над головой. И по этому кулаку, иссеченному синевой ветвистых, напрягшихся жил, в нем угадывался рабочий человек. Он стал рассказывать казакам о том, что произошло в России, каких перемен теперь надо ждать. – Вот это человек! – искренне восхитился вслух Никула. – За семью замками сидел, а знает в сто раз больше нашего. Хвати, так и ваш Василий таким же стал, – обратился он к Роману и хотел добавить еще что-то, но на него зашикали, пихнули его под бок, и он замолчал. Для многих казаков, слушавших речи горнозерентуицев, суть происходящих в России событий была темна. Они тревожно недоумевали. И когда расходились от этапа по домам, все тот же Никула, имея в виду второго из ораторов, восторженно сказал: – Говорит, как бритвой режет. И остер же, видать. Рано, говорит, праздновать. Еще, говорит, соленого до слез хватим, пока жить хорошо станем. И нашему Елисею Петровичу от него попало. Ведь он атамана, стервец, вроде как бы цепником обозвал. – Про цепных кобелей ничего не говорили. Это ты, паря, должно быть, во сне видел, – возразил Никуле Иннокентий Кустов. – Мало ли что не говорили! А по смыслу из Елисея самый настоящий цепник получается. – Лучше цепником быть, чем пустолайкой, вроде тебя, – рассердился Иннокентий. – Пустолайка, она ничего, а вот беззубые брехуны – это уж настоящее дерьмо, – вступился за Никулу Семен Забережный, намекая Иннокентию на недавно выбитые у него в драке во время гулянки зубы. Никула, ободренный заступничеством Семена, заговорил снова, высказывая самое сокровенное. – Одно мне непонятно, – вернулся он опять к речам ораторов, – оба каторжника, оба за политику сидели, а говорят по-разному. Один все насчет красного солнышка свободы распинался, от радости на головах ходить призывал, а другой все ему наперекор говорил. Вот и пойми их! А что они на волю идут – от этого и мне радостно. – Плакать тут надо, а не радоваться, – напустился на Никулу до этого молчавший Сергей Чепалов. – По глупости своей радуешься. Да оно и не удивительно, ты ведь в поселке самый большой брехун. Радешенек!.. Тут житья скоро никому не будет, а у него радость. Свобода, она, может, и ничего, да зачем же каторгу распускать. – Н-да… При такой жизни до ветру скоро без ружья не выйдешь. На каторге какого народу не было – на ходу подметки резали, – вмешался Иннокентий. – А ты, видать, здорово струхнул? – спросил Иннокентия Семен. – С какой колокольни ты это увидел? – Да что-то ты все об укромных местах речь ведешь. Не медвежья ли хворость у тебя начинается? – Ишь, зубоскал какой выискался! Тут зубы скалить не над чем. – А почем ты знаешь? На свой аршин всех не меряй. Может, оно теперь только и начнется, настоящая жизнь. Кровососов и горлопанов заставят, может статься, хвосты поджать. – Верно, – поддержал Семена Никула. – Кому тошно, а кому и радостно. – Ты, Никула, чем радоваться, лучше долг бы мне отдал. Целый год двух рублей отдать не можешь. Хозяин! – бросил обидные слова Чепалов. Он терпеть не мог, когда шли ему наперекор. Чтобы хоть как-нибудь доконать таких людей, настоять на своем, пускал он в ход все, чем можно было любого строптивца оглушить, как обухом. Сделал это он и с Никулой, который вдоволь сегодня намозолил ему глаза. Брезгливо дотронувшись рукавицами из лосины до засаленной, залепленной причудливыми заплатами Никулиной шубенки, он самодовольно расхохотался. Его дружно поддержали своим смехом богачи. Обидевшийся за Никулу Роман не вытерпел, запальчиво крикнул: – Какую он вам межу переехал, чтобы ржать над ним? Пора, кажись, отвыкать от старых повадок, много о себе не думать. Видели небось, что на свете деется? Теперь вам очень просто могут рот заткнуть, – сказал он и свернул с дороги к своему дому. Довольный его заступничеством, Никула поспешил за ним. Оставшись одни, богачи растерянно умолкли. Никогда они прежде не думали, что Ромка Улыбин посмеет им сказать такое в глаза. Первым пришел в себя Платон Волокитин. – Ну, слышали, как нынче разговаривают с нами? – спросил он с придыханием. – Морду бы ему расквасить за такие разговоры, сопляку паршивому. – Да, вырастил Северьян сынка, нечего сказать. Жалко, что убивали его да не убили. Теперь от таких житья не будет доброму человеку, – сказал Иннокентий, – гляди, так почище дяди племянничек окажется. – Чище или нет, это мы скоро узнаем, на своей шее проверим. Василий-то не сдох. Гляди, так вот?вот домой прикатит и начнет голытьбой верховодить. – Жизнь-то жестянка получается, – вмешался в разговор Сергей Ильич, – теперь хочешь не хочешь, а в затылке почесать придется. Все, кому мы – кость в горле, по-Ромкиному заговорят. Надо бы нам сейчас собраться да потолковать. Все поддержали Чепалова. Толпа остановилась на буром плацу возле церкви, и Чепалов с Платоном пошли к Каргину требовать, чтобы послал он нарочных в станичный арсенал за ружьями. * * *Каргин лежал в горнице на широком, обитом коричневой кожей диване. От тревожных дум некуда было убежать и скрыться. Не прогнал этих дум выпитый единым духом стакан китайского спирта. Да, собственно говоря, и нечего было отмахиваться от всего, что лезло в голову. Нужно было думать. Беда, свалившаяся на Россию, казалась Каргину непоправимой. «Царь – небольшая потеря, – рассуждал он, положив на горячий лоб левую руку. – Если на этом только кончится – хорошо будет». Каргин был человек грамотный. Он знал больше и видел дальше, чем любой из мунгаловцев. Поэтому он был убежден, что свержение царя всего лишь цветочки, а ягодки еще впереди будут. Окончательно поверить в это его заставили идущие на волю каторжане. «Рассуждаю хорошо, а делаю глупость за глупостью. Ну, за каким мне чертом нужно было ехать к этапу? Так нет же, понесла нелегкая. Вот и влип… А все из-за чего? Из-за гордости, из-за желания показать себя. Нет, теперь я эту свою гордость на цепь посажу, десять раз отмеряю, а потом уж и отрежу. Времена-то вон какие подходят». И тут пришел ему на память давно позабытый случай с Нагорным, с тем самым «кузнецом», который его усердием пошел на бессрочную каторгу. От этого сразу стало Каргину не по себе. Ему вдруг показалось, что он задыхается. Он рванул воротник гимнастерки так, что отлетели крючки. Делал он это с судорожной поспешностью, казалось, не воротник расстегивает, а сбрасывает с шеи готовую вот-вот затянуться собачью удавку. Он вспомнил, как бил Нагорного по лицу. Вспомнил, как уводили его из зала суда. Тогда, проходя мимо Каргина, Нагорный процедил сквозь зубы: – До свиданья, господин атаман… Я ничего не забыл. Может, когда-нибудь и отблагодарить придется… «Черт его в Мунгаловский принес тогда, – подумал Каргин, – готовил бы побег из другого места, и не скрестились бы наши стежки-дорожки. А теперь жди от него всякой пакости». И неожиданно для самого себя громко сказал: – Прямо хоть уезжай куда-нибудь! – но тут же вознегодовал на себя за эти слова. «Струсил, разнюнился раньше времени. Нагорный, может, давно уже подох, как собака. Не ягодами ведь его в тюрьме кормили», – ухватился он за счастливую мысль и успокоился. Но когда за дверью горницы, в коридоре, раздались шаги, он невольно рванулся к револьверу и шашке. Дверь приоткрылась. – Кто это? – спросил, не узнавая входившего, Каргин. – Да ты что, своих не узнаешь? Услышав голос Сергея Ильича, Каргин вздохнул с облегчением и весело крикнул: – Входи, не бойся! Я ведь тебя и впрямь не узнал. Войдя в горницу, Сергей Ильич с ненавистной для Каргина ухмылкой спросил: – Ты что это за револьвер схватился? – Не чистил давно, – пряча глаза, ответил Каргин. Сергей Ильич помолчал, переступил с ноги на ногу, потом сказал: – Надо сходку собрать. Спать нынче не приходится. – Сходку так сходку. Только ни к чему это. – Как ни к чему? А ежели вслед за «политикой» уголовные идут? Да ведь они нас живо в рай отправят. Притом и «политике» доверять нечего. Кто их знает, что у них на уме. Каргин расхохотался: – Вот сказанул! Этим, брат, твоих штанов и золота не надо. На каторгу они не за это шли. – А ты, Елисей, не посмеивайся, – сказал Сергей Ильич. – Общество постановило сходку собрать. Тебя народ дожидается. Одевайся давай, и пойдем. Каргин поднялся с дивана и нехотя стал одеваться. VIIСкоро в Мунгаловском остановилась на ночлег новая группа возвращавшихся с каторги политических. Группа была небольшая, и ночевать она заехала на земскую квартиру, которую содержал Платон Волокитин. Неожиданным своим гостям Платон не обрадовался. Он приказал жене готовить для них ужин, а сам пошел к Каргину посоветоваться, как вести себя с такими людьми. Возвращаясь, повстречал он в воротах своей ограды одного из политических. Это был немного сутулый, широкий в плечах человек, одетый в поношенный, лоснящийся полушубок. Политический куда-то торопился, а Платон как можно гостеприимнее сказал: – Куда вы? Ужинать сейчас будем. – Спасибо, я не хочу, – отозвался тот. – Надо мне тут побывать в одном месте. Вся улыбинская семья была дома. Северьян починял хомуты. Андрей Григорьевич лежал на кровати, изредка перебрасываясь с ним короткими замечаниями насчет хозяйства, погоды и многого другого. Авдотья хлопотала в кухне. А Роман в ожидании ужина помогал Ганьке, уже второй год учившемуся в школе, решать заданные на дом задачи. Первый он и увидел входившего к ним в ограду незнакомого человека и поспешил предупредить отца с дедом: – Кто-то чужой к нам идет. Андрей Григорьевич сразу сел на кровати, а Северьян начал прибирать раскиданные на полу шлеи и головки хомутов, запихивать их под кровать. Человек вошел, приветливо поздоровался и, обращаясь к Андрею Григорьевичу с доброй, подкупающей улыбкой, спросил: – Вы будете отцом Василия Андреевича? Андрей Григорьевич не спеша отозвался: – Он самый. – Тогда разрешите представиться, папаша. Фамилия моя Рогов. Зовут Григорием Александровичем. А в Кутомарской тюрьме, где я с вашим сыном познакомился, меня все дядей Гришей звали. Едва незнакомец произнес эти слова, как вся семья Улыбиных, с недоумением взиравшая на него, мгновенно преобразилась. У всех засветилось на лицах любопытство, смешанное с доброжелательностью. Все оживленно засуетились. А дядя Гриша мял в своих руках немудрящую рыжую шапку и говорил Андрею Григорьевичу: – Вот зашел… Захотелось, значит, побывать у родителей своего старого знакомца и товарища. Уж вы извините, папаша, если не вовремя я… – Что вы, что вы! – перебил его Андрей Григорьевич. – Большое вам спасибо, что зайти не погнушались. Тут он, забыв про свою нестерпимо нывшую с самого утра поясницу, молодцевато поднялся с кровати, крепко пожал дяде Грише руку, помог раздеться и пригласил проходить. Дядя Гриша одернул свой старенький с короткими рукавами пиджак и, потирая рука об руку, шагнул вперед. Шагнул и заметил, что его неуклюжие, стоптанные катанки оставляют на полу грязные следы. В глубоком смущении повернул он назад к порогу и начал извиняться перед хозяйкой. Авдотье даже неловко от его извинений стало. Не привыкла к этому. И поспешила она успокоить гостя: – Ничего, ничего… Не велика беда. Проходите, не стесняйтесь. Но он решился пройти в передний угол лишь после того, как хорошенько вытер подошвы катанок о березовый веник-голик. Выйдя на середину кухни, он как-то по-особенному, доходчиво сказал: – Ну, будем знакомы, дорогие хозяева, – и начал со всеми здороваться за руку. Дойдя до Ганьки, он спросил его: – Как, трудные задачки-то? – Нет, – смутился Ганька и поспешил удрать. Андрей Григорьевич скомандовал Авдотье готовить ужин, подмигнул Северьяну, выразительно щелкнув себя пальцем по шее, и уселся рядом с дядей Гришей. Разглядывая друг друга, они с минуту молчали, потом Андрей Григорьевич вздохнул и сказал: – А Василия нашего все нет. Думали мы, отстрадает на каторге и домой придет, а его, сердечного, в ссылку угнали. – Да, царь умел с нашим братом расправляться, – грустно улыбнулся дядя Гриша и, помедлив, спросил: – Где Василий Андреевич находится? – В Якутской области. От города Якутска до него еще полтысячи верст. Раньше время от времени писал нам, а теперь давно от него весточки не имеем. – Андрей Григорьевич прослезился. – Уж оно и не знаем, живой ли? – Вы сильно не убивайтесь. Теперь Василий Андреевич вернется. Гляди, так уже в дороге находится. – Дай-то Бог… – Андрей Григорьевич вытащил из кармана кисет. – Не курите? – От нечего делать баловался в тюрьме. – Тогда закурите нашего самосаду. Разговор на первых порах клеился плохо. Хозяин приглядывался к гостю, гость к хозяину. Завязать разговор по душам хотелось тому и другому. Особенно Андрей Григорьевич желал о многом поспрашивать своего необычного гостя. Но не знал, как подступиться к нему. Предлагая дяде Грише закурить, он обдумывал, с какого боку лучше подъехать к нему. Но молчание затянулось. И чтобы не показаться негостеприимным хозяином, Андрей Григорьевич разгладил бороду, крякнул и спросил о первом, что пришло в голову: – Домой, значит, едете? – Да, едем… – Дай Бог скорее доехать. Дома-то, хвати, все глаза проглядели ожидаючи. Дядя Гриша грустно улыбнулся: – Не без этого. Двенадцать лет из тюрьмы в тюрьму я кочевал. Андрей Григорьевич сочувственно покачал головой, повздыхал. Ему очень хотелось спросить, как пойдет теперь жизнь без царя и ладно ли сделали, что убрали его. Но он боялся своим вопросом оскорбить гостя, с которого сбили кандалы только потому, что не стало царя. Не зная, как быть, он продолжал расспрашивать дядю Гришу, откуда тот родом, есть ли у него семья. Ему и невдомек было, что дяде Грише тоже не терпелось узнать от него, как отнеслись к свержению царя казаки, какие идут среди них разговоры. Авдотья тем временем собрала на стол. Уходивший куда-то Северьян вернулся с банчком спирта за пазухой. При виде банчка Андрей Григорьевич заметно повеселел и пригласил дядю Гришу подвигаться к столу. Упрашивать себя гость не заставил и этим еще более расположил к себе Андрея Григорьевича. Также охотно чокнулся он с хозяевами и выпил до дна бокальчик разведенного спирта. Но от второго наотрез отказался. – Сколько мог – выпил. Больше душа не принимает, – пояснил он, разводя руками и улыбаясь. Зато из выставленных на стол закусок не пропустил ни одной. Особенно ему понравился пирог из сома с румяной коркой и с луком. Похвалив пирог, дядя Гриша больше всего угодил хозяйке. И польщенная Авдотья постаралась угостить его на славу. Вдобавок ко всему она сварила большую эмалированную миску пельменей. Когда дымящиеся пельмени появились на столе, дядя Гриша все с той же простодушной улыбкой воскликнул: – Пельмени! Забайкальские пельмени… Вот уж тут и не хочешь, да съешь… – и в веселом возбуждении стал потирать руки. За пельменями Андрей Григорьевич и Северьян пропустили по второму бокальчику, а потом и по третьему. Выпивали они, как поспешил объяснить Андрей Григорьевич, потому, что нельзя не выпить ради такого гостя. Ужин завершился питьем чая. Чай пить Улыбины любили. После какой угодно еды не обходилось у них без чая. Гость оказался также большим любителем почаевничать. И за чаем завязалась у них наконец беседа по душам. Не принимавший участия в выпивке и разговорах Роман не пропустил из той беседы ни слова. – А ладно, Григорий Александрович, получилось, что царя убрали? Только ты мой вопрос за обиду не почитай. Интересно мне, как умные люди обо всем этом думают, – спросил Андрей Григорьевич и выжидающе замолчал. Дядя Гриша улыбнулся на стариковскую оговорку и в свою очередь спросил: – А как ты сам думаешь? – И так и этак, – развел Андрей Григорьевич руками. – Двоятся у меня мысли, шибко двоятся. И царя жалко, ежели раздумаюсь. А примеряю с другого бока – оно как будто бы и толково вышло… Ты бы вот небось при царе до смерти на каторге мучился, теперь же свободу получил, домой едешь. То же самое, глядишь, и с Василием происходит. Может, не нынче, так завтра заявится. И это мне по душе. Ведь вы с ним, к примеру сказать, не разбойники, не мазурики… – Да за что же ты все-таки царя жалеешь? – Как же мне его не пожалеть, – удивился Андрей Григорьевич, – ведь не простой он человек, а помазанник Божий, самодержец… В это время вошел с надворья Семен Забережный. Он часто заходил к Улыбиным на огонек. Увидев у них гостя, он в замешательстве остановился у порога. Андрей Григорьевич пригласил его: – Проходи, проходи… Гость-то у нас, паря, какой! Дорогой гость! Вместе с Василием каторгу отбывал. Когда Семен поздоровался с дядей Гришей, снова заговорил Андрей Григорьевич. Он кивнул головой в сторону дяди Гриши и сказал: – Вот зашел, паря, не побрезговал. – Ну, зачем такие слова, – пожал плечами дядя Гриша. – Нет, спасибо тебе, Григорий Александрович, спасибо. Уважил, крепко нас уважил… Возьми ты меня. Кто я таков есть? Казак. Слуга царя. Я ему семь лет служил и два сына моих служили. Терентий вон и голову на этой службе потерял, а Северьян до смерти японскую отметку будет носить… А теперь тебя возьмем. Не был ты царю слугой? Не был. Жил ты с ним, не в обиду будь сказано, как кошка с собакой. Значит, врозь у нас были пути-дороги. И глядеть мне теперь на тебя малость неловко, хоть и лежит к тебе мое сердце. Ведь оно так случилось, что я за свою жизнь по нынешним временам краснеть должен. Не правда ли? – Конечно, нет, – ответил ему дядя Гриша. – Краснеть вам нечего. Вы отец человека, который боролся с самодержавием. Василием Андреевичем вы с полным правом можете гордиться. – Так-то оно так, да ведь Василий-то среди нас белой вороной был. И если он против царя пошел, то моей заслуги тут нет. – Это как сказать, – рассмеялся дядя Гриша. – От худого семени не бывает хорошего племени. Слова гостя тронули Андрея Григорьевича. Впервые услыхал он, что не открещиваться следует от Василия, гордиться им. Узнать об этом ему было приятно хотя бы потому, что он ни разу не осудил Василия. Он пережил из-за него немало черных дней, но никогда не усомнился в его порядочности. И слова дяди Гриши принял старик как награду за все неприятности и огорчения, причиной которых был Василий… Помолчав, дядя Гриша спросил Андрея Григорьевича: – Скажите по совести, хорошо вам жилось при царе? – Так бы оно все ничего, да воевать больно часто гонял он нашего брата. От этого у нас и сирот и разору предостаточно. Уж тут, как говорится, из песни слова не выкинешь. Я хоть и награжден от царя-батюшки первым в нашем войске Георгиевским крестом, а ничего не имел бы против, если бы воевали мы поменьше. – Ну, это навряд ли! Война будет продолжаться. – Да отчего же? – Генералы остались. От этого. – А им разве нельзя по шапке дать? – вмешался Семен. – Можно и следует, но пока не дали. Семен загорячился: – Какого же черта их оставили! Надо было и им под один замах с царем куда следует дать. – Конечно, семь бед – один ответ, – согласился Андрей Григорьевич. – И чего это не додумали? Дядя Гриша посмеивался, не вмешиваясь в разговор. Но Андрей Григорьевич обратился к нему с вопросом: – Значит, замирения не ждать? – Пока нет. Вот когда народ капиталистов и помещиков посторониться попросит, тогда жди. – А догадается ли это народ сделать? – Сделает, не вдруг, а сделает. Рабочие на это давно готовы. Поддержи их крестьянство и трудовое казачество, и капиталистам не удержаться, как ветром их сдует. Без драки, конечно, не обойдется. Только вот вы, казаки, не дайте себя одурачить, как в девятьсот пятом году. Не на рабочих нагайки плетите и шашки острите, а вместе с рабочими, вместе со всем народом вставайте против генералов, против тех, кто генералов натравливает. Большевикам верьте, Ленину. – Ленину? А кто он такой, Ленин-то? Словно вспомнив самое приятное и значительное в своей жизни, дядя Гриша улыбнулся мягкой и доброй улыбкой. – Это, Андрей Григорьевич, – самая светлая личность в России. Нет ему равных ни по уму, ни по знаниям. Всю свою жизнь он борется за правду, за хорошую жизнь для всех, у кого на руках мозоли. Внимательно слушавший его Семен взглянул на свои широкие, в неистребимых мозолях ладони и, ничего не сказав, придвинулся поближе к нему вместе со стулом. – Гляди-ка, куда замахнулся! – воскликнул Андрей Григорьевич. – И как же это мы про такого человека ничего не слыхали? – Ничего удивительного в этом нет. Таким людям при царе ходу не было. Чаще всего в своей жизни они за решеткой сидели или кандалами по этапу названивали. Владимир Ильич тоже хлебнул горького вволю – побывал и в тюрьме и в ссылке. Ваша Сибирь-матушка давно знакома ему. Он бы и теперь сидел в какой-нибудь захолустной сибирской стороне, если бы не обманул полицейских ищеек и не выбрался за границу. Оттуда он руководил борьбой и работой нашей большевистской партии, которую он и создал из самых смелых и честных людей. Даже на Нерчинской каторге доходил до нас его голос. А теперь, когда самодержавие свергнуто, Ленин не усидит за границей ни одного дня. Можно смело сказать, что скоро он вернется, и трудящиеся всей России будут почитать его за большие его дела. – Эх, хоть бы раз поговорить с таким человеком и узнать, как нам с кривдой разделаться, нужде и горю по загривку дать, – сказал с загоревшимися глазами Семен. – Многое, дружище, можно узнать из ленинских книг. Написал он их немало. И в каждой книге его – великая правда о прошлом, настоящем и будущем. – Где их, книги эти, в нашей стороне возьмешь, да и грамота у нас, стыдно сказать, – огорченно вздохнул Семен. – Ничего, и книги до вас дойдут, и подучитесь вы. – Для ученья возраст не тот, да и житуха не позволяет. – Учиться никогда не поздно. Вы вот на свою житуху жалуетесь, а я разве лучше вас жил? Я, брат, двенадцать самых лучших моих лет на каторге провел. Тяжко приходилось, а я учился. Рядом с вонючей парашей сидел и букварь зубрил. Зато теперь не хвастаясь скажу, многих насчет грамоты могу за пояс заткнуть. – У вас, видно, голова другая, покрепче нашей. – Дело не в голове, а в охоте, – усмехнулся дядя Гриша. – Если захотите, можете и вы грамотным сделаться. Я вам очень советую. Хоть вы и жалуетесь на свою голову, а вижу я, что голова у вас светлая, – и, положив свою руку на плечо Семену, он уже без улыбки, строго сказал: – Учитесь, пригодится ваша грамота при хорошей жизни. Разговор затянулся далеко за полночь. О многом спрашивали Улыбины и Семен дядю Гришу, многое порассказал он им. От него узнали они о вековечной народной борьбе с царями и боярами, с помещиками и капиталистами. Особенно удивил он хозяев, развернув перед ними историю их собственного сословия. Никак не думали они, что повелось казачество от уходивших на поиски счастья и вольной жизни крепостных мужиков, что были казаки первыми, кто подымался много раз в далекую старину за волю народную с острой саблей да меткой пищалью в руках. Больше всех был взволнован и увлечен рассказами дяди Гриши Роман. Еще в двухклассном училище узнал он, что были на русской земле Разин и Пугачев. Но его учили там считать их ворами и душегубами. А они, оказывается, совсем другие. Подымали они народ в бой за лучшую долю. Дядя Гриша отзывался о них с уважением. И Роману было приятно это слушать и сознавать, что он сам казак. Юношеской горячей радостью за Разина и Пугачева переполнилось его сердце. Особенно взволновали его слова дяди Гриши потому, что мунгаловцы были прямыми потомками сподвижников Пугачева, по двадцать лет отстрадавших на каторге. Про это слыхал Роман от отца и деда. И ему захотелось, чтобы дядя Гриша узнал об этом. Долго не решался он заговорить. Но под конец не вытерпел и сказал из своего угла: – А ведь наш-то поселок от пугачевцев повелся. Дяде Грише эта новость была в диковинку. И Роман остался доволен, когда увидел, в какое неподдельное возбуждение привели дядю Гришу его слова. – Да что ты говоришь! – воскликнул дядя Гриша. – Вот не думал, что с потомками пугачевцев повстречаюсь. А это точно известно? Андрей Григорьевич захохотал: – Точнее некуда… Правду внук говорит. Вот у Семена прадед двадцать лет на Кличкинском руднике отбухал. По рассказам, крепкий старик был. Девяносто лет с лишним прожил. Когда я в Мунгаловский переехал, так его тут еще многие старики помнили… Да и моего тестя-покойника прадед с Яику был. Рваной Ноздрей его звали. Был он, говорят, заклеймен, чтобы убежать не мог. Ночевать дядя Гриша остался у Улыбиных. Постелили в горнице на полу. Андрей Григорьевич хотел уступить ему свою кровать, но он наотрез отказался. Когда Роман стал тушить лампу в горнице, дядя Гриша приподнялся на своей постели и спросил его: – Помнишь, значит, от кого ваш род ведется? Роман улыбнулся: – Помню. Утром Андрей Григорьевич пошел проводить дядю Гришу до земской квартиры. Только пришли они туда, как подали лошадей. Политические стали усаживаться в телеге. Дядя Гриша крепко пожал Андрею Григорьевичу руку и снова горячо поблагодарил за радушный прием. – Всегда заезжай, ежели в наших краях бывать придется. Меня в живых не будет, так у сынов дорогим гостем будешь. – Спасибо, Андрей Григорьевич, спасибо, – сказал дядя Гриша, залезая в телегу. Ямщик ударил по коням, телега загромыхала по дорожным камням. Андрей Григорьевич снял с головы папаху и, махая ею над головой, крикнул: – Счастливо доехать! Дядя Гриша, обернувшись, тоже махал ему шапкой. К Андрею Григорьевичу подошел Сергей Ильич, криво усмехаясь, спросил: – Это что за родственничек у тебя завелся? – Пошел ты к черту! Молод еще, чтобы учить меня! – огрызнулся Андрей Григорьевич. – Я знаю, что делаю. – Сам себя позоришь, вот что, – продолжал приставать Сергей Ильич. Тогда Андрей Григорьевич замахнулся на него костылем: – Уйди, шкуродер, с глаз моих! Из толпы, сбежавшейся проводить политических, кто-то крикнул: – Трахни его, дед Андрей, костылем! Пусть не вяжется. – И трахну, видит Бог, трахну, ежели не отстанет!.. Сергей Ильич плюнул, выругался и поспешил уйти. Андрей Григорьевич постоял, поразговаривал с казаками и тоже направился к дому. Дорогой он вспомнил, что забыл спросить у дяди Гриши – большевик ли его Василий. И, подумав, решил: «Большевик, как пить дать большевик. Иначе бы они с Григорием Александровичем и друзьями не были». VIIIПеред Пасхой Семен Забережный работал на прииске Солонечном. Возвращаясь оттуда, заехал он в Орловскую, где ему нужно было уплатить подушную подать. В станичном правлении поразила его перемена, происшедшая с писарями. Раньше эти испытанные, краснорожие, как на подбор, служаки всегда щеголяли в казачьей форме. Они носили ослепительно-желтые лампасы на синих штанах, аккуратно подогнанные погоны и фуражки с кокардами на околышах. Теперь же вырядились так, что походили не то на приказчиков, не то на захудалых чиновников уездной управы. Семен даже руками развел, когда увидел на старшем писаре Мосееве вместо форменной тужурки кургузый пиджак, вместо фуражки табачного цвета – шляпу. – Что это ты, Мосеев, с собой наделал? – спросил он, усмехаясь. – Прежде на генерала походил, а теперь на какого-то хлыща смахиваешь. Только и не хватает, что штанов навыпуск. Мосеев что-то злобно буркнул в ответ и, схватив какую-то папку, ушел в кабинет станичного казначея. Ответил Семену носатый, с огненно-рыжими волосами писарь Фадей Пушкарев: – Не казаки мы больше, Семен, а граждане. – С каких это пор? – Да вот уже третий день. Состоялся, брат, в Чите съезд трудящихся Забайкальской области. Кто был на этом съезде и кто посылал туда делегатов – не знаем. А только съезд постановил упразднить казачье звание и уравнять казаков со всеми прочими. Так что скоро у нас вместо станичного будет волостное управление. – Вот это да-а-а… – крякнул от удовольствия Семен, – то-то и позвало вас шкуру менять. – Ржешь, а не знаешь, чем это пахнет. – Чем бы ни пахло, а беды от этого нашему брату не будет. Для бедноты это как гора с плеч. Вот если бы еще постановили подати не платить, совсем бы здорово было. – Вишь ты чего захотел! – процедил сквозь зубы Пушкарев. – Теперь, раз ты мужик, втрое больше платить станешь. Привилегии-то кончились. А без мужицких грошей никакая власть не проживет. Заплатив подать, Семен поехал домой. По дороге, на перевале у кладбища, повстречался с Елисеем Каргиным. Каргин, выряженный в свою атаманскую форму, спешил зачем-то в станицу верхом на гривастом, с мохнатыми бабками коне. – Здравствуй, господин атаман! – останавливая своего коня, поклонился Семен Каргину, тая в глазах ехидную усмешку. – Здорово, здорово, приискатель, – без прежнего дружелюбия ответил тот. – Что же это ты в погонах и лампасах? Атаманство твое, кажется, кончилось. Снимать надо эти отличия. – С какой это стати? – С такой, что ты теперь не казак, а сиволапый. – Ну, это ты брось. Был казаком и казаком помру. – Нет, теперь ежели и помрешь, так мужиком. – И Семен, наблюдая, как меняется Каргин в лице, рассказал ему о слышанном в станице. Каргин выслушал и затрясся от бешенства. – Без нас это решали, без казаков. А мы казацкого звания лишаться не желаем. Потребуем, чтобы новый съезд собрали, и не из кого-нибудь, а из коренных станичников. Ты вот, я вижу, рад, а мне и другим это нож в печенки. И таких-то нас больше. – Нет, паря, немного таких закоренелых, как ты, найдется. Не удержитесь вы за свое казачество, раз старому конец приходит. Босые да голые с радостью от него отрекутся и вас заставят. – Не заставят. Посмотрим, что еще фронтовики скажут. Никогда они не согласятся на это. Вот вернутся и наведут расправу над изменниками. – Поживем – увидим, – сказал Семен и, не прощаясь, поехал прочь. – Сволочь! – прошипел ему вдогонку Каргин. С ожесточением ударив нагайкой коня, поскакал он в станицу. Привезенная Семеном новость резко разделила мунгаловцев на два лагеря. Старики и богатые казаки почти поголовно стояли за казачество и люто злобствовали на тех, кто, не спросившись их, отказался от казачьего звания. Но беднота встретила это известие без всякого огорчения. – Давно пора, – говорили они, – казачество нам – лишнее ярмо на шее. Проживем и без него. Продолжалось это недолго. Вскоре после Пасхи заявилась в Мунгаловский делегация от крестьян деревни Мостовки. Делегацию возглавляли рослый старик с доходившей до пояса белой, как лебединое крыло, бородой и однорукий солдат-инвалид с двумя Георгиевскими крестами на поношенной гимнастерке. По их просьбе собрались мунгаловцы на сходку, самую многолюдную за все время существования поселка. Пришли на нее даже такие дряхлые старики, как Андрей Григорьевич. Все догадывались, что приехали мостовцы неспроста. Первым на сходке выступил белобородый мостовский старик. Не спеша, ласковым стариковским голосом сообщил он собравшимся: – Приехали мы к вам, соседи, с большим делом. Надо бы и разрешить его по-соседски. Сами вы знаете, какая у нас теснота. Теленка и того некуда выпустить. Сдавили нас со всех сторон казачьи покосы и пашни. Живем мы от этого, не в пример вам, худо. При старом царском прижиме мирились мы с этим, хоть и плакали. А теперь больше терпеть оно не к чему. От своего казацкого звания, дай вам Бог здоровья, вы отказались и порешили быть такими же крестьянами, как и мы. – От казачества мы не отказывались, это нас без нас оженили, – перебил его хриплым басом Платон Волокитин, и многие поддержали его. Старик дал им вволю накричаться и все так же неторопливо досказал, зачем пожаловала делегация: – Приехали мы к вам, граждане, с покорнейшей просьбой. Просим мы вас поделиться с нами землей. Все, что было у вас за Ильдиканским хребтом, пусть уж будет теперь нашим. Хлебушко-то еще посейте нынче, раз у вас там пары заготовлены. А вот траву в Хавронье разрешите уж нам скосить. – Вишь ты чего захотел, мужицкая морда! А этого не видал! – заорал Иннокентий Кустов, поднося к стариковскому носу узловатый кулак. И следом за Иннокентием набросились на мостовцев с насмешками и руганью все кому было не лень. Даже беднота, которая никогда не косила сена в пади Хавронье, не хотела слышать о том, чтобы лишиться ее. Свои сенокосные наделы там продавала она не без выгоды тем же мостовцам. – Вот как, значит, вы понимаете равноправие-то! – закричал тогда молчавший до этого солдат-инвалид. – Не хотите добром, так силой заставим отдать нам лишнюю землю. Вас в России горсть, а крестьян – целый ворох. – Кишка тонка силой-то взять! – снова загорланили мунгаловцы, стиснув со всех сторон делегатов. – Не пробовали наших нагаек, так попробуете! Жаловаться мы на вас не поедем, а сами расправу наведем… – Убирайся-ка ты, жернов, пока я тебя не тюкнул! – замахнулся на инвалида огромным кулачищем Платон Волокитин. – А этого не нюхал! – проворно выхватил солдат из кармана своих суконных штанов бутылочную гранату. – Только пошевели меня, так я и тебя и всю вашу сходку в рай отправлю. Платон и другие наседавшие на мостовцев казаки испуганно отпрянули в стороны. – Прочь с дороги, старорежимцы проклятые! – рявкнул тогда солдат на стоявших в дверях казаков и скомандовал своим: – Пошли отсюда, деды. У этих сволочей зимой снегу не выпросишь, а вы хотели, чтобы они вам землю отдали. С боем мы ее у них возьмем, из горла вырвем!.. Когда делегаты благополучно выбрались со сходки и уехали, Каргин сказал мунгаловцам: – Вот оно, братцы, что значит казачьего звания-то лишиться. А ведь это еще только начало. Сегодня у нас еще просят землю-то, а завтра силком отберут, если не постоим за себя. В Чите решали без нас какие-то подставные станичники. А мы должны заявить здесь в один голос, что мы за казачество, за наши завоеванные отцами и дедами права и привилегии. И после его выступления сходка почти единодушно вынесла постановление о том, что мунгаловцы требуют восстановления казачьего звания, требуют созвать в Чите новый, более правомочный съезд из представителей всех станиц и казаков-фронтовиков, чтобы пересмотреть вопрос о казачестве. То, что происходило в те дни в Мунгаловском, происходило по всей Орловской станице, по всему Забайкалью. Казачьи сходки под влиянием кулацкой верхушки и реакционного офицерства выносили сотни постановлений, протестующих против решений областного съезда трудящихся. И в августе в Чите состоялся казачий съезд, в котором участвовали и прибывшие на него тайком от своих полковых комитетов казачьи офицеры с Западного и Кавказского фронтов. Этот съезд постановил сохранить в Забайкалье казачество. IXКогда в октябре 1917 года было свергнуто Временное правительство, большевистские организации в Забайкалье оказались слишком слабыми и не сумели взять власть в свои руки. В Чите к власти пришел меньшевистско-эсеровский народный Совет. Рабочая Красная гвардия, созданная большевиками в Чите-Первой и на Черновских копях, готовилась разогнать народный Совет. Но в это время в Читу вернулся с фронта Первый Читинский казачий полк. Монархически настроенные казаки разоружили красногвардейские части. Только в феврале 1918 года, когда пришли в Забайкалье Первый Аргунский и другие революционные казачьи полки, в Чите и во всем Забайкалье была установлена Советская власть. В Орловской организовался станичный совдеп, во главе которого стал фронтовик Кушаверов, а в Мунгаловском вместо поселкового атамана был выбран председатель. Вскоре после этого в поселок начали возвращаться фронтовики. Последними в первый день масленицы вернулись казаки с турецкого фронта, служившие во Втором Аргунском полку. День разметнулся погожий, солнечный. Потеплело белесое небо. По-весеннему круглые, плыли в нем облака. За воротами поскотины, утаптывая хрусткий снег, толпился пеший и конный люд, галочьим выводком галдели по городьбе казачата. Под сопкой-коврижкой белели опушенные кухтой низкорослые тальники. По желто-бурому зимнику вели к тальникам бегунцов под войлочными попонами. Бежал рыжий, со звездой на лбу жеребчик Герасима Косых против юркой, мышиного цвета кобылицы, приведенной богачом-старовером из станицы Донинской. Молва о кобылице давно ходила по всей округе. Вид у нее был самый никудышный – ни роста, ни стати. Под свалявшейся шерстью отчетливо проступала гармошка ребер, на короткой шее торчала сухая потупленная голова. Но резвости была кобылица отменной. В прошлом году на прииске Тайном она прошла две версты, приведя на хвосте тонкого статного жеребца-полукровку, купленного арендатором прииска у знаменитого коннозаводчика на юге России. Были потом и другие бега. И всегда неизменно первой прилетала она к мете под оглушительные завывания зрителей. Добрым, многообещающим бегунцом слыл и ее соперник. Бегали на жеребчике мало, но всегда удачно. На непосильные для Герасима деньги предложил бежать донинский толстосум-скотовод, остановившийся на квартире у Каргина. Хотел было совсем отказаться от бега Герасим, да поддержали его посёльщики, собрали нужный заклад. – Не трусь, Герасим! Всем миром поддержим, – горланил еще до обедни изрядно подвыпивший Никула Лопатин и совал Герасиму замусоленную пятерку. – На, держи, брат! Я за эту синенькую семь потов пролил, а тебя завсегда поддержу. Пусть богачи не шеперятся, мы им нос утрем… Посёльщики! Помогайте Гараське, тут дело верное. Я-то уж толк в бегунцах знаю… – Когда это, Никула, ты конных дел мастером стал? – перебил его Елисей Каргин. Он только что подъехал к толпе в щеголеватой кошевке с красной суконной полостью. Пьяному Никуле был каждый сватом и братом, он смело огрызнулся: – Чего там «когда»? В степях-то я разве не был? Да ежели ты хочешь знать, так я с твоим отцом, когда в работниках у вас жил, по конному делу всю Монголию исколесил, до самой Урги доезжал. Довелось, паря… – Ну, тогда не спорю, – криво усмехнулся Каргин и принялся хлопать руками в волчьих рукавицах. Шумело, переталкивалось людское сборище. Под сотнями ног, стеклянно позванивая, оседал скипевшийся снег. Мунгаловцы спорили, бились об заклад с приезжими, то и дело поглядывая на удалявшихся бегунцов. Две недели выхаживал к масленой жеребчика Герасим Косых. Каждый день он кормил его на морозной заре, проминал по полуденному пригреву, вязал на выстойку под ущербный месяц. Выходился жеребчик на загляденье всему поселку. И, никому не доверяя, сам повел его Герасим к верстовому столбу в тальнике, где была прочерчена через зимник стартовая черта. У столба бегунцов развели по обе стороны дороги. Описывая в глубоких суметах широкие дуги, стали сводить. Запрутевшими от напряжения руками, под уздцы, через силу удерживали бегунцов сводящие. Бегунцы дрожали каждым мускулом, готовые круто, на дыбах, рвануться вперед. Герасим сводил жеребчика на спокойном карем мерине. Карий все время ласково трогал губами острое, чутко прядающее ухо жеребчика, словно хотел его успокоить. Сидел на жеребчике Кирька, прильнувший к нему, как клещ. Вместо шапки на голове у Кирьки был розовый шерстяной платок, на ногах только пестрые чулки. Узкие Кирькины плечи заметно вздрагивали. Только успел Герасим сказать ему: «Не трусь, сынок», как карий, неожиданно оступившись, споткнулся. «Не к добру, однако», – сокрушаясь, подумал сразу построжавший Герасим и потуже подобрал поводья. Все ближе и ближе сходились бегунцы. Только собрались было сводящие, зычно гикнув, пустить их из рук, как из-за сопки вылетело несколько троек с колокольцами. Донеслась оттуда залихватская песня казацких гульбищ:
Ах вы, сени, мои сени, Сени новые мои, Сени новые, кленовые, Решетчатые.
Вышла девка-красота За резные ворота, Выпускала сокола Из правого рукава.
Едва подъехала первая тройка, как из кошевы дружно грянули промороженные голоса: – Здорово, посёльщики! – Герасим! Брат… здравствуй!.. Из кошевы ловко прыгнул стройный черноусый казак. На нем была сивая каракулевая папаха и длинная с защитными петлицами шинель. Герасима с коня словно ветром сорвало. В бежавшем к нему казаке узнал он брата Тимофея, взятого на службу еще в девятьсот тринадцатом. – Эка радость, эка радость!.. – обнимая Тимофея, без конца повторял Герасим, и крупные слезы текли по его щекам. – Тимофей!.. В крест, в бога… Тащи брата сюда, – требовали из кошевы. Краснолицый, в распахнутом полушубке, гигант-батареец извлек откуда-то бутылку и алюминиевую кружку. Потрясая бутылкой над головой, он горланил: – Не стесняйтесь, посёльщики, подходите… Кум Герасим, да подходи же! Надо же нас с приездом поздравить. И седоков сюда давайте. Выпьют они вина и будут сидеть на бегунцах, как привязанные. Герасим и донинский казак подошли, стали здороваться со всеми за руку. Только здороваясь с батарейцем, Герасим признал в нем Федота Муратова и не удержался, воскликнул: – Ну, паря, и чертяка же ты стал! Молодцом, молодцом!.. Ну, за счастливое возвращение до дому… XВечером началась гульба. Давно не гуляли так мунгаловцы. На всех улицах и проулках взмывали в мглистое небо тягучие старинные песни, лихо наигрывали тальянки. А гладкую дорогу звучно секли копыта троек. С гиканьем и стрельбой катала разряженных девок казачья молодежь из конца в конец поселка. Видимо-невидимо понабилось гостей к Герасиму Косых. Гости уже заполнили горницу и кухню, а с улицы подваливали еще и еще. Из фронтовиков не пришел к Косых только Арсений Чепалов. Его не пустил на гулянку Сергей Ильич. – Своей компанией гулеванить будем! – прикрикнул он на Арсения. – Гераська созвал всех рваных и драных, не с руки нам водиться с такими. Да и собралась их такая прорва, что за раз не накормишь. Потом и ложки серебряные от таких гостей прятать надо. Арсений злобно подумал про отца: «Все такой же хапуга. Удавится за копейку», но смирился и остался дома. Герасим и Тимофей угощали гостей ханьшином. В горнице на широкой русской печке стояли у них четверти, графины, бутылки. Тускло поблескивал в них вонючий контрабандный ханьшин. Никула Лопатин, втираясь в горницу, радостно изрек: – Мать моя вся в саже!.. Тут не только напиться, в пору и утопиться. – Если таких, как ты, прожорливых не будет, – пошутили от столов. Гости вели себя степенно, глухо переговаривались. Фронтовик Никита Клыков, чьи синие, косо поставленные глаза полыхали сухим, пронзительным блеском от перенесенной на фронте какой-то болезни, возбужденно рассказывал Каргину: – Бросили, понимаешь, Елисей Петрович, фронт и поперли. Офицеров, которые по-собачьи себя с нашим братом при старом режиме вели, посекли да постреляли. За все тычки и плюхи сполна расквитались. И теперь бы мы, понимаешь, в окопах вшей кормили, кабы не большевики. Им надо спасибо говорить. Главный у них Ленин, а это – всем головам голова. За простой народ горой стоит и на сто лет вперед все знает. Каргин покорно поддакивал Клыкову, но ему становилось не по себе. Он быстро понял, что Никита – это кипяток, который может в самый неожиданный момент смертельно обжечь. «Самое лучшее – быть от Никиты подальше, – решил он про себя. – Только как от него отвязаться?» – мучительно размышлял Каргин и надумал. – Извините меня, Никита Гаврилович, мне, знаете ли, домой сходить надо. Кони у меня не убраны. Я на одну минутку. Мы еще поговорим, Никита Гаврилович, – состроив самое любезное лицо, сказал он и нырнул в толпу от нежелательного собеседника. К Никите обратился Платон Волокитин: – Растолкуй-ка ты мне, Гаврилыч, какие такие большевики? Что, ростом они больше или количеством превышают? – Справедливость на ихней стороне, оттого и прозываются так. Польщенный вниманием, с которым прислушивались к его словам почтенные старики, Никита заговорил громко, самоуверенно: – Только вот в дороге мы и с большевиками малость поцапались. – Да ну? – Не ну, брат, а да… Они нас, казаков, ненадежными посчитали, обезоружить задумали. Да нас ведь голой рукой не схватишь, колючие мы. Мы, понимаешь ли, целым полком ехали, с батареей. Считали мы себя за большевиков, а разоружаться и не подумали. Никакими нас уговорами пронять не могли. – Отчего же это? – Оттого, что быть безоружными нам никак нельзя: вдруг буржуи и белопогонники старые порядки вернуть надумают. Чем их бить будем? Вот и пробивались мы кое-где пулеметами. За столом напротив Никиты сидел Иннокентий Кустов. Гулять он пошел ради вернувшегося с фронта племяша Ивана Гагарина. Вымочив никлые усы в огуречном рассоле, сидел он, слушая рассказ Никиты, и с трудом ворочал отуманенными глазами. И вдруг, перебив рассказ Никиты, сердито сказал: – Не то! – Что не то? – удивился Никита. – Говоришь не то… Хвастаешься, а хвастаться нечем. Плохие вы казаки, пальцем вас делали да лыком шили. Курицы, а не казаки. Войну провоевали, домой без погон вернулись. Послушались какого-то там Ленина. – Ты, Кеха, вот что. Ты меня ругай, а Ленина лучше не трогай. Знай меру, – сказал помрачневший Никита и, распаляясь, повышая голос, добавил: – Ленину ты в подметки не годишься, так что лучше пей да помалкивай. Если бы смолчал Иннокентий, могло бы все этим и кончиться, но он вздумал оборвать Никиту: – А ты не покрикивай тут, не шеперься. Не тебе, голоштанному, учить меня. Ты ведь казенными штанами грех свой прикрыл, а туда же – я да я. – Вот как! – поднялся с лавки Никита. – Значит, голоштанный я? – Злая синева переливалась в его уставленных на Иннокентия глазах, малиновыми пятнами покрылось сухое скуластое лицо. – Дядя, дядя, – зашептал Кустову его племянник-фронтовик Иван Гагарин, – не распекай ты его. Горячий он, у пьяного у него голова без хозяина. Его распалишь, а потом и не сладишь. Но Иннокентий не утихомирился. Он стукнул по столешнице кулаком, заорал: – Вместо того чтобы германцев и турцев завоевать, вы домой разбежались. Ждали вас тут, таких-то. Вояка! Со смутьянами снюхались. Уговорили вас, а вы… Куда царя-то умыли? Бубновый туз вам на спину. Никита кинулся к нему, норовя схватить его за горло. – Ах ты, буржуй недобитый! Кровосос! Все вы тут сволочь на сволочи. Подождите, скоро узнаете, как у бога бабушку зовут. – Кто бурзуй? Ты это кого лаешь? – Встал между ним и Иннокентием Платон Волокитин. Он поднял над головой тяжелые, как кузнечные молоты, кулаки и пригрозил: – Кто меня бурзуем назовет, того вот этими кулаками придушу. Никита нагнулся, выхватил из-за голенища нож. Платон поднял над головой табурет, а Иннокентий, испуганно заголосив, бросился в запечье. Вспыхнул невообразимый гвалт. Крепкий суковатый пол горницы заходил ходуном. Выкручивая руки Платону и Никите, повисли на них разгоряченные люди. Никиту скрутили быстро. Но Платон, напружинив плечи, рванулся, и полетели во все стороны державшие его казаки. – Платон! Брось дурака корчить! – перекрывая все голоса, прокричал Герасим. Силач присмирел. Никиту повели домой Тимофей Косых и Иван Гагарин. С порога выдираясь из накинутой на плечи шинели, он, задыхаясь, прохрипел Иннокентию, попавшему ему на глаза: – Попомнишь ты меня, лысая говядина. Я тебе не батрак, чтобы меня лаять, а добрых людей каторжниками обзывать. Я себя не пожалею, а укорот тебе сделаю, на всю жизнь научу. – Катись давай, катись… Разорался тут. Герой мне нашелся! – возбужденно грозил ему вдогонку кулаком Иннокентий. Приведя Никиту домой, Тимофей и Гагарин долго уговаривали его, чтобы он разделся и лег спать. Напуганная его видом жена, миловидная и застенчивая казачка, которую в поселке звали Натальей Никитихой, постелила ему постель. Рухнув мешком на кровать, Никита сказал: – Ну ладно, спать так спать. Всю мне радость отравил этот косоротый Кеха. Дай-ка мне воды, да со льдинкой, а то нутро огнем горит. Наталья подала ему ледяную воду. Он выпил весь ковшик, запрокинул на желтую подушку свою буйную головушку и уставился глазами в прогнувшийся, плохо выбеленный потолок. На правом виске скоро-скоро пульсировала у него синяя жилка да чуть подергивалось веко правого глаза. – Ну, Никита, давай спи. А с Кехой мы завтра по-другому поговорим, – сказал ему, подымаясь уходить, Тимофей. – Сон придет, так усну, а не придет – куролесить буду. Тимофей и Гагарин попрощались с Натальей и ушли. Никита закинул под голову руки, закрыл глаза, дыша неровно и часто. Наталья убавила в лампе огонь и стала расплетать свои волосы, глядясь в расколотое зеркало, висевшее на стене. Вдруг Никита сел на кровати и обратился к ней с вопросом: – Наталья, ты меня любишь? – Еще спрашивать вздумал. Разве без этого не знаешь? – Да как же ты меня можешь любить, ежели мне сегодня у всех на виду в глаза наплевали, а я сдачи не дал? – Не чуди, Никита, не чуди. Никто тебе в глаза не плевал. – Ну, ежели не в глаза, так в душу наплевали. А это в сто раз обиднее. Понимаешь ты, дура? – И, пересев с кровати на стул, Никита начал торопливо обуваться. Наталья метнулась к нему, схватила его за руки. – Отстань лучше, – прикрикнул на нее Никита, – а не то вперед Кехи пришибу. Но Наталья держала его за руки и все старалась уговорить. Тогда он оттолкнул ее от себя с такой силой, что она ударилась головой об угол шкафа и упала на пол, потеряв сознание. Надев сапоги и шинель, Никита сорвал с простенка свою винтовку и выбежал из избы. От Косых, изрядно подвыпив, компания повалила на Подгорную улицу. Захмелевшие бабы мели подолами дорогу. Толстая, в белой кашемировой шали, казачка пустилась в пляс. За ней важно, как индюк, вышагивал Канашка Махраков, наигрывая на скрипке. А вслед за ними широко рассыпались по улице казаки. В узком, скользком проулке и повстречался бабам Никита. В руках у него блеснула в свете месяца винтовка. Канашка уронил из рук смычок и, обмирая от страха, залебезил перед ним: – Никита Гаврилович, друг фарфоровый, заворачивай с нами. – Вот прикончу кого надо, тогда на поминках и выпью. Как овцы от волка, шарахнулись от Никиты бабы. Они так переполошились, что разбегались молча. Криком они боялись обратить на себя гнев Никиты. Из-за угла, прямо на Никиту, споря с фронтовиками, вышли Иннокентий, Платон и другие старики. – Кустов! – закричал Никита. – Молись Иисусу Христу. Я из тебя сейчас мяса наделаю. Сверкнул огонь. Выстрел охнул коротко и грозно. И не замерло еще гулкое эхо, как истошно заголосили бабы: – Ой, ой, родимые! – Убили-и! – Караул!.. Крякнул Иннокентий, словно удивленный чем-то, повернулся на одной ноге, как в удалецкой пляске, и опрокинулся навзничь, грабастая руками рыжий снег. Далеко позади шальная пуля нашла еще одного человека: попал под нее бравый Петрован Тонких. Пуля вошла под левый его сосок, вырвала на спине величиною с блюдце дыру. Послав в студеное лунное небо раз за разом четыре торопливых выстрела, Никита бросился под бугор к Драгоценке. За ним гнались фронтовики. Убитых подобрали, тяжко топая сапогами, занесли в дом Кустовых. Растрепанная Анна Васильевна, завыв по-волчьи, грохнулась в обморок на залитый липкой кровью труп мужа. Платон Волокитин сорвал со стены кустовскую берданку, с перекошенным злобой лицом придушенно сказал: – Чего, старики, смотрите? Бить их надо, давить, как бешеных собак… Многочисленная родня убитых, хватая шашки, ружья и топоры, кинулась искать Никиту. Его растерзали бы на месте, но он успел скрыться. Прибежав домой, заседлал он коня и, не заходя в избу, не простившись с женой, ускакал из поселка неведомо куда. Наталья, очнувшись и подбежав к окну, увидела, как он выводил коня за ворота. Накинув на плечи шубейку, вылетела она за ограду, заголосила: – Никита!.. Да Никита же! Куда это ты? Только звонкий гул карьера донесся ей в ответ. Ломая руки, стояла она у ворот, глядя в ту сторону, где замирал топот Никитиного коня. – Убежал? – мрачно спросил подоспевший Платон. – Успел, гад, а то бы мало добра было… Да ничего, пускай другие за него ответят. Ты ответишь!.. – рванул он к себе Наталью. Наталья рухнула на колени, схватилась за щегольские Платоновы сапоги. – Платон Леонтьевич, голубчик… Я-то тут при чем? Смилуйся… – Бей, чего смотришь! – крикнули из толпы. – Не смей трогать бабу! – раздался властный окрик. У ворот круто остановил коня Каргин. В правой руке его мерцал оголенный клинок. Толпа шатнулась, глухо ворча. – Вы это что, казаки? – спросил Каргин. – Вы с ума посходили? Над бабой издеваться вздумали… Герои, умники! Да отпусти ты ее, Платон, а не то… – Каргин взмахнул над головой клинком. – Нашел за кого заступаться, – хрипло бросил Платон. Он выпустил Наталью из рук и пошел прочь, опираясь на берданку. XIУтром, чуть свет, заметались по поселку конные десятники, сзывая мунгаловцев на сход. Когда Тимофей Косых и встреченный им по дороге Роман подошли к сборной избе, там уже глухо волновалась большая толпа. У многих были с собой шашки и берданы. Тимофея и других фронтовиков встречали откровенно неприязненные, настороженные глаза. Вновь пришедшие поздоровались, но мало кто ответил на их приветствие. Только сидевший в сторонке на завалинке Семен Забережный радушно поздоровался с Тимофеем. Пожимая ему руку, он покосился на шумевшую больше всех кучку верховских богачей и тихо сказал: – Наделал Никита шуму. Вы, ребята, того… поберегитесь. Богачи тут шибко народ распалили. – Ничего, мы не из робкого десятка. Себя в обиду не дадим, – ответил Тимофей, едва приметным движением нащупывая в кармане шинели «смит-вессон». Роман Улыбин наклонился к нему, шепнул: – Ты погляди, как за одну ночь посёльщики переменились. Вчера чуть было на руках вас не носили, а нынче рожу на сторону воротят. – Обойдется, не робей. Большинство фронтовиков сгрудилось возле Тимофея. Только несколько человек из зажиточных, среди которых выделялся гвардеец Максим Лоскутов, демонстративно держались в стороне. – Эти уже перекрасились, – кивнул на них головой фронтовик Гавриил Мурзин, поправляя на голове папаху. Сход открыл брат Иннокентия Кустова, Архип, большеротый, с разлапистой бородой старик. Он поднялся на скрипучее крыльцо, грузно оперся на крашенные охрой перила и, оглядев толпу заплаканными глазами, закричал: – Так вот, господа старики!.. – Теперь господ нет, теперь товарищи! – перебил его Мурзин. Архип огрызнулся: – Серый волк с косогора тебе товарищ. – Погубили двоих людей, да еще в товарищи лезут. – Он с тобой курей не воровал, чтобы его товарищем звать. – Хулиганы… – Уголовщики… Сход загудел непримиримо, грозно. – Говори, Архип!.. Просим. – Так вот, говорю я, собрались мы тут по случаю кровавого дела. За что, спрашивается, казаков порешили? За что их детей сиротами сделали? – Голос Архипа рвался от волнения, он часто и судорожно глотал ртом воздух. – Надо было Иннокентию на язык повоздержаннее быть, всякими обидными словечками не кидаться. Никита, он газами немецкими травленный, пулями в семи местах меченный, а Кеха его облаял, по-хамски разговаривал с ним, – снова перебил его Мурзин и, обращаясь ко всем, сказал: – Никиту я не одобряю, старики. Нализался он и наделал беды. Только скажу я тут и старорежимцам, которые сейчас на всех на нас орут: никому мы себя оскорблять не позволим. Давайте разговаривать по-людски. – Ишь ты, чего захотел! – крикнули из толпы богачей. – Убили человека, да еще хотите, чтобы вас за людей считали, по имени-отчеству величали. Туза бы вам на спину да за решетку! На крыльцо поднялся запыхавшийся Сергей Чепалов, замахал руками: – Что же это такое получается? Выходит, нас всех таким манером перебить могут. Кого захотят, того и ухлопают. Разве это порядок? Надо нам об этом, старики, свое слово сказать. – Верно!.. – Замолчи, толстобрюхий! – Обезоружить фронтовиков надо! – надсажался криком Сергей Ильич. – Нечего им оружием размахивать. – А головку ихнюю арестовать, – поддержал его зычным басом Платон. Возбужденные фронтовики, стоявшие возле Тимофея, разом закричали: – Руки у вас коротки, чтобы нас арестовать! – Так-то мы вам и дались! Тимофей прорвался сквозь толпу к крыльцу, легко поднялся на ступеньки: – Старики, вы сдурели, что ли? Разве мы посёльщиков убивали? Чего же нас всех в это дело путаете? – Замри!.. Из одной шайки с Никитой. Видать сокола по полету. – Замолчите же!.. Дайте слово сказать, – разъярился Тимофей и хлопнул рукавицей о перила. – Не стукай, не испугаешь! – Никто вас не пугает. С вами хотят по-человечески говорить, а вы рта не даете разинуть. Ревом делу не поможете. С какой стати вы обвиняете в убийстве всех фронтовиков? Вы хорошо знаете, что казаков убил Никита по пьяной лавочке. С Никиты за это и спрос будет. – Все вы на одну колодку шиты, все большевики!.. – Да, мы с большевиками. Мы на собственном горбу, – Тимофей постукал себя кулаком по затылку, – убедились, что только большевики стоят за нас, за простой народ. Никита назвал себя большевиком, но у него еще нос не дорос, чтобы так прозываться. Большевики его за убийство судить будут. Они никому не позволят самосуд устраивать, никому не дадут хлеборобов пальцем тронуть. – Пальцем не тронут, а мордой в яму ткнут, знаем, – не удержался Платон. – Много ты знаешь. Ты вот, Платон, орешь, а ни одного настоящего большевика в глаза не видал. Поменьше языком мели… Тут кое-кто кричал, что нас обезоружить надо. Мы вам заранее говорим – не обезоружите. Дудки! Не вы нам оружие дали, не вы и возьмете его. Оно нам еще пригодится, им мы будем Советскую власть охранять. И Советская власть никому нас не даст в обиду… Мы, дорогие посёльщики, не меньше вашего жалеем, что пролилась напрасно кровь. Приятного здесь нет. И за убийство не нас винить надо, а водку. Елисея Картина все время подмывало высказаться. Ему хотелось как можно проще и понятнее растолковать казакам, куда поворачивает жизнь, что будет завтра. Еще не такие беды свалятся на поселок, если будут мунгаловцы жить не душа в душу. Громко, громко нужно было кричать об этом. Он ясно видел, что начался непоправимый казачий раскол. Он долго колебался, переступая с ноги на ногу, играя темляком шашки. Наконец решил, что благоразумнее будет молчать. «Убедить никого не сумею, а врагов себе наживу. Чтобы голова на плечах была цела, нечего ее совать куда попало», – решил он. Долго еще шумел и волновался сход. Только к полуденному обогреву, наоравшись до хрипоты, постановили мунгаловцы просить станичный совдеп прислать комиссию для расследования убийства. Нарочный в станицу был отправлен прямо со схода. Комиссия приехала в тот же день. Возглавлял ее сам председатель совдепа казак-фронтовик Кушаверов с черной повязкой на левом изуродованном осколком снаряда глазу. Вечером Кушаверов собрал всех фронтовиков в школе. Распахивая отороченный сизой мерлушкой полушубок, он уселся за парту, прокашлялся и обратился к фронтовикам: – Давайте выкладывайте, что у вас за происшествие. Выслушав всех, прощупав настроение каждого, он сокрушенно покачал начинавшей седеть головой: – Нарубили вы тут дров, черти. И как вы допустили до этого? Раз знали за Клыковым такую неустойку, значит, нужно было смотреть за ним. Он натворил делов, а расхлебывать их должна Советская власть. Ведь такие поступки только отталкивают от нас народ. Плохую услугу вы нам сделали, допустив этакую беду… Никиту, конечно, надо беспощадно судить, да только где его теперь возьмешь? Он скорее всего за границу смотался. – Кушаверов помолчал, побарабанил пальцами о крышку парты. – Вижу я, что и среди вас разлад начался. Но это так и должно быть. Не могут же чувствовать себя при Советской власти именинниками сынки купцов и поселковой верхушки. Скоро они так повернут, что сделаются самыми оголтелыми, самыми злыми врагами нового строя. Вполне возможно, что не сегодня, так завтра попробуют они с оружием в руках убедиться, крепка ли Советская власть. Не так ли, Лоскутов? – внезапно спросил он рослого гвардейца, который службу отбывал в Петрограде, охраняя царские дворцы. Застигнутый врасплох, гвардеец долго мял в руках папаху, прежде чем ответил. Воровато оглядывая фронтовиков, наконец он собрался с духом и через силу выдавил: – Этого не может быть. На такую штуковину нас никаким калачом не заманишь. Надоела нам война хуже горькой редьки. Кушаверов рассмеялся: – Что же, поживем – увидим… Только пусть зарубят себе на носу, которые на нас за пазухой камень держат, что шутить мы тоже не будем. Раздавим, как тараканов. – Вы нашим буржуям глотки заткните, чтобы уголовщиками нас не звали, – обратился к нему Мурзин. – Если надо будет – заткнем, не пожалеем… Теперь насчет оружия. Чтобы отнять его у вас, об этом и речи не может быть. Но это касается не всех. Кое-кого мы, пожалуй, попросим расстаться с винтовками. Назавтра комиссия допросила Герасима Косых и Канашку Махракова. Никого из зажиточных Кушаверов на допрос не вызывал. Оттого и пополз по поселку злобный шепот: – Это только видимость, что комиссия. Вот посмотрите, поговорят и уедут. Небось ворон ворону глаз не выклюет. Все будет шито-крыто, недаром только свою шатию допрашивают. Уезжая, комиссия заявила на сходе: – Виноват в убийстве Никита Клыков. Когда его поймают, будем судить со всей строгостью революционных законов. Разоружать фронтовиков никто, кроме совдепа, не имеет права. Совдеп же пока не считает это нужным. – Вот это называется утешили! Двоих порешили – и правое дело!.. – возмущенно горланила за углом многочисленная родня Кустовых и Тонких и люто грозила: – Подождите, сволочи, отольются вам наши слезы! В день, когда хоронили убитых, кто-то пустил слух, что Никита никуда не убежал, а скрывается в Орловской, у самого Кушаверова. – Поехать и раскатать весь совдеп по бревнышку за такие шутки, – сказал подвыпивший на поминках Платон. – Садись, казаки, на коней да айда в станицу наводить порядок. – Не кипятись до поры до времени, – оборвал его Каргин. – Раскатаешь их, как же. Они тебя вперед раскатают. Голыми руками шипишку не сломишь. Наше дело теперь одно – ждать удобного случая. – Да ведь ждать-то муторно, – не унимался Платон. – Разве ж это жизнь? В разговор вмешался Архип Кустов: – Ты думаешь, одному тебе муторно? У многих голова кругом идет… Вон на меня какое горе свалилось. Покойник Иннокентий на десять лет меня моложе, не мне бы его хоронить. Сердце заходится, как подумаешь, что нет его… А только я тебе прямо скажу: не умел себя братец сдерживать… – Сдерживать, сдерживать!… – передразнил Платон. – Может, так ему на роду написано, Иннокентию-то. Судьба, может, его такая. Каргин снова напустился на Платона: – Баба ты, Платон, или казак? Это бабе простительно на судьбу пенять, на Бога надеяться. Если бы я так на японской войне думал, меня бы десять раз убили. А я на Бога надеялся, но и сам не плошал. А береженого и Богу легко беречь… Не судьба это. Такую судьбу, как говоришь ты, по бревнышку раскатать можно, да только срок тому не вышел. – Не пойму я тебя, Елисей… Распаляешь ты меня, распаляешь, да студеной водой и окатишь, охолонись, мол… Чего же ты хочешь тогда? – Ты чисто маленький! – удрученно всплеснул руками Каргин. – Ведь об этом тебе сколько раз было говорено: ждать нам теперь надо, ждать. Только ждать не руки в брюки, а исподволь да с умом шашки точить. Ведь у нас земля под ногами полымем занялась, казачеству конец приходит. Вот что понять надо… Мудрено ли свою голову в петлю сунуть, под пулю дураку попасть. Немного на это ума надо. – Каргин бросил на поднос ножик, которым стучал о столешницу, подкрепляя свои слова, встал и засобирался домой. Остывая от возбуждения, он выругал себя за то, что высказался так откровенно. «Сомнительных, положим, здесь никого нет, свои все, надежные», – подумал он, оглядев находившихся в горнице казаков. Дома, на постели, он проворочался с боку на бок чуть не до утра. Жгучие, тревожные мысли лезли в голову. Раздумавшись, понял он, что никогда больше не будет поселок прислушиваться к голосам именитых казаков, не будет слепо шагать за ними. Червоточина завелась. Фронтовики из бедноты никогда не превратятся в тихих и уважительных пареньков, какими они были до службы. Раньше из них веревки можно было вить, а теперь чуть что – согнут тебя в бараний рог. Сейчас еще в поселке сила не на их стороне. Потрясенные убийством, шарахаются от них мунгаловцы. Только надолго ли это? Если большевистская власть не кончится, рано или поздно перетянут они на свою сторону большинство. Хорошо бы их всех сплавить к черту на кулички, где Макар телят не пас… хорошо, если найдется в России умная голова, чтобы порядок навести. А если нет, тогда наше дело – заживо помирай. Он принялся перебирать в памяти всех известных ему генералов. В японскую войну он служил под командой генерала Ренненкампфа. Вспомнил он и его. Вспомнил виселицы, которые видел, возвращаясь с войны, на многих железнодорожных станциях от Харбина до Читы. Это было дело рук Ренненкампфа. Но тут же он припомнил и то, как ловко это генерал погубил в четырнадцатом году два армейских корпуса, цвет русской армии. Пришлось и на него махнуть рукой. Так ни одного порядочного генерала и не нашел. XIIНаступил долгий и нудный великий пост – семь недель беспросветной скуки для молодежи: ни вечерок, ни посиделок до самой Пасхи. Старики и старухи собирались говеть на страстной неделе, морили себя на черном хлебе и тертой редьке да часами отбивали поклоны перед темными, старинного письма иконами. Скупясь на керосин, доставать который приходилось в китайских бакалейках за Аргунью, приучили себя мунгаловцы ложиться спать засветло. Тихо и пусто становилось в поселке, едва закатится солнце. Прежде в эту пору поголовно выезжали в тайгу готовить дрова. Были дрова большим подспорьем. Один Горный Зерентуй потреблял их за зиму больше тысячи сажен. А ведь кроме Зерентуя были еще Кадая и Мальцевск, были золотые прииски – Шаманка и Козлиха. Теперь же, с роспуском каторги, многие еще не продали и прошлогодних дров. Старатели на приисках сбивали цены и куражились. Да и что им было не куражиться, если на одного покупателя приходилась дюжина людей, предлагавших дрова по любой цене. Приработков никаких не предвиделось, мало было и домашней работы. Хлеб был давно у всех обмолочен, дрова для себя припасены, сено вывезено с лугов и сметано в ометы. Только и работы стало, что уход за скотом. Поэтому расходились и разъезжались мунгаловцы – одни попытать счастье с лотком и лопатой, другие с ружьем и ловушками. Бабы и девки коротали дни напролет за прялками да вязали впрок варежки и чулки из верблюжьей и овечьей шерсти. В полдни уже заметно пригревало, капали с крыш капели, хотя по ночам часто перепадал снежок и было холодно. На второй неделе поста Семен Забережный и Тимофей Косых пришли к Улыбиным звать Северьяна на охоту за косулями. Северьян в эти дни перемогался поясницей, парился чуть ли не каждый день в бане да ставил на спину горячие припарки из богородской травы. От поездки он отказался. Но Роман, обрадованный возможностью побывать в Зауровской тайге, куда заезжать ему не доводилось, стал просить Семена и Тимофея взять его в компанию вместо отца. Они согласились. Северьян было воспротивился, отговариваясь тем, что не насушены сухари, не подкован Гнедой, но, видя, как помрачнел Роман, поторопился дать согласие. Назавтра по обогреву охотники тронулись в путь. Семен ехал в легких с высокими копыльями санках, приспособленных для езды по глубокому снегу в лесах. Он вез волочугу сена и мешок с овсом. Тимофей, Роман и Никула Лопатин ехали верхами, к седлу каждого были приторочены харч, одежда, а сверху привязаны сошки. За плечами Романа и Никулы были берданы, за плечами Тимофея – его фронтовая, кавалерийского образца трехлинейка. Переехав у Лебяжьего озера по льду реку Уров, охотники свернули в падь Брусничную, в вершине которой у ключа, под утесом, стояло охотничье зимовье. В зимовье уже кто-то поселился. Над плоской крышей его вился дымок, у дверей лежала куча сена. Две рыжие собаки встретили охотников лаем. На собачий лай, нагибаясь в низких дверях, вышли из зимовья два человека в круглых шапках из лисьих лап. Подъехав поближе, узнали мунгаловцы знаменитого подозерского охотника Капитоныча и его сына Фильку. Никула первым делом осведомился, как его здоровье, хороша ли охота и верно ли говорят про него, что одних медведей убил он штук сорок и сохатых не меньше. Капитоныч, плохо знавший Никулу, смерил его уничтожающим взглядом, ответил ему тремя словами на все вопросы и повернулся к нему спиной. Настоящий таежник, Капитоныч терпеть не мог болтливых людей. Тайга приучила его жить молча, иметь длинные ноги и короткий язык. «Балаболка, – решил он про Никулу, – всех косуль распугает в лесу». А Никула не унывал. Видя, что Капитоныч старик непокладистый, обратил он свое внимание на Фильку. За каких-нибудь десять минут он пересказал парню столько всякой всячины, что тот только глазами хлопал. В следующие десять минут узнал он от Фильки все подозерские новости, узнал Филькин возраст и даже фамилию его зазнобы. В зимовье тянуло от каменки сухим жаром, пахло какими-то травами. Капитоныч расщедрился и сварил на ужин добрую половину косули. Сытно поужинав, охотники закурили. Капитоныч сполоснул котел из-под супа, повесил его на спицу и вытащил заткнутый за кушак кисет. Набивши трубку, повернулся он к Тимофею и, как бы извиняясь, сказал: – А ведь я тебя, паря, хоть убей, не признаю. Ума не приложу, чьих ты будешь? – Косых, – с готовностью отозвался Тимофей. – Не Тимоха ли? – Он самый. – Отказаковался, значит? – Не дожидаясь ответа, Капитоныч присел на чурбан перед каменкой, уставившись на радужный перелив углей. Тимофей попробовал разговориться с ним. На первый вопрос Капитоныч угрюмо пробормотал «угу», на второй ответил кивком, а третий совсем пропустил мимо ушей. – У него, паря, от слова до слова коломенская верста. Не разговоришься, – шепнул Тимофею Семен. – Ты лучше скажи, верно ли насчет атамана Семенова слух идет? Есть ли такой на самом деле? Получив утвердительный ответ, Семен сокрушенно сказал: – Не дай Бог, паря, ежели он до наших мест дойдет. – Не дойдет… А что такое? – волнение Семена невольно передалось Тимофею. – Да ведь резня будет, настоящая резня. За Кеху и Петрована наши горлодеры по сто шкур сдерут с каждого, на кого зуб точат. Такое пойдет похмелье, что тошно станет. – Это ты верно… Добра в таком разе не будет, – отозвался из своего угла Никула. – Ты, может, Никула, что-нибудь знаешь? – Ничего, паря, не знаю. Только видел я дома, как зачастили богачи друг к другу. – Ну, это еще не беда, – успокоился Тимофей. Он был убежден, что не видать Семенову Забайкалья, как своих ушей. Может, сунуться он и попробует, да только отрубят ему нос. Не пойдут за ним казаки. Всем война надоела. Богачи кипятятся, знал это Тимофей, но сила сейчас не у них. – Нет, паря Тимоха, ты так не рассуждай, – возразил ему Семен, – с нашими богачами вдруг не сладишь. Верховодит у них Каргин, а это хитрюга, каких мало. В прошлом году приехали мостовцы к нам земли просить, а Каргин это так использовал, что с тех пор у нас даже многие бедняки порой за казачество стоят, богачей поддерживают. Ты это учти. Утром, напившись чаю, охотники разделились по двое и разъехались в разные стороны. Тимофей и Роман пожелали быть вместе. Косули в это время года чаще всего держались на горных солнцепеках. По солнцепекам, укрытым от ветра, лес был реже и чище, снег мельче. По сравнению с падями и северными покатами хребтов было там заметно теплей. Теперь, в начале марта, снег уже местами сошел, и косули легко добывали свой корм. Перевалив через невысокий хребет на южный его покат, Тимофей с Романом долго разглядывали лога, солнцепеки, распадки. Ехать решили падью вверх, где над синими зубцами леса лежала морозная мгла. Первых косуль увидел Роман. Рогатый гуран и четыре самки ходили по редколесью в залитом солнцем логу. Было до них не меньше двухсот сажен. Подъехать ближе было невозможно, косули обязательно заметили бы их и ушли. – Давай отсюда стрелять, – сказал Тимофей. Они быстро спешились, сбатовали лошадей. Уговорились, что Тимофей будет стрелять в гурана, Роман в ближнюю с края самку. Целились особенно старательно. Сквозь дым Романовой берданы увидели, как косули широкими прыжками метнулись в лесную гриву, моментально пропав из виду. Уходили они в обычном темпе. Было не похоже, чтобы пули задели их. Но для верности решили все же проехать немного по следу. Оказалось, что все-таки одна пуля не пропала даром. На снегу, как рассыпанная брусника, алели капли крови. Оглядев следы, приметили – одна из косуль уходила на трех ногах. Около двух верст ехали по ее следу, изредка замечая на снегу пятна крови. Ружья держали наизготовку, чтобы в крайнем случае стрелять с коней. Вдруг Роман показал рукой вперед и шепнул: – Смотри, смотри… Лежит, голубушка. Видишь, вон курчавую елку? Под ней и лежит. Опять поспешно спрыгнули с седел. Тимофей никак не мог увидеть, где лежит косуля, и страшно горячился. Наконец увидел. Было до косули шагов сто, но второпях опять промазали. Косуля неловко запрыгала, силы оставляли ее. Тимофей успел передернуть затвор и выстрелить снова. Косуля рухнула в снег. Когда подъехали к ней, она вздрогнула, зашевелила тонкими и прямыми ушами, красивая головка ее тяжело оторвалась от снега. Черные ясные глаза, не мигая, уставились на людей. Было в них выражение такой безнадежности и мольбы, такие горькие-горькие дрожали в них слезинки, что у Романа защемило сердце. Тимофей вытащил из-за кушака нож. Роман не выдержал и отвернулся. Через минуту все было кончено. Вытирая с ножа кровь, Тимофей повернулся к Роману, спросил: – Ну, а ты чего сидишь? Давай в торока вязать добычу. – Увидев лицо Романа, он весело рассмеялся: – Да ты никак того… росу пустить собрался. – Не могу я… Мутит меня. Ты на нее с ножом, а она глядит на тебя, и слезы у нее в глазах… Как есть человек, только говорить не может. И как у тебя на нее рука поднялась? Я овец резал, куриц рубил, а вот раненую косулю добить не смог бы. Тимофей перестал смеяться, сказал сердито: – Вон ты какой жалостливый! А если бы на войну тебя? Там ведь не куриной кровью руки марают. – Ему захотелось высмеять Романа, но он сдержался, вспомнив, что и сам когда-то, подстрелив первого селезня, отвернул ему голову с мукой и отвращением. – Ничего, не смущайся. Я и сам такой был. Только давно это у меня прошло. Просидел три годика в окопах, нагляделся до тошноты на человеческую кровь и обучился… Многому, брат, обучился. – И Тимофей рассмеялся снова, но не весело, а с тайной горечью… Он поднял косулю, перекинул ее через седло. Роман бросился ему помогать. Теперь, когда глаза косули помутнели, похолодели, он смог спокойно заглянуть в них. – И что это со мной сделалось? – спросил он с недоумением Тимофея. – Теперь вот гляжу на косулю, и ничего, а тогда до слез проняло. – На мертвого, брат, всегда легче смотреть, чем на того, кто помирает, – отозвался Тимофей. – Эту арифметику я от корки до корки выучил… На зимовье они вернулись всех позже. В каменке снова трещал веселый огонь. Капитоныч с Филькой свежевали большого гурана на земляном полу зимовья, а Семен и Никула, вернувшись с пустыми руками, завистливо поглядывали на них да переругивались между собой, упрекая друг друга в неумении охотиться. Увидев, что Тимофей и Роман вернулись с добычей, они выбежали встречать их. Никула еще с порога закричал: – А мы пустые!.. Ни одной косули не своротили. И все Семен, все из-за него… – Да помолчи ты, холера! – рассердился не на шутку Семен. – Сам мимо стрелял, а я виноват. Но Никула не унялся. – Ага, не любо, значит, правду слушать? – хитренько прищурившись, зачастил он скороговоркой. – Ведь ежели бы ты не с подветренной стороны ехал, так мы бы обязательно двух штук уложили. Это уж как пить дать. – И, не слушая того, что ответил ему Семен, он обратился к Тимофею и Роману: – Кто же из вас отличился? – Оба. Залпом стреляли, – отозвался Тимофей и лукаво поглядел на Романа, который, расседлывая коня, с опаской прислушивался к начавшемуся разговору. Он пуще всего боялся, чтобы не вздумал Тимофей рассказать, как он чуть было не расплакался над раненой косулей. Но Тимофей и не думал над ним смеяться. И Роман с благодарностью подумал про него: «Молодец, не болтуша. Доведись бы такое до Никулы, так он бы полгода ходил и рассказывал про меня». После ужина, когда казаки лежали на нарах и курили, Роман спросил Тимофея: – Ты, Тимоха, скажи: ты за казачество или против? В поселке об этом недавно в каждом дому спорили, друг друга за грудки брали. Даже у нас и то отец с дедом поцапались. Дед наш казак до мозга костей, а отец, тот своим казачеством не шибко дорожит. – Я, брат, за то, чтобы казачьего сословия не было. Казаки такие же люди, как и все, и нечего им на особом положении быть. – А не переменишься ты, как нагрянут к нам мужики казачью землю делить? – Не переменюсь. Землей с крестьянами мы должны поделиться. Только тогда и можно будет новую жизнь строить. – А какая она должна быть, эта новая жизнь, с чего вы ее начинать собираетесь? – спросил в свою очередь Семен. – Начнем с того, что каждый должен своим трудом жить. На богатых спину гнуть никто при Советской власти не будет. Эта власть батраков и бедноту начнет в люди выводить. – Ну, брат, всех бедняков в люди вывести нелегко. Всех вдруг сытыми не сделаешь, – сказал Семен. – Конечно, в один год с этим не справишься, – согласился Тимофей. – Тут и поработать и повоевать с разной сволочью доведется. А ты, значит, тоже собираешься скоро в люди выйти? – Об этом-то и вся думка, брат. – Так вот что я тебе скажу. Первым делом нынче совдеп из станичного общественного амбара тебе и другим беднякам семенную ссуду даст. И даст ее без всякой платы. А для бедных казачьих вдов и сирот общественные запашки будем устраивать. Богачей на эти запашки, если придется, силой заставим ехать. Пусть и они для народа поработают. – Нет, с ними так не выйдет. Они скорее всего тут за шашки возьмутся. – Ну, тогда пусть на себя пеняют. Тогда мы их в порошок сотрем. Роман слушал эти слова Тимофея, и хотелось ему иметь в своей жизни такую же большую и определенную цель. Жить не так, как трава растет, а как живут люди, чьи мысли стали для Тимофея его мыслями и стремлениями. И тут Роман вспомнил про своего дядю Василия, и яснее представился ему загадочный облик этого человека. Помолчав, он сказал Тимофею: – Лежу вот и думаю: что бы сказал сейчас дядя Василий? – О, тот бы сказал, он не с мое знает. Это, брат, идейный человек, – весело отозвался Тимофей. – Я бы и сам хотел его послушать, уму-разуму поучиться. На охоте пробыли казаки полторы недели. За это время Тимофей и Роман успели крепко сжиться и, несмотря на разницу в возрасте, стать большими друзьями. Роману нравилось, что Тимофей смотрит на него, как на равного, что с неизменным уважением отзывается он о дяде Василии. Привязался и Тимофей к Роману. Ему казалось, что Роман чем-то повторяет его собственную молодость, такую недавнюю, но ушедшую навсегда. И, глядя на него, разговаривая с ним, он невольно любовался и лихо начесанным на бровь его чубом, и безотчетным молодечеством, которое так и сквозило во всей его фигуре. Как ни странно, но именно случай с косулей заставил Тимофея заинтересоваться им, приглядеться к нему поглубже, а потом и привязаться к нему. XIIIВешнее марево струилось над сопками. В желтой пене плавало высокое солнце. Над березовыми лесами заречья в веселой суматохе кружились стаи белогрудых галок. От их счастливого беспокойного крика стоном стонала даль. На присохших буграх горела ветошь. Драгоценка, затопив прибрежные тальники, подступала к плетням огородов. В поселке гудели пасхальные колокола. Целые дни напролет принаряженные казачата толпились на колокольне, упоенно трезвонили. Только поздно вечером с боем выпроваживал их оттуда церковный сторож Анисим и, крестясь на бронзовую икону над входом, замыкал обитые крашеной жестью двери. Широкие, прямые улицы были начисто выметены. Во многих местах торчали высокие козлы качелей. На игрищах, радуя глаза шарфами из цветного китайского гаруса, водили хороводы девки. Молодежь, щеголявшая в контрабандных хромовых картузах, играла в городки и чехарду. Старики катали бабки, резались в карты на майданах, вели на завалинках нескончаемые беседы обо всем, что тревожило и волновало их. Сергей Ильич послал к Каргину Алешку с запиской, в которой просил его прийти к нему как можно скорее. Каргин приоделся и вышел из дома. Поскрипывая лакированными с рантом сапогами, пошел он по самой середине улицы, раскланиваясь со встречными казаками. У Чепаловых были гости. В зале, заставленном цветами и мягкой мебелью, обливаясь белым паром, клокотал пузатый серебряный самовар. На угловатом столе, над аппетитными окороками, над барашками и курочками из свежего сладкого масла возвышались расписанные куличи. Они сияли розовым великолепием утыканных изюмом голов. Сахарные ангелы отдыхали на них. За столом сидели станичный фельдшер Гусаров, его жена, дьякон Воздвиженский и незнакомый, смотревший исподлобья, смугловатый человек. Постукивая серебряной чайной ложечкой о блюдце, незнакомец что-то рассказывал. Его жадно слушали. – А, Елисей Петрович! Проходи, проходи. Заждались мы тебя, – глуховато забубнил Сергей Ильич и, повернувшись к незнакомцу, махнул рукой. – При этом можно. Свой человек… Эх, да вас надо познакомить. Незнакомец оказался казачьим офицером из Кайластуевского караула Истоминым. В станицы четвертого отдела Истомин приехал из Маньчжурии от атамана Семенова. Привез он семеновские воззвания. – Кого из вас, господа, не затруднит прочесть одно из воззваний? – спросил Истомин. – По этой части все данные у Ионы Корнилыча, – кивнул на Воздвиженского Гусаров. – Да, да, это уж надо Ионе Корнилычу, – подтвердил Сергей Ильич. Дьякон откашлялся в красный шелковый платок, закрутил свои огненные усы и загудел, как в трубу: – «Братья казаки и крестьяне Забайкалья! Россия – наша многострадальная великая родина – переживает суровую годину. Свергнув Временное правительство, высшую власть в стране захватила в свои руки кучка людей, называющих себя большевиками. Они устанавливают свои порядки. Церкви разграблены, монастыри разрушены. Колокольный звон не радует сердца верующих – он запрещен…» – Ну, тут, знаете ли, атаман перестарался, сгустил, так сказать, краски, – перебил дьякона Гусаров. – У нас в станице целый день трезвонят, да и у вас тоже. А ведь никто ни слова… – У него, по-видимому, разговор насчет городов. Там действительно приструнили, – вмешался Истомин. – Да это, в конце концов, и не важно. Это чтобы строка позабористей получилась. – Продолжайте, Иона Корнилыч. Дьякон снова кашлянул и принялся читать дальше. Когда он кончил, Сергей Ильич, весело оглядев своих гостей, сказал: – Крепко написано. Стало быть, атаман чувствует себя сильным. – Только больно истерично, – съязвил Гусаров, – а так ничего, в самую точку бьет. – Наконец нашелся добрый человек. Он проучит всю сволочь. Интересно, кто он такой и откуда? – спросил Каргин. – Он, Елисей Петрович, забайкальский казак. Родился и вырос в одной из ононских станиц, а именно: в Дурулгуевской. Он очень простой человек и в то же время решительный. Одним словом, человек дела. В семнадцатом году в Петрограде он одним из первых отдал себя в распоряжение Временного правительства. Он собирался тогда обезглавить большевистскую партию, найти и убить самого главного большевика – Ленина. Именно это и привело его в Петроград. Из всех попыток атамана ничего не вышло. Тогда ему, видите ли, было поручено Временным правительством сформировать для борьбы с революционными рабочими Петрограда бурят-монгольский конный полк. Работа по формированию протекала успешно. Атаман уже готовился грузить полк в эшелоны, как большевики взяли власть в свои руки. Тогда он решил использовать полк для борьбы с ними в Забайкалье. – А много у него войска? – Нет. Русских – триста-четыреста человек. Есть румыны и японцы. Но больше всех чахаров и хунхузов. – Да это прямо-таки Ноев ковчег какой-то, – снова не удержался успевший подвыпить Гусаров. – А что за народ чахары? – обратился к Истомину Каргин. – Это одно из монгольских племен, живущее во Внутренней Монголии. – А что им у нас надо? – снова, ни к кому не обращаясь, произнес с улыбкой Гусаров. Сергей Ильич напал на Гусарова: – Вы, Федор Алексеевич, все посмеиваетесь, все посмеиваетесь. А тут не посмеиваться надо, не за слова цепляться. Тут надо о деле думать. Сам я так полагаю, что атаману нужна подмога, а то будь он хоть семи пядей во лбу, но раз поддержки ему от народа не будет, то ничего не сделает. Все дело в народе. – Это-то ясно… Да ведь народ больно равнодушен к Семенову. – Как сказать. Копните поглубже, так другое запоете, – раздраженно стоял на своем Сергей Ильич. – Буду только рад, – примирительно ответил Гусаров. – Давайте лучше выпьем за здоровье атамана. Когда выпили, заговорил Воздвиженский: – Хорошо написано в воззвании о хулиганстве. Хулиганов действительно развелось много. И виновата в этом власть. У нас вчера был очень дикий случай в Орловской. Фронтовики подгуляли и заспорили, у кого хватит духу сбросить колокол с колокольни. – Да что вы говорите! – А вот Федор Алексеевич подтвердит, – кивнул дьякон на Гусарова. – Да, да, был такой случай, – пережевывая кусок ветчины, буркнул тот. – Ну, один, конечно, и вызвался. Некий Самойлов. – Это какого же Самойлова? – Гавриила, младший сын. – Это известный хулиган. Он перед войной у меня в работниках жил. Знаю его, сукиного сына, – махнул рукой Сергей Ильич. – Так вот, этот самый Самойлов взобрался на колокольню. Встал в пролете и крикнул детворе: «Зовите народ, ребятишки, сейчас представление устрою!» – Смотри ты, какой мерзавец! – Да, именно мерзавец… Когда сбежался народ, он взял да и перерезал веревки, которыми был привязан средний колокол. Колокол, конечно, вдребезги. Старики тут же решили расправиться с этой сволочью. Спустили его с колокольни по лестнице. Крепко изувечили. Да и совсем бы порешили, если бы не вмешалась милиция. Теперь, почитай, вся станица на фронтовиков зубы точит. – Колокол – это случайность, – заговорил Истомин. – Этим органической ненависти в народе к новым порядкам не вызовешь. Но вы здесь можете неплохо сыграть и на этом. У вас, по-моему, господа, обстановка исключительно благоприятная. Во-первых, убийство, совершенное вашим фронтовиком на масленице, во-вторых – колокол, а в-третьих – попытки мужиков лишить казаков вечно принадлежавшей им земли. Все это на чаше весов потянет в нашу пользу. Этого не упускайте из виду. – Это верно, – согласился Каргин. – А когда Семенов перейдет от слов к делу? – Вы говорите о выступлении, Елисей Петрович? Каргин кивнул. – Этого нужно ждать со дня на день. Но ведь это будет уже третье выступление. Атаман еще в марте пробовал наступать. Однако слабая материальная база и малочисленность отряда обрекли наступление на неудачу. Красная гвардия и вернувшийся с фронта поголовно большевистский Первый Аргунский полк загнали атамана в Маньчжурию. – А теперь не может случиться то же самое? – Нет. Теперь дела не те. Атаман имеет весьма ощутительную помощь от наших союзников. С организационной неурядицей покончено. Большая работа проведена среди ононского и караульского казачества. Обеспечены восстания в тылу. Словом, до прихода атамана остались считанные дни. – Это приятная весточка. Стало быть, надо готовиться. Как ты, Елисей, думаешь? – спросил Сергей Ильич. – Тут и думать нечего. Надо сколачивать надежных казаков. – Вот это похвально. Так и нужно действовать, – польстил Каргину Истомин. – Ну, и мы у себя не отстанем в Орловской, – прогудел дьякон. – Взрыхлим, так сказать, почву… К вечеру Истомин уехал по другим станицам и поселкам сколачивать контрреволюционные группы, из которых выросли потом, через год, оголтелые кулацкие дружины, творившие суд и расправу над всеми, кто сочувствовал красным. Проводив его, Сергей Ильич вышел с гостями на улицу. На площади толпилась молодежь. Федот Муратов и еще какой-то парень в широких плисовых штанах играли с девками в горелки. Тут же, неподалеку, казаки катали бабки, играли в карты. Кто-то грубым, пропитым голосом громко кричал: – Замирил, да три с полтиной под тебя! – Видать, крупная игра идет. Боюсь, что скоро кулаки в ход пойдут, – рассмеялся Гусаров. – Чего доброго, а за этим у наших дело не станет, – отозвался Каргин. Сергей Ильич глубоко и шумно вздохнул, поглядел на площадь, на ясный и теплый закат, весело сказал: – Ну, братцы мои, полегчало на сердце. Может, оно и опять по-старому заживем. А то ведь и на улицу показаться страшно было. Заставим мы всю шантрапу под нашу дудку плясать, другие у нас теперь разговоры с ней будут. – А не рано ли, Сергей Ильич, торжествуешь? – опять усмехнулся Гусаров. – Нет, не рано. Вот дождемся атамана, а там и начнем дураков уму-разуму учить. – И он, прищурив глаза, сладко потянулся, как сытый кот. XIVНа площади, возле церкви, собралась молодежь со всех концов поселка ставить большие качели. Крепко связанные березовыми кольцами шестисаженные бревенчатые козлы подымали длинными ухватами, сделанными из бастрыков. Поодаль толпились, луща китайские земляные орехи, казачата и девки, покуривали на камнях у церковной сторожки старики. Постановкой качелей заправлял Федот Муратов, обосновавшийся после возвращения с фронта у Платона Волокитина, от которого и ушел на службу. Вернулся он с полным бантом Георгиевских крестов. На Царской улице им откровенно восхищались. Богачи тонко льстили ему и всеми силами старались поссорить его с революционно настроенными фронтовиками. Обрабатывали Федота толково, и скоро забыл он, как собирался «пускать пух» из поселковых тузов, когда возвращались домой. Горделиво похаживая по улицам с гармонью через плечо, не разлучался он ни на минуту с крестами, а пьяный шумел и куражился больше прежнего. От своих недавних единомышленников отшатнулся и даже не здоровался с ними. Тимофей Косых дважды пытался поговорить с ним по душам, но всякий раз Федот отделывался шутками. Когда же Тимофей в упор спросил его, долго ли он будет еще носить на себе старорежимные побрякушки, Федот побагровел, гневно мотнул рыжим чубом и сказал, отчеканивая каждое слово: – Ты моих крестов не трогай, они мне не мешают. Носил их и буду носить, а в советчиках не нуждаюсь. – А если их силой с тебя снимут? – Пусть попробуют… Горло перерву, а крестов не дам. Никто мне их заслуживать не помогал, нечего и теперь соваться. Я своим умом живу. – Своим ли? – У тебя не занимал. – Вон ты как заговорил, – перестав улыбаться, разочарованно протянул Тимофей, а на прощание жестко бросил: – Ну-ну, смотри, Муратов. Голова у тебя шибко кружает… После этого разговора Федот перестал заходить к Тимофею. Потом наслышался Тимофей, что зачастил Федот к Чепалову и Каргину, встречаясь с которыми на народе всегда здоровался за руку как с равными. «Хитро оплели Федотку, – подумал он тогда про Сергея Ильича и Каргина. – Не мешало бы им хвосты прищемить». …Ставить качели Федот явился навеселе. Был одет он в белую чесучовую рубашку и в необъятно широкие шаровары с алыми лампасами батарейца. От всей его широкой медвежьей фигуры так и веяло силой и молодечеством. Где ничего не могли поделать трое, он подбегал и легко управлялся один, вызывая одобрительные замечания стариков. Когда первые козлы стали подымать вверх, Роман охотно откликнулся на призыв Федота вместе с ним взяться за ухват, хотя и знал, что по силе он ему далеко не пара. Подымали козлы рывками. Торопливо перебегая под нависшими грозно бревнами, которые удерживались на привязанных к кольцу канатах, они ловко подхватывали их ухватом в самых опасных местах. Федот все время возбужденно командовал: – Раз, два, взяли! – и со стоном налегал на ухват так, что Роман, желая не отстать от него, напрягался изо всех своих сил. Оставалось сделать последние усилия, и козлы бы встали на место. Но, чтобы придать им устойчивость, требовалось все время плавно и осторожно разводить их комли в стороны. Одно из бревен разводил Платон Волокитин, играючи управлявшийся с ним. Но в это мгновение другое бревно, за которое вчетвером держались жидковатые в кости парни, попало в мягкую почву и стало скользить. Толпа испуганно вскрикнула. Козлы покачнулись и сначала медленно, а потом все быстрей и быстрей стали падать. На минуту падение их задержали торопливо, невпопад подставленные со всех сторон ухваты. Роман и Федот, желая окончательно удержать козлы, кинулись под них поближе к вершине и, рискуя быть раздавленными насмерть, натужно подперли их. Может, они бы и удержали их, если бы не лопнула скреплявшая ухват веревка. Роман не устоял на ногах и упал на спину, глядя широко раскрытыми от ужаса глазами на ринувшиеся вниз козлы. «Пропал, – мелькнула в его голове мгновенная мысль, и он представил, как хрустнут его раздробленные под страшной тяжестью кости, как брызнет во все стороны кровь. Но Федот не растерялся. Он успел принять козлы на вытянутые кверху руки. Ослабив тем самым силу удара, подставил он под них правое плечо и с нечеловеческим напряжением, пошатнувшись, удержал их. Роман вскочил на ноги, и первое, что он увидел, были напряженные до отказа руки Федота. Федотово лицо было залито клейким потом, глаза вытаращены. И Роман понял, что он едва держится. Поняли это и другие. Кинувшись на выручку Федоту, Роман увидел, как Платон, нагнувшись, скользнул под козлы. Как будто шутя, уперся он в них, но у Федота сразу перестали дрожать руки, и он облегченно переступил с ноги на ногу. „Ох и чертяка этот Платон“, – подумал с восхищением Роман, когда подцепленные ухватами козлы снова полезли в небо. Федот выплюнул изо рта кровавый вязкий ошметок, подошел к Роману, хрипло спросил: – Ну как, Улыбин? – Да ничего. – Молодчага, молодчага! Поставим качелю – гулять пойдем. Пойдешь? – Пойду, – охотно согласился Роман. Уже козлы были поставлены и на них лежала суковатая толстая матка, сидя на которой верхом привязывал веревки для качелей босой Данилка Мирсанов, когда на площади появились подгулявшие низовские фронтовики. Были тут Гавриил Мурзин, Лукашка Ивачев и еще человек шесть. Сняв фуражки, почтительно поздоровались они со стариками, поздравили их с праздником. – А христосоваться разучились? – насмешливо спросил их Никула. – Вином от нас шибко пахнет, – пошутил Иван Гагарин. – А мы не побрезгуем. – Ну, когда так, давай похристосуемся, – подошел к нему Гагарин, снимая на ходу фуражку. – А я против! – закричал Лукашка Ивачев. – Не хочу христосоваться – и баста! Зря ты, Гагарин, это делаешь. Не одобряю. – Ты помолчи, помолчи, балаболка! – напустился на Лукашку Платон. – Ежели сам не хочешь, так другим не мешай. – Нет такого запрету, чтобы молчать. Не командуй тут! К Лукашке подошел Федот, положил ему руку на плечо: – Ты в другом месте шеперься. Нечего над стариками выкомаривать тут. Лукашка в ответ ухмыльнулся, потрогал на груди Федота один из крестов и спросил: – Скоро ты эти царские жестянки снимешь? – Не лапай грязными руками! – А вот лапну. Возьму да оборву зараз… – Как бы тебе голову не оборвали. – Мне? Голову? Ах ты, старорежимная морда! – закипятился Лукашка и толкнул Федота в грудь. Федот, не говоря ни слова, слегка толкнул его в грудь. Лицо у Лукашки побелело, затряслись губы. Он выхватил из-за голенища короткий кинжал и кинулся с руганью на Федота. Но его успел ударить по руке Роман, и кинжал выпал. Роман наступил на него сапогом. Тогда Гавриил Мурзин замахнулся на него и закричал: – Уйди, сопляк, с дороги, а то напополам перешибу! Твое дело сторона. – Уйди, Ромка! – закричал от сторожки на сына Северьян. Роман отошел. А Мурзин повернулся к Федоту: – Ты что же, Федотка, перекрасился? По-другому теперь поешь? Смотри, не становись поперек дороги. Растопчем, как цыпленка. – Кто же это такой храбрый? Не ты ли, колченогий? – А хотя бы и я. – Да я тебя одним пальцем в землю до ушей вобью. Этого Мурзин не вынес. Он ударил Федота и заорал: – Бей старорежимца! Фронтовики только этого и ждали. Они окружили Федота, замахали кулаками. Сначала Федот смеялся и шутя отбивал сыпавшиеся со всех сторон удары. Но Лукашка изловчился и так цапнул его за кресты, что оторвал их вместе с добрым куском рубахи. Тогда Федот схватил его за шиворот. Плохо пришлось бы Лукашке, если бы не вцепились в Федота, не повисли на нем прибежавшие на шум Тимофей и Симон Колесников. Тяжело дыша, долго таскал он их на себе, как кабан вцепившихся в него собак, но осилить не мог. Мешала зашибленная рука. – Перестань, Федот, перестань, – уговаривал его Тимофей. – Разве не видишь, что они с перепоя. – Нет, пусти! Передавлю я их всех. За что они меня старорежимцем зовут? – Спьяна. Какой ты, к черту, старорежимец? Успокойся давай. Мы старорежимцев вместе с тобой бить будем. – Вот за это люблю… – повеселел Федот. – Спасибо тебе, Тимошка. А кресты мне в таком разе не помеха. – Верю, Федот, верю. – А раз веришь, пойдем выпьем. Старики, посмеиваясь, наблюдали за ссорой фронтовиков. Многие из них в душе были недовольны вмешательством Тимофея. Им хотелось, чтобы Федот проучил «краснопузых», как окрестили они фронтовиков, более основательно. Об этом думали Платон и Епифан Козулин у сторожки, Елисей Каргин, наблюдавший за дракой из окна своего дома, и многие другие. Только Северьян да Семен Забережный были рады появлению Тимофея. Северьян не одобрял поведения фронтовиков и сочувствовал Федоту, но он терпеть не мог драк. А Семен Забережный жалел, что фронтовики умеют пить, да не умеют себя сдерживать. Он сочувствовал им и охотно разговаривал с ними, все стараясь понять, каких перемен нужно ждать теперь в жизни. Тимофей и Семен увели фронтовиков по домам. Федот пошел надеть другую рубаху. Старики, решив, что смотреть больше не на что, также стали расходиться. У качелей остались только парни и девки. А поздно вечером, когда Тимофей вернулся с игрища и лег спать, его разбудил перепуганный Платон: – Беда, паря Тимофей, – сказал он, как только вышел к нему Тимофей на крыльцо. – Какая? – Федотку убивают. – Кто? – Да узнал я двоих, Гавриила и Лукашку. Заявились к нам с винтовками, давай дверь с крючьев срывать. «Подавай, кричат, Федотку, а то раскатаем по бревнышку». Федотка услыхал, да и выпрыгнул в кухне из окна. Его они заметили, да и начали по нему палить. Три раза стреляли. Только, кажись, не потрафили. Убежал он… Как же, паря, так-то! – возмущался Платон. – Перепугали моих ребятишек, как бы уродами их не сделали. Ведь это самое последнее дело – пальбу устраивать. Пуля, она в Федотку-то не угодит, а кого-нибудь со стороны свалит… Тимофей никак не ожидал этого. И Гавриил и Лукашка обещали ему больше не связываться с Федотом. А теперь вон на что решились. Нужно было что-то делать. И Тимофей надумал. Заседлав коня, он поскакал в станичный совдеп к Кушаверову. Кушаверов решил, что виновников нужно обезоружить и предать суду. Утром во главе взвода орловских фронтовиков прискакал он в Мунгаловский. Всех, кто гонялся за Федотом, обезоружили, и Кушаверов заявил, что их будут судить по революционным законам. Когда он уехал, обезоруженные пришли к Тимофею. – Отличились, ребятки? – встретил он их вопросом. – И не стыдно? Мурзин обреченно махнул рукой: – Какое там не стыдно… Легче сквозь землю провалиться… И как это Кушаверов так скоро дознался! – Я к нему ездил. – Ты? Вот так товарищ! Ну, не ожидали мы от тебя этого, Тимофей. – А вы хорошо сделали? Ведь вы Советскую власть ославили, охулку на нее положили. А в таком разе я и отца родного не пожалею. Один дурак порешил двоих, озлобил против нас весь народ. А тут еще вы надумали самосуд устраивать. – Вино попутало, все оно, окаянное, – согласился Мурзин. Но Лукашка все еще храбрился, не видя ничего особенного в своем поступке. Он принялся кричать на Тимофея: – И ты перекрасился? Тебе Федотка дороже нас сделался. Ну погоди!.. – Ты меня не пугай, – оборвал его Тимофей. – Тут тебе не шутки. Раз ты становишься поперек нашей власти, пакостишь ей, тут жалости быть не может. – Ничего я не пакостил. – Не пакостил?.. Да вы столько опять наделали, что не скоро расхлебаешь. Федотка нам не враг. Просто парню жалко со своими крестами вдруг расстаться. Только все равно, не сейчас, так потом расстанется. У него сейчас ум за разум зашел, голова закружилась. А вы убивать его вздумали. Не там вы врагов видите. Лукашка сдал. Он более спокойно проговорил: – Так-то оно так, а зачем же у нас оружие отобрали? Не имеют они на это правое. Мы жаловаться поедем. Чем мы теперь при случае буржуев бить будем? Ведь нас теперь голыми руками передавить могут. – Не об этом теперь забота, – сказал Мурзин. – Страшно делается, как подумаю, что нас, дураков, своя власть судить будет. – Это верно. Нас судить, а сволочь всякая над нами смеяться будет. Ух, гады!.. – снова закипятился Лукашка. – А вы раньше времени голов не вешайте, – утешил их на прощание Тимофей. XVНа качелях с веселой песней качались девки. Ветер с Драгоценки трепал их цветные юбки, платки на плечах и ленточки в косах. Вешнее солнце освещало счастливые, возбужденные лица девок, сияло на запястьях и серьгах. Скрипела, гнулась толстая матка, глухо гудели козлы, а девки бесстрашно раскачивались все пуще и пуще. На концах широкой доски, у веревок, стояли самые отчаянные. При взлете они оказывались на мгновение выше матки и широко раскрытыми глазами видели через нее не только ближние сопки, но и площадь, и дома, и улицы, усеянные праздничными группами людей. При щемящих сердце падениях девки испуганно вскрикивали, жмурили глаза, но все не унимались. Внизу стояли парни и подзадоривали: – А ну, Ольга, поддай! – Не сдавайся, Манька! Укачай их, чтобы голова скружала… На одном конце доски стояла смуглая, с гибким и стройным телом девушка в ярко-алой шелковой блузке и полосатом платке. Захлебываясь от ветра, жмуря большие сияющие глаза, не переставая беспричинно смеяться, взлетала она над маткой, распрямлялась, сгибая в коленях тесно сжатые ноги, сильным резким движением разгоняла качели быстрей и быстрей. На лице ее было выражение такой неуемной радости и подмывающего веселья, что подошедший к качелям Тимофей Косых невольно залюбовался на нее. Не отрываясь, глядел он на девичьи руки, словно вылитые из бронзы, на смоляные локоны, выбившиеся из-под платка. Скоро девушка заметила, что Тимофей пристально разглядывает ее. Она повернулась и смело встретила лучистыми горячими глазами его взгляд. В следующий раз, пролетая мимо него, она что-то крикнула и зарделась, но слова ее потонули в визге и хохоте девок. «Вот это деваха! – с восхищением, не переставая наблюдать за ней, подумал Тимофей. – Обязательно заговорю с ней». Вдоволь накачавшись, девки уселись отдыхать на устроенных возле качелей лавках, шепчась и пересмеиваясь. Но посидеть им пришлось недолго. Назарка Размахнин широко развел свою зеленомехую гармонь и грянул залихватскую «барыню», подмывающую ринуться в круг и плясать, плясать до упаду. Парни не вытерпели и понеслись приглашать девок. Не отстал от них и Тимофей. Подбежал он, опередив других, к приглянувшейся девушке и, молодцевато стукнув каблуками, пригласил ее плясать. Она согласилась. Схватив за руку, увлек ее Тимофей в круг и тут только почувствовал по размашистому стуку в груди, что он взволнован. И он не в шутку упрекнул себя: «Старик-старик, а сразу помолодел, как по душе девку увидел». Во время пляски, улучив минутку, Тимофей наклонился к девушке и тихо спросил: – Вы здешняя будете? Она кивнула. – Чьих будете? – Мунгалова. – А как зовут? – Все так же. – Да как же все-таки? – Феней. – А где вас не видно было? – Я весь пост на заимке со скотом прожила. – И не надоело? – Надоело, да еще как… Радехонька, что домой вырвалась. – До службы я вас как будто не встречал. – Ой, врешь!.. – рассмеялась озорно Феня. – Встречал. Как-то один раз на свадьбе… – Она не досказала. Пляска кончилась, и девки бросились к лавкам. Феня последовала за ними, крикнув на прощание: – Потом скажу!.. После ужина Тимофей заторопился на вечерку, надеясь повстречать там Феню. Когда он пришел, вечерка была в разгаре. В избе плавали табачный дым и желтая пыль избитой множеством ног в труху соломы, которой был устлан пол. Тимофей остановился у порога, поискал Феню глазами, но не увидел. Только когда в избе стало на минутку тихо, он услыхал ее голос. Она сидела в кути, где хозяйка избы старуха Шулятьиха курила длинные, толстые цигарки из крепчайшего самосада и рассказывала какую-то бывальщину. Тимофей протиснулся в куть, поздоровался с Шулятьихой за руку. – Можно с вами посидеть? – Посиди, посиди, если охота пришла, – показывая коричнево-желтые зубы, рассмеялась понимающе Шулятьиха и подвинулась, освободив ему место между собой и Феней. – Вы, Феня, почему не пляшете? – Развеселить ее надо, – отозвалась Шулятьиха. – Она чего-то шибко скучная. Подсела ко мне, да и пригорюнилась. – Ничего не пригорюнилась. Просто с тобой посидеть захотела. – Ой, девка, по глазам вижу, что врешь. – Верно, верно, – поддакнул Тимофей. Феня вспыхнула, поднялась и побежала к девкам, звонко хохотавшим в переднем углу. Шулятьиха, поглядев ей вслед, сказала Тимофею: – Смущается тебя. Вишь, как зарделась, сердешная. Хорошая девка. Ты жениться-то не собираешься? – А что? – Да вот тебе и невеста. Славная девка, работящая, да и пригожая, из самых пригожих. Когда расходились по домам, Тимофей догнал у ворот Феню, тихо спросил: – Можно проводить? Она не ответила, но по тому, как поглядела на него, он понял, что можно, и смело взял ее под руку. Широкая улица была дымно озарена лунным светом. Немолчно шумела вдали Драгоценка, выли в сопках волки. У мунгаловского дома Тимофей и Феня присели на бревна. Но Феня все время оглядывалась по сторонам, порывалась уйти. Невольно переходя на «ты», Тимофей спросил: – Отчего ты такая беспокойная? – Боюсь. Увидят тут с тобой, так потом засмеют. – Ты ведь мне что-то рассказать хотела. – А домой меня отпустишь, так расскажу. – Нет, не отпущу. Возьму и уведу прямо к себе, – пошутил Тимофей. Она засмеялась и спросила: – Ты помнишь свадьбу у Чепаловых? – Как же, помню. В тот год я ведь на службу пошел. Стало быть, целых пять лет прошло. – С той свадьбы я тебя часто вспоминала. – Да что ты говоришь! Вот не знал. Уж не пробовал ли я тогда ухаживать за тобой? – Ты тогда и не замечал меня. Ведь мне всего тринадцать годов было… Собрались мы тогда с девчонками да пошли поглядеть, как Чепаловы свадьбу встречать будут. Пришли спозаранок, еще солнце не закатилось. Ждали на холоде долго-долго. Помнишь, сколько народу тогда собралось? В дому полно и на крыльце, в ограде и за воротами. А свадьба будто пропала – не едет и не едет. Мы, ожидаючи, все глаза проглядели. А потом все вдруг закричали: «Едут! Едут!» – и почал народ с места на место метаться. Я про себя решила, что самое интересное в доме будет, да и шмыгнула туда. На заднюю половину кое-как пробралась, а дальше никак не могу. Народ стоит стеной и не двигается, а потом вдруг как шарахнется, как начнет толкаться, так только отскакивать успевай, чтоб не раздавили. Сжали меня, и не могу выбраться ни взад, ни вперед. А свадьбу той порой у крыльца встретили и в дом повели. Народ совсем обалдел. Тут меня так притиснули к печке, что у меня слезы из глаз посыпались. И ничего-то мне не видно, кроме чьей-то спины в полушубке. Слышу, что жених с невестой и поезжане в зал проходят, а мне не видать. Не вытерпела и закричала: «Ой, задавили!» Впереди меня стоял здоровенный казачина, я ему как раз до кушака была. Начала я его кулаками по спине бубнить да упрашивать: «Дяденька, вытащи меня». Дяденька добрый попался. Взял он меня на руки, поднял выше всего народу, да и посадил на чепаловскую печку. Оттуда уж я все осмотрела, все увидела. В этом месте Феня расхохоталась и лукаво спросила: – А знаешь, кто тот дяденька был? – Уж не я ли? – Ты, дяденька, ты! – закатилась раскатистым смехом Феня и, поднявшись на ноги, подала Тимофею руку. – Ну, дяденька, прощай до завтра. – Да ты посиди, посиди. – А уговор? – Ладно, ладно… Только не сердись, – поспешил согласиться Тимофей. Проводив Феню глазами, пока она не скрылась в сенях, он возбужденно зашагал домой и с горечью думал: «Стар я для нее. В дяденьки только и гожусь, ведь мне двадцать девять, а ей всего восемнадцать». Но назавтра, едва завидев Феню, он бросился к ней навстречу. И сразу стало ярче светить для него солнце, сильнее запахли почки на голых еще тополях, громче заворковали на крышах голубиные стаи. XVIРано утром Герасим Косых погнал на ключ лошадей. Поселок еще не проснулся. В широкой, чисто выметенной улице было пусто. Лошадиные копыта звучно рубили крепко схваченную ночным морозцем дорогу, ломали в лужах розовый от зари ледок. Из Киршихинского сивера доносилось исступленное токование тетеревов. Над головой ключа стояла покосившаяся часовня с обитым жестью осьмиконечным крестом на круглой замшелой крыше. Зачерпывая ведра, Герасим увидел на черной и скользкой стене часовни приклеенную хлебным мякишем бумажку величиной с тетрадочную обложку. Расплескивая воду, поставил он ведро на каменную приступку и принялся по складам разбирать на бумажке печатные косые буквы. До конца он не дочитал. Ему сделалось страшно, как конокраду, которого вот-вот поймают на ворованной лошади. Он испуганно огляделся по сторонам и с облегчением вытер выступивший на лбу пот. Никто его не видел. Долго не думая, сорвал Герасим бумажку и сунул за пазуху. Лошади еще не напились, но он щелкнул бичом и торопливо погнал их домой. В сенях на деревянной с резными спинками кровати спал Тимофей, разметав по цветастой наволочке черный чуб. Над кроватью, под самой крышей, висели на перекладинах прошлогодние веники, источая запах сухой листвы, у изголовья стояли винтовка и шашка. Едва Герасим притронулся к одеялу, как Тимофей проснулся, сел и принялся протирать кулаком глаза. – Гляди, какие штуковины везде налеплены. – Герасим протянул ему бумажку. Меняясь в лице, пробежал ее Тимофей глазами и спросил, чувствуя, что пересохло в горле: – Везде, говоришь? – Чуть не на каждом заплоте. В обратный путь я это только разглядел. – Срывал бы их к черту. – А ну их! – отстранился от него Герасим. – Еще подумают, что я налепил. Подальше от них, подальше… Тимофей кое-как оделся и выбежал на улицу, на бегу застегивая воротник гимнастерки. На перекрестке, у одного из заплотов, густо сгрудились казаки. Выше всех на целую голову стоял в толпе в лихо сбитой на самый затылок папахе Платон Волокитин. Он зычным голосом читал семеновское воззвание, водя по нему пальцем. Тимофей тихонько подошел и остановился у Платона за спиной. Многие из казаков сразу же подались прочь от заплота. Епифан Козулин, желая предупредить Платона, украдкой от Тимофея толкнул его в бок, но Платон продолжал читать. Дочитав до конца, он весело сказал: – Ну, казаки, дождались мы праздника. Теперь краснопузым крышка… – Разве? – ошеломил Платона Тимофей. Платон повернулся и сразу стал ниже ростом. Но, видя сочувствие поредевшей толпы, ободрился и с явной издевкой не сказал, а пропел: – Вот почитай, почитай… Сразу поверишь. – Таких бумажек я бы и тебе не советовал читать. – Тимофей быстро подошел к заплоту, сорвал воззвание и стал его рвать. Платон, скаля зубы, попросил: – Не рви, лучше дай на раскурку. Тимофей рассердился, голос его зазвенел от напряжения: – Может, сам налепил, а теперь на раскурку просишь. Ловкач… – Что ты, что ты, Тимоха! – не на шутку перепугался Платон. – Да я позже всех сюда пришел. Народ подтвердить может. Не греши, паря, не взводи на меня поклеп. Ведь тут дело не шуточное. – Если знаешь, что не шуточное, так нечего было горло драть. Вся улица тебя слышала. – Да я по дурности это, Тимоха, ей-богу, по дурности. – Раз по дурности, так не торчи тут. Уходи давай!.. Платон, продолжая оправдываться, повернулся и без оглядки пошел в свою ограду. Следом за ним, хитренько посмеиваясь про себя, стали расходиться и остальные. Старик Лоскутов, проходя мимо Тимофея, спросил: – Командуешь? Только недолго, однако, вам командовать. – Это еще посмотрим! – зло прокричал ему Тимофей и побежал в Курлыченскую улицу к своему товарищу Симону Колесникову. Немного погодя за ворота своей ограды вышел Елисей Каргин. Притворно зевая и потягиваясь, он окинул зорким взглядом оживленную улицу и уселся на лавочке у заплота… Чувствовалось, что сидит он здесь не зря. Так это и понял Симон Колесников, когда скакал мимо него посмотреть, не осталось ли еще где на заплотах семеновских воззваний. У Симона мгновенно созрела твердая уверенность, что Каргин причастен к этому делу. «Вишь, расселся, гад! Посмеивается, поди, над нами», – решил он и проехал, не здороваясь. А Каргин сидел и торжествовал. Пряча в усах довольную усмешку, думал: «Засуетились, голубчики, забегали. Только поздно. Казаки видели и читали. Посмотрим, какой теперь разговор в поселке пойдет». Скоро к Каргину подошли соседи. Поздоровались, присели рядом. Каргин пожевал кончик уса, не торопясь спросил Прокопа Носкова, бывшего надзирателя, что за гвалт в поселке. Прокоп страшно удивился, что Каргин ничего не знает. Он довольно оскалился и поспешил рассказать: – Воззвание, паря, кто-то везде понаклеил. Атаман Семенов зовет большевиков бить. Ловки бумажки настрочены, точка в точку бьют. – Прокоп перешел на шепот: – Я одну успел припрятать. Хочешь, покажу? Только не на улице. Пойдем ко мне в избу. Каргину оставалось только с готовностью согласиться, что он и сделал. В избе у Прокопа сошлось человек пятнадцать казаков. Были тут Платон, Епифан, Архип Кустов, старик Лоскутов с сыном и другие. Позже появился Никифор Чепалов. Каргин перемигнулся с ним и, почесывая у себя за ухом, начал читать воззвание. Потом, желая прощупать настроение собравшихся, спросил: – Как, казаки, думаете? Первым отозвался Прокоп: – Известно как. Шашку в руки, да на коня и пойдем помогать атаману. Каргин хотел было похвалить Прокопа. Но решил, что лучше промолчать. Он промычал себе под нос что-то неопределенное и снова уткнулся в воззвание. Это не понравилось Архипу Кустову, который после убийства брата Иннокентия рвал и метал. Он напустился на Каргина: – Ты чего мычишь, как бык! Ты пограмотней нас, потолковей. Чем мыкать, лучше давай говори, что делать теперь. Тут все свои, бояться нечего… Не пора ли, я думаю, приняться за низовскую сволочь да обезоружить ее… – Попробуй, обезоружь. Живо будешь там, где Иннокентий, – отозвался из-под порога Епифан. Каргин насупился, поглядел исподлобья на Архипа и сказал: – Ничему ты, Архип, не научился. Все такой же горлан. Не подумаешь, а орешь… Да разве время сейчас подыматься? Семенов еще неизвестно когда будет, далеко он. Вот когда поближе подойдет, тогда можно и нам заварить кашу. Поднимемся в ночь, да и ударим по Нерчинскому Заводу, выведем всех комиссаров под корень. А в нашей станице сотни четыре наверняка поднять можно. – Он подался вперед всем своим крепким телом и энергично махнул кулаком: – Только надо это сделать в самый раз. Навалиться и задавить! – А со своими что делать будем? – спросил Платон Каргина, но ответил ему Архип: – Не пожалеем, скрутим и их. Раз отказались от казачьего роду-племени – всех изведем. – Экий ты, Архип, горячка, – поморщился Каргин, словно раскусил гнилой орех. – Всех изводить не за что… кое-кого плетями уму-разуму поучим, и хватит с них. На веревочку вздергивать будем только самых вредных, вроде Ганьки Мурзина. – А Лукашку, а Тимошку Косых? – не унимался Архип. Но тут вмешался молчавший до этого времени старик Лоскутов: – Да подождите вы неубитого орла теребить. Вы послушайте, что я вам скажу. – Он хитро прищурился, топорща свою козлиную бородку. – Елисей вот говорит, что Семенов за горами. А он не за горами, а под носом. – Здесь Лоскутов снова сделал паузу, а потом торопливо выпалил: – В Михайловском семеновцев уже видели… Все удивленно повернулись к нему. До поселка Михайловского было всего тридцать пять верст. Каргин не вытерпел, перебил Лоскутова: – Да не может быть! Когда это было? – Как раз на Пасху. Проехало их через Михайловское человек пятнадцать. Ребята, говорят, все на подбор, взглянуть и то любо. Добрая половина из них офицеры. Самых отчаянных, надо быть, вперед-то послал Семенов. А знаете, кто у них за командира? Войскового старшину Беломестных помните, что у нас с кадровцами стоял? Он самый главный у них. На Нерчинский Завод они ехали. – Да откуда ты все это узнал? – Сват у меня с Михайловского гостил. Они как раз у него чай пить останавливались. Ночью дело было. Напились чаю, поблагодарили и потихоньку дальше поехали. А Беломестных свату сказал на прощание, чтобы ждали их скоро. – Зачем же это их черти несут? – спросил, разводя недоуменно руками, Платон. – Ведь их как миленьких в Заводе скрутить могут. А ежели там не скрутят, то на обратном пути всех перестреляют. Каргин, заметно повеселевший от этой новости, хлопнул Платона по плечу: – Не бойся, не перестреляют. Беломестных – человек не промах. Он все ходы и выходы в Заводе знает. А назад он другой дорогой поедет. Переберется на китайскую сторону, а там его не достанут. Так что уйти ему от комиссаров ничего не стоит. Платон снова спросил: – Не он ли, холера, у нас воззвания расклеил? Не ночевал он у вас, Никифор? – огорошил он сидевшего под порогом Никифора, заставив его густо покраснеть. Это не ускользнуло от Платона, он рассмеялся и продолжал: – Давай сознавайся, нечего крутиться. По лицу вижу, что был он у вас. – Да никого у нас не было! Чего ты ко мне привязался? – закипятился Никифор. – Заливай, заливай… А глядишь, ты ему и расклеивать помогал. – Брось ты, Платон, к человеку вязаться! – напустился на него Каргин. – Раз говорит он тебе, что не был Беломестных, значит, не был. А воззвания мог кто-нибудь и другой налепить. Только ведь он не дурак, руки, ноги небось не оставил. Пока шли у казаков разговоры, жена Прокопа собрала в горнице на стол. Прокоп, как и полагалось радушному хозяину, не пожелал отпустить собравшихся без угощения. Он пригласил их выпить и закусить и обиделся, когда Никифор Чепалов схватил папаху и торопливо попрощался с ним. «Не хочет с нашим братом водиться. Наверное, думает, что к нему потом в гости набиваться станем», – решил он про Никифора. Но зато он был доволен тем, что Каргин без всяких капризов зашел в горницу и присел к столу. Прокоп поднес ему стакан разведенного спирта, чокнулся с ним, предложил выпить за здоровье атамана Семенова. Каргин охотно согласился и осушил стакан до дна. Потом Прокоп с подносом в одной руке и графином в другой принялся обносить гостей вином, предлагая каждому пить за здоровье атамана. Всю свою жизнь Прокоп жил, подражая другим. «Как люди, так и мы», – было его излюбленной поговоркой. На самом деле его ничуть не интересовало здоровье новоявленного атамана, о существовании которого он и не подозревал до сегодняшнего утра. Но, взбудораженный разговорами соседей, он предлагал им теперь пить за Семенова только затем, чтобы сделать им приятное. Он так часто повторял фамилию Семенова, что Каргин не удержался и попросил его говорить потише. Прокоп смолчал, но затаил на Каргина обиду. «Вот и угоди на такого. Вечно все не по нему, вечно всем указывает», – злобился он. А Каргин тем временем строго приценивался к каждому из присутствующих в горнице, словно видел их всех впервые. Его очень радовало, что подняться с шашкой в руках готовы такие казаки, как Прокоп. Он знал, что Прокоп не трус, он призовой стрелок и лихой рубака. «Если пойдет на восстание Прокоп, пойдут и другие, весь поселок пойдет», – опалила его радостная уверенность. Он подозвал Прокопа, сам взял у него с подноса стакан и сказал: – За твое здоровье, Прокоп Филиппович, – и снова выпил до дна, чем растрогал Прокопа и заставил его забыть обиду. От Прокопа Каргин пригласил гостей к себе, и гульба пошла на славу. Все новые и новые казаки присоединялись к гулеванам. Поздно ночью, когда возвращались с гулянки, Каргин чуть заплетающимся языком посоветовал Платону изо всех сил распалять Федота и натравливать его на фронтовиков. Этим он надеялся привлечь Федота в нужный момент на свою сторону. XVIIВ сумерки, когда гульба на Царской улице была в самом разгаре, в поселок неожиданно прикатил на взмыленной паре Кушаверов. Остановился он у Симона Колесникова. Выбежавший встретить его Симон увидел, что приехал он не один: возле тарантаса стоял рослый, богатырского телосложения человек в бурке и черной косматой папахе. Здороваясь с Симоном, Кушаверов спросил, не поздно ли собрать народ. – По-доброму, только сейчас и собирать, да гулеванят у нас. С утра дым коромыслом идет, – пристально вглядываясь в лицо кушаверовского спутника, развел руками и виновато улыбнулся Симон. – Значит, нельзя? – угрюмо спросил кушаверовский спутник, подходя к нему. Симон охотно подтвердил это кивком. Приезжий взял Симона за рукав гимнастерки, властно бросил: – А все-таки, браток, придется тебе развернуться. Которые гуляют, тех нам не надо. Собирай немедля всех своих фронтовиков и бедноту с батраками. Скажи, что приехал и будет разговаривать с ними Флор Балябин. – Балябин? – изумленно переспросил Симон и сразу превратился в исполнительного казака-служаку. Кинув руки по швам, выпрямился, привычно гаркнул: «Слушаюсь, товарищ Балябин. Все будет сделано», – и как был в гимнастерке, без ремня и фуражки, так и выбежал из ограды. Весть о приезде Балябина заставила всех фронтовиков поспешить на собрание. Любому из них было известно, кто такой Фрол Балябин. Свой казак, уроженец Чалбутинской станицы, был он одной из самых крупных и ярких фигур, выдвинувшихся из революционной казачьей среды. Многие знали его с детских лет. Сын надзирателя горнозерентуйской тюрьмы, уволенного с этой должности за хорошее обращение с политическими, Фрол научился грамоте у находившегося перед отправкой на поселение в вольной команде большевика Малявского. Малявский крепко привязался к расторопному и смышленому казачонку за его смелость и удаль, за пытливый незаурядный ум. После восьмилетней каторги Малявскому разрешили поселиться в Чите. Там он не забыл своего ученика и помог ему поступить в читинское землемерное училище на одну из войсковых стипендий. В землемерном училище, восемнадцатилетним юношей, вступил Фрол в большевистскую партию и скоро стал одним из самых талантливых пропагандистов и агитаторов подпольной партийной организации. В читинских железнодорожных мастерских и на Черновских копях надолго запомнили рабочие веселого курчавого парня под кличкой Головастый. Когда началась империалистическая война, Балябин был послан учиться на офицера. Он блестяще окончил офицерское училище и в чине хорунжего попал на Западный фронт в Первый Аргунский полк. В полку завоевал он себе репутацию храброго и исключительно справедливого к казакам офицера. С его энергией и решительностью удалось ему довольно быстро сколотить в полку группу своих единомышленников. В нее вошли молодые офицеры Метелица и Василий Бронников, а также несколько рядовых казаков. В 1917 году аргунцы выбрали Балябина председателем полкового комитета. После Октябрьской революции полк одним из первых отдал себя в распоряжение Советского правительства и получил разрешение следовать к себе на родину с оружием в руках. Это было высокое доверие, и аргунцы поклялись оправдать его. В январе 1918 года аргунцы добрались до Читы. В это время из Маньчжурии выступил атаман Семенов, в недалеком прошлом всего лишь есаул Второго Читинского полка. И настолько велик был среди аргунцев авторитет большевика Балябина, что по его слову, не расходясь по домам, они двинулись на атамана. За полмесяца разгромили они в даурских степях семеновские банды и остатки их прогнали за границу. Только после этого отправились они на побывку в родные станицы с наказом Балябина – по первому зову Советской власти снова слететься в свой полк. …Спустя некоторое время собрались в избе у Симона человек тридцать. Попал на это собрание и Роман Улыбин, которого позвал с собой Тимофей, один из немногих мунгаловцев, служивших в Первом Аргунском полку. Роман охотно пошел с ним, но про себя опасался, что фронтовикам его присутствие не понравится. Поэтому, когда входили в избу, он задержался в сенях и пропустил вперед Тимофея. Прикрываясь его спиной, нерешительно перешагнул он через обитый соломенной вьюшкой порог и остановился, желая проверить, как отнесутся к его появлению фронтовики. Но он волновался напрасно. Его приход остался почти незамеченным. Люди ответили на его приветствие и забыли о нем. Обрадованный Роман поспешил устроиться в заднем темном углу, рядом с Семеном Забережным и Герасимом Косых, которые охотно отодвинулись, освобождая для него место на лавке. Все фронтовики, за исключением обезоруженных три дня назад, пришли с винтовками. В угрюмом молчании расположились они кто на лавке, кто на полу, настороженно поглядывали на приехавших и без конца курили. Те сидели в переднем углу под образами, и Кушаверов, сам не мелкого сложения, казался рядом с Балябиным просто подростком. В широкоплечей и крутогрудой фигуре Балябина все было ладно скроено и крепко сшито. У него был крупный с изрядной горбинкой нос, широкий рот и большие с опущенными вниз концами усы. Все это было вполне соразмерно и ничуть не портило его широкого и мужественного лица, а только придавало ему излишне суровое выражение. «Вот это дядя так дядя, – залюбовался на него Роман, – силушки ему не занимать. Пожалуй, Платон и Федотка супротив его жидковатыми будут. Кулаки-то как кувалды, а грудь как бочка». Кушаверов выкурил трубку, спрятал ее за голенище сапога и спросил: – Ну как, начнем, товарищи? – Начнем, пора. Больше ждать некого, – согласно отозвались фронтовики. Открыв собрание, Кушаверов предоставил слово Балябину. Чтобы лучше слышать, что он скажет, Роман из-под порога прошел вперед. Балябин с удивлением, как полагалось ему, посмотрел на него и неторопливо поднялся из-за стола. За спиной у него, вровень с верхней колодой окна, висела настенная лампа. Распрямившись, он заслонил ее своей курчавой головой. Негромким грудным голосом сказал: – Приехал я к вам, товарищи, прямо из Читы. Гнал на перекладных и днем и ночью. Снова запахло, братцы, у нас порохом на маньчжурской границе. Били мы с вами Семенова, да не добили. Снова высунул он свою волчью морду из-за кордона. Только теперь он гораздо крепче и опасней, теперь у него броневики и артиллерия и войск побольше. Но вся беда в том, что он страшен не сам по себе. За спиной у него стоят могущественные иностранные державы. Его подпирают всем, чем могут подпереть, весьма коварные господа империалисты. Гришка Семенов мечтает с их помощью сделаться полновластным хозяином Забайкалья и Дальнего Востока, но никогда им не будет. Кишка тонка у него для этого. Будет он только куклой в чужих зарубежных руках. Он им нужен, чтобы иметь удобный повод взять за горло нас с вами, посадить нам на шею нового царя, который плясал бы под их дудку. Вчера догнала меня в дороге телеграмма. Оказывается, во Владивостоке высадился японский десант. Можно не сомневаться, что следом за ними пожалуют туда американцы и англичане. Они зажгли у нас в дому пожар, а теперь будут стараться стащить все, что плохо лежит. Решили они не только покончить с Советской властью, но попутно оттяпать от России кусок пожирнее. Они приложат все силы, чтобы прибрать к своим рукам Приморье, Амур и Забайкалье. Тут Балябин тяжело передохнул, вытер ладонью левой руки свой вспотевший лоб и сказал, что предстоят теперь великие испытания, схватка не на живот, а на смерть. Решаться будет судьба Советской власти, судьба родной земли. Быть ли нам завтра гражданами свободной Советской России или попасть в иностранную кабалу – вот о чем должны сейчас задуматься все честные русские люди. Большевики знают, что эсеры и прочие подпевалы буржуев будут везде и всюду утверждать, что интервенты идут не врагами, а спасителями России. Но это коварная, подлая ложь. Добрую половину нашей Родины враги поделят между собой, а на другой посадят на спину народа помещиков и капиталистов. Разве могут помириться с этим революционные казаки – фронтовики и станичная беднота, чьими предками были Ермак Тимофеевич и Емельян Пугачев? Разве помирятся с этим рабочие и крестьяне Забайкалья? Пронизанные страстью и воодушевлением слова Балябина захватили всех без исключения. Фронтовики бросали недокуренные цигарки, чтобы ничто не мешало слушать. Едва Балябин умолк и присел на лавку, Лукашка Ивачев с горящими от возбуждения глазами крикнул: – Это что же такое получается, товарищ Балябин? Выходит, зараз две беды. Семенов нас к старому режиму вернуть хочет, а его заграничные хозяева – в своих подданных обернуть. Так, что ли? – Совершенно верно, товарищ Ивачев, – отозвался Балябин. Тогда Лукашка хлопнул об пол свою папаху и прокричал: – Нет, не бывать этому! Кулаками и зубами драться будем, а в неволю ни к японцам, ни к американцам не пойдем! Верно я говорю, казаки? – Верно! – дружно поддержали его изо всех углов. Пока шумела изба, как потревоженный улей, Роман попробовал представить себе, что случилось бы с ним, с его семьей, с посельщиками, если бы интервенты действительно завоевали родное Забайкалье. Представил и содрогнулся от боли и гнева. Он не выдержал, ткнул Семена Забережного в бок: – Воевать, стало быть, надо, а? – Выходит, что так, – согласился Семен, – голова, брат, Балябин-то. Раскрыл он нам глаза. После Балябина стал говорить Кушаверов. Поправив черную повязку, закрывавшую его левый глаз, не подымаясь с места, он спросил: – Ну, братцы, слышали, куда жизнь поворачивает? – Не глухие! – крикнули Гавриил Мурзин. – Война на носу, а ты у нас оружие отобрал. Нашел кого защищать. Ведь Федотка – заклятый старорежимец. – Правильно, – поддержал его Лукашка. – Он на свои кресты молится, а бог-то у него не наш. – Подождите, ребята, не горячитесь. Оружие мы вам вернем. Думаю, теперь вы им без дела махать не будете, – сказал Кушаверов, – теперь не время личные счеты сводить. Теперь надо свою землю, свой дом защищать от незваных гостей. Я думаю, что мунгаловцы не подкачают, – все на фронт пойдут. – В кусты не спрячемся! – задорно крикнул Лукашка. – Я хоть сегодня готов Семенова бить. Мы с ним еще не встречались, но встретимся. Первый Аргунский полк его в три дня от Оловянной в Маньчжурию вытурил, а ежели мы пойдем, ему и в Маньчжурии тошно станет… Но теперь разговор не об этом. Ты лучше, Кушаверов, скажи, долго ли вы будете наших богатеев по головке гладить да за холуев ихних вступаться? – Ты это о чем? – спросил Кушаверов. – А ты не знаешь? У нас тут сегодня все заплоты семеновскими воззваниями залепили. А кто залепил? Да наши богачи, их рук это дело. Когда ехал, слышал, поди, как гулеванят они на радостях. – Вон оно что! – свистнул Кушаверов. – Теперь понятно. А на кого вы думаете, кто мог сделать? Тогда вмешался Тимофей Косых: – Думаем мы на горлодеров с Царской улицы. А прямо на кого-нибудь показать не можем. Следов они не оставили. – А вы поищите. Мы не можем арестовать кого попало, но виновных живо скрутим. Валандаться с такими гадами не будем. – Арестуй Каргина да Чепалова – не ошибешься, точь-в-точь угодишь, – не унимался Лукашка. – Да не ори ты. Только тебя и слышно, – обрушился на Лукашку Тимофей. – Никто с тобой не спорит. Чепалову и Каргину мы – кость в горле. Только не пойманы они, чтобы засадить их в холодную. Схвати их, да не докажи, что они виноваты, так нас завтра же всех разорвут. Раз проморгали мы, горячку пороть нечего. Это вперед нам наука, чтобы поумней были, поглазастей. Только Тимофей закончил свою речь, как поднялся его брат Герасим и попросил слова. – Давай, давай, – подбодрил его Кушаверов. – Не согласен я с братом, – заявил Герасим и, показывая пальцем на Лукашку, добавил: – И с ним не согласен. По-моему, зря они на Каргина зубы точат. Богач Каргин, ничего не скажешь. Только он совсем из другого теста сделан, чем, к примеру сказать, Сергей Ильич. Этот, чтобы свои капиталы спасти, завтра же хоть китайцем сделается. А Каргин не такой. Семенова-то он, может быть, и ждет, но с чужеземцами родниться и не подумает. – Ерунду, браток, говоришь, – перебил Герасима Кушаверов. Герасим поклонился ему и сказал: – Извини, ежели тебе не нравится, а только такова моя мнения: сужу я не по-ученому, а по?своему. На Герасима закричали, зашикали со всех сторон, и он поспешил присесть на лавку, нервно покусывая кончик уса. Когда шум несколько стих, начал говорить Балябин. Протирая полосатым платком запотевшие стекла очков, он сказал: – Я не знаю вашего Каргина. Может быть, он и в самом деле неплохой человек и храбрый казак. Но ведь это не только богач, но еще и бывший поселковый атаман, которому не по душе советские порядки. Верно ведь, не по душе? – переспросил он присутствующих, и все подтвердили это – кто возгласом, кто кивком головы. – А раз так, – продолжал Балябин, – то этот человек будет рад Семенову настолько, что на первых порах не увидит, на чью мельницу льется семеновская вода. А когда разберется – родина уже будет потеряна. Да и что богатому родина? Рассуждают они не по-нашему. Они продадут свою душу кому угодно, чтобы спасти свои деньги. Боюсь, что в этом мы убедимся в самые ближайшие дни… – Ясно, нам с богачами не по пути. – Они золотом от самого сатаны откупятся, – раздались громкие возгласы, едва замолчал Балябин. Следом за ним вторично потребовал слова Тимофей и сказал: – Свернули мы, товарищи, в сторону. Не о том нужно толковать, плохой или хороший человек Каргин. Нас сегодня Советская власть спрашивает: готовы ли мы на фронт идти? Вот давайте и выскажемся об этом. Про себя я скажу, что готов в поход хоть сейчас. Если мы разобьем Семенова, то у всех врагов крепкую ступеньку из-под ног выбьем, да и здесь всех гадов заставим хвосты поджать. Давайте высказывайтесь, кто как решает. – Повоевали, хватит, – раздался из кути угрюмый бас. – Меня теперь на войну никакими калачами не заманить. Тимофей на мгновение опешил и повернулся туда, откуда раздался бас. Там сидел, прячась за висевшей на очепе зыбкой и теребя папаху, батареец Петр Волоков. Тимофей ожег его гневным взглядом: – Ты что же, Петр, тоже полинял? – Ничего не полинял, – закипятился Петр, – а только война мне вот где сидит, – показал он на пробитое шрапнелью плечо. – Я дома жить хочу, понимаешь? У меня все хозяйство распорушилось. Не впрягись я в него, как бык в ярмо, значит, детей по миру пущу. – А дадут ли тебе, Волоков, хозяйничать, как тебе любо? – спросил Кушаверов. – Кто же мне может не дать? Я никого не трогаю, не тронут и меня. А насчет иностранцев, так это еще бабушка надвое сказала: либо будут, либо нет. – Эх, Петр, Петр, – удрученно вздохнул Кушаверов, – не все ты обдумал… Не доведется тебе спокойно быкам хвосты крутить. Ты слышал, что говорил нам товарищ Балябин? – Ну и что же? – не сдавался Волоков. – А то, что тебя еще до семеновцев свои посёльщики на кол посадят. За грехи Никиты Клыкова каждому из нас кишки на барабан смотают, если рот разинем. Я тебе точно говорю… В это мгновение с дребезгом разлетелось стекло выходящего на улицу окна. Увесистый камень, никого не задев, пролетел через всю избу и ударился в дверь. Ворвавшимся ветром задуло лампу и едва мигавшую свечу. – Граната! Ложись! – раздался чей-то перепуганный голос. – Камень это, а не граната, – торопливо, но уверенно бросил Тимофей и, выхватив из кармана револьвер, бросился на крыльцо. Следом за ним выбежали Симон и Лукашка. Чей-то грузный топот донесся до них из переулка, ведущего на заполье. С каждым мгновением он становился тише. Тимофей раз за разом трижды выстрелил в ту сторону прямо с крыльца. Оттуда немного погодя ответили выстрелом. Симон по звуку определил, что стреляли из берданки. Тимофей и Лукашка перескочили через заплот и кинулись в проулок, но Симон остановил их, сказав, что они могут там нарваться на засаду. Гнаться за неизвестным отсоветовали и вышедшие тем временем на крыльцо остальные казаки. Когда снова зашли в избу и зажгли свечу, Семен Забережный, вытирая порезанную осколком стекла щеку, зло спросил Волокова: – Видел? – Видел, – рассмеялся Волоков. – Выходит, оно и впрямь я не все рассудил. – А свечу лучше потушить, – сказал Мурзин. – Как бы нам верно гранату не подкатили. – Пусть лучше кто-нибудь выйдет на улицу и покараулит, пока мы разговариваем, – попросил Кушаверов. Пойти согласились Лукашка, взявший винтовку у Симона, и Герасим, который про себя рассудил, что на улице менее опасно, чем в избе. Уходя, он позвал с собой и Романа, но тот идти наотрез отказался. Роману было в этой необычной обстановке немного не по себе, но он гордился тем, что фронтовики отнеслись к нему как к равному, и решил держать себя так, чтобы быть достойным этого доверия. В избе к нему подсел Тимофей и спросил: – Ну как, не праздновал труса? – Я не из пугливых. Камнем меня не испугаешь. – Не надумал идти Семенова бить? – Если возьмете с собой, не отстану. Разговор их был прерван Кушаверовым, который попросил соблюдать тишину. – Не сегодня завтра пойдем на Семенова. В Нерчинском Заводе началась запись в Красную гвардию. Народ валит густо. Из Орловской послезавтра уходят добровольцами двадцать семь человек. А сейчас, – сказал Кушаверов, – мы хотим знать с товарищем Балябиным, на сколько человек можно рассчитывать у вас. Давайте говорите. Первым поднялся Семен Забережный. Смущенно поигрывая старыми кожаными рукавицами, он неторопливо сказал: – Меня дружба с атаманом давно не берет, давно я на них зуб точу. На заморских соседей тоже зло имею. Они мне две отметинки в девятьсот четвертом на теле поставили да мою шинель в девятнадцати местах свинцом испортили. А шинель у меня добрая была. Так что ежели дадите оружие, то записывай меня, Кушаверов. – За оружием дело не станет. – Тогда и говорить не о чем, – опустился Семен на лавку. – А ты, Волоков, не передумал? – Пиши меня вторым. Кажется, и в самом деле без войны не проживешь. Роман, которого давно подмывало поднять руку и сказать, чтобы записали и его, наконец не вытерпел, рвущимся голосом крикнул: – И меня прошу, товарищ председатель, записать. – Это чей же такой, из молодых, да ранний? – весело спросил Кушаверов. Ответил ему за Романа Тимофей. Кушаверов дружелюбно подмигнул Роману единственным глазом. – Записываю. Если ты в деда удался, то казак из тебя добрый будет, а если еще и в дядю, тогда совсем хорошо. – Он нагнулся к Балябину и стал ему что-то рассказывать. «Про деда, должно быть, – решил Роман. – Только что я теперь этому самому деду да отцу говорить буду? Попилят они меня вдоволь, знай только глазами моргай». Записались идти на фронт все, кроме Герасима Косых. – Пусть уж Тимоха атамана бьет, а из меня вояка плохой, – сказал он Кушаверову, когда его вызвали из ограды. Сразу после того, как была произведена запись добровольцев, Кушаверов и Балябин выехали в Орловскую, захватив с собой Лукашку, который должен был привезти оттуда отобранные у него и его товарищей винтовки. Проводив их, фронтовики стали расходиться по домам. Оставшись наедине с Тимофеем, Роман поспешил ему выложить свои опасения. Он не на шутку побаивался гнева отца и деда. Тимофей похлопал его по плечу: – Ничего, не тужи. Ежели здорово прижмут, то ты скажи им, что не пойдешь с нами. – Ну, уж этого я не скажу. – Да ты не горячись, а выслушай меня. Война заварилась не шуточная, а твой год очередной. И я тебе смело могу сказать, что на войне ты все равно будешь. Мобилизуют тебя, – это будь спокоен. – А что я фронтовикам скажу, с какой рожей глядеть на них буду? Нет, лучше уж я с отцом поссорюсь, а на фронт пойду добровольцем, – твердо заявил ему Роман перед тем, как расстались они у улыбинских ворот. XVIIIФедот пьянствовал и буянил, всячески показывая Мурзину и Лукашке, что не больно он их боится. В кармане широченных штанов носил он бутылочную гранату. Молчаливое одобрение своим поступкам находил он на Царской улице, желавшей во что бы то ни стало столкнуть его с фронтовиками. И нового убийства в поселке не случилось только потому, что фронтовики образумились и больше не гуляли. Скоро им было возвращено отобранное у них оружие. Но к тому времени Федот уже скрылся из Мунгаловского. Прогуляв свои личные вещи, он подобрал ключи и по старой привычке забрался в хозяйский амбар. На собственных плечах стаскал он за ночь к контрабандистам в Курлыченскую улицу четыре мешка пшеничной муки. Этим самым он лишил себя расположения покровителей и обречен был на постыдное изгнание. Платон, обнаружив пропажу, немедленно выставил георгиевского кавалера за ворота, кроя его отборным матом. Как ни клялся, ни божился Федот честно отработать украденное, Платон не принял его обратно. И тогда решил он податься на прииск Быстрый, где жил его родной дядя. Заявившись на прииск, Федот неделю работал в старательской артели на вскрытии шурфов. В субботнюю дележку на его пай досталось четыре золотника золотого песка. В воскресенье он снова загулял, и занесло его в картежный притон. Притон находился в землянке, вырытой прямо в сопке, на краю приискового поселка. Содержал его бывший ссыльный поселенец татарин Сулейман. Был Сулейман свирепого вида, рослый дылда и умел так страшно вращать пронзительно-черными, навыкате, глазами, что прослыл отчаянным душегубом. Всячески охранял Сулейман свою репутацию мошенника и злодея, извлекая из нее немалые выгоды. Начиная метать банк, втыкал он перед собой в столешницу широкий, исписанный изречениями из Корана кинжал. Это означало, что всякий, передернувший карты и уличенный, мог заранее считать себя мертвым. Но никогда не уносили зарезанных из притона, в котором плутовал лишь один хозяин, способный любому жулику дать сто очков вперед. Федоту понравилось, как ловко всадил Сулейман в столешницу перед началом игры свой кинжал. Ему захотелось сделать то же самое. И перед тем как взять себе карту, не говоря ни слова, воткнул он рядом с кинжалом свой австрийский тесак, отливавший зловещей синевою. Изумленный Сулейман уставился на Федота, который добродушно подмигнул ему ястребиным глазом. И сразу понял Сулейман, что нашла коса на камень. У него заныло в желудке, а в длинных подвижных пальцах пропала былая сноровка. Он был потрясен, что изменил обычаю и не заставил Федота показать свои капиталы, когда тот шел по банку, в котором накопилось около пятидесяти золотников. Сняв банк, Федот спокойно вытащил из столешницы тесак и заявил, что с него на сегодня довольно. Позеленевший Сулейман не посмел задержать его. А Федот отправился в приисковую харчевню, где немедленно обзавелся множеством дружков и с их помощью благополучно прокутил в два дня свой выигрыш. Когда заявился он к Сулейману в следующий раз, в землянку набилось полно приискателей поглядеть на их игру. На этот раз Сулейман не воткнул перед собой кинжал, но живо обернул Федота из куля в рогожу. Сначала он выиграл у него цейсовский бинокль, а потом винтовку. Чтобы отыграться, Федот решил рискнуть своими крестами. Сулейман не пожелал было играть на них, но тесак, которым Федот пригвоздил к столу пикового туза, заставил его согласиться. Три раза переходили кресты из рук в руки, но под конец были прочно завоеваны Сулейманом, немедленно нацепившим их ради потехи на засаленную черкеску. Ушел Федот в ту ночь из землянки не только без крестов, но и без сапог, а назавтра с трещавшей от похмелья головой отправился бить шурфы, собираясь заработать на выкуп крестов. К тому времени на прииск долетели вести о выступлении атамана Семенова. Началась запись добровольцев в Красную гвардию. Федот тоже записался, но потом сообразил, что приискатели попрут на фронт пешим строем, а это ему не улыбалось. Тогда надумал он добыть коня и отправился в поход одиночкой. Вечером он заявился к арендатору прииска Андоверову и реквизировал у него именем революции вороного породистого коня. Андоверов принялся робко протестовать, но он приказал ему сидеть и помалкивать. От Андоверова он заехал к Сулейману. Не мог же он отправиться на фронт без винтовки и бинокля, а тем более без сапог. Сначала он терпеливо объяснял Сулейману, зачем он к нему пожаловал, но тщетно взывал он к революционной сознательности ставшего вдруг глухим Сулеймана. Пришлось показать гранату и пообещать разнести вдребезги все его паучье гнездо. Только после этого получил он обратно оружие, сапоги и кресты. На прощание он выпросил у Сулеймана банчок спирта и, ласково пошлепав его по лоснящейся бритой голове, уехал. В Александровском Заводе Федот узнал, что семеновцы заняли уже Оловянную. Тогда он круто повернул на запад и через три дня, обгоняя по дороге массу беженцев из фронтовой полосы, прискакал на станцию Андриановку. На станции выгружались только что прибывшие на Даурский фронт матросы с Дальнего Востока. Поскидав с себя бушлаты, они скатывали с платформы четырехдюймовое морское орудие, и Федота заинтересовали разукрашенные татуировкой их груди и руки. – Эй, чубатый! Иди помогать! – весело окликнул его круглолицый, с лихо закрученными кверху желтыми усиками матрос, на бескозырке которого Федот разобрал золотую надпись: «Адмирал Макаров». Он охотно откликнулся на приглашение, и дальневосточники моментально оценили по достоинству его силу и ловкость. Когда орудие благополучно перекочевало с платформы на землю, все тот же круглолицый матрос угостил Федота папиросой из портсигара, на котором была изображена косоглазая, с высокой прической женщина, и беззлобно пошутил: – Нанимайся, казак, нашу пушку возить. Ты один двух битюгов заменишь. И где вы такие родитесь? Федот не пожелал ему ответить, а в свою очередь огорошил его вопросом: – Давно в адмиралах ходишь? – Матрос непонимающе уставился на него голубыми глазами, но Федот погрозил ему пальцем и добавил: – Сдается мне, что ты такой же адмирал, как я наказный атаман. – Тю-ю, дура, – озорно протянул матрос, понявший, в чем дело. – Ты, братишка, вывески читать не умеешь. Вывеска моя означает не адмирал, а имя боевого корабля, на котором я служил четыре года царю Николашке и шесть месяцев мировой революции. А зовут меня Василием Васильевичем Усковым. Давай познакомимся. – И он протянул Федоту руку. – А пушка у вас ничего, подходящая. Мне из таких стрелять не доводилось, – сказал Федот Ускову, когда коротко изложил цель своего приезда в Адриановку. – А ты разве артиллерист? – Ага. – Так чего же ты молчишь? Мы тебя к себе возьмем, хочешь? Парень ты надлежащий. И Усков потащил его к командиру отряда. В тот же день на станцию прибыл командующий Даурским фронтом Сергей Лазо. Матросы выстроились на перроне. Лазо сказал морякам короткую речь: – Вы – ударная наша часть. Не сегодня завтра вам предстоит столкнуться с офицерскими батальонами особого маньчжурского отряда. Так покажите же им, как умеют бить врагов народа дальневосточные моряки. Говорил Лазо негромко, слегка картавя. Был он молод и юношески строен, округлое лицо с едва пробивающимися черными усиками сразу запоминалось. Федот, узнав из его слов, что моряки ударная часть, решил про себя, что сошелся с ними весьма кстати. Он громче всех кричал «ура», когда Лазо окончил речь. Лазо сразу бросилось в глаза и удивило, что среди моряков оказался один казак. Он безошибочно определил это по широченным штанам с лампасами, в которых был Федот. Лазо подозвал к себе командира отряда, бравого моряка в коричневой кожанке, и спросил его, откуда у них взялся в отряде казак. Командир объяснил. Тогда командующий подошел к Федоту. Федот, завидев его, вытянулся, кинул руки по швам. Лазо, разглядывая Федота проницательными глазами, спросил: – Вот ты поступил, казак, в отряд моряков, а матросскую заповедь знаешь? – Какую? – Чеши врага в хвост и гриву и никогда не показывай ему кормы. – Да у меня у самого такая заповедь жизни, товарищ Лазо, – ответил Федот. Он выхватил из кармана свои Георгиевские кресты и показал их Лазо. – Этих вот штук и при царе даром не давали. Увидев кресты, Лазо рассмеялся: – Ну, тогда все в порядке… А какой ты станицы? – Орловской, товарищ Лазо! – щелкнул Федот каблуками, подтягиваясь в струнку. Лазо, дотронувшись рукой до козырька фуражки, отошел от него, не переставая посмеиваться. А Федот был на седьмом небе оттого, что ему удалось поговорить с командующим фронтом. XIXВесна 1918 года была первой и самой трудной весной преображенной России. Созданная Лениным Красная Армия билась с немецкими оккупантами на Украине и в Белоруссии, железным заслоном прикрывала пути на Москву и Петроград. Рабочие крупнейших промышленных центров страны героически боролись с разрухой и голодом, уничтожали змеиные гнезда меньшевистско-эсеровских террористов и заговорщиков. И когда стало ясно, что ни армиям кайзера, ни силам внутренней контрреволюции не сломить беззаветного мужества русского народа, пришли им на помощь страны Антанты. Войной и блокадой решили они покончить с Советской властью, оторвать от России не одну из ее богатейших окраин. В марте высадили английский десант в Мурманске. В апреле экспедиционные отряды Японии, Америки, Англии и Франции заняли Владивосток. На Северном Кавказе на смену Каледину и Корнилову пришли генерал Деникин и атаман Краснов, которым одинаково щедро помогали воевавшие друг с другом англичане и немцы. А пятого апреля атаман Семенов, получив от Японии крупную поддержку людьми и оружием, начал новый поход на Советское Забайкалье. В синеватой предутренней мгле в Даурскую степь поползли гадюками броневые поезда, на песчаных отрогах Тавын-Тологоя – пятиголовой сопки на маньчжурской границе – смутно замаячили редкие цепи пехоты, развертывалась в лавы монгольская конница атамана. Над разъездом № 86 медленно таяли в небе дымки шрапнельных разрывов. Малочисленная красногвардейская застава читинских рабочих приняла неравный бой и погибла вся до одного человека. Последний красногвардеец взорвал гранатой себя и свой пулемет. На солнцевсходе из Маньчжурии повалили один за другим длинные эшелоны особого маньчжурского отряда, сколоченного из всевозможного сброда. Маленькие замасленные паровозы, одолевая подъем, дышали шумно и тяжко, как загнанные в скачке кони. В распахнутых настежь теплушках, изрядно хлебнувшие перед походом в китайских харчевнях, горланили песни казаки; в обнимку с винтовками спали китайцы, румыны и сербы, курили из серебряных трубок американский табак монголы, гортанно переговаривались наряженные в русскую форму солдаты японской императорской армии. Восемь километров от Маньчжурии до первого железнодорожного разъезда на русской земле Семенов скакал на белом коне, украденном его сподвижниками в Хайларском цирке. Конвойная сотня с желтым развернутым знаменем и свита из вновь испеченных полковников и генералов сопровождали его. Рядом с начальником штаба генералом Бакшеевым на белоногой породистой кобылице в жокейском скрипучем седле ехал японский штабс-капитан. Конвойцы весело потешались над его мешковатой посадкой, над тонкими, как ниточки, усиками. Проехав черту границы, Семенов круто осадил коня. Торжественным жестом снял с чубатой головы барсучью папаху. Мясистое с толстыми щеками лицо его стало красным от прихлынувшей крови. Низко кланяясь на три стороны и картинно выпячивая широкую грудь, он зычно сказал: – Здравствуй, земля родная! Показывая высоко вскинутой рукой вперед, повернулся к свите: – Господа генералы и офицеры! Господин капитан, представитель дружественной великой Японии! Я счастлив приветствовать вас на первом клочке родной земли, освобожденном от большевистских войск. Поклянемся же здесь нерушимой клятвой воинов, что не выпустим сабель из рук, пока не уничтожим красных насильников и бандитов. Господа! Отныне наш грозный клич один: вперед и вперед! Пропитыми, хриплыми голосами свита закричала «ура». Вежливый широкозубый японец наклонился к Бакшееву, улыбнулся непроницаемой улыбкой: – Хоросо, осень хоросо!.. В первой половине апреля Семенов праздновал победу за победой. Почти не встречая сопротивления, занял он Мациевскую, Даурию, Борзю и Оловянную. Незначительные, плохо вооруженные отряды рабочих Читы и Черновских копей поспешно откатывались на запад, к Карымской. В древних степных караулах гудели ликующие колокола. Богатое караульское казачество встречало атамана церковным трезвоном, жертвовало ему табуны лошадей, стада овец и коров. В пограничных степных станицах: Манкечурской, Абагайтуевской, Чиндант-Гродековской, Второй Чиндантской, Дурулгуевской и Цаган-Олуйской Семенов сформировал из добровольцев три кавалерийских полка. Восьмого апреля в Чите стала известна историческая телеграмма Ленина Владивостокскому Совету, на которой рукою Сталина было написано: «Срочно, вне очереди. Иркутск. Центросибирь, для Владивостокского совдепа». В телеграмме было сказано: «Мы считаем положение весьма серьезным и самым категорическим образом предупреждаем товарищей. Не делайте себе иллюзий: японцы наверное будут наступать. Это неизбежно. Им помогут, вероятно все без изъятия, союзники. Поэтому надо начинать готовиться без малейшего промедления и готовиться серьезно, готовиться изо всех сил. Больше всего внимания надо уделять правильному отходу, отступлению, увозу запасов и железнодорожных материалов…» Чита забила тревогу. Одиннадцатого апреля областной исполком призвал трудящихся области к оружию. В Чите и по всей Забайкальской железной дороге было объявлено осадное положение. В тот же день был создан военно-революционный штаб в составе Дмитрия Шилова, Ивана Бутина и Николая Матвеева. Исполком временно передал штабу всю полноту революционной власти на всей территории Забайкалья. Лучшие агитаторы большевистской организации выехали на места поднимать народ. И тогда на всех железнодорожных станциях, на золотых приисках, в станицах и селах Восточного Забайкалья тысячи рабочих, крестьян и казаков встали на защиту Советской власти. Конные группы казачьей бедноты и преданных революции фронтовиков стоверстными переходами бросились навстречу золотопогонникам. Копунский отряд, под командой учителя Прокопа Атавина, выбил белых из Шаракана и Мурлино. Красногвардейцы Павла Журавлева и Матафонова отстояли Александровский Завод. Аргунский казачий полк, под командой бывшего есаула Метелицы, лихим налетом беспокоил противника в степи за Ононом. В станице Ключевской отчаянные аргунцы смелой кавалерийской атакой начисто вырубили шестисотенную группу противника – чахар и баргутов. В конце апреля прибыли на фронт Зоргольский и Газимурский отряды. Они слились с копунскими партизанами в знаменитую кавалерийскую бригаду «Коп-Зор-Газ». Бригада намертво закрыла семеновцам подступ к богатым станицам Верхней и Средней Аргуни. Но на главном направлении ударные части атамана упорно продвигались вперед вдоль линии железной дороги. Красногвардейцы Сергея Лазо долго не имели артиллерии и были бессильны перед вражескими бронепоездами. Скоро семеновцы оказались всего в пятидесяти километрах от железнодорожной магистрали Москва – Владивосток. XXНад траурно-черной, выжженной палом степью ярко сияло апрельское солнце. С утра разгулявшийся ветер клубил травяную золу на пожарище, расстилал по широкой равнине завесы летучей пыли. На высокой железнодорожной насыпи, прямой, как стрела, стоял и глядел в бинокль на юг Сергей Лазо. Он был в застегнутой наглухо серой шинели. Ветер рвал с его забинтованной головы фуражку с опущенным на подбородок ремешком, трепал за плечами защитного цвета башлык. Ночью его малочисленные, изнуренные недельными непрерывными боями отряды под сильным орудийным огнем противника оставили станцию Борзю. Подготовленный к взрыву мост через речку Борзя взорвать не удалось. Команда подрывников была уничтожена засевшими у моста диверсантами. Узнав об этом, Лазо повернул и повел в контратаку на мост спешенный эскадрон Бориса Кларка. Но было уже поздно. Высаженная с бронепоезда семеновская пехота окапывалась на северном берегу реки. Встреченные гранатами и штыками красногвардейцы с большими потерями отошли назад. В полуверсте от станции осколком случайно залетевшего снаряда Лазо был ранен в голову. Свою отступающую пехоту нагнал он у одного из разъездов между Хада-Булаком и Оловянной. С трудом дрежась на ногах, собрал он командиров и приказал немедленно окапываться, разбирать железнодорожное полотно, готовить большой минированный завал. На какой-то срок это могло задержать противника, главной силой которого были бронепоезда. Едва рассвело, как стал он ждать появления бронепоездов, но время подходило к полудню, а их все не было. Только гонимые ветром кустики перекати-поля бежали к разъезду с юга, как наступающие перебежками солдаты. В двенадцать часов на разъезд примчался с запада паровоз. Замедляя постепенно ход, он подошел почти вплотную к завалу на пути, у которого сидели и занимались перекуркой усталые красногвардейцы. С него легко спрыгнул на насыпь рослый и широкоплечий человек в фуражке с красным околышем, в крытой синим сукном казачьей татарке. По широкой, размашистой походке еще издали Лазо узнал в нем члена Центросибири и члена областного ревштаба Дмитрия Шилова, бывшего учителя и офицера военного времени. Превозмогая головокружение, Лазо медленно и прямо пошел к нему навстречу, крепко сжав обветренные губы. Шилов умерил шаг и, щеголяя отменной выправкой, готовился принять его рапорт, но, увидев на его голове окровавленную повязку, забыл про всякую официальность и с тревогой в голосе спросил: – Ты что, ранен, Сергей? – Немного царапнуло, – виновато улыбнулся Лазо и вскинул руку под козырек: – Разрешите доложить обстановку, товарищ член ревштаба. – Да, да… Если не трудно, расскажи, что у тебя делается. – Сегодня ночью пришлось оставить Борзю. Противник имеет огромное превосходство в силах. У него, по крайней мере, пять батарей и дивизион бронепоездов, а у нас ни одного орудия. – Артиллерия будет в твоем распоряжении только завтра к вечеру. В Карымской я обогнал эшелон иркутского коммунистического отряда. Иркутяне везут с собой шестиорудийную полевую батарею. Едут на фронт матросы-дальневосточники. В Восточном Забайкалье спешно создаются и уходят на фронт отряды добровольцев. Там Георгий Богомяков и Фрол Балябин сколачивают наши аргунские полки. Вчера утверждено твое назначение командующим всеми частями этого фронта, который решили именовать Даурским. Начальником твоего штаба назначен Русскис, помощником по политической части – наш забайкалец Василий Андреевич Улыбин. Они едут к тебе с иркутянами. – Вот это приятные новости, – воскликнул, слегка картавя, Лазо, и на смуглых упругих щеках его проступил горячий румянец, ожили и заблестели черные, с едва заметным косым разрезом глаза. Но тут же блеснувшая в них радость сменилась выражением озабоченности. Строго и с некоторым недоумением он спросил: – Неужели не нашли на этот важный пост более опытного товарища, чем я? – Не нашли, Сергей! Твоя кандидатура оказалась наиболее приемлемой. Даже Матвеев сказал про тебя, что ты молодой, да ранний, – щуря удивительного зеленого цвета глаза, сказал Шилов. И задиристо добавил: – Тебе остается только доказать, что мы не ошиблись. – Нелегко это сделать, но… постараюсь, товарищ Шилов. – Да, а ведь я забыл тебе сказать о самом главном, – пощипав свои тощие усики, снова заговорил Шилов. – Есть телеграмма Ленина Владивостокскому совдепу. – И он передал ему содержание телеграммы. – Очень своевременное предупреждение, – твердо и убежденно сказал Лазо. – Теперь совершенно ясно, откуда у Семенова и артиллерия и бронепоезда. Японцы спешат с помощью этого проходимца отрезать Дальний Восток от Советской России. Он очень добросовестно служит им, но сегодня что-то подкачал. Бронепоездов до сих пор не видно. – Еще успеет нажать, не беспокойся, – сказал Шилов. На другой день под вечер иркутяне, которых было четыреста с лишним человек, прибыли на разъезд. Орудия быстро перекочевали с платформы на землю. Лазо распорядился немедленно выкатить их на полверсты за красногвардейские окопы. Там для них отрыли капониры справа и слева от линии. К утру хорошо замаскированные пушки были подготовлены для стрельбы прямой наводкой. Самые лучшие наводчики дежурили у них, и одним из этих наводчиков был сам Лазо. Утром на восходе солнца возник на горизонте серый дымок. Все красногвардейцы немедленно затаились в своих укрытиях. Семеновский разведывательный бронепоезд «Атаман» не спеша подходил к разъезду. Десятки глаз смотрели с него во все стороны и не видели никакой опасности. Дойдя до разобранного пути, он остановился, три орудия его уставились на видневшийся впереди завал. И в эту минуту ударили по нему с двух сторон красногвардейские пушки. Били они с расстояния в триста – четыреста метров. Два снаряда сразу же угодили в паровоз, пробили броню и разорвались в его огненном чреве. Огромное облако белого пара рванулось к небу, окутало все вагоны, ослепив семеновских артиллеристов. Красногвардейцы закричали «ура». Не помышляя о сопротивлении, семеновцы выскочили из бронированных коробок и побежали врассыпную на юг. Когда рассеялся пар, их заметили и стали обстреливать. А потом за ними пустились в погоню кавалеристы Кларка, находившегося за бугром на одной линии с красногвардейскими пушками. Скоро они переловили всех уцелевших семеновцев, среди которых было человек пятнадцать японцев, усатый великан черногорец, два горбоносых румына, китайцы и даже один грек. Красногвардейцы разглядывали пленных и смеялись: – Вот это да!.. Со всех стран по солдату. И где только Семенов их выкопал? – На Харбинской барахолке… Румыны-то: хвати, так скрипачи, ребята. – А грек наверняка шарманщик… – Нет, он скорее всего краденое скупал… Спроси-ка его, за каким чертом он воевать пошел? Совсем другие разговоры шли у захваченного бронепоезда. Низенького роста красногвардеец, в желтых обмотках, с винтовкой за плечами и двумя гранатами на поясе, громко сетовал: – Эх, путь-то не вовремя разобрали! Знать, так повременили бы. И ловко же товарищ Лазо придумал. Только что теперь с этими коробками делать будем? – Революции служить заставим. Повернем пушки в другую сторону – приходи, кума, париться… Во второй половине дня показались еще два неприятельских бронепоезда. С большого расстояния принялись они обстреливать разъезд. Но когда красные артиллеристы влепили в один из них пару снарядов, они уползли обратно и больше не появлялись. Только кавалерийские разъезды маячили до позднего вечера на дальних увалах и сопках. Предвидя, что скоро Семенов обрушится на него всеми силами, Лазо развил кипучую деятельность. После личной рекогносцировки окрестностей занялся он укреплением своих позиций. На случай обходного движения семеновской конницы выдвинули на сопки справа и слева от линии два небольших отряда. Батарейцы перевезли свои пушки на новое место, оборудовали наблюдательные пункты и связали их с батареей телефонными проводами. На разъезде, позади первой линии окопов, рыли вторую, строили блиндажи, способные выдержать прямое попадание трехдюймового снаряда. Беседуя с красногвардейцами, Лазо говорил: – Завтра, товарищи, легкой удачи не будет. Зарывайтесь поглубже в землю! Сейчас попотеем, да зато в бою уцелеем. XXIУмытая первым обложным дождем, радостно зеленела неоглядно широкая степь. Голубое от края до края, отступило на огромную высоту и казалось бездонным залитое светом небо. Сверкая, переливался нагретый воздух, сплошными коврами цвели на буграх подснежники, пели жаворонки, синели в лощинах озера, белые чайки вились над ними. Шумно и людно было в тот день на широких степных дорогах. Преследуя разбитого у Адриановки и Могойтуя противника, красногвардейские части на широком фронте подходили к Онону. Краснели в летучей пыли знамена пехотных колонн, сверкали штыки, далеко разносился глухой и мерный топот. Молодцеватые, окрыленные успехом бойцы шагали размашисто и легко. Обгоняя их, проносились с веселым цоканьем копыт эскадроны конницы. А впереди, за конусообразными невысокими сопками, все бухали и бухали тугие пушечные удары, горели подожженные семеновцами переправы на Ононе, кружились в задымленной синеве и тревожно перекликались орлы. По тракту, проходившему рядом с железнодорожной линией, двигалась большая колонна Дальневосточного социалистического отряда. Возглавляли колонну коренастые, широкоплечие люди в бескозырках и темно-синих форменках, шагавшие четким, кованым шагом. Грудастые, рослые лошади – по восемь штук в упряжке – везли четыре дальнобойных морских орудия и зеленые зарядные ящики на высоких колесах. Не жалея усилий, помогали лошадям на подъемах и спусках бравые артиллеристы с карабинами за плечами. На придорожный, усеянный бело-синими подснежниками курган, впереди колонны, вылетела группа всадников на рыжих и гнедых конях. Завидев их, матросы распрямились, пошли веселее. Плотный усатый командир в коричневой кожанке, шагавший сбоку колонны, узнал в одном из всадников Сергея Лазо. Поправив на голове бескозырку, повернулся он к матросам, скомандовал: – Даешь, братва, песню! Вижу впереди командующего. Тотчас же в середине колонны встрепенулся щеголеватый молодой морячок, с закрученными в колечки черными усиками, с отчаянными серыми глазами. Тряхнув головой, набрал он полную грудь воздуха и завел высоким, удивительно чистым голосом:
Вихри враждебные веют над нами, Темные силы нас злобно гнетут…
– Варшавянку запели! – сказал на кургане Лазо, обращаясь к своим ординарцам, и на смуглом лице его заиграла довольная юношеская улыбка. Он глядел на подходившую колонну и с неизведанной прежде гордостью думал о том, что все эти сильные и мужественные люди идут, подчиняясь его приказу. От этого он почувствовал себя вдруг безмерно счастливым и порывисто привстал на стременах. «Как я счастлив! Как я счастлив!» – говорил он себе, вслушиваясь в торжественный и суровый, всегда волновавший его напев. А в песню уже врывались легко и стремительно десятки других голосов.
В бой роковой мы вступили с врагами, Нас еще судьбы безвестные ждут, —
самозабвенно и радостно выговаривали высоко взмывшие тенора и, словно накатывающийся раскатами гром, с грозной решимостью вторили им басы. Еще не замерли в знойном воздухе страстно звеневшие подголоски, как вырвался из глубины колонны гордый мужественный припев. И долго бушевал над степью могучий прибой голосов:
На бой кровавый, святой и правый, Марш, марш вперед, рабочий народ!.. На баррикады! Буржуям нет пощады. Марш, марш вперед, рабочий народ!
Лазо галопом спустился с кургана. Круто осадив гнедого с белой звездой на лбу коня, поздоровался с переставшими петь матросами. Крепко отбивая шаг, держа равнение, они ответили дружно и преданно: – Здравствуйте, товарищ командующий! Командир в кожанке, поправляя маузер на боку, подбежал к Лазо: – Прикажете остановить колонну? – Ни в коем случае, товарищ Бородавкин. Надо спешить и спешить. Бронепоезд «За власть Советов» и красногвардейцы Недорезова ворвались в Оловянную. Семеновцы удрали за Онон и спешно укрепляются на прибрежных высотах. Нужно сбить их оттуда как можно скорее. На ваших матросов я крепко надеюсь. У нас нет ни лодок, ни паромов. Матросы должны по фермам взорванного моста перебраться на ту сторону сегодня ночью. Это трудно, но возможно. Прибыв в Оловянную, немедленно осмотрите мост и подступы к нему на обоих берегах. Вечером доложите мне свой план броска через реку. – Ясно, товарищ Лазо! Разрешите догонять колонну? – Догоняйте, – откозырял ему Лазо и поехал навстречу артиллеристам, среди которых уже заприметил знакомую фигуру Федота Муратова. – Ну, казак, ужился с матросами? – Ужился, – расплылся в улыбке Федот. – Это такие парни, которым сам черт не страшен. А я таких обожаю – воевать с ними одно удовольствие… Понеслись вчера на нашу батарею семеновцы с пиками наперевес. Было их человек триста. Летят они с фланга, а у нас в прикрытии ни одного тебе пролетария. Жуть меня взяла, а морячки не растерялись. Повернули моментально свои пушки и окропили их в упор картечью, да так, что человек двести положили. Хорошо стреляют и труса никогда не празднуют. – Вы ему шибко не верьте, – обратился к Лазо круглолицый, с желтыми усиками матрос и со смехом добавил: – Это он подмазывается к нам, боится, чтобы его из батареи не вытурили, как самую последнюю контру. – А разве есть за что? – Водку любит, а мы трезвенники. Зарок у нас – пока не угробим Семенова, ни капли в рот не брать… Уезжая от артиллеристов, Лазо слышал, как Федот с обидой в голосе выговаривал матросу: – Осрамил ты меня, Васька, а еще другом считаешься. Теперь мое дело – хоть сквозь землю провались. И какой тебя леший за язык дернул? – А ты не пей, если другом быть хочешь, – наставительно сказал матрос. «Серьезный морячок», – рассмеялся про себя Лазо и обернулся, чтобы еще раз поглядеть на него. Через полтора часа он был уже в расположении Первого Аргунского полка, вновь сформированного и приведенного на фронт бывшими его офицерами, большевиками Метелицей, Богомяковым и Бронниковым. Аргунцы стояли в степи под Цугольским дацаном – известным на все Забайкалье буддийским монастырем, – а штаб их разместился в заезжем монастырском доме. Увидев с пригорка дацан, Лазо остановился и долго разглядывал поразивший его своей архитектурой красно-белый трехэтажный храм, над которым носились большие голубиные стаи. Черепичная крыша храма с круто загнутыми кверху углами, с белыми трубами в жестяных колпаках, увенчанная в центре башенкой, напоминала ему китайские пагоды, снимки которых он видел совсем недавно, просматривая в библиотеке читинского музея «Летопись войны с Японией». – Ты знаешь, товарищ Лазо, сколько в дацане живет лам? – спросил его один из ординарцев. – Каких лам? – Ну, монахов по-нашему… Их ведь тут пятьсот человек. Один другого жирнее да толще. Бывал я прежде с отцом на бурятских праздниках и нагляделся на этих бездельников. Они тут против нас такую агитацию разводят, аж уши вянут. А буряты – народ темный, верят им, из-за этого и чураются нас, хотя только с нами и по пути им. – Постараемся пресечь эту агитацию. Подберем преданных нашему делу грамотных бурят и пошлем по улусам. Сегодня же я посоветуюсь на этот счет с кем следует, – сказал Лазо и, хлестнув коня нагайкой, помчался в дацан. Заезжий монастырский дом стоял среди обширного, обнесенного оградой из серого камня двора. В одной из его просторных и неприглядных комнат с небелеными стенами сидели за длинным некрашеным столом комиссар полка Георгий Богомяков и Василий Андреевич Улыбин. Они пили из зеленых солдатских кружек горячий чай и вели разговор о Лазо. – Удивляюсь необычайной выносливости этого человека, – говорил кареглазый и курчавый, порывистый в движениях Георгий Богомяков, всеобщий любимец полка. – Он все время на ногах, все время в движении. Он не спал две ночи и определенно не уснет до тех пор, пока мы не перейдем Онон. Казалось бы, ему давно пора свалиться от усталости, а он все носится по степи из части в часть. Пока я не познакомился с ним поближе, меня смущала его молодость. Но в данном случае она не помеха, а великое преимущество. – Преимущество, да еще какое! – улыбнулся в густые каштановые усы Василий Андреевич и расстегнул воротник своей гимнастерки. – Я вот, к примеру, чуть что, и расписался, а Сергей усталости не знает. Но меня удивляет не эта его железная выносливость. Я поражен его необычайной, многогранной одаренностью, редким и счастливым сочетанием самых благородных человеческих качеств. От него так и веет интеллектуальной мощью, высокой нравственной красотой. Он прекрасный математик, блестящий шахматист, непревзойденный оратор и вместе с тем невероятно скромный, до смешного застенчивый в быту человек. Я знаю его уже полгода и все не перестаю в душе восторгаться им, радоваться, что есть в нашей партии такие люди. – Я не знаю всех его способностей, но знаю, что он определенно родился полководцем, – сказал, поднимаясь, Богомяков. – Бой под Адриановкой показал, на что он способен. А ведь человеку только двадцать три года и за плечами у него не академия генерального штаба, а всего лишь школа прапорщиков военного времени. – Да, под Адриановкой он сделал смелый и неожиданный ход. Исключительно вовремя бросил он ваш полк в тыл противника, когда, забыв о своих флангах, Семенов стремился во что бы то ни стало захватить станцию. Сколько верст вы тогда прошли за сутки? – Не меньше ста двадцати верст. Мы вырубили до двух батальонов семеновской пехоты и наделали такого переполоха, что атаман сразу повернул назад. От пленных потом мы узнали, что наш полк показался ему за дивизию, как прошлись мы у него по тылам с правого фланга на левый… – Я видел Сергея на митингах и видел в бою, – помолчав, заговорил Василий Андреевич. – Если, стоя на трибуне, он умеет находить самые простые и доходчивые слова, то в бою умеет быстро принимать правильные решения и почти мгновенно находить способ осуществить их. Он расчетлив, распорядителен и абсолютно бесстрашен… В это время в комнату, гремя шашкой, вошел командир полка Метелица, красивый широкоплечий человек в серой каракулевой папахе. Услыхав последние слова Василия Андреевича, он рассмеялся и сказал: – Абсолютно бесстрашных людей, товарищи комиссары, по-моему, вообще не существует. Это просто красивая фраза – не больше. – Ну, это как сказать, – загорячился Богомяков. – Да ты сперва выслушай, что я тебе скажу, – присел к столу Метелица. – Я видел в своей жизни много смелых командиров. Видел азартных и отчаянных, которые везде и всюду бросаются первыми в бой. Наконец, я встречал просто хладнокровных и мужественных людей. Но даже и там всегда бросалось в глаза, что хладнокровие их напускное, спокойствие необычное. Никогда они не забывали и не могли забыть, что подвергают себя опасности. – А вот представь себе, что Лазо не похож на таких людей. – Это верно, – поддержал Богомякова Василий Андреевич, – в самом опасном положении Сергей остается в сущности таким же, как всегда. Никакой напряженности, никакого волнения ты не увидишь на его лице. Он так спокоен, так внимателен ко всему происходящему, словно не знает и не хочет знать, что его могут убить. Иногда мне кажется, что ему совершенно безразлично – останется он в живых или нет. – Нет, таким он представляется только тебе. На самом же деле он просто владеет нервами лучше нас, грешных. А страх смерти – это такая штука, которая живет и будет жить в каждом человеке. – Страх страхом, – ответил ему Богомяков, – но есть чувство более сильное, чем страх. – Например? – Например, чувство ответственности за порученное дело, чувство долга. Когда мысль всецело занята этим, люди просто забывают о такой неприятности, как смерть. Лазо, по-моему, относится именно к этому сорту людей. – Возможно, не отрицаю, – согласился Метелица и, взглянув в окно, воскликнул: – А вот и сам виновник нашего спора пожаловал. Ничего не скажешь, легок на помине. Лазо быстрыми шагами вошел в комнату, негромко, слегка картавя, поздоровался: – Здравствуйте, товарищи! – И сразу же обратился к Василию Андреевичу: – И когда ты успел обогнать меня? Давно здесь? – Да уже часа два. – Пока я не забыл, попрошу тебя провести такое дело. В ближайшие два-три дня возьми на учет всех красногвардейцев из бурят, выбери из них самых грамотных и разошли их по окрестным улусам. Пусть они расскажут своим сородичам о том, что представляет из себя Красная гвардия, за что она воюет с атаманом Семеновым. – Хорошо, сделаю. – Ну а теперь, товарищи, рассказывайте, каковы у вас здесь дела? – обратился Лазо к Метелице и Богомякову. – Дела неплохие. Ни одного семеновца на этом берегу Онона не осталось, – вытянув руки по швам, сказал Метелица. – Разведку на ту сторону не посылали? – Послали. Выбрали десяток самых смелых казачков, которые не боятся воды, и перемахнули они у нас через Онон вплавь. – Без коней? – Нет, почему же без коней. Именно с конями. Иначе здесь не переплыть – течение слишком быстрое. Хорошие кони с ним справляются, а люди не могут. Наши хлопцы переправлялись, вцепившись в хвосты и гривы. Скоро должны они таким же манером назад вернуться. Лазо на минуту о чем-то задумался, затем спросил: – Ну, а если взять да пустить по следам разведки весь ваш полк? Возможно это? – Попытаться, конечно, можно, но дело рискованное. У кого кони к воде привычны, те переплывут, а за остальных не поручусь, перетонут. – Я вас очень прошу подумать над этим. Если бы удалось хоть половину полка переправить на ту сторону, мы легко сбили бы семеновцев с сопок у линии железной дороги. Иначе там с нашей стороны будут большие жертвы – реку придется форсировать под огнем. Топтаться на месте нам некогда, мы должны наступать, чтобы покончить с Семеновым прежде, чем окажутся у нашей границы японские дивизии из Мукдена и Порт-Артура. Быстрым разгромом семеновской банды мы лишим их удобного повода для вторжения в Забайкалье. – Раз такое дело, будем думать о переправе, – согласился Метелица, – только надо перед этим еще разок съездить на берег Онона, выбрать место поспособнее. – Тогда давайте немедленно отправимся. Только учтите, что переправляться нужно поздно вечером или даже ночью. Вы должны появиться на той стороне и обрушиться на белогвардейцев, как снег на голову. Метелица рассмеялся: – Мы еще и о дневной переправе не договорились, а ты уже новое требование предъявляешь. В темноте совсем трудно будет… Онон стремительно катил сверкающую на солнце желтоватую воду. Много бурных водоворотов выделялось на его поверхности. Вода там пенилась и бешено крутила. Пока командиры искали место с более спокойным течением, на правом берегу появилась разведка аргунцев. Привязав к седлам снятую с себя одежду и оружие, разведчики стали переправляться обратно. Лазо видел, как смело и уверенно действовали они. Сведя коней на поводу в воду, они вцепились им в гривы и поплыли. Кони все время всхрапывали и старались повернуть вниз по течению, но люди не давали сделать им этого и быстро плыли наискось. Снесло их далеко, но минут через пятнадцать все они благополучно выбрались на берег. Расспросив разведчиков, Лазо узнал, что большая кавалерийская часть противника стоит в одном из казачьих поселков верст на шесть выше по течению. Напротив же дацана находится только сторожевая застава численностью в двадцать – тридцать человек. – Ну что же, товарищ Метелица, – сказал тогда Лазо. – Обстановка для переправы самая подходящая. Давайте готовьтесь. С вами остается Василий Андреевич, а я должен спешить в Оловянную. Там мы будем форсировать реку в два часа ночи. К этому времени я надеюсь услыхать в тылу у семеновцев хорошую перепалку. Она будет сигналом для нашей атаки. – Все сделаем, товарищ Лазо, – заверил его Метелица, а Богомяков добавил: – Можете на аргунцев положиться. Не подведем. Вернувшись в Оловянную, Лазо вызвал к себе Бородавкина. Тот доложил, что у него все подготовлено для броска через Онон. Матросы запаслись веревками и крючьями, чтобы перебраться по взорванным фермам на уцелевшую часть моста, а сейчас тренируются на развалинах железнодорожного депо. – Сколько у вас ручных пулеметов? – спросил Лазо. – Двенадцать штук. – Пулеметчики должны перебраться за реку одними из первых. От них будет зависеть успех всей этой рискованной операции. Либо мы закрепимся там, либо нас сбросят в воду. Раз установлено, что против нас стоят офицерские роты, значит, бой будет трудным. Чтобы отвлечь внимание противника от моста, Лазо приказал черемховскому и канскому отрядам, стоявшим выше по течению, начать демонстративную переправу на своем участке. Скоро там завязалась ожесточенная орудийная и пулеметная стрельба. Стояла темная облачная ночь. Несмолкаемо шумел Онон, перекатывая черную воду через взорванные, наполовину затонувшие фермы. Ровно в час ночи к мосту подошел отборный отряд матросов. Дожидавшийся их Лазо спросил у Бородавкина, все ли в порядке, и, получив утвердительный ответ, тихо сказал: – Пора начинать. Четыре коренастых мускулистых матроса, сняв сапоги и бушлаты, с кинжалами в зубах осторожно спустились в воду и пропали в густой темноте. Они должны были, не поднимая шума, заколоть семеновских часовых на той стороне. Выждав десять минут, следом за ними повел пулеметчиков Бородавкин. Лазо крепко пожал ему руку, шепотом сказал: – Держитесь во что бы то ни стало. Прошло еще десять томительных минут. Все было по-прежнему тихо. Мокрые с головы до пят разведчики, одолев все препятствия, как кошки, без малейшего шума подобрались к семеновским часовым и расправились с ними. Затем они помогли перебраться на уцелевшую половину моста пулеметчикам. Достигнув берега, пулеметчики быстро залегли, приготовились к стрельбе. Один из разведчиков несколько раз дернул протянутую через реку веревку, извещая Лазо, что все в порядке. И тогда Лазо лично повел через фермы остальных матросов, ежеминутно рискуя свалиться в черную, гневно клокочущую воду. Когда добрались до средины реки, пробиравшийся следом за ним матрос поскользнулся, ударился головой о какую-то железную балку и, не охнув, не вскрикнув, пошел на дно. В три часа, когда на правом берегу уже накопилось человек полтораста матросов, семеновцы наконец почуяли неладное и открыли бешеную стрельбу по мосту. Лазо пустил тогда в небо одну за другой две красные ракеты, и тотчас же красногвардейские батареи ударили по высотам, занятым семеновцами. Матросы поднялись как один человек и с криками «ура» кинулись к черневшим впереди окопам предмостного укрепления, ворвались в них, прокладывая себе дорогу гранатами и штыками. А в четыре часа на юго-востоке, в тылу противника, началась беспорядочная стрельба. Это подавали весть о себе аргунцы. Семеновцы дрогнули и начали отступать. XXIIРоману не пришлось на этот раз выслушивать попреки отца и деда. Не успели в семье Улыбиных узнать, что Роман записался в Красную гвардию, как была объявлена мобилизация пяти возрастов казаков. Мунгаловских добровольцев весть о ней захватила еще в поселке. Назавтра, вместе с мобилизованными, они выступили на Нерчинский Завод. Всех их набралось человек шестьдесят. Фронтовики были вооружены винтовками и шашками, а молодые казаки имели только холодное оружие. В Нерчинский Завод они прибыли в полдень. Молодцевато проехав с песней по каменистой Большой улице к центру города, мунгаловцы увидели, как внизу, на базарной площади, залив ее от края до края, толпились мобилизованные. Все магазины на площади были наглухо заколочены. Часть купечества уже успела бежать в Маньчжурию, благо граница отсюда была всего в двенадцати верстах. Остальные отсиживались в полутемных покоях особняков, с опаской поглядывая на улицу из-за тяжелого бархата гардин. Посредине площади, рядом с навесом, под которым стояли весы базарного комитета, возвышалась сколоченная из теса трибуна. Только успели мунгаловцы остановиться, как на трибуне появился в полном составе уездный исполком. Председатель исполкома Димов, грузный и смуглолицый мужчина лет тридцати пяти, зычным гортанным голосом прекратил на площади шум. Потом начал говорить, все время порываясь вперед и постукивая кулаками о перила трибуны. – Революция в опасности! – начал он. – В Маньчжурии поднял змеиную голову атаман Семенов. Реками крови собирается залить он Советское Забайкалье. Мы должны растоптать белогвардейскую гадину, вырвать ее ядовитое жало. Вот почему в Забайкалье объявлена мобилизация крестьян и казаков. Вот почему вы оторваны в горячее весеннее время от мирной работы. – Заткнись, сволочь! – закричали с одной стороны и тотчас поддержали с другой. – Не разливайся соловьем. Воевать нас не заставишь. – Сами воюйте, комиссары! – Убирайтесь со своей вышки, пока целы! – Товарищи! – надрывался Димов. – Прекратите безобразие. Так могут кричать только белогвардейцы и офицерские холуи. Революционное казачество не позволит вам вносить дезорганизацию… – Слезайте!.. Покомиссарили, хватит. – Куда прешь! Куда, сволочь, прешь! – пронзительно закричали у трибуны. Толпа рванулась в стороны, осадила назад. Роман увидел, как к трибуне рвались, размахивая шашками, десятка полтора казаков. Впереди был широкий, с рыжим чубом, в фуражке батарейца казак-аргунец, похожий на Федота Муратова. Батареец был на целую голову выше толпы. Над головой его свистела и мерцала шашка. Батарейцу загородил дорогу солдат-фронтовик в зеленых обмотках, с лихо закрученными усами на веснушчатом лице. Батареец легко отбил направленный на него штык и, не останавливаясь, развалил солдата наискось от плеча до пояса, потом схватился левой рукой за перила трибуны. Трибуна зашаталась. У Романа потемнело в глазах. Не помня себя он двинул коня каблуками под ребра и, вырвав из ножен шашку, сминая людей, поскакал к трибуне. За ним бросились Тимофей, Симон Колесников и Лукашка. Рябой, с глазами навыкате, пьяный казак пытался достать шашкой сгрудившихся на трибуне людей. Роман сшиб его с ног, ударил плашмя по голове и, рассыпая удары направо и налево, начал теснить к навесу нападающих. Навстречу ему понесся казак на вороном коне. Тимофей заметил грозившую Роману опасность. В казаке он узнал олочинского богача скотовода Резухина. Тот наверняка зарубил бы Романа, если бы Тимофей не встал на его пути, вздыбив коня. А Роман тем временем напал на батарейца. Батареец, по-волчьи вращая глазами, медленно отступал от него. Подоспевшие солдаты-красногвардейцы подняли батарейца на штыки. Роман видел, как страшно исказилось его лицо и выпала из рук окровавленная шашка. Остальных нападающих обезоружили. Все они оказались из станицы Чалбутинской. От каждого из них пахло ханьшином. – Вишь, стервецы, нализались как! – ругались крутившие им за спину руки солдаты. Когда все было кончено и спало возбуждение, Роман сам удивился своему неожиданному поступку. Тимофей, Мурзин и другие фронтовики прямо сказали Роману, что вел он себя молодцом. И это ему казалось очень лестным. Но в то же время он немного побаивался за свое участие в этой схватке, весть о которой неминуемо должна была дойти до отца и деда. Роман знал, что родные не похвалят его за то, что он помогал рубить своих же казаков. Успокоил он себя тем, что сказал: – Я на войну иду. Тут оглядываться всякий раз на отца и деда нечего. По-своему жить буду. Из добровольцев и мобилизованных был сформирован Второй Аргунский красногвардейский полк. К вечеру молодым казакам выдали винтовки. Мунгаловцы и орловцы, составившие четвертую сотню, выбрали сотенным командиром Тимофея Косых. Когда разъезжались с площади по квартирам, Роман подъехал к Тимофею и попросил разрешения на отлучку до утра. За ночь надумал он слетать в Чалбутинскую, повидаться с Ленкой. С ней он переписывался от случая к случаю, но около года не видел ее. Тимофей не стал допытываться, зачем понадобилась его дружку отлучка. Он понимающе улыбнулся и сказал: – Что же, если есть нужда, отлучайся. Только, чур, не подводить меня. Завтра к девяти часам утра будь на месте. Роман поблагодарил его и тотчас же пустился в неближний путь. Не жалея, гнал он Гнедого по звонкой горной дороге к зазывно синеющим сопкам Приаргунья, за которыми на крутом берегу раскинулась Чалбутинская. Был он в самом отличном настроении. На душе было безоблачно, как в высоком, празднично сияющем небе над его головой. Всю дорогу он неутомимо пел и насвистывал, представляя себе волнующие подробности предстоящей встречи, поторапливая коня, который, как казалось ему, едва переставлял ноги. С собой у Романа было круглое карманное зеркальце. Он поминутно вытаскивал его, чтобы проверить, достаточно ли лихо заломлена фуражка на голове, ладно ли пригнаны винтовка за плечами и патронташи на груди. Не давал он покоя и своему каштановому чубу, стараясь придать ему самый шикарный вид. В зеленые вешние сумерки въехал он на потном, усталом коне в ограду Меньшовых. Первыми, кого он встретил, были Клавка и Марфа Андреевна. Они только что закончили дойку коров и возвращались со двора с ведрами, полными парного душистого молока. Романа, вязавшего к столбу коня, заметили они не сразу, и обе испуганно ойкнули, когда он окликнул их. Узнав его, Марфа Андреевна поставила ведро на землю, подбежала к нему. – Откуда же это ты взялся? Переполошил нас. – Попрощаться приехал. На войну иду. Марфа Андреевна всплеснула руками, расплакалась. – Не миновала и тебя эта участь. И когда же на белом свете воевать перестанут? Дожили, нечего сказать: русский на русского пошел… Дома-то у вас все ладно? – Да, все по-хорошему. Только дедушка слепнуть стал. Через минуту на крыльце Роман ухитрился незаметно для Марфы Андреевны шепнуть Клавке, чтобы она предупредила о его приезде Ленку. В кухне Романа встретил босой, всклокоченный Лука, дремавший в ожидании ужина на теплой лежанке. Вешая на стену снятые Романом винтовку и шашку, Лука не удержался, спросил: – Что же, верой и правдой станешь большевикам служить? – Пока Семенова не расколотим, домой не вернусь. Лука сокрушенно покачал головой: – Не говори так, Ромаха. Оно может и наоборот случиться. Так что ты заранее о своей голове подумай. У Семенова, говорят, нынче сила, да немалая. – Какая бы ни была у него сила, а побить его надо. Его японцы со всеми потрохами купили. Хотят они нас под свою власть забрать, а атаман им помогает. – Враки! – сердито буркнул Лука. – Комиссарские наговоры это ты повторяешь. Семенов никому не продавался. Не желая спорить с Лукой, Роман поборол себя и промолчал. Марфа Андреевна послала Клавку закрывать ставни. Она закрыла, но назад не вернулась. Роман догадался, что она нашла причину сбегать к Гордовым. Марфа Андреевна собрала тем временем на стол. Только принялись Лука с Романом за ужин, как с надворья быстро вбежали Клавка и Ленка. Ленка раскраснелась и запыхалась, глаза ее сияли. Смущенно поздоровалась она с Романом и прошла следом за Клавкой в темную горницу. Там они начали шептаться и хохотать. Лука поднес Роману разведенного спирта и спросил: – Когда же теперь ты женишься? Роман выпил стакан до дна, покосился на полуоткрытые двери горницы, за которыми вдруг утихли смех и шепот, помедлил и громко сказал: – Давно собирался, да все не получалось. А теперь и загадывать нечего, раз поженили меня с ружьем и шашкой. После ужина Роман пошел убирать коня. Ночь была ясная и какая-то странно гулкая. Она отчетливо доносила далекие звуки, которых он ни за что не услыхал бы днем. Прислонясь к плетню, слышал Роман, как за Аргунью гортанными голосами переговаривались китайцы, заунывно скрипели колеса припозднившегося обоза. На русской стороне с черных высоких сопок, с лужаек станичного выгона долетали до него ржание и храп лошадей, звяканье бубенцов. Скоро за спиной его скрипнула дверь. Это вышли из дома Ленка и Клавка. Они спустились с крыльца, подошли к воротам и остановились, не замечая Романа. Постояли, послушали. Потом Ленка тихо спросила Клавку: – Где же это он? – В ее голосе были нетерпение и обида. Роману захотелось броситься к ней, но вместо этого он отодвинулся подальше в тень. – Придет, никуда не денется, – сказала Клавка. – Пойдем на лавочку. Но Ленка разочарованно тянула свое: – Этак мы и наговориться с ним не успеем… Время уже позднее. От ее слов сладко заныло у Романа в груди, облило жаром сердце. Он шагнул к девкам из тьмы, озорно посмеиваясь, и, чтобы не напугать их, тихо уведомил: – Здесь я. Через минуту они уже сидели на меньшовской лавочке. Роман в середине, девки по краям. Но разговор клеился плохо. Клавка поняла, что ей пора удалиться, и, не придумывая никакого предлога, попрощалась и ушла. Выждав, когда закрылась за ней калитка, Ленка придвинулась к Роману, играя концами полушалка, сказала: – А я про тебя нехорошее слышала. Ты, говорят, сегодня в Заводе наших аргунцев рубить помогал. Правда это? – Правда. Ленка испуганно отшатнулась от него. – Как же у тебя рука на своих поднялась? – Они мне не свои, они белогвардейцы. Они первые начали. Один из них солдата от плеча до пояса клинком развалил ни за что ни про что. Увидел я это, и потемнело у меня в глазах. Выхватил я клинок из ножен и полетел на него. Обезоружить мы его хотели, да разве к пьяному подступишься? Матерится он на чем свет стоит и клинком машет. Разъярились тогда солдаты и подняли его на штыки. – Мой отец тебя шибко ругает. – Да откуда вы узнать об этом успели? Ленка объяснила, что отец узнал обо всем от мобилизованных чалбутинцев, приехавших вслед за Романом провести дома перед походом ночь. У убитого казака была в Чалбутинском целая улица родни. Помолчав, она сказала, что с меньшовской лавочки лучше уйти в другое место. О приезде Романа в станице уже знают. И если весть об этом дойдет до родственников убитого, то ему живым назад не выбраться. Рассказывая, Ленка стала дрожать, как в лихорадке, и понизила голос до шепота. Роман попробовал ее успокоить, удержать на лавочке. Этого требовало его самолюбие, хотя рассудок был согласен с Ленкой. Но она не сдалась. Она встала с лавочки, взяла его за руку. – Пойдем, а то сейчас же домой убегу. Роману пришлось согласиться. Ленка повела его по проулку на зады меньшовской усадьбы. Скоро они очутились на обрывистом берегу Аргуни и пошли вверх по течению. Берег, постепенно подымаясь, превратился в небольшую крутую сопку, заросшую дикой яблоней. Роман узнал присутствие яблони по нежному запаху ее голых, но уже оттаявших на солнце ветвей. Выбрав поудобнее место, расположились они в яблоневой рощице и стали глядеть на реку. От нее ощутимо веяло холодком и сыростью, и в чернильных ее глубинах мерцали отраженные звезды. Роман накрыл Ленку полой шинели, прижал к себе и спросил о том, ради чего ехал к ней: – Ждать меня будешь? – И так четыре года ждала. Докуда же больше? – Пока службу не отслужу. – А захочешь ли ты после службы глядеть на меня? Я к той поре состариться успею. – Не состаришься. Ленка промолчала. Роман услыхал, как она бурно и порывисто дышит, тяжелея и обвисая в его руках. Вдруг она схватила его за шею, жадно потянулась к его губам. – Не хочу я вперед загадывать, не хочу, – твердила она в каком-то исступлении опаляющие слова. – Мой ты! Я сейчас хочу тебя на пять лет вперед отлюбить, – и с закрытыми глазами искала его губы. Неузнаваемо охрипшим голосом, теряя самообладание, Роман нашел силы спросить ее: – А не раскаешься? – Никогда, ни за что… Алый отсвет зари играл в реке, когда они оторвались друг от друга. Ленка взглянула на реку, на небо, схватила Романа за руку. – Вот и жена я твоя невенчанная, – и расплакалась. А через минуту, когда еще на ресницах ее висели слезы, улыбнулась и принялась осыпать поцелуями его лицо, глаза, губы. Он отвечал на каждый ее поцелуй и был горд от сознания, что имеет теперь на Ленку хозяйские права. И хотя она ни о чем не спрашивала его, он, чувствуя себя виноватым перед ней, сказал: – Пока жив, буду я радоваться и гордиться, что люб я тебе. Ленка ничего не ответила ему на это. Она вытащила из блузки булавку и сказала: – Дай-ка мне левую руку. Он подал. Она взяла и проколола ему указательный палец и, когда выступили на месте укола капельки крови, припала к ним губами и выпила их. Потом подала булавку Роману и заставила его сделать то же самое с ней. – Зачем это? – немного погодя спросил Роман. – Поверье есть одно. Только ты не смейся. Я от нашей бабушки слыхала. Если, говорит, в первую ночь муж с женой возьмут и выпьют друг у друга по капле крови, то век живут в любви и радости, дети у них будут кровь с молоком. Только делать это надо в чистом поле, на утренней заре. Поглядела я на зорьку и припомнила это… Уже светало, когда расстались они у ворот Ленкиного дома… На прощание Роман сказал, что в его семье в любое время с радостью примут ее, если что случится. Он обещал писать ей при всякой возможности через Меньшовых. В обратный путь из станицы он выехал при сером свете утра. Несмотря на бессонную ночь, не чувствовал он усталости и прямо держался в седле. От ворот поскотины с бугра в последний раз оглянулся он на гордовский дом, послал прощальный привет Аргуни и яблоневой рощице, где скоротал незабываемую вешнюю ночь. * * *Алешка Чепалов, Петька Кустов и Митька Каргин поехали ночевать к купцу Демидову. Алешка, помахивая столбовой нагайкой, тихо говорил: – Дела творятся… Жалко казаков. Не вытерпели и влипли. – Батареец-то молодец! – сказал Петька. – Побольше бы таких, так давно полетели бы комиссары вверх тормашками. – Следует за него Ромке с Тимошкой пулю в затылок всадить. Петька помолчал, потом тихо, почти шепотом, произнес: – Знаете, ребята, меня хоть и мобилизовали, а все равно я товарищам служить не буду. При первом же удобном случае к атаману Семенову перебегу. Я еще сведу кое с кем счеты за папашу. – Я тоже верой и правдой служить не собираюсь. Черта с два. Не больно интересно лоб за разную сволочь под пулю подставлять. Мой отец недаром лучшего коня заседлал. Говорил он мне: чуть что, сразу перебирайся на ту сторону. Там за свое кровное воевать будешь. – Ясно. Значит, будем готовиться… Купец Демидов, высокий, благообразный старик с апостольской бородой, встретил их в ограде. – А, вояки наехали!.. Здравствуйте, здравствуйте! Присягнули, значит, на верность большевикам? Что ж, повоюйте, повоюйте. Туго большевикам приходится. – Мы им служить не собираемся. Не смейся, дядя! – сердито обрезал Алешка. – Ой, да ты потише говори. Я ведь, братец, пошутил. Только ты потише… Не ровен час – услышит какой-нибудь зловредный человек, так сразу со свету сживут. Лучше в доме об этом поговорим. В полутемной прохладной столовой, усадив Алешку и Митьку с Петькой за стол, на котором остывал пузатый никелированный самовар на черненом серебре подноса, Демидов прикрыл все двери. – Теперь закусывайте, чаевничайте, да будем разговаривать. А ты знаешь, Алеша, кто у нас здесь был недавно от Семенова? – Кто? – Помнишь, у вас стоял на квартире войсковой старшина Беломестных, когда в Мунгаловском перед войной кадровцев учили? – Еще бы не помнить! Помнишь, Петька, толстый такой? Ты ему землянику носил продавать. – Помню. – Так вот, братцы мои, этот самый Беломестных и приезжал сюда с семеновцами. Пять человек их было. Кони у них – прямо картинки. Вооружены до зубов: и маузеры, и гранаты, всякая всячина. Да и сами-то все как на подбор. Одно слово – гвардейцы. Неделю они у меня тайно жили. – Зачем приезжали-то? – Попроведовать… Ха-ха… На жизнь нашу непутевую посмотреть, настроеньице станичников узнать. – Вот бы хорошо его увидеть! – Даст Бог и увидишь. Он мне тут многое порассказал. Семенов, говорит, теперь по-настоящему оперился. Голыми руками не схватишь – обжечься можно. Япония ему помогает. Навезли, говорят, в Маньчжурию и пушек, и пулеметов, и обмундирования всякого разного. Все солдаты и казаки в заграничной справе щеголяют. Вам, по-моему, сразу же надо к нему подаваться. Так оно верней будет. – Мы и сами об этом думку держим. – И хорошо делаете. – Я за папашу еще расплачусь. Так расплачусь, что чертям тошно станет! Первому Тишке Косых красные сопли пущу. – Это не он ли нынче помогал комиссарам казаков вязать? – Он самый. Да не один он, у него и друзья-приятели есть. Такие же волки. – Ой, начеку вам, ребятушки, надо быть. В оба за ними смотрите, а то они вас в момент и пришить могут. – Это мы посмотрим, дядя. Мы ведь тоже стрелять умеем. Мы постараемся, чтобы нам вперед довелось стрелять по ним. – Дай-то Бог! Об этом и день и ночь молиться буду. А теперь давайте спать. Утром раненько надо вставать, – сказал Демидов, подымаясь со стула. XXIIIВ один из последних майских дней головная четвертая сотня Второго Аргунского полка из мунгаловцев и орловцев, под командой Тимофея Косых, подходила к одной из степных станиц. Дорога шла по выжженным волнистым увалам. Седые орланы кружились над степью. На увалах, у красноватого щебня нор, рыжими столбиками торчали любопытные сурки, тревожно перекликаясь. Дорога вывела на голый бесплодный хребет. Одолев подъем, сотня остановилась на самом гребне на короткий десятиминутный отдых. Здесь веял легкий вершинный ветер. Далеко-далеко внизу, в текучем и горячем мареве была видна станица. В самой гуще ее построек жарко горела серебряная звезда – цинковая крыша какого-то дома. Ближе – синели озера, неоглядно волновались увалы, серел мелкорослый тальник. За тальниками, как мухи на хлебном ломте, рассыпались стада. – Можно закурить, – весело разрешил Тимофей. С конем на поводу присел он у обочины пыльной дороги. Из нагрудного кармана суконного френча вынул черный шелковый кисет, расшитый колосьями и васильками. – Успел кому-то закрутить голову, – рассмеялся Иван Гагарин. – А ведь жил как будто совсем по-монашьи. Ловкач! Ну, что же, разобьем вот золотопогонников да на радостях и свадьбу справим. Дай-ка поглядеть подарочек. – Даром не давай. За погляд три рубля, – вмешался Роман. – Отвяжитесь вы все, – рассеянно отмахнулся Тимофей и спрятал заветный кисет. Он вспомнил свою последнюю встречу с Феней у старой мельницы на берегу Драгоценки. Она полоскала белье, когда он приехал выкупать перед походом коня. – Откуда едешь, Тиша? – потупясь, спросила Феня. – С заимки. Завтра воевать уезжаем. Слышала? – Как вам не надоела эта проклятая война? – вдруг сердито спросила Феня. – Не успели дома пожить, и опять на войну. Без вас там не обойдется, что ли? – Обошлись бы, так не поехали бы. Ждать ты меня будешь? – Обожду, куда от тебя денешься. – Ну и спасибо, – горячо сказал Тимофей. В курчавых кустиках тальника, за широким мельничным руслом простились они… Вывел Тимофея из забытья рассерженный голос Гагарина: – Да ты дай хоть закурить, холера этакая! А то подразнил, подразнил своим кисетом, да и оставил с носом. – Разве? – удивился Тимофей. – Экая оказия. На, закуривай. В это время глядевший в сторону станицы Роман закричал: – Тимофей, гляди-ка! Там никак наших обстреляли. Тимофей вскочил. Заслонясь ладонью от слепящего солнца, взглянул под хребет. Ушедший за это время далеко вперед разъезд под командой Мурзина, рассыпавшись по степи, наметом возвращался назад к подошве хребта. Ветерком донесло скороговорку ружейной стрельбы. – По коням!.. Сотня, лязгнув стременами и клинками, четко выполнила команду. Молодые, еще не нюхавшие пороха казаки стали известково-белыми. Алешка Чепалов долгое время не мог найти носком сапога стремя. – Съезжайте с хребта шагов на тридцать, могут обстрелять. Роман, осторожно вытягивая голову, стал смотреть вниз. Там, у похожих на букву «П» ворот поскотины, появились муравьино-мелкие люди. Они бежали от ворот под бугор. Через минуту из-под бугра вымахнула на дорогу конная группа человек в двадцать и стала стремительно уходить к станице. Тут он услыхал взволнованный голос Тимофея. Тимофей спрашивал низкорослого, расторопного казака Шароглазова из Орловской: – У тебя добрый конь? – Ничего. – Поедешь с донесением к командиру полка. Передашь ему на словах, что наш разъезд столкнулся с разъездом противника. Станица, по-видимому, занята. Сотня будет наступать, чтобы выведать силы противника боем. Понял? – Понял. – Ну, так шпарь вовсю. Сотня стала спускаться с хребта к поскотине. Из соседнего узкого и кривого распадка появился Мурзин с разъездом. Взволнованный и серьезный, он подскакал к Тимофею. – Чуть было, паря, не влип. Посыпали нам перцу на хвост. – Все живы? – Да вроде все. Только у Гришки Первухина коня малость поранили. – Надо было лучше смотреть. – Смотрели. Только там у ворот ров здоровенный. Они в нем и затаились. Хорошо, что ближе не подпустили, а то бы всем крышка была. На увалах перед станицей замаячили конные. – Вот они! Вот они! – закричало разом множество голосов. Сотня спешилась, развернулась в цепь. Коноводы сгрудились под рыжим обрывистым бугром, из которого выбивался холодный и ясный, как детские слезы, ключ. В светлой томительной тишине благодатного майского полдня короткими перебежками начала наступление сотня. Невидимый враг таился на дальних, мглисто синеющих увалах. И то, что он ждал, не стреляя, было особенно невыносимым. Алешка Чепалов, перебегавший справа от Романа, присел под кустом прошлогодней жесткой колючки. – Чего расселся? Вперед! – закричал на него Роман, содрогаясь от какой-то жесткой радости. – Ногу смозолил я. Идти не могу. Переобуться мне надо. – Нашел время переобуваться. Ты у меня дурака не валяй. – Ей-богу же, не могу идти… – плаксивым голосом тянул Алешка, не собираясь вставать. Роман рассвирепел. Он упал на колени, вскинул винтовку и стал целиться Алешке в лоб. – Ты, купеческий недоносок, или ты у меня пойдешь, или застрелю, как собаку!.. Алешка торопливо поднялся. С молочно-белым лицом, с трясущимися губами пошел вперед. И все время, пока не нагнал цепь, трусливо оглядывался на Романа. Похожий на хлопок бича, донесся далекий выстрел. Потом еще один, потом сдвоило. И вдруг застучало часто-часто, словно проехал там кто-то во весь карьер на гремучей телеге по острым и звонким дорожным камням. Тонко посвистывая, пролетели высоко первые пули. Сотня залегла на плоской песчаной вершине увала, похожей на множество других вершин, плавно вздыбленной, горькой степной земли. Началась ожесточенная, беспорядочная пальба. Молодые казаки с серьезными серыми лицами выпускали обойму за обоймой. Они мстили врагу за пережитое чувство страха. Вдруг мглистая даль тяжело вздохнула. Колыхнулся текучий мерцающий воздух. С бешеным, сверлящим воем пролетел снаряд и ударился в бурый, рыхлый увал за цепью. Высокий коричневый столб песка, опоясанный огненной фольгой, поднялся на том месте. Через минуту такой же, яростно повитый удушливым пламенем, столб встал перед самой целью, закрывая солнце. И страшную песню смерти пропели над плоской вершиной осколки японской шимозы. Первым заползал в смертельных судорогах, закричал нечеловеческим голосом краснощекий Васька Сараев – вечный орловский батрак. Острозубый, ржавый осколок шимозы перебил ему обе ноги. Хватая короткими остывающими пальцами сизый щебень, Васька надсадно, громко выл: – Ой, братцы! Ой, братцы! Пить… Дайте же пить. Трудно и медленно расставался Василий с жизнью, поливая своей кровью голый увал. К нему подползли Роман и Данилка Мирсанов. Они подхватили его под руки и стали стаскивать в затененный изумрудно-зеленый ложок. Потухающими глазами Васька посмотрел на Романа. – Не таскайте. Так мне хуже. Все равно пропал я. Лучше добейте меня, прекратите мою муку. – Мы еще у тебя на свадьбе, паря, гулять будем, – утешал как умел Роман, стискивая зубы, чтобы самому не разрыдаться. Сотня стала отходить к коноводам, прикрываясь канавами и лощинами. Выручил ее подоспевший полк. Он далеко протянулся к югу, незамеченным перевалил хребет, развернулся и бросился на станицу в конном строю. Семеновцы, не принимая боя, поспешно отступали на юго-запад. XXIVБогатая степная станица была пустой, словно пронеслась по ней страшная моровая язва и начисто вымела род человеческий. Только в одной покосившейся набок избенке у крошечного окошка сидел пучеглазый старик. – Дедушка! Куда же у вас народ девался? – спросил его командир полка Фрол Балябин. – Убегли, сынок. – Куда? – Неизвестно куда: за семеновцами. Ведь им про вас наговорили, что не люди вы, а звери. Идут, мол, и всех, кто казачьего роду-племени, со света сживают. Тут, конечно, паника страшенная поднялась. Начал народ кому куда любо подаваться. Все побросали. У меня тоже сын с невесткой уехали. Никак я их, дураков таких, уговорить не мог. Словно ума-разума рехнулись. – А ты как же остался? – Очень просто. Взял да и остался. Я ведь еще в своем уме. Вы Семенова-то, может, в Китай угоните. Куда тогда наши беженцы денутся? Выходит, и им туда же надо подаваться, а там пирогами кормить не станут. В таком разе уж лучше дома умереть. – Не умрешь, дед, не бойся. Никто тебя и не подумает тронуть. – Я и сам теперь это вижу. Про вас ведь говорили, что у вас на лбах антихристовы звезды, что будто бы среди вас все больше люди нерусской веры. А тут вроде што не парень, то русский. – Как видишь, дед! – Да вижу, вижу. Вы, товарищи, может, чаю испить желаете. В таком разе – слезайте. – Это можно. Мы, признаться, порядком подморились… Четвертая сотня остановилась напротив белой станичной церкви. Нигде не было видно ни души. В закрытых дворах жалобно мычали голодные коровы, телята угорело метались в стайках. Когда казаки начали разъезжаться по домам, Балябин обратился к ним: – Население, товарищи, все поголовно бежало. Золотопогонники их здорово напугали большевиками. Предупреждаю, чтобы никто не смел барахлить. Можно брать только воду на чай, и больше ничего. Если кто из вас ослушается – пускай на себя пеняет. Роман и человек десять мунгаловцев заехали в новый пятистенный дом с обшитыми в тес углами, с зеленой железной крышей. На кухне, куда зашли казаки, только что протопилась печь. На крашенном охрой залавке стояла большая квашня. Белое пышное тесто в ней давно поднялось и выпирало через края. Куски его то и дело шлепались на пол. Их торопливо пожирала забравшаяся в кухню ушастая, тупорылая свинья. В горнице красный половик клинками был изрезан на ленты. На полу валялись загаженные, истоптанные фотографические карточки и вымазанные скотским дерьмом иконы. Ярко начищенный самовар с проколотым боком приткнулся у порога. Ограда была выстрочена стежками овса и пшеницы. Это семеновские молодчики поорудовали после бегства жителей. В печку подкинули сухой, нарезанный кирпичами кизяк, поставили налитый водою большой эмалированный чугун. Кизяк разгорался. Кольцо красноватого ровного пламени обвивалось вокруг чугуна. Вода в нем тоненько, по-комариному запела. Чай пили с остатками домашнего хлеба, густо рассевшись вокруг щелястого, некрашеного стола. Разговаривали. Гавриил Мурзин спросил только что приехавшего от Балябина Тимофея: – Когда Ваську хоронить будем? – Нынче вечером. – На кладбище? – Нет. Похороним за станицей на каком-нибудь видном месте. – Надо бы матери его письмишко отправить. – Отправим. Завтра пойдет полковая летучка на Нерчинский Завод, с ней отправим. Это, брат, не к спеху… Не успели мунгаловцы напиться чаю, как под окнами зло прозвучали три выстрела. Все вскочили и бросились в ограду к коням. На площади, стреляя из маузера, крутился на рыжем белоногом коне Балябин. К нему со всех сторон скакали красногвардейцы. Полк выстроился перед командиром и замер. – Разговор у нас с вами серьезный будет, – сказал глуховато Балябин. И негромкие слова услыхало каждое ухо. – Вы знаете, кто мы такие? – Знаем! Знаем! – Нет! Вы не знаете, кто мы. Хотите, я вам скажу? Все настороженно замолчали. Все почувствовали, что скажет Фрол Балябин такое слово, которым ударит как обухом в лоб. – Мы подлые мародеры, а не бойцы революции. Вот мы кто! Не успели заехать в станицу, как уже разграбили потребительскую лавку. Прельстились на тряпки, на пуговицы. – Как разграбили? – Кто разграбил? – Я, товарищи, тоже не знаю, кто из вас грабил. Но я узнаю. Тот, кто взял эти несчастные тряпки, должен сознаться, пока не дошло до обыска. А там мы посмотрим, что делать с таким народом – стрелять или миловать. – Правильно! – Ну-ка, мародеры, пять шагов вперед! Никто не сдвинулся с места. – Стало быть, я тихо говорю. Не все меня слышали. Я могу и громче сказать, – завопил Балябин. – Мародеры! Пять шагов вперед! На правом фланге второй сотни неуверенно тронул коня пожилой казак. За ним, нерешительно взмахнув нагайкой, выехал другой, тоскливо, исподлобья взглядывая на Балябина. А за ними, ломая строй, обреченно двинулась добрая половина первого взвода. – Не совестно? – спросил Балябин усатого. – Какое уж, паря, не совестно. Легче провалиться на этом самом месте. – Как же вы надумали это? Разве за этим мы поднялись на борьбу? А знаете, кого вы грабили? Самих себя грабили. Таких же, как вы, горюнов грабили. Народ грабили. Знаете, что за это бывает? – Пуля, – угрюмо пробасил усатый. – Сейчас же все выкладывайте, мерзавцы! И на кудрявую пыльную зелень, на раскаленную темную землю стали выкладывать люди из сум, из карманов убогую свою добычу. Выкладывали табак и спички, гребенки и пуговицы и разодранный на кушаки и портянки ситец в мелкую красную клеточку. – Что теперь будем делать с ними? – кивнул Балябин на мародеров. – Выпороть! – Расстрелять! – Судить! – закричали черствые, хриплые голоса. Когда угомонился накричавшийся полк, заговорил Балябин: – Товарищи, я думаю, что за первую вину не будем ни расстреливать, ни пороть. Тем более что они сознались сами и вину свою, как видно, чувствуют. На первый раз мы их простим. Но скажем им: смотрите, ребята, первый раз вы счастливо отделались. В другой раз так не сорвитесь. Тогда пристрелим без всякого суда и следствия. Так думаю, товарищи, я. А как вы? – Простим на первый раз. – Согласны. Тогда закричал усатый. Он привстал на стременах, взмахнул рукой: – Братцы! Дайте слово сказать. – Говори, говори, расскажи, что думаешь, – ответил Балябин. – Братцы! Дорогие мои товарищи! Спасибо вам за справедливый суд. Нашкодили мы. Попутала нас наша мужицкая жадность. Позарились, значит, на табак и тряпки. Забыли, зачем оставили родные села и станицы. Ведь не затем мы их оставили, чтобы народ грабить. Мы за народ кровь проливать пришли, а не грабить. По гроб жизни мы будем помнить наш позор. Спасибо вам еще раз за вашу доверию к нашему брату… – И он взволнованно и долго кланялся на все стороны. К вечеру полк выступил дальше. XXVЧерез несколько дней полк установил связь с наступавшим вдоль линии железной дороги отрядом дальневосточных моряков. Случилось это во время дневки в поселке Барун-Кондуевском. Для связи прибыл конный разъезд матросов. Четвертая сотня расположилась на дневку в обширной усадьбе богача на краю поселка. Расседланные кони ели из брезентовых торб овес, а казаки толпились в ограде у костров, на которых варился обед. Роман, Тимофей и Семен Забережный сидели на лавочке за оградой, когда на улице появились матросы. Их сопровождали посланные утром на разведку казаки первой сотни. К великому удивлению мунгаловцев, впереди матросов на взмыленном вороном коне, помахивая нагайкой, ехал неузнаваемо раздобревший Федот Муратов. Несмотря на жаркую погоду, Федот заявился в коричневой кожанке и сизой каракулевой папахе, молодцевато заломленной набекрень. На правом боку его болтался маузер в деревянной кобуре, на левом – весело позванивала о зубреное стремя серебряная офицерская шашка. Федот еще издали опознал своих земляков. Огрев коня по лоснящемуся крупу, подскакал к ним. – Здравия желаем! – громовым голосом поздоровался он. – Ты это откуда взялся? – спросили его оба разом Тимофей и Роман. – Откуда следует. Вы думаете, одним вам с золотопогонниками драться? – Тебя, паря, вдруг и не признаешь, – сказал Федоту Семен. – Где это ты так разоделся? Федот небрежно обронил: – Трофейное, – и, помедлив, добавил: – Офицериков мы потрепали под Оловянной… Ну, а вы как? В бою были? – Довелось. Из дома напротив показался командир полка Балябин в окружении ординарцев. Роман сказал Федоту: – Вон наш командир идет. Балябин подошел, поздоровался и спросил: – Откуда, товарищи? Федот подтянулся в седле, кинул руку под козырек: – По приказанию командующего фронтом товарища Лазо разъезд первого отряда дальневосточных моряков прибыл для установления связи с вашим полком. В пакете, который Федот вручил Балябину, Лазо просил держать регулярную связь с его штабом и кратко характеризовал обстановку на фронте. Дальше он сообщал, что, по имеющимся в его распоряжении сведениям, крупная семеновская часть занимает станицу Ключевскую. Он приказывал атаковать семеновцев на следующий день совместно с Коп-Зор-Газом, действующим левее аргунцев. Федот и матросы, пообедав с мунгаловцами, отправились в Коп-Зор-Газ. – Не подкачайте, ребятишки, завтра! – крикнул Федот на прощание. Едва схлынула дневная жара, как полк начал седловку. За ночь ему предстояло сделать большой переход. До Ключевской было тридцать верст. Сотни собирались и выстраивались вдоль дороги, на выезде из поселка. Балябин поздоровался с ними и сказал короткую речь. В ней он призывал Второй Аргунский бить белогвардейцев, как бьет их Аргунский Первый. За это время отправленная в походное охранение полусотня, выслав от себя лобовой и боковые дозоры, скрывалась уже за ближним увалом. Балябин поглядел ей вслед и энергично махнул рукой. С мягким топотом, бряцая оружием и стременами, прошла мимо него первая сотня, за ней вторая, и скоро весь полк вытянулся в длинную колонну. В тот вечер долго горел над степью радужный веер заката. Все лога и увалы были усеяны цветами даурского подснежника, левкоев и мака. Издали казалось, что на яркой зелени беспорядочно разбросаны белые, желтые, голубые платки. В сопках кричали краснокрылые турпаны, в небе, ежеминутно меняющем краски, окликали друг друга невидимые глазу соколы. В одном месте из скалистого распадка, от родника, перебежали через дорогу два быстроногих дзерена и пропали в зарослях коричневого кустарника. Роман ехал рядом с Семеном Забережным. Все время, не отрываясь, разглядывал он в буйном цветении утопавшую степь. Еще неделю назад, в день памятного Роману первого боя, степь зеленела робко и неуверенно. Многие увалы и сопки были черны от недавних палов. И было тогда в степи просторно и грустно. А сегодня расстилалась она перед глазами неотразимо влекущая, нежно-зеленая вблизи и дымчато-голубая вдали. Кипела в ней торопливая жизнь растений, зверей и птиц. Семен изредка пытался заговорить с Романом, но тот, погруженный в думы, не отвечал ему. Наконец Семена вывело из себя его молчание. Он хлопнул его по плечу и спросил: – Чего зажурился? Роман встрепенулся, потер плечо и виновато признался, что загляделся на степное приволье. – На цветки любуешься? – колюче улыбнулся Семен. – Да, цветочки хорошие, только заглядываться на них нам с тобой нельзя. Ты не красная девица. Роман обиделся, раздраженно воскликнул: – Вот тебе раз!.. А что же тут плохого? Я, может, после того, как на цветки нагляжусь, злее с семеновцами воевать буду. Семен поглядел на него, довольно хмыкнул и ничего не сказал. Солнце скатилось за зубчатые сопки на западе. Все тени слились, и степь потемнела. Вместе с сумерками пришла прохлада. Казаки стали надевать шинели. Роман ненасытно вдыхал в себя настоянный на цветках и травах сумеречный холодок и чувствовал в себе суровую готовность биться с врагами за эту степь, за небо и горы родного края. Ключевскую увидели сквозь розовый утренний туман. Загадочно лежала она в сырой и темной долине на страдном пути полка. Связных от Коп-Зор-Газа на условленном месте не оказалось. По-видимому, матросы не нашли отряда. Балябин посовещался с командирами сотен и решил не ждать, а немедленно броситься на станицу, к которой уже подходила спешенная цепь головной полусотни. Семеновцы проспали. В крайней избе полусотня наткнулась на сонную заставу, поголовно состоявшую из китайских хунхузов. С ними расправились моментально. Обезумев от страха, выскакивали они из избы в дверь и окна и ложились под ударами штыков и прикладов. В разбуженной выстрелами станице началась губительная паника. Семеновская часть, собранная из наемных китайцев и чахаров, которыми командовали русские офицеры, оказалась небоеспособной. Когда сотни аргунцев, сверкая шашками, свистя и гикая, понеслись на станицу, китайская пехота начала разбегаться в разные стороны. Следом за нею понесся дивизион чахарской конницы на косматых и низкорослых лошадях. Сопротивление оказали только румыны-пулеметчики, успевшие выкатить на улицу два станковых пулемета. Они заставили отхлынуть назад вторую сотню, которая раньше всех ворвалась на широкую станичную улицу. С румынами расправились казаки Богдатской станицы, медвежатники и белковщики. Разъяренные смертью трех своих товарищей, они подкрались к румынам с тыла и перебили всех наповал одиночными выстрелами. Четвертая сотня охватывала Ключевскую справа. В бешеном галопе устремилась она по сухому и ровному лугу вдоль плетней огородов, чтобы отрезать семеновцам путь к отступлению. Впереди всех скакал Тимофей. За ним поспевали Гавриил Мурзин, Лукашка Ивачев и Роман. Отстав от них не больше чем на десять – двадцать шагов, плотно сомкнутые, летели орловские фронтовики и остальные мунгаловцы. Не было среди них только Алешки Чепалова и Петьки Кустова. Попридержав лошадей, остались они далеко позади. Чахары в цветных халатах и стеганых конусообразных шапках густой беспорядочной толпой вырвались из улицы и бросились в ворота поскотины. Было их человек триста. Многие казаки невольно дрогнули и остановились. Но чахары думали только о бегстве. Напрасно пытался их остановить казачий офицер на белом породистом коне. С криками ужаса проскочили они ворота и рассыпались во все стороны. Яростно настегивая гривастых лошадок, уходили они в туманную утреннюю степь. Тогда аргунцы пустились преследовать их и скоро настигли задних. Казачьи кони оказались проворней монгольских. Роман видел, как Тимофей нагнал рослого чахара в желтом халате. Чахар оглянулся и схватился за висевшую на седельной луке винтовку. Но только успел ее вскинуть к плечу, как высоко поднятая шашка Тимофея опустилась на его украшенную шелковой кисточкой шапку. Пролетая мимо, видел Роман, как, широко раскинув руки, медленно валился чахар с коня на дорогу. На мостике через узенькую степную речку под одним из чахаров споткнулся конь. На него налетели задние. И моментально мостик был завален кучей бешено бившихся лошадей, раздавленными насмерть людьми. Здесь Роман настиг чахара с красным круглым лицом. Видя, что бежать некуда, чахар выхватил из ножен шашку, обреченно взвыл и повернул коня навстречу Роману. Скрестились шашки, лязгнула сталь о сталь. Вздыбленные кони старались укусить друг друга. Отбивая сильные и опасные удары чахара, как видно искусного рубаки, Роман чувствовал, что ему не устоять. Чахар превосходил его силой и ловкостью. Краснолицый и потный, исступленно рыча, рассыпал он удар за ударом. И Роман уже с тоской следил за каждым его выпадом и жалел, что так необдуманно зарвался вперед. В это время совсем близко раздался оглушительный выстрел. У чахара выпала шашка из рук, и он повалился на шею. коня. Роман облегченно вздохнул и оглянулся. В пяти шагах от него передергивал затвор дымящейся винтовки Семен Забережный. – Ну, моли Бога, что я тут пригодился, – сказал Семен. Роман с благодарностью глядел на него и чувствовал, что к горлу подкатывается сухой комок. Пятнадцать верст преследовала четвертая сотня чахарскую кавалерию. Больше ста человек было зарублено ими и столько же взято в плен. Остыв от боевой горячки, вели казаки пленных по желтой степной дороге в станицу. Чахары угрюмо молчали и дико глядели тоскующими глазами. С минуты на минуту ожидали они, что казаки начнут их рубить. Оживились они только тогда, когда привели их в станицу и загнали в ограду школы, где уже сидели на пыльной зелени китайцы и жевали всухомятку розданный им хлеб. Вечером Романа, Семена и Данилку Мирсанова отправили с донесением к Лазо на станцию Хада-Булак. На станцию они приехали утром на следующий день. Первый, кто повстречался им в Хада-Булаке, был Федот Муратов. Он только что подъехал к зеленому вагону, в котором помещался штаб Лазо. Завидев посёльщиков, Федот закричал во всю глотку: – Здорово, мунгаловцы! Подъезжая к нему, Роман увидел, что два окна в вагоне раскрыты. В окнах была видна группа военных, склонившихся над столом. Услыхав голос Федота, один из них торопливо подошел к окну. Это был широкоплечий, с русой окладистой бородой и такими же русыми лохматыми бровями человек. Он пристально глядел на мунгаловцев и улыбался. Федот подошел к Роману: – Ну как, Улыбин, повоевали нынче? – Чуть было меня один чахар на тот свет не отправил… Человек, стоявший у окна, выбежал из вагона и кинулся прямо к Роману: – Ты, что ли, Улыбин? – Ну я… – недружелюбно протянул Роман и осекся: человек шел к нему с протянутыми руками и взволнованно говорил: – Здравствуй, Роман, здравствуй, родимый! Роман пригляделся к нему и прыгнул с коня. В человеке он узнал своего дядю Василия. Они обнялись, расцеловались. Потом Василий Андреевич, тяжело передохнув, сказал: – Не гадал я, не чаял, что племянника здесь повстречаю… – И, оглядывая Романа, добавил: – Добрый казак вырос, добрый. А давно ли под стол бегал. В окне показался другой человек. Он спросил у него: – Ты это с кем встретился, Василий Андреевич? – С родным племянником, товарищ Лазо… Много лет не виделись. Погляди, не казак, а прямо картинка, – дотронулся Василий Андреевич с легкой усмешкой до Романова чуба. Видя смущение Романа, Лазо рассмеялся, показывая ровные, как ядра кедровых орехов, зубы, и в его юном лице было столько задорного, непринужденного и такого, казалось, знакомого, что Роман тоже радостно засмеялся и почувствовал в груди приятное тепло, точно хлебнул хорошей настойки. Семен Забережный подъехал к окну и, вытянувшись на стременах, подал Лазо пакет. – От командира Второго Аргунского. Лазо разорвал конверт, торопливо пробежал бумажку и крикнул Василию Андреевичу: – Ты послушай, Василий Андреевич, что аргунцы наделали. Они наголову разбили ключевскую группу противника. Молодцы, молодцы… – повторял в веселом возбуждении Лазо. Выйдя из вагона, он сказал Василию Андреевичу: – Ну, давай познакомь меня с твоим племянником, – и запросто протянул Роману загорелую, юношески крепкую руку. Всю ночь Роман и Семен Забережный проговорили с Василием Андреевичем в штабном вагоне. С этой встречи и началась по-настоящему затянувшаяся на годы боевая жизнь красного казака Романа Улыбина.
Републикация с сайта |
|