НА КАЛЕНДАРЕ
ЧТО ЛЮДИ ЧИТАЮТ?
2024-10-23-01-39-28
Современники прозаика, драматурга и критика Юрия Тынянова говорили о нем как о мастере устного рассказа и актерской пародии. Литературовед и писатель творил в первой половине XX века, обращаясь в своих сочинениях к биографиям знаменитых авторов прошлых...
2024-10-30-02-03-53
Неподалеку раздался хриплый, с привыванием, лай. Старик глянул в ту сторону и увидел женщину, которая так быи прошла мимо прогулочным шагом, да собака неизвестной породы покусилась на белку. Длинный поводок вытягивалсяв струну, дергал ее то влево, то вправо. Короткошерстый белого окраса пес то совался...
2024-11-01-01-56-40
Виктор Антонович Родя, ветеран комсомола и БАМа рассказал, что для него значит время комсомола. Оказывается, оно было самым запоминающимся в жизни!
2024-10-22-05-40-03
Подобные отказы не проходят бесследно, за них наказывают. По-своему. Как могут, используя власть. Об этом случае Бондарчук рассказал в одном из интервью спустя годы: «Звонок от А. А. Гречко. Тогда-то и тогда-то к 17:20 ко мне в кабинет с фильмом. Собрал генералитет. Полный кабинет. Началась проработка....
2024-10-30-05-22-30
Разговор о Лаврентии Берии, родившемся 125 лет назад, в марте 1899-го, выходит за рамки прошедшего юбилея.

"Даурия". Часть пятая

07 Июня 2012 г.

ЧАСТЬ ПЯТАЯ

I

Весна подступила к тайге не спеша. До самого марта глубокий снег в ней был хрупким и рассыпчатым. Изузоренный следами рябчиков и глухарей, горностаев и колонков, отливал он холодной голубизной в тени, бриллиантами горел на солнце. Но с каждым днем ясней и выше становилось мартовское небо, и солнце все пристальней и дольше разглядывало тайгу, словно примеряясь, откуда приняться за дело. После буйных ветров и метелей деревья стояли пасмурные и голые, с ветвями, покрытыми коркой льда. В самый тихий безоблачный полдень до каждого дерева дотронулось с доброй улыбкой солнце, и оттаяли, распрямились ветви, обрадованно потянулись навстречу его лучам. По всем солнцепекам запахло смолистой горечью, винным духом багульника и подталым снежком.

С приближением весны сильней затосковали в своих землянках курунзулайские лесовики по белому свету, по деятельной жизни. С раннего утра свободные от нарядов люди спешили разбрестись по тайге. Одни шли охотиться, другие собирать на таежных болотах клюкву или просто посмотреть с какой-нибудь горной вершины на зазывно синеющие дали, увидеть с волнением дымок над далеким людским жильем, уловить в дующем с юга ветре будоражливые запахи весны. И когда подходила пора возвращаться в сумрачную теснину к душным и низким землянкам, где за долгую зиму все так надоело, ноги через силу несли их туда.

Роман, давно перечитавший по нескольку раз имевшийся у Бородищева десяток книг, целыми днями пропадал в тайге. С ружьем за плечами уходил он по тропам за перевалы, неутомимо разыскивая места зимовок рябчиков и тетеревов. Как добычливый охотник, всегда имел он в своем распоряжении одну из двух бывших в коммуне двустволок. Скупой для других, Семен Забережный, ведавший запасами дроби и пороха, никогда не отказывал в них Роману.

В первых числах марта Варлам Бородищев отправился для очередной разведки в Курунзулай и другие окрестные села, где имелись у лесовиков верные друзья. Роман вызвался проводить его до первого перевала и поздно вечером вернулся назад, подстрелив по дороге пару тетеревов. Семен немедленно выпотрошил тетеревов и передал их дежурившему на кухне Федоту с приказом организовать на ужин жаркое.

– Только жарить жарь, а пробовать не смей, – зная аппетит и характер Федота, предупредил он его.

– Тогда давай сучи нитки и зашивай мне рот, – рассмеялся Федот. – Иначе за сохранность этих птичек не ручаюсь.

После ужина все лесовики, за исключением часовых и дневального, собрались в штабной землянке. Пользуясь отсутствием Бородищева, который терпеть не мог пустого времяпрепровождения и частр угощал их собственными докладами на всевозможные темы и громкими читками Романа, лесовики затеяли картежную игру. Играли в «молчанку», в которой малейшая ошибка против правил игры наказывалась битьем картами по носу. Всякий раз причин для взаимного битья, и действительных и ловко придуманных, находилось столько, что редко кому удавалось выходить из игры небитым.

Игру прекратили далеко за полночь. Выйдя из накуренной землянки, Роман ахнул: нерушимая тишина стояла в тайге, и волнующе пахло в сырой теснине горной таволожкой, сладковатой древесной гнилью.

…В землянке, где жили мунгаловцы, было жарко натоплено. Роман разделся, улегся рядом с Семеном на скрипучие нары и долго не мог заснуть в невыносимой духоте. Только под утро, когда в землянке повыстыло, забылся он крепким сном. Разбудил его веселый голос Бородищева, распахнувшего настежь низенькую набухшую дверь.

– Эй, засони! И как это вам не стыдно дрыхнуть до такой поры? На улице солнце обед показывает, а у вас и завтраком не пахнет, – зычно басил Бородищев, стоя в дверях.

Удивленные его неожиданным возвращением, обитатели землянки все разом поднялись и стали одеваться. Все поняли, что что-то случилось, раз он прикатил обратно. Федот, запустив пятерню в свои волосы и позевывая, спросил его:

– Что так скоро?

Бородищев бросил на нары мешок с хлебом и стал развязывать воротник своей козлиной дохи, не торопясь с ответом.

– Да не томи ты душу, Варлам Макарьевич!

– Подожди, узнаешь. Хорошие дела начинаются. Теперь по двадцать часов в сутки спать некогда будет. На дворе весна, и нам пора из наших берлог на свет божий вылезать… В мешке тут у меня пшеничные калачи. Давайте разговляйтесь поскорее да приходите в штаб. Большой разговор у нас, ребята, будет, шибко большой. – И так же шумно, как появился, Бородищев покинул землянку.

Следом за ним вышел на двор и Роман. Он сразу ослеп от яркого солнечного света, от снежного блеска. А когда огляделся, увидел: снег на скате землянки, обращенном к солнцу, весь растаял. Крыша влажно блестела и дымилась. Роман с удовольствием потянул в себя воздух и снова, как ночью, уловил запахи пробуждающейся природы. «Весна, как есть весна!» – подумал он с радостью и стал умываться мокрым снегом. Из дверей землянки высунулась голова Федота.

– На, лови! – запустил в него Роман комком снега. Федот не успел отвернуться, и комок угодил ему прямо в лицо. С медвежьим рыком вылетел тогда Федот из землянки, схватил Романа в охапку, и они стали бороться. Вывалявшись в снегу, вернулись в землянку запыхавшиеся, возбужденные и принялись уплетать бородищевские калачи. Семен, посмеиваясь, наблюдал, как работали они челюстями, и на всякий случай отодвинул подальше в сторону свой пай калачей.

Когда все собрались в штабную землянку и расселись по нарам и чуркам, заменявшим стулья, Бородищев выколотил о край стола свою потухшую трубку, спрятал ее в кисет и сказал:

– Ну, дорогие мои товарищи, пожили мы на волчьем положении, а теперь пора и честь знать. За перевалами – совсем весна. По солнцепекам уже палы пускают. Надо и нам пустить на все Забайкалье вешний красный пал, да такой, чтобы все атаманы и генералы не могли его потушить. – И все находившиеся в землянке вдруг увидели, что Бородищев вовсе не такой нудный оратор, как казался им прежде.

– Дело говоришь, – пробурчал Федот.

Бородищев продолжал:

– Привез я хорошие вести. Наши соседи, алтагачанские лесовики, даром времени не теряли. Они в Курунзулае сотню семеновских казаков наполовину разагитировали. Ждут нас казачки, чтобы перейти на нашу сторону. Нужно нам это дело так обделать, чтобы вся сотня в наших руках была. А как управимся с ней, далеко разнесется о нас молва. Все, кто скрывается в лесах и сопках, потянутся к нам. Всем надоело даром небо коптить, все в бой рвутся.

Бородищев вытащил из кисета трубку, набил ее нестерпимо вонючим своим самосадом и хотел было раскурить, но раздумал и положил на стол.

– Начинаем мы, товарищи, с малого. Нас двадцать семь человек, онон-борзинцев восемнадцать. Но этого бояться нам нечего. Маленький камушек вызывает другой раз такую лавину в сопках, которая столетние деревья, как щепки, ломает, реки запруживает. Положение сейчас именно такое, что нашим камушком мы вызовем лавину народного восстания. Теперь не восемнадцатый год. Теперь люди на собственной шкуре испытали, кто такой атаман Семенов. Его карательные отряды нагайками и шомполами многих научили уму-разуму. Мало сейчас таких найдется, которые скажут – моя хата с краю… Сегодня к вечеру мы выступаем. Только прежде чем начнем мы это великое дело, нужно, чтобы каждый из нас принес святую и нерушимую присягу на верность революции, на верность простому народу. Согласны со мной?

– Согласны!.. Давай приводи нас к присяге!.. – закричали воодушевленные его словами лесовики.

Бородищев достал тогда из нагрудного кармана рубахи вчетверо сложенный лист бумаги с текстом им самим сочиненной присяги, над которым он вдоволь покорпел в глухие зимние ночи.

– Встать! – скомандовал он резко и властно. Оглядев дружно поднявшихся на ноги людей, сказал: – Все повторяйте за мной, – и стал читать присягу.

Голос Бородищева становился все сильней и звонче. Торжественная приподнятость и волнение его передались всем лесовикам. У Романа перехватило горло и холодок восторга пробегал по спине, когда он повторял обжигающие душу слова:

– «До последнего дыхания я буду предан революции. Буду честным и дисциплинированным, готовым на смерть и подвиг борцом за власть Советов. Если нарушу я эту мою присягу, пусть будут моим уделом вечное презрение народа и бесславная смерть».

Закончив чтение, Бородищев поздравил лесовиков с принятием присяги и приказал готовиться к походу.

На закате лесовики навсегда распрощались со своим таежным гнездовьем. Вытянувшись в цепочку, двинулись они к синеющему на горизонте перевалу. Тяжелые испытания, бесчисленные бои и походы ждали их впереди.

II

Было раннее мартовское утро. Широкую, уходящую на юго-запад долину окутывал морозный туман. Над плоскими вершинами хмурых сопок, скинувших свой зимний наряд, тлела узенькая полоска зари. За прибрежными мелкорослыми тальниками еще крепко спал Курунзулай, большой и неуютный казачий поселок.

У раскрытых на зиму ворот поскотины, в укрытой от ветра лощине, едва приметно дымился костер. У костра сидели и лежали казаки сторожевой заставы. Было их семь человек. Скуластый, с узенькими и косо поставленными голубыми глазами урядник, бывший над ними за старшего, надвинул на самые брови заячью папаху, покуривал серебряную монгольскую ганзу и сосредоточенно смотрел на огонь костра. Изредка он позевывал и потуже запахивал полы длинного полушубка.

Недалеко от костра, на пригорке, с которого давно сдуло весь снег, прохаживался часовой в тяжелом овчинном тулупе, с винтовкой на ремне. Он рассеянно оглядывал мутную утреннюю даль и бурую полоску тракта, уходившего на запад, к Онон-Борзинской станице. Ему смертельно хотелось спать, и он проклинал свою службу и все на свете. Он не видел, как из ближайших кустов ползли к нему три человека в белых халатах. Подобравшись к нему почти вплотную, они притаились в канаве, забитой ноздреватым и почерневшим снегом. Когда часовой, не дойдя до них двух-трех шагов, повернул обратно, один из них вскочил и бросился на него. Одной рукой схватил он часового за шею, другой, одетой в невыносимо воняющую кислятиной овчинную рукавицу, зажал ему рот и повалил на землю. В это время двое других с поднятыми в руках гранатами подбежали к костру, и свирепый Федотов бас оглушил казаков:

– Лапы вверх, если жить хотите!

В первую минуту казакам показалось, что это кто-то свой решил подшутить над ними. Но, увидев свирепо искаженное лицо Федота, они побелели и стали подымать трясущиеся руки. Двое попытались встать на ноги, но Федот пригрозил:

– Сидеть и не брыкаться!.. Ромка! Забирай у них винтовки!..

Роман сунул гранату за пазуху и живо отобрал у казаков винтовки. Федот повернулся к кустам, весело крикнул:

– Готово. Давай сюда!

Решительные и веселые от первой удачи сбежались из кустов остальные повстанцы. С казаков они сняли патронташи, разобрали их винтовки. Потом Бородищев сказал пленникам:

– Убивать мы вас не собираемся. Насчет этого можете не беспокоиться. Пока будем разоружать остальных, вам придется посидеть здесь. Ну, а потом, кто пожелает в наш отряд – милости просим. Остальных отпустим на все четыре стороны.

Оставив с казаками двух бойцов, повстанцы развернулись цепью и двинулись в Курунзулай. На домах, в которых стояли семеновцы, были намалеваны кем-то из местных жителей белые кресты. Меченые дома тихо окружали и без всякого шума обезоруживали тех из казаков, которые не были сагитированы заранее.

В купеческий дом, где жили офицеры сотни – подъесаул и два хорунжих, – вошли Бородищев, Роман, Федот и трое других повстанцев. В кухне навстречу им поднялся из-за стола белый от страха хозяин, благообразный, высокого роста старик. Он догадался, что за гости пожаловали к нему.

– Здравствуйте, товарищи! – сказал он масленым голосом, протягивая им для рукопожатия трясущуюся руку с кольцом на указательном пальце. Отстранив его руку наганом, Бородищев спросил свистящим шепотом:

– Офицеры спят?

– Спят. Вчера поздно легли.

– Ладно. Сиди и помалкивай, если жить хочешь. – И Бородищев открыл половинку филенчатой двери, ведущей в купеческие комнаты. Роман и Федот первыми проскользнули в полутемный шестиоконный зал с цветами на подоконниках. На них пахнуло винным перегаром и застоявшимся табачным дымом. Следом за ними вошел с зажженной лампой в руках Бородищев. Один офицер спал на диване, двое других – на широкой купеческой кровати. На круглом столе посередине зала лежали офицерские шашки и револьверы в желтых кобурах.

Роман метнулся к столу, завладел оружием. Повстанцы наставили на офицеров винтовки. Бородищев подмигнул Федоту. Федот закатил глаза и нараспев затянул:

– Га-аспада офицеры! Парадом командую я. Пра-а-шу встать!

Спавшие на кровати моментально проснулись и сели. Не понимая, в чем дело, один из них, с выбритой наголо круглой головой, свирепо спросил:

– Это еще что за шутки? Вон отсюда!..

Но, разглядев наставленные в упор винтовки, начал медленно подымать длиннопалые руки. Второй, чубатый и горбоносый, заикаясь судорожно застегивая на себе нижнюю рубашку сказал:

– С-сдаюсь, господа.

Третьего, спавшего ничком, пришлось основательно встряхнуть, чтобы заставить проснуться. От испуга на него навалилась безудержная икота. Федот прекратил ее тем, что поднес ему хорошую затрещину. Но этим навлек на себя гнев Бородищева, который так свирепо посмотрел на Федота, что тот сразу стал меньше ростом. Он знал, что Бородищев не любит и не поощряет мордобоя.

Через час в Курунзулае весело топились печи. Во многих домах хозяйки пекли и жарили угощения для повстанцев, а хозяева седлали коней, чистили берданки, точили шашки. Восемьдесят шесть человек бедноты и середняков решили идти партизанить, завоевывать себе Советскую власть. Вступить в партизанский отряд решили и взятые в плен казаки.

Офицеров решено было судить. Хитрый Бородищев поручил судить их казакам.

– Судите, братцы, своих офицеров сами. Если оправдаете – пусть катятся куда хотят, если нет – исполним ваш приговор.

Суд состоялся в здании местной школы при огромном стечении народа. За каждым из офицеров нашлось столько грехов, что обвинители единодушно вынесли им суровый приговор. За порки и расстрелы, за расправы над семьями ушедших в леса, за слезы и горе многих людей были приговорены офицеры к расстрелу.

Вечером их вывели в кусты на берег речки и расстреляли. А ночью партизанский отряд, разбитый на две сотни, двинулся на Александровский Завод. Там повстанцы надеялись привлечь на свою сторону сотни новых бойцов, раздобыть оружие и боеприпасы.

Выбранный командиром взвода, как и Семен с Федотом, Роман шел до самого Александровского Завода в головном дозоре. Несмотря на вторую бессонную ночь, чувствовал он себя бодрым и сильным как никогда. Трудна была его боевая дорога, но вела она к великой и ясной цели. Мечтая о будущем, часто вспоминал он в ту ночь дорогие для него имена Василия Андреевича и Тимофея Косых.

III

С осени старший сын Каргина учился в орловском двухклассном училище. На воскресенье его привозили домой. В одну из апрельских суббот за сыном поехал сам Каргин.

В полях была уже настоящая весна. Редкие островки талого снега лежали только в кустах и оврагах. На отлогом склоне сопки, за поселковой поскотиной, кадил белым дымом вешний пал. Теплый порывистый ветер раздувал огонь, клубил черные хлопья золы, перекатывал с места на место горящий коровий помет. В ясном переливчатом небе безумолчно радовались жаворонки. От пения жаворонков, от солнца и ветра почувствовал себя Каргин необыкновенно хорошо. Жизнь, похоже, налаживалась. О большевиках ничего не было слышно.

В самом отличном настроении прикатил он в Орловскую. У станичного правления увидел большую толпу казаков. С серьезными вытянутыми лицами сгрудились они у крыльца и глядели на север, к чему-то напряженно прислушиваясь. На крыльце стоял, облокотившись на перила, большеротый и веснушчатый станичный казначей Тарас Лежанкин. Каргин слез с телеги, раскланялся с казаками и спросил:

– Что это у вас за сборище?

– А ты разве ничего не слышишь? – вяло и грустно улыбнулся Лежанкин.

На севере, куда смотрела толпа, дымились над зубчатыми хребтами студеные тучи. За тучами время от времени глухо погромыхивало, словно необычно ранняя надвигалась оттуда гроза. Каргин прислушался, удивленно повел широкими бровями. Наблюдавший за ним Лежанкин спросил:

– Что, не нравится такой гром?

– Ты лучше скажи, откуда он взялся. В правлении ничего не известно?

Лежанкин отрицательно помотал белесой головой. Каргин стал привязывать коня к палисаднику. Из толпы к нему протискался знакомый батареец, поздоровался и начал сыпать торопливым говорком:

– Трехдюймовки работают, Елисей Петрович. Это я сразу определил. Беглым огнем наворачивают. Не шуточная, видать, сражения идет.

Поговорив с батарейцем, Каргин поднялся на крыльцо к Лежанкину. Загадочная орудийная пальба всполошила его. Видно, опять нагрянула война. Но с кем? И он снова спросил Лежанкина:

– Неужели вы ничего не знаете?

Лежанкин только сокрушенно пожал плечами и посоветовал зайти к атаману.

Шароглазов, которого Каргин недолюбливал за непомерное честолюбие и самонадеянность, был у себя в кабинете. Он навалился всей грудью на стол и строчил какую-то бумажку. Увидев Каргина, он откинулся на спинку кресла и, раздувая лисьи хвосты своих усов, громко и покровительственно, как всегда, прокричал:

– Проходи, Елисей, проходи! Рад тебя видеть. Что-то ты давненько ко мне не показывался. Сердишься, что ли?

«И чего человек орет. Я, кажется, не оглох еще», – с раздражением подумал Каргин, присаживаясь на обитый коричневой кожей диван. Шароглазов достал из нагрудного кармана перламутровый гребешок в замшевом чехольчике, расчесал усы и только тогда спросил:

– С чего такой хмурый? Подгулял вчера, что ли?

– А ты слышишь, какой гром на дворе погромыхивает?

– Вон ты чем расстроен! Я думал, путное что-либо, а ты…

– Разве этого мало? – сердито оборвал его Каргин. – Тут дело войной пахнет, а ты бумажки строчишь.

– Какая, к черту, война! – захохотал Шароглазов каким-то грохочущим смехом. – Скажешь тоже… Не с кем войне быть. О большевиках с прошлого года ни слуху ни духу. Так что нечего труса праздновать. А случится что, так я-то небось об этом раньше других узнаю…

В это время за окнами раздались возбужденные голоса. Каргин и следом за ним Шароглазов выбежали на крыльцо. С крыльца увидели: кто-то гнал, не щадя, тройку лошадей по Московскому тракту. Через десять минут упаренная в мыло тройка, пролетев по улице, остановилась у правления.

С сиденья рессорной, с опущенным верхом коляски поднялся арендатор золотых приисков Соломон Андоверов; в руках у него был охотничий винчестер, из кобуры у пояса выглядывала рукоятка семизарядного «смит-вессона».

– Здравствуйте, господа! – раскланялся Андоверов с казаками. – Атаман в правлении?

– Вы что, узнать меня не можете, Соломон Самуилович? – насмешливо спросил Шароглазов.

– Ах, извините меня, милейший Степан Павлович. Действительно, не узнал. Да оно и немудрено, когда голова кругом идет. Я насилу спасся от верной смерти. Целых пятнадцать верст гнались за мной красные бандиты.

– Красные? Откуда они взялись?

– Да как же так? Разве вы ничего не знаете, Степан Павлович? Я не верю вам, вы шутите. Ведь еще неделю тому назад под Курунзулаем появилась красная банда какого-то Бородищева. Из Александровского Завода против банды был послан отряд пехоты, но они разбили его. А сегодня утром красные пожаловали к нам на прииск. Я буквально едва ускользнул. Спасли меня только добрые лошади, которые, по счастью, оказались запряженными. Один Бог ведает, что я пережил. Это был такой кошмар, такой кошмар… Я думаю, Степан Павлович, что вас тоже не минует эта участь. Бандиты явно идут на Нерчинский Завод. Так что имейте в виду, если не хотите попасть к ним в лапы.

– А что за стрельба на той стороне?

– Очевидно, красных преследуют правительственные войска. Извините, но я тороплюсь. До свидания, Степан Павлович, до свидания, господа, – откланялся всем Андоверов, уселся в коляску и приказал ямщику, буряту в засаленной шубе без воротника, но с расшитой цветными сукнами грудью: – Трогай, Цыремпил!

– Шуумагай, хара! – по-разбойничьи гикнул бурят и взмахнул бичом. Быстро понеслась отдохнувшая тройка, всхрапывая и роняя горячую пену с удил.

Казаки молча проводили ее. Потом один из них, сутулый и горбоносый, расплылся в злом смешке:

– А переперло, видать, арендатора. Видать, душа в пятки спряталась.

– Смерть никому не мила. Стало быть, ржать тут нечего, – насупился на него старик с нависшими на глаза седыми бровями, с бородой во всю грудь. – Коснись тебя, так и ты побежишь во все лопатки.

– А с чего мне бегать-то? Золота я не накопил. Пусть уж купцы да арендаторы от красных бегают.

Шароглазов строго прикрикнул на горбоносого казака:

– Не болтай, чего не следует! За такие речи по теперешним временам знаешь куда упекают?

– Я не болтаю, я правду говорю.

– Ну-ну, поговори еще! – пригрозил Шароглазов, потом повернулся к Каргину и в явной растерянности спросил: – Что же теперь делать, Елисей?

– Народ подымать, вот что. Открывай арсенал и вооружай всех, на кого можно положиться, зевать тут некогда. Иначе казаковать нам больше не придется, – забыв о своей неприязни к нему, ответил Каргин.

– Верно! Хорошо мунгаловец советует, – поддержали Картина зажиточные орловцы. – Всем миром станицу оборонять выйдем. Нам с большевиками не жить. Посылай нарочных по всем поселкам.

Толпа двинулась к станичному арсеналу, где хранилось четыреста трехлинейных винтовок и сорок тысяч патронов к ним. Не дожидаясь, пока принесут ключи, урядник Филипп Масюков и Каргин сорвали с дверей печати, сбили замки. Каждый хотел обзавестись на всякий случай винтовкой, но ставшие в дверях горластые старики приказали Шароглазову выдавать их строго по выбору. Всем, кого подозревали в сочувствии красным, винтовок не дали.

Получив винтовку и сотню патронов к ней, Каргин сказал Шароглазову:

– В Мунгаловский нарочного не посылай. Я сейчас выпрягу коня и поскачу домой. Оттуда сразу же пошлем к вам подводы за винтовками. Полсотни штук ты для нас оставь.

– Ладно, оставлю. Только давай скачи скорее. Как сколотишь отряд, присылай к нам связных. Мы, если не удержимся в станице, отступим к вам.

Каргин выпряг коня в ограде правления, заседлал его взятым из станичного цейхгауза седлом и в намет поскакал домой. «Не помиримся. Были казаки и помрем казаками», – думал он, поторапливая коня.

Поселкового атамана Прокопа Носкова застал он в бане. Распахнув банную дверь, откуда обдало его горячим паром, зычно крикнул:

– Хватит размываться, давай одевайся! Большевики идут.

Прокоп скатился с полка, где нахлестывал себя распаренным веником, и голышом выскочил в предбанник. Пока Каргин рассказывал, в чем дело, он напялил на себя белье, в спешке надев рубаху на левую сторону.

– Беги сейчас и бей в набат. Дружину создавать надо. В станице для нас пятьдесят винтовок оставлено. За ними людей посылать будем.

– А что говорить народу? – спросил Прокоп.

– С народом я говорить буду. Заверну домой, расседлаю коня и живо прибегу на площадь. Так что развертывайся.

Сев на коня, Каргин поскакал домой, а Прокоп, забежав на минуту к себе в избу, сломя голову понесся бить в набат. Скоро звуки набата разорвали сумеречную тишину над поселком, покатились к заречным сопкам. Из всех улиц пошли и побежали к церкви казаки.

Когда собралось человек двести, Прокоп забрался на сваленные у церковной ограды бревна, вытер ладонью потное взволнованное лицо:

– Сейчас, господа посёльщики, Елисей Петрович обскажет вам, для чего в набат били.

Каргин встал рядом с Прокопом, поклонился казакам:

– Беда, казаки, к нам подходит. С Газимура идут на Нерчинский Завод красные бандиты. Сегодня ночью они должны нагрянуть к нам. А раз заявятся, то многим из нас несдобровать, а разграбить они всех разграбят. Им нужны кони, седла, одежда, стесняться они не станут. Под метелку мести будут. А потом, если они вернут свою власть, в казаках мы ходить не будем и землю нашу заставят снова с мужиками разделить. Обороняться надо, если казацкого звания и добра своего не хотим лишиться. Решайте, как поступить.

Минуты две толпа растерянно молчала. Потом Платон Волокитин выступил вперед:

– Отбиваться, казаки, надо. Если душа в душу встанем, голой рукой нас не возьмут.

– Отбивайтесь себе на здоровье, а мы не хотим, хватит, навоевались. Мы капиталов не накопили, красными нас пугать нечего, – перебил его Лукашка Ивачев.

– Вот как ты, гад, заговорил сейчас! – задохнулся от ярости Платон и пошел на Лукашку. – По нашей милости в живых остался, а теперь, значит, своих ждешь? Раздавлю, как поганого клопа!..

– Но-но, полегче на поворотах! – сказали разом низовские фронтовики и заслонили собой Лукашку. Твердо уверенные, что ночью или самое позднее завтра днем вступят в поселок красные, действовали они решительно и смело. Но они не учли настроения подавляющего большинства своих посёльщиков. Зажиточные мунгаловцы не хотели делиться землей с крестьянами, дорожили своими сословными традициями и привилегиями. Немалую роль сыграло в их настроении и прошлогоднее убийство Никитой Клыковым Иннокентия Кустова и Петрована Тонких. Многие накинулись на фронтовиков с матерщиной и угрозами. В любую минуту могла начаться над ними расправа, но Каргин постарался не допустить этого. На фронтовиков он был озлоблен не менее других, но, увидев, как дружно обрушились на них посёльщики, решил, что после этого они образумятся и притихнут.

– Господа общественники! – закричал он. – Махать кулаками сейчас не время. Давайте предупредим фронтовиков в последний раз. Пусть слушаются и не идут поперек, иначе дело для них кончится плохо.

– Нечего предупреждать, – подал голос молчавший до этих пор Сергей Ильич. – Сейчас же их надо арестовать. Это ведь все сволочь на сволочи.

– Предупредить!.. Арестовать!.. – горланила вразнобой толпа. Но немедленного ареста требовали только богачи и их немногочисленные сторонники. Остальные, во главе с Каргиным, стояли за последнее предупреждение фронтовикам, и победа осталась за ними.

Примолкшие и заметно побледневшие фронтовики облегченно вздохнули и думали теперь только о том, чтобы поскорее убраться со сходки.

Водворив тишину, Каргин сказал:

– Раз решили мы создать дружину, давайте выберем командира. Какие будут предложения?

– Ты и будешь командиром! – единодушно закричали все.

Быстро сходив домой и наскоро поужинав, Каргин с винтовкой за плечами вернулся на площадь, где уже начали собираться вооруженные чем попало казаки. Через час собралось всего человек двести. Не пришли низовские фронтовики и человек тридцать из бедноты. Не пришел и Сергей Ильич с сыновьями, рассудив, что будет кому воевать и без него, и приказал сыновьям заложить в тарантас тройку лучших коней, чтобы можно было в любую минуту пуститься в бегство. Зато, к великому удивлению Каргина, пришли с берданками в руках Северьян Улыбин и Герасим Косых. Эти просто решили, что в их положении никак нельзя поступить иначе.

Собравшихся Каргин разбил на две сотни. Командовать первой сотней назначил Епифана Козулина, а второй – гвардейца Лоскутова. Привезенные из станицы винтовки Каргин распределил между ними поровну и велел вооружить ими лучших стрелков.

Отправив сотни рыть окопы на северной стороне поселка, у поскотины, Каргин решил идти сгонять тех, кто предпочел отсиживаться дома. В помощники себе взял он Платона и человек двадцать пожилых казаков.

К первому зашли они к Гордею Меньшагину.

Гордя в прошлом году ходил по мобилизации на Даурский фронт, вдоволь испытал там всяческих страхов и решил, что больше воевать не будет. Завидев казаков, он спрятался за печку. Платон вытащил его оттуда за шиворот, дал ему хорошую затрещину и велел отправляться во вторую сотню.

– Если не явишься туда, завтра же закатим тебе порку, – посулил он на прощанье.

Когда вышли из избы, Каргин сказал Платону:

– Ты, брат, больно круто берешь. Надо полегче как-нибудь.

– Нечего им за чужой спиной отсиживаться, – ответил Платон, – воевать, так уж всем миром. Таких сволочей только оплеухами и стоит угощать.

Второй, к кому они зашли, был Сергей Ильич. Платон и другие казаки заробели, и говорить с Сергеем Ильичом пришлось Каргину.

– Ты что же это отличаешься? – сухо спросил он его. – Против красных распинаешься больше всех, а как воевать с ними, так сразу в кусты позвало? Надо совесть иметь.

– Ну, ты меня не совести и не равняй со всеми-то, – взъелся Сергей Ильич.

– Это почему же? – налился злобой Каргин.

– А потому, что я уже одного сына лишился и остальных на убой не погоню. А сам я из возраста вышел, чтобы воевать-то.

– Вон как! Значит, мы должны твои капиталы защищать? Мы дураки, а ты умный? Так выходит, что ли? Где у тебя Никифор и Арся?

– Я здесь, – выходя в кухню из темной столовой, отозвался Никифор, красный от стыда.

– Собирайся, а мы Арсю поищем.

– А кто вам разрешил обыски тут делать? Кажется, я тут хозяин-то! – вскочил Сергей Ильич на ноги и загородил дверь в столовую, подняв сжатые кулаки над головой.

– Сволочь ты после этого! – взорвало Каргина. – Пойдемте, казаки, от этого хама. Глядеть на него тошно. Пусть добро свое и шкуру спасает.

– Я тебя за этого «хама» проучу! Я на тебя станичному пожалуюсь, в суд подам, – гремел им вслед Сергей Ильич и, увидев, что Никифор собирается идти за казаками, приказал ему сидеть дома.

– Пошел ты к черту, из-за тебя теперь нам проходу не дадут! – ответил ему Никифор и, сорвав со стены берданку, выбежал на улицу.

IV

Тревожно и смутно было в эту ночь в Мунгаловском. Спокойно спали в нем лишь грудные дети. На северной околице, расставив по кустам секреты, окапывались дружины. На улицах толпились и возбужденно переговаривались старики, пугая друг друга самыми дикими слухами о красных. В оградах, захлебываясь, лаяли собаки, ржали и били копытами оседланные на всякий случай кони. В избах занимались ворожбой на бобах и картах девки и бабы, отбивали перед иконами земные поклоны старухи. А на нижнем краю поселка, дожидаясь красных, собрались фронтовики и работники богачей. Идти в дружину они наотрез отказались. Гнать их силой, как это было сделано с другими казаками, Прокоп и Картин не решились. У фронтовиков, по слухам, были винтовки и гранаты.

В полночь было получено с нарочным предписание Шароглазова о посылке разведки на Уров. Каргин отобрал на это дело Платона Волокитина, Северьяна Улыбина и восемь молодых, не бывавших еще на службе казаков. Они должны были добраться до крестьянской деревни Мостовки, установить, есть или нет в ней красные, и к десяти часам утра вернуться обратно. Северьяна Улыбина Каргин назначил в разведку затем, чтобы проверить, насколько можно было на него положиться.

Проводив их, Каргин пошел проверять секреты, расположенные в кустах впереди поскотины. Подувший с полуночи студеный северо-западный ветер со свистом раскачивал кусты, кружил прошлогодние листья. Небо, затянутое серыми косматыми облаками, становилось все ниже и ниже. Казаки в секретах отчаянно мерзли, и все в один голос требовали смены.

Оставалось проверить еще один секрет, когда Каргин услыхал шум и перепуганный возглас. Он бросился на крик и столкнулся лицом к лицу с Никулой Лопатиным и Гордеем Меньшагиным.

– Стой! – схватил он запыхавшегося Никулу за шиворот и спросил, что случилось.

– Собака, паря, – дико тараща глаза и скосив на сторону широко разинутый рот, прохрипел Никула.

– Какая собака?

– Красная, должно быть… Ученая… На разведку посланная. Как она на нас кинется… Хорошо, что я не растерялся и ахнул ее прикладом по зубам.

– А куда же тогда летишь сломя голову?

– Так ведь это ж собака. Побежишь, ежели у нее пасть, как у борова.

Вдруг Никула рванулся из рук Каргина. Из-за ближайшего куста выбежала пестрая собака. Радостно взвизгнув, кинулась она под ноги к Никуле и стала лизать его ичиги.

– Брось ты, нечистая сила, – взвыл Никула, пиная собаку.

– Дядя Никула, – сказал в это время веселым голосом Гордя. – Ведь это твоя Жучка. Ей-богу, она.

– Чтобы ее громом разразило, – запричитал Никула.

– Эх вы, вояки! – презрительно бросил Каргин и, послав их на прежнее место, велел дожидаться смены.

Вернувшись к воротам поскотины, послал он сменить их Герасима Косых и Юду Дюкова.

Когда Герасим и Юда остались одни в кустах, Юда сразу же зашептал своему напарнику:

– Спутал нас, дядя Герасим, черт с богачами. Они свои капиталы защищают, а мы у них на поводке идем. Неладное это дело, шибко неладное. Возьми вот меня. Я Ромке Улыбину по гроб жизни обязанный, а ведь он, так и знай, в красных. Очень свободно, что мне сегодня стрелять в него придется. Как подумаю об этом, тошно делается. А тебе ведь еще должно быть хуже. Белопогонники-то твоего единоутробного брата расстреляли.

– Не расстраивай ты меня лучше, Юдка… Молчи, – сказал Герасим. Но Юда не унимался. Закрывшись от ветра воротником полушубка, привалился он вплотную к Герасиму и сыпал прерывистым шепотком:

– Ежели идут красные на Нерчинский Завод, не миновать им нас. У них, конечно, впереди люди, знающие эти места, едут. Хвати, так Ромка и едет в головном дозоре. Предупредить бы их надо было. Будь у меня конь, подался бы я к ним навстречу. Я в прошлом году присягу Советской власти давал, а теперь у нее во врагах очутился… Дядя Герасим…

– Ну чего тебе?

– А ежели взять и пешком к ним податься?

– Экий ты удалый! Далеко ли пешком-то уйдешь? Вот-вот светать станет. Да и куда идти-то? Попрешь наобум и потеряешь голову. Лежи уж лучше и помалкивай до поры до времени. Даст бог, воевать нам нынче не придется. А завтра оно видно будет, что и как. Только не проговорись смотри…

На рассвете Егор Большак сообщил Каргину, что фронтовики разошлись по домам. Каргин решил идти обезоруживать их. Оставив за себя у поскотины гвардейца Лоскутова, он с тридцатью отобранными казаками с Царской улицы отправился на нижний край.

В сизом утреннем свете, переполошив низовских собак, окружили казаки стоявшие рядом избы Лукашки Ивачева и Петра Волокова.

– Открывай! – одновременно забарабанили они прикладами в двери обеих изб. У Ивачевых открыла им сени трясущаяся с перепугу мать Лукашки.

– Лука твой дома? – спросил у нее Каргин.

– Уехал недавно.

– Куда уехал?

– А кто ж его знает куда. Распрощался с нами и уехал.

Каргин разочарованно свистнул и приказал тщательно обыскать сени, избу и подполье. Но Лукашки нигде не оказалось.

– Эх, Елисей, Елисей, – сказал тогда Архип Кустов. – Большую мы оплошку по твоей милости сделали. Надо было с вечера всю эту сволочь арестовать. Теперь они, так и знай, все к красным смотались.

Но большая часть фронтовиков осталась дома. Уехали из поселка только четыре человека: Лукашка, Симон Колесников, Гавриил Мурзин и Александр Шитиков. Остальные мирно спали дома.

Врываясь к ним в избы, дружинники грубо будили их и со злорадством спрашивали:

– Что, дождались своих, сволочи? – И принимались искать оружие. У Петра Волокова и Ивана Гагарина нашли винтовки, у троих – берданки и у остальных девяти человек – гранаты и шашки.

После обыска фронтовиков согнали в избу к Ивану Гагарину, и Картин сказал им:

– Нехорошо вы вели себя ночью, ребята. Народ арестовать вас требует. Но молите Бога за нас с Прокопом. Жалко нам с ним не столько вас, сколько ваших родителей и детей. Сами знаете, какое сейчас время. Стоит вас отправить в Нерчипский Завод, – и расхлопают вас там всех до одного за мое почтение.

Говорил он долго, все еще надеясь переубедить фронтовиков, доказать им, что казакам не по пути с большевиками. Но как ни пытался он примирить между собою своих посёльщиков, заставить их жить душа в душу, – это ему не удавалось. Он и сам чуствовал, что слова его повисают в воздухе и к ним глухи фронтовики.

V

Захватив Александровский Завод и значительно пополнив свои ряды, повстанцы простояли в нем несколько суток. У них начались разногласия по поводу дальнейших действий. Мнения на этот счет резко расходились. Наиболее горячие головы требовали идти завоевывать города и крупные железнодорожные станции. Другие считали это преждевременным и настаивали на продолжении удачно начатого рейда от села к селу, от станицы к станице, чтобы охватить восстанием все Восточное Забайкалье.

Пока продолжались эти ожесточенные споры, атаман Семенов бросил на подавление восстания крупные силы. Два кадровых казачьих полка подошли к Александровскому Заводу со стороны Даурии. После неудачного боя с ними повстанцы вынуждены были начать отход через хребты в долину Газимура. Ободренные успехом, семеновцы неотступно преследовали их, и приток свежих сил в отряд совершенно прекратился. Примкнувшие к восстанию не по убеждению, а глядя на других, стали в одиночку и группами исчезать из отряда.

Тогда Бородищев предпринял отчаянную попытку задержать наседающего противника. Сводный эскадрон численностью в сто сорок человек, в который были отобраны исключительно бывшие фронтовики, оставил он под командой курунзулайца Кузьмы Удалова в засаде на одном из хребтов. Любой ценой эскадрон должен был задержать противника хотя бы на сутки.

Кузьма Удалов, коренастый и крутогрудый казачина тридцати трех лет, был угрюм и суров с виду. В его типичном для забайкальца обличье было больше бурятских, нежели русских черт. Широколицый и скуластый, имел он вместо усов торчащие вразброс волоски. Росли эти волоски у него над краями широкого рта, полного удивительно ровных и белых зубов. Имел Кузьма привычку постоянно щипать свои усики, на людей глядеть исподлобья, словно вечно был недоволен. Разговаривал мало и нехотя. Человек он был совершенно неграмотный, но с умом и смекалкой. Бородищев полагался на него, как на самого себя.

Узнав, какие надежды возлагались на него Бородищевым, Удалов коротко ответил:

– Ладно. Сделаю, – и потребовал у него права выбрать себе взводных командиров по собственному усмотрению.

Бородищев согласился. Удалов отобрал во взводные Романа Улыбина, Семена Забережного и приискового рабочего Ивана Анисимовича Махоркина. Все трое были его товарищами по лесной коммуне. Характер и повадки каждого из них он хорошо изучил и знал, что они не подведут. Махоркин и Забережный были оба под стать друг другу – расчетливые, осторожные и, когда надо, – непреклонные. Роман же отличался в последних боях умелой инициативой, быстротой соображения и стремительностью действий. На его счету было дерзкое нападение на учебную команду в Александровском Заводе. С тридцатью бойцами взял он в плен восемьдесят шесть молодых семеновских солдат без всяких потерь со своей стороны. Нападение совершил днем, захватив команду на учебном плацу, где колола она штыками чучела, изображавшие большевиков. Роману же принадлежала первая, удачно осуществленная засада под Акатуем, во время которой был захвачен обоз с патронами.

Забирая Романа к себе, Удалов сказал ему:

– Вот что я тебе скажу, Ромка. Кусать белопогонников ты умеешь. Кусанешь разок, другой – и ходу. А теперь попробуй кусаться и насмерть стоять, где тебе будет приказано.

Для засады Удалов выбрал высокий хребет, северный склон которого был отлогим и лесистым, а южный – крутым и безлесным. На южном склоне, недалеко от перевала, торчали по обе стороны дороги глыбы камней. Между ними виднелись кустики горной таволожки и шиповника. Здесь Удалов расположил взводы Махоркина и Забережного, а взводу Романа приказал спуститься с хребта и занять там небольшую одинокую сопку справа от дороги.

– Сидите на сопке, пока белопогонники не напорются на нас. А когда напорются да побегут, подбавьте им жару от себя. Потом сломя голову подавайтесь к нам и снимайте по дороге с убитых оружие. Патронов у нас по четыре обоймы на рыло, а продержаться нам надо весь день.

Роман бысто занял сопку. Своих коней бойцы спрятали на западном ее склоне, в глубокой промоине, заросшей кривыми березками, а сами залегли среди замшелых плит вдоль гребня сопки. По дороге было от них шагов двести.

Семеновцы не заставили себя долго ждать. Через полчаса с юга, от видневшейся вдали деревни, показался их разъезд. В некотором отдалении от него шла головная сотня. Потом появились и главные силы. Между ними и сотней был интервал в полторы-две версты. В бинокль Роман видел, что это была конница численностью до двух полков. Сквозь поднятую пыль взблескивали на солнце пики и трубы духового оркестра, желтело казачье знамя.

– С оркестром идут, – поделился он с бойцами. – Хорошо бы отбить его у них.

– Не оттяпаешь, шибко много их, – сказал Васька Добрынин, самый меткий во взводе стрелок.

Разъезд прошел мимо сопки на рысях с винтовками наизготовку. Роман, сняв с головы папаху, напряженно разглядывал казаков в бинокль. Проводив их, повернул бинокль на подходящую сотню. Когда она поравнялась с сопкой, стал он отчетливо различать конские морды и лица казаков. Это были все лица, каких немало он повидал на своем веку. Видел он то лихо закрученные усы, то рыжие бороды во всю грудь, то взбитый на папаху вороной или русый чуб. Каждый казак по-своему сидел в седле, держал поводья, по-своему смеялся или хмурил брови, поигрывал от нечего делать нагайкой или тайком от вахмистра, ехавшего сбоку, курил цигарку.

Вдруг Роман обратил внимание на посадку одного казака. Она показалась ему странно знакомой. Избоченясь и склонив голову налево, казак покачивался в такт конскому шагу, и так же лениво покачивалась его вытянутая книзу рука, на которой висела и мела дорогу нагайка. Вдруг казак поднял голову, и Роман узнал в нем Данилку Мирсанова.

– Вот сволочь! – недовольно выругался он вслух.

– Ты это кого? – удивленный выражением его лица, спросил Васька.

– Дружка своего узнал. Раньше нас с ним, бывало, водой не разольешь. На Семенова в прошлом году вместе ходили, а теперь он сам семеновец. Покажем мы ему сегодня, как с большевиками воевать.

– Ты мне его покажи. Ежели его на хребте не хлопнут, так я его на обратном пути выцелю. Я таких переметчиков терпеть не могу.

– Ладно. – Роман с секунду поколебался, потом улыбнулся: – Вон сбоку едет, видишь? – И показал ему на вахмистра, под которым в эту минуту вздыбился рослый белоногий конь.

– Запомнил… – сказал значительно Васька. – Только бы не запоздали там наши, а то и нам хана выйдет.

– Удалов не проморгает, не бойся, – успокоил его Роман, с опаской поглядывая туда, откуда уже доносило порывами ветра звуки марша.

Удалов спокойно пропустил мимо себя разъезд, вынул из зубов трубку и тихо передал команду:

– Приготовиться! – И когда сотня подошла вплотную, скомандовал: – По белопогонникам… огонь!

Четким, дружным залпом сорвало с коней ехавших впереди офицеров и несколько рядов казаков. В страшной сумятице повернули остальные назад. Пригнувшись к конским гривам, бросая пики, летели они с хребта, вдогонку им полыхали залп за залпом, звучно отдаваясь в горах.

Они считали себя уже спасенными, но по ним ударили с сопки, и прорвалось мимо нее не больше шестидесяти человек.

– По коням! – крикнул затем Роман и побежал в промоину к коноводам. В ту же минуту над гребнем сопки разорвалась шрапнель. Вторая лопнула почти над промоиной. Каленым градом шумно хлестнуло по кустам, по каменным плитам.

Бежавший рядом с Романом молодцеватый, гвардейского роста боец упал, как подломленный. Шрапнель угодила ему прямо в висок.

Повскакав на коней и захватив с собой убитого, отправились к своим. По дороге снимали с трупов семеновцев патронташи и винтовки. А семеновские батареи били беглым огнем по хребту, затянутому пылью и дымом.

На месте засады Удалова уже не оказалось. Он укрылся на северном скате хребта, в лесу, где лежал еще местами сизый ноздреватый снег. На гребне хребта оставались только наблюдатели эскадрона. Укрываясь от артиллерийского обстрела, они сидели под скалой.

Удалов, Забережный и Махоркин стояли и дожидались Романа на дороге. Они сразу набросились на него с расспросами. Интересовали их больше всего численность противника и его намерения. Роману, взбудораженному всем пережитым, хотелось подробнее рассказать обо всем, но, боясь показаться несерьезным, отвечал он коротко и сдержанно.

Когда Роман вернулся к своему взводу, который расположился на поляне влево от дороги, бойцы его курили душистые папиросы.

– Где это разжились? – спросил он их.

– У одного офицерика я нашел в сумке, – ответил Васька, уже оказавшийся в новых сапогах со шпорами, и тут же похвастался: – А ведь я таки срезал твоего дружка-то. Сперва коня под ним ухлопал, а потом и его гвозданул.

– Врешь, обознался, – усмехался Роман, видевший, что Данилка благополучно удрал.

– Ничего не обознался. Я ведь, паря, с него потом револьвер и шашку снял.

– А он с усами или без усов? – продолжал допытываться Роман.

– С усами и толстомордый такой.

– Ну, тогда это не он. Усы у Данилки еще не выросли.

– И не вырастут теперь, – не сдавался Васька.

Скоро наблюдатели донесли, что спешенные казачьи цепи подымаются на хребет. Повстанцы бросились занимать позицию на гребне. Удалов распорядился на бегу:

– Сенькин взвод – направо, Ромкин – налево! Остальные – за мной…

С окрестных сопок по гребню били пулеметы. Пули пощелкивали о камни, взметали песок. Внизу горела на просохших солнцепеках подожженная снарядами трава. Огонь гнало ветром вверх прямо на повстанцев.

Роман, пригибаясь, пробежал к открытому месту и упал над обрывистым скатом за кучу камней. Выглянул из-за них и увидел: семеновцы шли, прикрываясь низко стлавшимся дымом. В дыму то тут, то там мелькали их ссутуленные фигуры в зеленых стеганках, в сизых папахах. Было до них не больше двухсот шагов, и оба фланга их двигались там, где у повстанцев не было ни одного бойца. У Романа пробежал по спине холодок, от которого никак он не мог отделаться в минуту опасности. Было очевидно, что на флангах семеновцы выйдут на гребень и тогда легко займут весь хребет. Роман решил немедленно жиденькую цепочку своих бойцов растянуть еще больше влево.

Он поднял половину взвода и по северному склону побежал с ней по камням и кустарникам к опасному месту. В это время пулеметы умолкли и семеновцы с криками «ура» бросились в атаку. Повстанцы встретили их дружной стрельбой и гранатами, но тысячеголосый их рев все рос и ширился и там, куда бежал Роман с горсткой бойцов, подкатывался к самому гребню.

Вдруг впереди себя Роман увидел семеновцев, вымахнувших на гребень в каких-нибудь двадцати шагах. Было их человек десять. Потные и багроволицые, с вытаращенными глазами, с распяленными в крике ртами бежали они прямо на него. Устрашающе поблескивали примкнутые к винтовкам штыки.

– Со штыками, сволочи, а мы без штыков! – обожгло Романа чьим-то паническим криком, и от этого крика он на мгновение оробел. Но затем, перебросив на левую руку карабин, выхватил из ножен шашку.

– Бей гадов! – всплеснулся его призывный вскрик, и, помня только то, как надо было отбиваться шашкой от штыков, бросился он навстречу семеновцам.

Коренастый урядник в заломленной накребень папахе бесстрашно ринулся на него. Подпустив урядника вплотную, в самое последнее мгновение Роман с ловкостью кошки увернулся от штыка, выбил из рук урядника винтовку и, присев, достал его уколом шашки в левый бок.

В короткой рукопашной схватке семеновцы были истреблены, но следом за ними подоспела новая волна атакующих. Засев на гребне, они сосредоточенным ружейным огнем выбили у Романа двенадцать бойцов. С остальными он вынужден был отойти в лес, к коноводам.

Одновременно с ним туда отошли со своими взводами Забережный и Махоркин. У Махоркина потерь почти не было, но взвод Забережного поредел почти наполовину. Ему также пришлось выдержать рукопашный бой.

– На этом хребте повоевали, хватит, – угрюмо обратился к эскадрону Удалов. – Теперь попробуем на другом схлестнуться. Жалко, много добрых ребят загинуло. Ну, да оно не напрасно. Долго будут помнить белопогонники это место.

Пока отходили к следующему хребту, погода испортилась. Как часто бывает в Забайкалье в эту пору, разыгравшимся ветром нагнало студеные хмурые тучи. Без конца неслись они с северо-запада, опускаясь все ниже и ниже. На вершинах дальних хребтов забелел просыпанный тучами снег.

Вечером началась мокрая апрельская пурга. Хлопья сырого снега то тихо и отвесно падали на землю, то косо и стремительно летели к ней, как пули. Пурга сначала вымочила бойцов и коней тающим снегом, а потом начала донимать пронзительным ветром и мелкой ледяной крупой, со свистом бившей из непроглядной тьмы.

Поздно ночью перезнобившийся эскадрон добрался до глухой таежной деревушки. Мокрых, дрожащих от холода коней попрятали по завозням и поветям, закутав попонами, собственными шинелями и полушубками. Полные торбы реквизированного у местных богачей овса навесили им на морды. Но и этими мерами не всех коней уберегли от гибели. К утру, когда землю прихватило почти тридцатиградусной стужей, самые слабые лошади пали.

А пурга бушевала весь день и назавтра. Закончилась она снегопадом, завалившим леса и пади глубоким, почти аршинным слоем снега.

Только на третий день эскадрон мог присоединиться к своим главным силам, стоявшим в Газимурском Заводе. И только он пришел туда, как началась оттепель. В один день растаял весь снег. Все ручьи и речки сразу превратились в бурные потоки, а дороги стали на несколько дней совершенно непроезжими.

Семеновцы не показывались, и Бородищев, пользуясь передышкой, отправил в окрестные станицы и села своих гонцов и агитаторов поднимать народ.

Через день он отправил Романа Улыбина с его взводом для разведки и вербовки новых бойцов в большое село Тайнинское, расположенное к востоку от Газимурского Завода.

В Тайнинское прибыл Роман под вечер. В селе жило смешанное крестьянско-казацкое население. Одной половиной его управлял поселковый атаман, другой – сельский староста. Роман арестовал атамана и старосту и быстро собрал жителей на совместную сходку.

– Товарищи! – обратился он к ним не свойственным для него баском. – Я – командир разъезда красных повстанцев. Отряд наш занял сегодня Газимурский Завод. Вторую неделю воюем мы с белобандитами. За это время мы побывали во многих местах, и везде в наш отряд вступали добровольцы. Жители Курунзулая ушли к нам все поголовно. Я знаю, что в восемнадцатом году от вас на Семенова ходила целая рота. Думаю, что и теперь найдутся желающие бить белопогонников.

С минуту тайнинцы молчали, теребя рукавицы и концы широких кумачовых и далембовых кушаков, которыми были подпоясаны все без исключения. Потом вперед выступил рослый, средних лет мужик в сбитой на затылок заячьей папахе и широченных плисовых штанах. Уперев кулаки в бока и посмеиваясь, он спросил:

– А много вас восстало-то?

– Да под тысячу подваливает.

– Ну, а как насчет оружия? Снабдите?

– Берданкой снабдим, ежели запишешься, а винтовку в бою добудешь, – усмехнулся Роман.

– Тогда давай записывай, – довольный его ответом, сказал мужик и, назвав свою фамилию, повернулся к сельчанам: – Ну, а вы чего, граждане, думаете?

– Я бы записался, да коня у меня нет, – пожаловался русый паренек в рыжей куртке из конского волоса.

– Коня найдем. У любого богача возьмем по твоему выбору, – объявил Роман, строго глядя на кучку недовольно зашумевших тайнинцев.

– Раз так, тогда пиши, – показал чистые, белые зубы паренек.

– И меня записывай.

– И меня тоже! – наперебой закричали в той стороне, где стояли помоложе и победнее одетые жители.

Скоро, глядя один на другого, записались семьдесят шесть человек. Больше половины из них не имело никакого оружия и человек двадцать были безлошадными. Оружие, коней и седла для них реквизировали у местных богачей, с которыми, помня наказ Бородищева, Роман много не разговаривал.

Судьбу арестованных атамана и старосты поручил он решить своим новым отрядникам. Атамана они единодушно оправдали. Был он из середняков и службу свою нес спустя рукава. Но старосте, барышнику и контрабандисту, повинному в аресте бывших красногвардейцев, вынесли обвинительный приговор. Постановлено было захватить его с собой и сдать в партизанский ревтрибунал.

Вернуться в Газимурскии Завод Роман решил завтра утром, чтобы ободрить и порадовать своей удачей всех, кто начинал терять веру в успех восстания. Но ночью случилось то, чего он не предвидел. Повстанцы были выбиты из Завода и стремительно отступили вниз по Газимуру, не сумев или забыв предупредить его об этом.

Утром, когда он готовился к выступлению, перед селом появились семеновские разъезды. За разъездами двигались по двум дорогам густые колонны кавалерии. Тогда он вывел свой отряд на сопки к востоку от села, намереваясь обстрелять оттуда семеновцев. Но примкнувшие к нему тайнинцы не согласились на это. Они боялись, что за понесенные в бою потери семеновцы жестоко расправятся с их семьями. Роману пришлось согласиться с ними. Сопки покинули без боя.

Вынужденный действовать на свой страх и риск, Роман принял решение отходить по Нерчинско-Заводскому тракту на прииски Яковлевский и Быструю. Этот выбор он сделал потому, что на приисках надеялся значительно пополнить свои ряды. А за приисками начинались и знакомые для него места. От Яковлевского был всего один дневной переход до Орловской, и между всеми своими заботами Роман подумывал о том, что неплохо было бы нагрянуть туда во главе отряда. Стоило ему представить, какого переполоху наделает он своим появлением в родной станице, как изумит друзей и перепугает врагов, – и он содрогался от жестокой и гордой радости.

Только много мечтать об этом не приходилось. Командовать сотней людей, из которых три четверти всего лишь накануне взялись за оружие, оказалось нелегким делом. Сильные разъезды белых все время шли по пятам. Их приходилось задерживать засадами на хребтах и в узких распадках, а делать это как следует бойцы его не умели. То они открывали преждевременную стрельбу, то при первых же ответных выстрелах садились на коней и пускались в бегство. Некоторые из них, попав с первого же дня в такую переделку, уже раскаивались, что пошли партизанить. Их приходилось ободрять, уговаривать и всем своим поведением показывать, что все идет как надо.

К вечеру белые отстали, а повстанцы заняли прииски, разделившись на две группы. На приисках народ с нетерпением дожидался красных. Сто восемнадцать человек влились там в отряд, и среди них оказались посёльщики Романа – Никита Клыков и Алеха Соколов, давно скитавшиеся в тайге.

Придя записываться в отряд и не узнав Романа, обросший бородой и одетый, как настоящий приискатель, Никита первым делом объявил:

– Я, товарищ командир, вроде как бы уголовный, – голова его непроизвольно дернулась, – в прошлом году убил я по пьяной лавочке у себя в поселке двух человек. Один из них был настоящей сволочью, и о нем я не жалею, а вот другой пострадал напрасно. За мою провинность готов я к стенке хоть сейчас. Целый год я скрывался по приискам, а больше не могу. Либо хлопните меня, либо возьмите к себе в отряд.

– Ладно, – подумав, ответил Роман. – Примем мы тебя. Только ты всегда должен помнить, Никита Гаврилович, что своим проступком ты навредил нам в Мунгаловском, как никто другой.

– А ты откуда меня знаешь? – изумился Никита.

– Отчего же мне тебя не знать, если я сам мунгаловский. Разве ты меня не узнал?

– Хоть убей, не припомню. Молодой ты, без меня, должно быть, вырос. Я ведь восемь лет на службе и на войне мотался. А когда домой вернулся, всего два дня там и пожил. Угораздило пойти на гулянку и натворить беды. Горячий я и большевиков уважаю, из-за этого все и вышло… Не гадал я, брат, не чаял, что в жизни у меня так получится. Домой ехал – новую жизнь мечтал строить, а вместо этого вон что наделал. Каяться теперь поздно. Кровью вину свою смою. Веришь ты мне?

– Верю, – твердо ответил Роман и принялся расспрашивать Никиту, где и как он жил все это время.

…На другой день отряд выдержал четырехчасовой бой с третьим семеновским казачьим полком, две сотни которого зашли ему в тыл, а остальные наступали в лоб. Потеряв до шестидесяти человек убитыми, ранеными и разбежавшимися, отряд пробирался в тайгу и к вечеру через таежные хребты вышел на Половинку (Половинкой назывался постоялый двор между поселком Солонечным и Орловской).

В сумерки на Половинку прискакал на хозяйском коне работник орловского атамана Шароглазова Никитка Седякин. От него и узнал Роман, что в станице организована дружина. До этого он думал идти туда, чтобы присоединить к отряду всех сочувствующих красным казаков. Но теперь пришлось от наступления на станицу отказаться, и он повернул со своим отрядом вниз по Урову, на северо-восток.

Пройдя за ночь сорок пять километров, на рассвете отряд занял Мостовку, где снова значительно пополнился. Мостовцы почти все поголовно присоединились к нему.

Роман, сидя в горнице местного кулака, ломал голову над тем, что делать дальше, как вдруг услышал, что на заставе, выставленной в сторону Мунгаловского, вспыхнула беспорядочная стрельба.

VI

Посланные на разведку дружинники дожидались рассвета на чепаловской заимке. Было совсем светло, когда они рискнули отправиться дальше. Ехали не торопясь, с парным дозором впереди. В голых синеющих лесах исступленно токовали тетерева. В одном месте тетеревиный ток был на прогалине возле самой дороги. Развернув свои лирообразные хвосты, распустив подбитые белым пухом крылья, сновали среди редких кустов багульника иссиня-черные птицы. Они чуфыркали и шипели, затевали яростные потасовки, подпрыгивая и взлетая.

Завидев всадников, тетерева метнулись сперва в глубь леса, потом взлетели на макушки гигантских лиственниц и, вытягивая шеи, стали зорко оглядываться по сторонам.

Солнце выкатилось из-за щетинистой, как кабанья хребтина, сопки, ослепительно искристое и веселое. Скоро заструился над лесами нагретый воздух, рассеялась голубая дымка в падях, и стало видно далеко вокруг. К полудню сделалось совсем тепло. С новой силой буйно зашумели, выходя из берегов, сбывавшие за ночь попутные ручьи и речки.

За Ильдиканским хребтом маленькая речушка Листвянка затопила береговые кусты и неслась на север, к Урову, широким и бурным потоком. Крутясь, проплывали по ней ноздреватые, с вмерзшими в них листьями голубые и зеленые глыбы льда, корье и щепы с лесных вырубок и целые деревья с набившимся в сучья черным слежавшимся сеном.

Платон, одетый в стеганую куртку из синей далембы и в сбитую на ухо сизую мелкокурчавую папаху, сутулый и сумрачный, ехал рядом с Северьяном и жаловался ему раздраженным баском:

– Нынче я, паря, и дров не успел заготовить. Теперь ведь самое время лес валить, а тут воевать изволь. Раньше, когда жил у меня в работниках Федотка, мы с ним вот в той падушке, – показал он влево от дороги, – за неделю по сто возов наваливали. Работать Федотка умел. Как разохотится, бывало, так на сорокаградусной стуже в одной нижней рубашке целый день работает.

– Не слыхал ты, где Федотка теперь? – спросил у него Макся Пестов.

– Об этом Северьяна надо спросить: он про Федотку больше моего знает.

– Откуда же мне знать-то? – притворно обиделся Северьян.

– От своего сынка. Ведь он, хвати, так вместе с Федоткой путается.

– Нет, Ромка сам по себе прячется. Он зимой-то с повинной приехал, к атаману хотел идти утром, а вы его арестовать вздумали и напугали.

– Не заливай уж лучше, – набросился на него Платон. – Не с повинной он приезжал, а для разведки. Гляди, так он теперь тоже в красной шайке ходит. Так что тебе красных бояться нечего, не то что нам, грешным.

– Ты меня не подкалывай. Нечего мне всякий раз Ромкой в глаза тыкать. Он у нас – ломоть отрезанный. Мы с Авдотьей на него рукой махнули, раз не послушался он нас.

– Врешь! Коснись дело, так стрелять небось в него не станешь.

– Конечно, рука-то не вдруг подымется, – признался Северьян, – а только не одобряю я его.

Недалеко от деревни Мостовки, где Листвянка сливается с таежными речками Хавроньей и Ильдикашком, подступили к самой дороге слева крутые высокие сопки, отделенные друг от друга узкими и глухими щелями распадков. На склоне сопок голубели каменные россыпи, на вершинах белел березняк. Справа бурлила и пенилась ярко сверкающая вода. А впереди, за кронами высоких лиственниц, уже виднелись крыши Мостовки и гигантская сопка за ней, странно похожая издали на лобастое человеческое лицо. Причудливые группы кустарников и деревьев были глазами, ртом и носом этого белого зимой и зеленого летом лица.

От моста через Листвянку в дозоре ехали восемнадцатилетние парни Лариошка Коноплев и Димка Соломин. Держались они шагов на двести впереди остальных. За одним из крутых поворотов, в устье распадка, лежал у дороги огромный замшелый валун. Из-за этого валуна и вышел навстречу дозорным бывший кустовский работник Алеха Соколов. В руках у него были только кожаные рукавицы. Лариошка вскинул на Алеху берданку, но тот, дружелюбно посмеиваясь, сказал:

– Брось ты баловаться, еще убьешь ненароком. Куда это несет вас нелегкая?

– Да красных ищем, – опустив берданку, ответил ничего не подозревающий Лариошка.

– Красных… – рассмеялся Алеха и махнул рукой. В ту же минуту из-за валуна выскочили вооруженные винтовками и гранатами люди с красными ленточками на папахах. Перепуганные насмерть парни побелели и затряслись, забыв обо всем, что наказывал Платон, отправляя в дозор.

– Слезайте с коней, вояки! – приказал Алеха, выхватывая из-за пазухи револьвер.

Мысленно прощаясь с белым светом, парни покорно слезли и подняли руки. Их обезоружили, отвели с дороги в кусты.

В это же время на дорогу позади остальных дружинников вылетели из другого распадка конные партизаны с шашками наголо. Услыхав топот у себя за спиной, дружинники обернулись, и Платон обреченно ахнул:

– Пропали, братцы. – В переднем из несущихся на них всадников он узнал посёльщика Никиту Клыкова, который в прошлом году убил Иннокентия Кустова и Петрована Тонких.

– За мной, – чужим голосом вскрикнул перепуганный Северьян. – Никита нас не пожалеет… – и поскакал. Дико нахлестывая коней и холодея от ужаса, бросились за ним остальные. Но впереди стояли на дороге и спускались с сопки десятки партизан. Для спасения оставался единственный путь – на заречье. Круто осадив коня, повернул тогда Северьян к речке, широко и стремительно катившей мутную темную воду. Только один Платон последовал за ним. Остальные стояли с поднятыми руками на дороге.

– Ну, не погуби, родимый, – прошептал, обращаясь к коню, Северьян и заполошным криком «грабят!» заставил его кинуться в бурный поток. Храпя и фыркая, оборвался конь с высокого берега в ледяную воду и поплыл. Северьян свалился с седла и поплыл рядом с ним. За спиной он слышал частые беспорядочные выстрелы. Верный конь быстро вынес его к противоположному берегу, но выбраться на него никак не мог. Берег был крутой и заледенелый. Тогда Северьян бросил поводья и уцепился за куст. Через минуту он стоял на берегу, а конь с печальным ржанием тонул в бурлящем, ослепительно сверкающем потоке.

Пригибаясь и петляя, побежал Северьян через падь к синеющему лесу и скоро скрылся в нем.

Платон же никак не мог заставить своего коня броситься в воду. Плача от бешенства, хлестал он его нагайкой, но ничего не мог поделать. Партизаны с криками «сдавайся!» подлетели к нему, и первый, кого увидел среди них Платон, был Никита Клыков.

– Попался, га-ад! – жег его голубыми холодными глазами Никита, уперев ему в грудь японский карабин. – Молись, буржуй, Богу! Сейчас я тебя на распыл пущу.

– Никита, брось дурака валять! – закричал на Клыкова пожилой партизан с окладистой бородой. – За самосуд-то знаешь что бывает?

– Да ведь это гад, каких мало на свете.

– Все равно, не давай рукам волю. Если он подлец, его судить будем.

Никита, ругаясь, отъехал от Платона.

VII

Приказав отряду строиться и ждать распоряжений, Роман с ординарцами поскакал на заставу. В деревне лаяли взбудораженные близкой стрельбой собаки, храпели и метались на привязях партизанские кони. На дороге стояли целые озера талой воды. В них отражались по-весеннему белые облака, крутые, поросшие лесом сопки, дробились солнечные лучи. Подбадриваемый сочными, торопливыми звуками выстрелов, Роман хлестал нагайкой своего Пульку. С линяющего конского крупа летела от ударов клочкастая пыльная шерсть, на крестце оставались косые темные полосы. Разбрызгивая воду из луж, стлался Пулька в ровном и легком галопе, на зависть выносливый и резвый. Ординарцы на своих вымотанных трудными переходами конях остались далеко позади.

Едва Роман доскакал до ворот поскотины, как стрельба на заставе утихла. Остывая от возбуждения, поехал он шагом. Из-за дальних голубоватых кустов тальника показались гнавшие в деревню пленных дружинников конные партизаны. Тесной кучкой шли дружинники по обочине грязной дороги. Первый, кого узнал среди них Роман, был Платон Волокитин. Платон шагал со связанными за спиной руками, не разбирая дороги и часто спотыкаясь. Из-под папахи текли по лицу его струйки пота, на правой щеке, чуть повыше коричневой родинки, подергивался живчик.

У Романа сдавило сердце, горячей волной ударила в голову кровь. Было время, когда питал он к Платону глубокую ребячью симпатию только за то, что не было на всей Аргуни человека сильнее его. Без конца восхищался он досужими рассказами о чудовищной силе Платона. Замирая от восторга, глядел на праздничных игрищах, как тягался Платон на палке один с семерыми и перетягивал их, как ломал в руках подковы и сгибал медные пятаки. Но подрос Роман, и развеялось прахом его мальчишеское преклонение перед Платоном. Самонадеянный и хвастливый богач стал смертельным его врагом.

Узнав Романа, Платон похолодел. Серым налетом покрылось его лицо, обвисли губы. Зато молодые дружинники почувствовали себя веселей.

Ничем не выдав своего волнения, Роман по-начальнически строго спросил конвоиров:

– В чем дело, ребята?

– Да вот словили белых гадов, – ответил ему одноглазый партизан на пегой кобылке. – На месте бы пришить их следовало, да, говорят, они твои посёльщики.

– Ну, здравствуйте, герои! – насмешливо поздоровался тогда Роман с дружинниками. Все они, кроме Платона, виновато и обрадованно улыбаясь, ответили ему.

– Куда это вас черти гнали?

– В разведку мы ехали, – ответил Димка Соломин. – Силком заставили ехать-то. У нас ведь всех поголовно в дружину идти припятили. Даже твой отец и тот не открутился.

Не расслышав его слов, Роман стал допытываться, кто у них за старшего. Кивком головы Димка указал на потупившегося Платона и добавил:

– А помощник у него Северьян Андреевич был.

Романа ожгло, как крапивой. Красные языки заплясали перед глазами.

– Куда же отец девался? Убили его, что ли?

Одноглазый партизан захохотал:

– Нет, брат, утек твой папаша. Он попроворнее всех оказался. Такого деру дал, что только его и видели. Кинулся через речушку вплавь, коня утопил, а сам выбрался и сиганул в тайгу. Геройский он у тебя, родитель твой.

Засмеялись и остальные партизаны. Роману стало неловко перед ними, и он ожесточенно выругался:

– Вот старый черт! Значит, последнего коня утопил. И какая нелегкая его в разъезд понесла?

– А что ж ему делать было? – развел руками Димка. – Из-за тебя на него шибко косо поглядывают. Вот и решил он выслужиться. Время-то, сам знаешь, какое.

С заставы прискакали Никита Клыков и Алеха Соколов. Возбужденный Никита, размашисто жестикулируя руками, стал рассказывать, как поймали дружинников. При виде его пленники снова приуныли. Затаенный ужас плеснулся у них в глазах.

– Что же теперь делать-то с ними будем, Северьяныч? – закончив рассказ, поинтересовался Никита. – На распыл пустим?

– Разберемся сначала, – ответил Роман и приказал вести дружинников в деревню.

Вступившие в отряд мостовцы, узнав Платона, который им крепко насолил ежегодными скандалами и тяжбами из-за потравы мунгаловских сенокосов, толпой заявились к Роману. Все в один голос требовали они, чтобы Платон был немедленно расстрелян.

– Расстреливать его без суда не дам, – твердо заявил Роман. – Я знаю не хуже вас, товарищи, чего он стоит. Но у нас имеется ревтрибунал, который судит всех врагов Советской власти. Ревтрибунал его и осудит по заслугам.

– А где он, твой трибунал? Что-то не видим мы его. – сказал на это один из пришедших мостовцев.

– Он находится при нашем основном отряде, на соединение с которым мы завтра выступаем.

– Ну, это долгая песня, – не сдавался мостовец. – Отряд-то еще найдешь или нет, а время не ждет.

– Отговорками, товарищ командир, занимаешься! – закричал другой. – Ты нам голову не морочь. Лучше уж прямо скажи, что отпустить его собираешься. Он ведь посёльщик твой, а ворон ворону глаз не выклюет.

Романа передернуло от его слов. Правая рука его рванулась к маузеру, лицо исказилось от бешенства.

– Как ты смеешь ставить меня на одну с ним доску! Верно, он мой посёльщик. Он казак, и я казак. Но он мне не кум и не сват. Если ты хочешь знать, так я сам бы срубил ему голову сейчас же. Но я не предводитель шайки разбойников, а партизанский командир. Я подчиняюсь командирам, которые постарше меня и поумнее. Как мне приказали, так я буду поступать.

В это время один из подошедших к толпе тайнинцев ехидно спросил Романа:

– А как же мы тогда нашего старосту без суда хлопнули?

– Там другое дело было. Ты это не хуже меня знаешь. Нам нужно было не о старосте думать, а самим от смерти уходить. Так что давай не подкусывай.

Мостовцы погорланили и, ничего не добившись, разошлись недовольные.

Тогда Роман собрал всех своих сотенных и взводных командиров и, внутренне волнуясь, сказал:

– Надо нам, товарищи, серьезно потолковать. Люди вы в большинстве новые и не все толком знаете, кто такие красные забайкальские повстанцы и за что они воюют. Воюем мы за Советскую власть. Руководят нами те же самые большевики, которые нас на Семенова подымали в восемнадцатом году. Воюем мы не сами по себе, а вместе с крестьянами и рабочими всей России, вместе с Красной Армией. Без Красной Армии мало чего мы стоим. Говорю я это вот к чему. Красная Армия людей, которых берет в плен, не расстреливает всех без разбору. Так и мы должны поступать. Взяли мы вот, сегодня в плен моих посёльщиков. Всех я их знаю как облупленных. Из них настоящий наш враг только один Платон Волокитин. Остальные из-под палки в дружину вступали. Отцы у них малосправные или вовсе бедняки. Так что тут надо разобраться.

– Конечно, – сказал командир второй сотни, первым записавшийся в отряд на прииске Яковлевском. – А только что мы с ними делать-то будем?

– Предлагаю отпустить их на все четыре стороны. Пусть идут домой и расскажут, что мы не бандиты какие-нибудь. От этого в Мунгаловском многие заколеблются, когда коснется дело воевать с нами.

– А Платона надо расстрелять, – сказал Никита Клыков. – Я его, если разрешите, сам расхлопаю.

– Нет, Платона мы домой не отпустим, но и расстреливать сейчас не будем. У нас есть трибунал, он его и будет судить, – заявил Роман.

Командиры согласились с его доводами, и он приказал привести взятых в плен молодых парней. Когда их привели, Роман обратился к ним с вопросом:

– Хотите вступить в наш отряд?

Парни замялись, тревожно запереглядывались. Потом Димка Соломин сказал:

– Я бы записался, да отец меня тогда к себе на порог не пустит.

– И меня тоже, – заторопился поддержать его Лариошка.

Роман рассмеялся:

– Ну, я вижу, с вами каши не сваришь. Дадите слово, что больше не будете с нами воевать?

– Дадим, – все сразу заявили парни.

– Тогда можете отправляться домой. Только коней и ружья вам не вернем. Они нам нужны. Вам же это наука вперед, чтобы знали, что воевать с нами не только опасно, но и убыточно. Передайте там поклон моему отцу да скажите ему и другим посёльщикам, что с белыми им не по пути. Пусть лучше за Семенова богачи воюют.

Обрадованные парни охотно обещали передать Северьяну и посёльщикам все, что наказывал Роман. Их освободили из-под стражи, и они не медля ни минуты отправились домой. Торопливо шагая по грязной дороге, они то и дело оглядывались назад – боялись, что Роман передумает и прикажет вернуть их обратно.

VIII

Напрасно дожидались в Мунгаловском посланных на разведку. Прошли все сроки, а они не вернулись. Вечером отцы и родственники их пришли к Каргину. Расстроенный, с заплаканными глазами старик Соломин напустился на него с упреком:

– Погубил ты наших ребят, Елисей. Какие, к черту, они вояки! У них ветер свистит в мозгах, а ты их вон на какое опасное дело отправил. Да и командира им выбрал такого, что хуже некуда. Платон только зубы скалить умеет да силой своей хвастаться. Так и знай, влипли по его милости ребята в беду.

– Бросьте вы раньше времени панихиду петь, – попытался утешить пришедших Каргин. – Они могли и просто где-нибудь задержаться. Гляди, так вот-вот вернутся. С ними ведь Северьян Улыбин, а этот куда попало не сунется.

– С Северьяном ты тоже маху дал. У него брат и сын самые отъявленные большевики, а ты доверять ему вздумал. Случись что, так он сразу к красным переметнется. Ему-то они худого не сделают, а остальных сразу порешат.

– Ну, на Северьяна это ты зря говоришь. Никакой пакости он казакам не сделает. Сам умрет, а их подводить не станет. Мысли-то у него, может быть, двоятся, да только к нам он такой веревочкой привязан, которую не вдруг порвешь. Прежде чем отрезать, сто раз отмеряет.

– Что верно, то верно, – подтвердил его слова Елизар Коноплев, с похожей на веник, вечно всклокоченной бородой казак, лучший в поселке колесник и санный мастер. – А все-таки надо бы на розыски поехать.

– Подождем до завтра. Если уж к утру не вернутся, тогда я сам на розыски отправлюсь, – заявил Каргин. – Так что шибко не убивайтесь.

На другой день, поднявшись чуть свет и узнав, что разведчики не возвращались, Каргин решил ехать разыскивать их. Повел он на розыски сто тридцать человек наиболее надежных и боевых дружинников. Старики, ребятишки и бабы проводили их со слезами.

День выдался на славу, погожий и теплый. В полях за поскотиной дымились подожженные кучи навоза. По овсяным жнивьям бродили без всякого присмотра коровы, быки и овцы.. Лели жаворонки, струился, сверкая, воздух. У Драгоценки с « буйными криками вились над кустами стаи галок. Всюду властно вступала в свои права весна.

На просохшей дороге курилась от движения конницы серая пыль и медленно оседала на прошлогодние травы. Солнце пригревало спины дружинников, поблескивало на стволах винтовок, на металлических частях уздечек и седел. В рядах сдержанно переговаривались, невесело шутили. Только в хвосте колонны, где ехала безусая молодежь, слышался громкий и дружный смех. Гордя Меньшагин рассказывал, как перепугался Никула в секрете, не узнав своей собственной Жучки.

Выехав на Ильдиканский хребет, Каргин приказал дружине остановиться. Казаки спешились, стали подтягивать седельные подпруги, прохаживаться, разминая ноги. Каргин долго разглядывал из-под руки долину Листвянки, дальние сопки, тайгу. Не заметив нигде ничего подозрительного, сказал, обращаясь к пожилым дружинникам:

– Не нравятся мне эти чертовы горки. Если есть в Мостовке красные, то на сопках у них обязательно посты стоят. Они нас верст за пять увидят. Давайте подумаем, как лучше двигаться. На рожон в таком деле переть нечего.

Казаки наперебой стали предлагать пути дальнейшего продвижения. Самый разумный путь предложил Епифан Козулин. Он посоветовал двигаться не по дороге, а по кустам на берегах Листвянки, тянувшимся широкой и непрерывной лентой до самого ее устья.

– Правда, – сказал он, – галопом тут не полетишь, да ведь нам оно не к спеху. Партизаны будут на дорогу поглядывать, а мы к ним по кустам пожалуем.

Все согласились с ним, и сотня спустилась к Листвянке, весело шумевшей в кустах. За последние сутки она заметно сбыла, но все еще катила мутную воду вровень с берегами. По левому ее берегу и двинулась сотня дальше. Некошеная прошлогодняя трава и густые высокие кусты мешали движению, но зато надежно укрывали дружинников от глаз возможных наблюдателей красных.

Скоро ехавшие впереди дозорные увидели шагающих по дороге людей. Было их восемь человек. Когда они приблизились, гвардеец Лоскутов обрадованно сказал:

– А ведь это, братцы, идут те, которых мы ищем! Вот Лариошка Коноплев, вон Димка Соломин. Нет с ними только Платона и Северьяна. Видно, и в самом деле с ними что-то было, раз они на своих двоих топают.

Парней окликнули и заставили свернуть с дороги к кустам. Узнав своих, парни бегом пустились к ним.

– Ну, что случилось? – спросил их нетерпеливо Каргин.

– В плену у красных были, вот что, – ответили Лариошка и Димка, перебивая друг друга.

– А как же вырвались от них?

– От них не вырвешься. Сами они нас домой отпустили.

– А где Платон с Северьяном?

– Платона красные заарестовали, а Северьян – тот в плен не попал. Мы перепугались да сдались, а он не сдался. Когда прижучили нас к речке со всех сторон, мы руки подняли, а он через Листвянку вплавь кинулся. Сивку своего утопил, но сам выбрался на тот берег и в тайгу махнул. Стреляли в него красные, стреляли, а попасть не могли.

– Вот тебе и Северьян! – удивились дружинники.

– А знаете, на кого мы на первого-то нарвались? – перебил Лариошку Димка. – На Алеху Соколова, он ведь нас…

Но тут Лариошка в свою очередь перебил Димку:

– А командует красным отрядом Ромка Улыбин. Северьян-то и задал стрекача от своего сынка. Когда красные узнали об этом, так все смеялись.

– Видели мы еще и Никиту Клыкова, – снова вмешался Димка. – Этот перестрелять нас хотел, а Алеха Соколов тот по-хорошему с нами разговаривал.

– Ну, а отряд у Ромки большой?

– Точно не знаем, а видать, что не маленький. С полк будет.

– Как же это вас отпустили-то?

– Очень просто. Идите, говорят, молокососы несчастные, к мамкам, да только не воюйте больше с нами.

– Эх вы, чадушки! – выругал их Каргин. – А с Платоном красные что сделали? Не расстреляли его?

– Сидит пока арестованный. Только, видать, добра ему мало будет. Мостовцы его хотели сразу же прикончить, да Роман не дал. Его теперь прямо не узнаешь. Серьезный стал, важный. Настоящий командир. На одном боку маузер, на другом – шашка серебряная.

– Да, видать пропал Платон, – вздохнул Каргин. – Его-то уж не помилуют… Разве нам попробовать отбить его?

– Нет, лучше не пробовать… Жалко, конечно, Платона, да дело-то рискованное, – заговорили богатые дружинники. – Отбить его мы не отобьем, а сами пострадать можем.

Остальные охотно поддержали их. Видя такое настроение, Каргин страшно возмутился. Возвращаться в Мунгаловский, ничего не сделав, считал он для себя позором.

– Значит, струсили мы, братцы. Так, что ли? – обратился он к дружинникам, насупив брови и потемнев. – Узнает об этом Ромка и посмеется над нами. Бабы мы или казаки? Давайте хоть на партизанский пост нападем.

После долгих усилий удалось ему уговорить десяток наиболее смелых дружинников попытаться захватить партизанский пост, местонахождение которого указали вернувшиеся из плена.

Оставив дружину в кустах, Каргин с этими людьми перебрался на другой берег Листвянки и двинулся по лесу к сопке, на которой был пост. Не доехав до сопки версты полторы, дружинники спешились и по глубокому извилистому рву стали обходить ее справа.

В лесу стоял запах оттаявшего багульника, мирно светило сквозь голые сучья солнце. Мокрые палые листья не шуршали под ногами, и дружинники шли совершенно бесшумно, перебираясь от дерева к дереву. С винтовкой наготове Каргин шагал впереди.

Скоро, махнув предостерегающе рукой, он упал и пополз. Дружинники последовали его примеру. Горький запах дымка нанесло на них. В двухстах шагах впереди дымился меж деревьями небольшой костер, у которого сидели три человека с нашитыми на папахи красными лентами. Тут же стояли привязанные к деревьям четыре лошади в седлах и ели овсяную зеленку. Часового не было видно. Он прохаживался по самому гребню сопки и только изредка перекликался с сидящими у костра.

Он-то и заметил, обернувшись назад, дружинников, когда они уже готовились стрелять в партизан. Опередив их, он выстрелил. Сидевшие у костра схватили винтовки и бросились к коням. Дружинники дали по ним недружный залп и, никого не убив, заставили залечь за деревьями. В ту же минуту пулей часового, которому хорошо было видно сверху нападающих, с головы Каргина сорвало папаху. Он понял, что нападение не удалось, и быстро стал отползать назад. Остальные, выстрелив с досады по партизанским коням, последовали его примеру.

Часовой метнул в них гранату. Она разорвалась, не долетев. Тогда они поднялись и сломя голову побежали к своим коням. Вдогонку им гремели частые беспорядочные выстрелы.

Добежав до коней, они повскакали на них и помчались туда, где дожидалась их дружина. Сжигаемый стыдом и досадой, Каргин все же решил поддержать свой авторитет, чутьем угадывая, что сотоварищи по неудачной вылазке поддержат его.

Присоединившись к остальным дружинникам, он неожиданно напустился на них:

– Эх, вы… Говорил я вам, бабье трусливое, что надо всем сообща действовать… У нас ведь даже людей не хватило, чтобы срезать часового на сопке. Вышла у нас с ним осечка. Шуму наделали, а толку не получилось. А срежь бы мы втихомолку пост, – можно было бы нагнать холоду красным и в Мостовке.

Дружинники виновато помалкивали, но в душе были довольны, что дело для них благополучно кончилось, и думали теперь только о том, чтобы поскорее вернуться домой. Рисковать головами они не хотели.

IX

Только Каргин с дружинниками покинул Мунгаловский, как туда нагрянул карательный отряд есаула Соломонова. Прокоп Носков колол в ограде дрова, когда Соломонов влетел к нему во двор, сопровождаемый наемными баргутами в лисьих остроконечных шапках. Наезжая конем на Прокопа, Соломонов грубо спросил:

– Ты поселковый атаман?

– Так точно, господин есаул! – кинув руки на швам, ответил побледневший Прокоп.

– Большевиков у вас много?

– Никак нет, господин есаул! Какие водились, так все до партизан подались, – помня наказ большинства поселыциков – не выдавать никого, ответил Прокоп.

– Почему ты их не арестовал? Сочувствуешь им?

– Что вы, что вы, господин есаул! Сроду я им не сочувствовал, хоть кого угодно спросите.

– Почему же ты дал им возможность скрыться? Смотри у меня! – пригрозил Соломонов нагайкой.

– Приказов из станицы не было, а своим умом я не догадался.

– Составь мне список всех, кто ушел к партизанам, и доставь ко мне на квартиру. А сейчас скажи, у кого мне лучше всего остановиться.

– Удобнее всего у купца Чепалова. Дом у него просторный, стеснительно вам не будет.

– Хорошо. Пока я буду там завтракать, сделай список и явись туда.

Через час расстроенный Прокоп со списком в руках пришел в чепаловскую ограду. Соломонов и Сергей Ильич сидели в зале за кипящим самоваром. Накрытый скатертью стол был уставлен закусками и бутылками с вином. Соломонов с красным лицом угрюмо слушал Сергея Ильича, который что-то выкладывал ему глухой скороговоркой. Прокоп в нерешительности остановился у порога. Увидев его, Соломонов поманил его пальцем.

– Проходи, атаман… Список готов? – Прокоп молча протянул ему вчетверо сложенный лист бумаги. Соломонов мельком заглянул в список и передал его Сергею Ильичу.

– Посмотрите, хозяин, не забыл ли кого атаман.

Сергей Ильич долго и сосредоточенно разглядывал список.

Прокоп с волнением наблюдал за ним. Наконец Сергей Ильич сложил список, вернул его Соломонову и сердито сказал:

– Написаны здесь только те, кого и след простыл. А у нас ведь и кроме них найдутся сочувственники большевистские.

Соломонов повернулся к Прокопу, оглядел его с ног до головы недобрым взглядом ястребиных глаз и сухо спросил:

– Как же это получается, атаман? Ты мне сказал, что все ваши большевики в бегах, а на поверку выходит, что ты врешь?

– Которых я знал как большевиков, те действительно удрали, – ответил Прокоп, глядя на Сергея Ильича умоляющими глазами. Но тот оттолкнул от себя блюдце с чаем и гневно закричал на Прокопа:

– А Петька Волоков кто? Не большевик? Да он всех хуже. А потом Ванька Гагарин, Северьян Улыбин, Гераська Косых… Всех их пошерстить надо, а ты вон что плетешь…

У Прокопа захолонуло в груди. Он понял, что слова Сергея Ильича дорого обойдутся ему. Соломонов покраснел еще больше, сорвался со стула и истерически крикнул:

– Эй, Бубенчиков!

Тотчас же в зале появился здоровенный рыжебородый вахмистр с двумя Георгиевскими крестами на гимнастерке. Указав ему на Прокопа, Соломонов приказал:

– Взять его! Всыпать ему двадцать пять горячих. У него память на большевиков слабая. Может, после порки память вернется к нему.

Лицо Прокопа покрыла мертвенная белизна, спазмы невыносимой обиды сдавили горло. Сергей Ильич с растерянностью уставился на Соломонова, чувствуя, что дело приняло совсем нежелательный оборот. Вахмистр сунул два пальца в рот и громко свистнул. Из толпы находившихся на крыльце баргутов двое в вишневого цвета халатах подбежали к нему. Оба они были рослые, с одинаково лоснящимися от жира круглыми лицами. По команде вахмистра баргуты бросились на Прокопа, схватили под руки и потащили из зала. Он напружинил руки, чтобы вырваться от баргутов, но шедший сзади вахмистр приставил к его затылку револьвер и мрачно пошутил:

– Ты лучше, дядя, не брыкайся, ежели говядиной сделаться не хочешь.

Соломонов надевал на себя револьвер и шашку, когда Сергей Ильич осмелился робко заметить ему:

– Нехорошо получается, ваше благородие. Атамана пороть не надо бы. Выбрали его на эту должность посёльщики, которые с первого дня за партизанами гоняются. Неизвестно, что они скажут, когда узнают, что выбранного ими атамана свои же, белые, наказали.

– Это еще что за указки! – заорал Соломонов. – Прошу мне таких замечаний не подносить. Я знаю, что делаю… Заразу нужно выводить под корешок, где бы она не водилась. А ваш атаман вперед умнее будет.

Сергей Ильич сконфуженно замолчал. Противоречить Соломонову было опасно. «Отблагодарил меня собака, за мою хлеб-соль, впутал куда не следует», – с ненавистью подумал он про него. Соломонов, словно угадав его мысли, похлопал его по плечу и сказал:

– Охотно сочувствую вам хозяин… Попали вы в неудобное положение, но помочь я вам ничем не могу. Служба обязывает меня наказать атамана, и я его накажу, а потом примусь за тех, кого вы мне указали. Они у меня лазаря запоют… А сейчас не угодно ли полюбоваться, как мои молодцы будут разделывать атамана?

– Нет уж, от этого увольте, – замахал руками Сергей Ильич и, сердито крутя бородой, ушел с веранды в комнаты. Как неприкаянный пересек зал, завернул на минуту в спальню и быстро направился в кухню, из окон которой было видно предамбарье, где должны были пороть Прокопа. В кухне стояли у окон обе невестки и Кирилловна, со страхом и любопытством наблюдая за происходящим. Кирилловна молча оглядела Сергея Ильича злыми глазами и сокрушенно покачала головой.

– Подвинься! – грубо толкнул он ее в плечо и уставился в окно.

Прокопа только что повалили на доски, два баргута уселись ему на ноги и один на голову. Соломонов стоял возле с папиросой в зубах. Выплюнув окурок папиросы, он что-то сказал вахмистру, и тот, закатав на правой руке рукав гимнастерки, взял у одного из баргутов нагайку. Только он замахнулся нагайкой, как бабы истошно ойкнули и закрыли платками глаза, а Кирилловна отошла от окна в глубь кухни. Но Сергей Ильич все досмотрел до конца.

Вахмистр бил неторопливо и как будто небрежно. Но после каждого удара на бесстыдно оголенном беспомощном теле Прокопа появлялись багровые полосы. После пятнадцати ударов, которые невольно отсчитывал Сергей Ильич, полосы слились в одно ярко-красное пятно. Вид крови привел Соломонова в состояние дикого возбуждения. Голосом, полным торжества и злорадства, он хрипло закричал:

– А ну, подбавь! Подбавь, говорю… – И последние удары вахмистр наносил с такой яростью, что тело Прокопа подпрыгивало, и сидящие на нем баргуты, весело скаля зубы, напрягались изо всех сил, чтобы удержать его.

Едва баргуты оставили Прокопа, как первым движением его была попытка натянуть штаны, закрыть свое поруганное тело. Но это ему не удалось. С почерневшим лицом, со спущенными на сапоги штанами дополз от до края предамбарья, и его стало рвать. В это время Соломонов и баргуты повскакали на коней и понеслись в Подгорную улицу. Сергей Ильич зачерпнул ковш воды и пошел к Прокопу. Прокоп уже поднялся на ноги и, морщась от боли, застегивал штаны. Сергей Ильич протянул ему ковш:

– Выпей, паря, легче будет, – но Прокоп, не глядя на него, размахнулся и выбил ковш у него из рук.

– Уйди, гад! – сказал он ему и, опершись на перила, закрыв фуражкой лицо, заплакал, давясь и всхлипывая. Сергей Ильич трусливо огляделся по сторонам, поднял ковш и быстро зашагал прочь.

* * *

На свою беду, Северьян Улыбин вернулся в поселок вскоре после ухода из него дружины. Бежал он от Мостовки не по дороге, а прямо через сопки. Ночь провел на одной из заимок, где обсушился и отдохнул. Оттуда утром и явился домой, не повстречавшись с дружинниками.

Придя домой, он позавтракал, выпил бутылку водки и, чувствуя себя совершенно разбитым, залез на печку и уснул. Перед обедом его разбудила Авдотья и принялась рассказывать, что в поселок пришли каратели и что Прокопа заставили составить список на тех, кто сочувствует большевикам.

– Ты бы на всякий случай спрятался хоть в зимовье, – сказала встревоженная Авдотья.

– А чего мне прятаться-то? Я сам ведь дружинник. Меня небось не забарабают, – ответил Северьян, но на всякий случай заставил ее пришить к своей рубашке урядницкие погоны, которые бережно хранились в семейном сундуке с тех пор, как вернулся он домой с японской войны. Потом нацепил на рубашку два своих Георгиевских креста и три медали и, полагая, что в таком виде к нему не подступятся никакие каратели, спокойно принялся починять свои ичиги.

Когда в ограду заявились каратели, он чуточку побледнел и взглянул на висевшую на стене берданку, не зная, что предпринять – взяться ли за нее или сидеть и ждать. Авдотья заплакала, предчувствуя недоброе, но он прикрикнул на нее и не двинулся с места.

Два баргута в засаленных вишневых халатах ввалились в избу.

– Ты хозяина? – спросил Северьяна один из них.

– Ну, я. А что тебе надо-то?

– Твоя арестована, – наставил на него баргут коротко обрезанную винтовку.

– Кто ты такой, чтобы арестовывать меня, немытая харя? Ты видишь, кто я? – показал Северьян на свои кресты и погоны.

– Командир Соломона приказ давал. Его знает, моя не знает. Собирайся мало-мало ходить.

Северьян рванулся было к баргуту с кулаками, но передумал, махнул рукой и сказал:

– Пойдем, пойдем к вашему Соломону. Я ему все обскажу, – и как был в одной рубашке, так и вышел, сопровождаемый баргутами, на крыльцо.

У крыльца дожидался их верхом на коне младший урядник с полными и тугими, как мячики, щеками, с закрученными в колечки черными усиками. Увидев кресты и медали на груди Северьяна и погоны с лычками старшего урядника, он привстал на стременах и взяв руку под козырек:

– Здравия желаем, господин георгиевский кавалер!

«Вот русский, так русский и есть. Сразу видит, кто я», – подумал Северьян и, силясь улыбнуться, спросил:

– За что это арестовать меня вздумали?

– А, так, значит, это ты и есть Северьян Улыбин? – Сразу урядник стал недоступно строгим. – Давай пошли к командиру, – приказал он и вынул из кобуры револьвер.

«Вот тебе и русский человек», – горькой обидой обожгло Северьяна, и он тяжело спустился с крыльца.

Под причитанья Авдотьи и прибежавшего откуда-то Ганьки его погнали к церкви, где собирали арестованных. Когда пригнали туда, крутившийся перед арестованными на коне Соломонов подлетел к нему и заорал:

– Ты что, подлец, кресты и погоны на себя нацепил! – И он нагнулся с седла, чтобы сорвать с него кресты.

– Ты за кресты, господин есаул, не цапайся: я их кровью добыл, и не тебе их срывать с меня. Ты лучше скажи, за что арестовали меня? Я ведь сам дружинник.

– Дружинник! – передразнил Соломонов. – Я таких дружинников на деревья вздергиваю. Где у тебя, сволочь, сын и брат?

– Где они, я не знаю. А только я тебе за них не ответчик. За меня все наше общество поручится.

– Молчать! – заорал Соломонов и принялся избивать Северьяна нагайкой.

– Собака! Гадина! – закрываясь от него руками, кричал в исступлении Северьян до тех пор, пока не сбил его с ног прикладом подбежавший баргут. Потом с него сорвали кресты и погоны и всего окровавленного впихнули в толпу арестованных посёльщиков.

– Ну, брат Северьян, как ни выслуживался перед богачами, а вместе с нами очутился. Ни кресты, ни погоны не помогли, – сказал ему Иван Гагарин.

– Ни перед кем я не выслуживался, – ответил Северьян и заплакал, а потом рассказал ему о том, какую непростительную глупость совершил он, находясь в разведке, когда не сдался красным только потому, что испугался оказавшегося среди них Никиты Клыкова.

– Выходит, Никитка живой и у красных воюет? – изумился Гагарин. – Вот тебе и раз! А все?таки зря ты его испугался. Там бы испугом отделался только, ведь красным-то отрядом, я слышал, твой Ромка командует. Я сам сегодня думал до него податься, да не успел.

– Что я наделал, что я наделал! – сраженный этой новостью, схватил себя Северьян за голову, а потом сказал: – Так мне, дураку, и надо, – и вырвал в сердцах прядь своего седого чуба.

X

Мунгаловские дружинники возвращались в поселок. Предвкушая близкий отдых, размашисто вышагивали и весело поматывали гривами кони. Ехавшая на особицу молодежь, гикая и насвистывая лихо пела:

 

Эх ты, зимушка-зима,

Холодна очень была.

Холодна очень была

Да заморозила меня.

 

Заморозила меня,

Молодого казака.

Удалого, бравого

Да русого, кудрявого.

 

Казаки повзрослев, с удовольствием слушая песню, угощали друг друга табаком и вели оживленные разговоры. Богачи из Царской улицы жалели Платона, вспоминая, каким молодцом-запевалой бывал он на праздничных гульбищах. Подгорненская беднота никак не могла забыть того, как удирал от сына Северьян Улыбин. Надеясь найти его дома, собирались соседи посмеяться над ним.

Еще от козулинской мельницы увидели дружинники, как, поднимаясь в хребет по дороге к Нерчинскому Заводу, уходила из поселка колонна конницы. По длине колонны определили, что было в ней не меньше полутора сотен.

– Значит, без нас у нас гости были, – сказал Епифану Каргин.

– А не красные это?

– Нет, свои. Красным тут взяться неоткуда, – ответил Каргин и, обогнав ехавший шагов на двести впереди разъезд, спокойно поскакал в поселок. Ему не терпелось узнать, что за часть прошла через Мунгаловский.

На улице, напротив избы Прокопа Носкова, стояла толпа стариков, явно чем-то удрученных. Среди них оказался и Егор Большак с синей папкой под мышкой.

– Беда, паря, у нас стряслась! – крикнул он подъезжающему Каргину.

– Какая беда?

– Карательный отряд к нам приходил. Арестовали всех низовских фронтовиков, которые дома были. Да этим оно, положим, туда и дорога. Сами на себе шкуру драли. Только ведь, кроме них, еще Северьяна Улыбина забрали, Алену Забережную и мать Лукашки Ивачева. Этих-то уж совершенно ни за что.

– А что же вы тут с Прокопом делали? Не давали бы, да и все.

– Не давали! – раздраженно сказал Большак. – Прокопа-то самого выпороли. Теперь на задницу полгода на сядет. Лежит сейчас, бедняга, пластом на печи. Это ему Сергей Ильич удружил. Он ведь всю эту беду-то натворил. Девятнадцать человек по его милости арестовано.

– Хреновая, выходит, власть у нас, – вмешался в разговор старик Соломин. – Виданное ли дело, чтобы поселкового атамана пороли? А тут разложили его наемные нехристи, исполосовали до полусмерти и управы на них искать негде.

– Найдем. Жаловаться атаману отдела будем, – сказал пораженный новостью Каргин и, озлобясь, принялся ругать Сергея Ильича: – Вот тоже, сволочь, на нашу голову навязался. Как с красными воевать, так у него брюхо болит, а посёльщиков выдавать – он первый.

Подъехали дружинники. К случившемуся отнеслись они по-разному. Богачи в один голос заявили, что фронтовикам туда и дорога. Но большинство мунгаловцев было возмущено. Сергея Ильича они ругали как только умели.

– Вот что, посёльщики, – обратился Каргин к дружинникам, когда они вдоволь погорланили и умолкли, – заварил Сергей Ильич кашу, а как придется ее расхлебывать – возьмет да за границу со своим капиталами укатит. А нам это может боком выйти. Случись, грешным делом, что красные возьмут поселок, – и полетят тогда наши головы. Пощады уж ждать нам не придется… Догнать бы сейчас карателей и заявить начальству ихнему, что не согласны мы на арест посёльщиков.

– Еще что не выдумаешь! – закричал Архип Кустов. – Арестовали сволочей – и с рук долой. Нечего нам в это дело соваться.

– Догнать-то оно не штука, – сказал рассудительный Матвей Мирсанов, отец Данилки, – да будет ли из этого толк? Свяжись с карателями, так и сам, чего доброго, под арест угодишь.

– Ну, этого они сделать не посмеют. Мы ведь одной с ними власти. Если мы все, в одну душу, потребуем, чтобы освободили наших, то нас послушаются.

– Верно! – горячо поддержал Каргина Герасим Косых, мечтавший спасти Северьяна.

– Ничего не верно! – закричали дружинники с Царской улицы.

После долгих споров и криков человек шестьдесят согласились ехать с Каргиным догонять карателей.

Когда они поскакали из поселка, Никифор Чепалов, присоединившись к ним, спросил у Герасима Косых:

– А если не послушаются да не отпустят, тогда как?

– Тогда просто отобьем их.

– Ну, отбивать-то я не стану. Отобьешь, пожалуй, на свою голову.

– Брось ты ныть. Всех нас арестовать не посмеют, – оборвал его Герасим. Тогда Никифор отстал от него, слез с коня, будто бы подтянуть подпругу, а когда дружинники отъехали, он вскочил в седло и поехал домой.

Каратели тем временем успели перевалить за хребет и скрыться из виду. Дружинники стали настигать их в Верничной пади у Черного колка.

Увидев несущейся вдогонку за его отрядом дружинников, Соломонов решил, что это красные. Мастер только пороть и расстреливать, красных он боялся пуще огня, а к тому же еще и не надеялся на своих сподручников.

Диким голосом подал он тогда команду:

– Рубите к черту арестованных!

Баргуты выхватили шашки, и началась леденящая душу расправа над безоружными людьми. Их рубили, кололи пиками, топтали конями.

Северьяна Улыбина, бросившегося бежать в кусты, настиг сам Соломонов, смял конем и дважды полоснул клинком. Старуху Ивачеву развалил от плеч до пояса вахмистр Бубенчиков. Алену Забережную, успевшую заслониться рукой, рубанул шашкой баргут на вороном коне. С пораненной рукой и чуть рассеченным виском, упала она в придорожную канаву. Добивать ее баргуту было некогда. Часть карателей во главе с Соломоновым уже неслась сломя голову по дороге, и баргут пустился вдогонку за ними.

Когда дружинники подоспели к месту побоища, то увидели страшную, навечно врезавшуюся им в память картину. Все девятнадцать человек валялись изрубленные на дороге и в придорожных кустах. Чубатый красавец Петр Волков, не решившийся уехать вместе с Лукашкой и Симоном, лежал ничком, обезглавленный, широко раскинув ноги в рыжих ичигах. Маленький, проворный Юда Дюков сидел, привалившись спиной к кусту шиповника. Из его разрубленной до бровей головы вывалились ему на колени серые куски мозга. Иван Гагарин лежал на дороге, уставив в небо полные смутного ужаса, широко раскрытые глаза, и в груди его торчала пика с порванным ремнем-налокотником.

Разъяренные дружинники, проклиная карателей, дали им вдогонку несколько залпов. Потом слезли с коней и стали осматривать порубленных. Дружинников била злая, нервная дрожь, у многих показались слезы. В эту минуту они забыли, как еще вчера грозили убитым всяческими карами, возмущенные их поведением. Теперь они видели в них только людей, над которыми учинили страшную, потрясающую несправедливость.

Герасим Косых подбежал к Северьяну, судорожно загребавшему в агонии корявыми натруженными руками наплавленный кровью песок, и не выдержал, разрыдался. Натянув на ладонь рукав своей стеганой куртки, он всхлипывал и тер кулаком глаза. Вдруг до него донесся заставивший его содрогнуться женский голос.

Он вскинул голову и в трех шагах от себя увидел Алену Забережную. С растрепанными, до времени поседевшими волосами стояла она на коленях на бровке канавы и, придерживала пораненную руку здоровой, обреченно спрашивала:

– Добивать, что ли, будете? Добивайте уж тогда скорее.

– Что ты, что ты! – не помня себя закричал Герасим и бросился к ней. – Мы ведь отнять вас у карателей хотели, да опоздали. Не бойся ты нас. Дай-ка я возьму у тебя платок да перевяжу тебе руку…

Кроме Алены в живых оказались бывший чепаловский работник Маркел Мигунов и Михей Черемнов. У Маркела было разрублено шашкой плечо, у Михея – прострелена грудь.

Дружинники подобрали раненых и вернулись с ними в поселок. Остановив дружинников у ворот чепаловского дома, Каргин заехал к Сергею Ильичу и вызвал его на крыльцо.

– Иди, полюбуйся, сволочь, что ты наделал, – сказал он еще дрожащим от злости голосом. – Ведь всех арестованных по твоей милости каратели порешили. Натворил ты нам беды.

– А я-то что? – начал оправдываться Сергей Ильич. – Каратели и без меня знали кого им арестовывать надо. Так что не сволочи ты меня лучше и убирайся к чертям.

– Ты всегда прав! – закричал Каргин. – Всегда ты лучше всех. – И, хотя он уже заметно остыл, но, решив, что демонстрация на виду у народа не будет лишней, трижды с ожесточением полоснул Сергея Ильича витой нагайкой по лицу и по голове.

– Караул!.. Убивают!.. – заорал Сергей Ильич, заслоняясь руками. А Каргин, круто повернув коня, поскакал по улице.

Вечером Маркел Мигунов умер. А назавтра мунгаловцы хоронили убитых. Проводить их на кладбище сошелся почти весь поселок. Бабы и девки навзрыд голосили, а казаки сокрушенно и озабоченно толковали о том, что многим теперь из них не сносить голов, если партизаны не будут разбиты.

Через день казаки семи возрастов были вызваны в Орловскую, где формировалась трехсотенная станичная дружина.

Уполномоченные от всех тринадцати поселков в тот же день собрались на станичный круг, чтобы выбрать командира дружины. Неожиданно для Каргина на эту должность был единогласно выбран он. В тот же день он отправился за получением указаний о действиях дружины к атаману отдела в Нерчинский Завод.

Возвращаясь из Нерчинского Завода, Каргин заехал в Мунгаловский и узнал, что за день до этого скрылись из поселка Прокоп Носков, Герасим Косых и еще человек двенадцать из бедноты.

– Так и знай, к партизанам подались, – решил Каргин, удрученный новостью, которая отравила ему его краткое пребывание дома. И у него впервые шевельнулась горькая, заставившая похолодеть его мысль, что борется он за безнадежное дело.

XI

Основные партизанские силы, отступая вниз по Газимуру и Урюмкану, оказались в труднодоступной горной тайге. Побросав обозы, пробирались они по вьючным тропам от поселка к поселку, от зимовья к зимовью. Шли через каменные кручи хребтов, через узкие, сумрачные коридоры падей и распадков, где кипели седые от пены ручьи и речки. В тайге, по солнцепекам, зеленел брусничник, стоял будоражливый запах багульника и нагретых лиственниц, а на высоких гольцах все еще лежали снега. На вечерних и утренних зорях дули оттуда резкие пронизывающие ветры. Партизаны отчаянно мерзли на ночных стоянках у трескучих смолевых костров, и неунывающие остряки смеялись, что с одного бока у них июль, а с другого – декабрь. Четверо суток люди не видели в глаза ни крошки хлеба и питались мясом павших от истощения лошадей. В пути погибли все тяжело раненные бойцы. Штыками и шашками копали для них могилы и, молча свершив торопливый обряд погребения, уходили вперед, готовые умереть, но не сдаться на милость врага.

Загнав партизан в глухие таежные дебри, семеновские генералы, посланные на подавление восстания, объявили их уничтоженными. На все лады затрубили тогда белогвардейские газеты, что «красные шайки разбиты и рассеяны». Но это было упоение несуществующими успехами. Пожар восстания перекинулся только в новые районы.

Оставленные в покое партизаны заняли станицы Аркиинскую и Богдатскую. Там сформировали они новый кавалерийский полк – третий по счету, а также батальон пехоты из работавших на приисках китайцев. Из Богдатской Бородищев бросил сильные вербовочные отряды на Нижнюю Аргунь. Казаки Усть-Уровской и Аргунской станиц, сплошь медвежатники и белковщики, присоединялись к ним целыми поселками. Кое-где созданные белые дружины панически убегали при их приближении на китайскую сторону или сдавались в плен.

В селе Будюмкан к партизанам присоединился с небольшим отрядом, состоявшим из железнодорожных рабочих, крупный военный работник Даурского фронта Павел Журавлев. В поселке Кактолга, на Аргуни, разъезд под командой Семена Забережного встретил пробившихся к партизанам членов областного подпольного ревкома Василия Андреевича Улыбина и бывшего командира одного из полков Коп-Зор-Газа Александра Зоркальцева. На военном совете представителей всех партизанских частей Журавлев был выбран командующим армией, Бородищев – начальник штаба, а Василий Андреевич – начальником агитационно-организационного отдела. Каждый из них оказался на своем месте.

Энергичного и предприимчивого, твердой рукой наводившего в частях воинский порядок Журавлева хорошо дополнял хитроумный и расчетливый Бородищев. Василий Андреевич, возглавив всю политическую работу фронта, одновременно помогал командованию разбираться в самых острых вопросах текущей действительности. Он и другие большевики, на каких бы постах они ни стояли в армии, были той силой, которая организовывала и укрепляла партизанское войско, воспитывала в нем революционную сознательность и дисциплину.

На первых порах в армии, которая ежедневно пополняла свои ряды новыми людьми, встречались случаи мародерства, самовольной реквизиции лошадей у жителей занимаемых деревень и станиц, жестокого отношения к пленным. Многие партизаны из казаков презрительно и высокомерно обращались с вступившими в отряды китайцами. Василию Андреевичу и работникам его отдела пришлось всерьез заняться этим с первого же дня. Он добился, что все факты недостойного поведения партизан обсуждались на общих собраниях в полках и сотнях. На первый раз виновным выносилось общественное порицание или налагалось на них дисциплинарное взыскание. В повторных случаях они предавались суду ревтрибунала.

Одним из первых получил горячую головомойку от Василия Андреевича Федот Муратов. В Богдати Федот занимал со своим взводом один из лучших домов. Однажды, когда он выехал в глубокую разведку, дом этот отвели под постой бойцам пришедшего в станицу китайского батальона. Разведку провел Федот успешно и по возвращении получил благодарность от самого Журавлева.

Найдя свою квартиру занятой китайцами, он приказал им немедленно выдвориться из нее. Выполнить его требование китайцы отказались.

– Выносите их, ребята, на руках за ворота. Пусть знают, как с нами связываться! – приказал своим бойцам Федот.

Произошло потасовка, в результате которой китайцы оказались на улице. Командир их побежал жаловаться в штаб. В штабе застал он одного Василия Андреевича.

Возмущенный Василий Андреевич тотчас же отправился с командиром на место происшествия. Федота и его бойцов застал он в просторной кухне за завтраком.

– Встать! – увидев его, гаркнул бойцам Федот. Они вскочили на ноги и стали ждать, когда Василий Андреевич поздоровается с ними, чтобы лихо отрубить ответное «здравствуйте». Но он не стал их приветствовать, а прямо обратился к Федоту:

– Что ты тут вытворяешь, товарищ взводный командир?

– То есть как это – вытворяю? – искренне изумился Федот.

– Что же ты с товарищами из китайского батальона по-хамски обошелся?

– А-а!.. Вон ты о чем! Да ведь они в нашу квартиру без нас тут влезли. Пришлось, раз они русского языка не понимают, по-другому с ними разговаривать.

Василия Андреевича взорвало.

– Что же, по-твоему, китайцы – не люди? И как тебе не стыдно! Ты красный повстанец. Ты воюешь за братство и равенство всех, у кого на руках мозоли, а позволяешь себе такие штучки. Китайцы в тебе товарища видят, человека, они вместе с тобой за Советскую власть воевать пришли, а ты им свинство свое показываешь.

Федот стоял перед ним красный и растерянный. Бойцы помалкивали потупившись.

Отчитав их как следует, Василий Андреевич пообещал вопрос об их недопустимом отношении к китайцам поставить на полковом собрании и ушел.

Вечером состоялось собрание бойцов Первого полка. Василий Андреевич выступил на нем с большой речью. Он рассказал, как царское правительство разжигало вражду между народами, населяющими Россию, как натравливало их друг на друга, чтобы легче держать их в повиновении.

– На юге России оно устраивало еврейские погромы, – сказал он, – а на Дальнем Востоке и в Забайкалье пугало русское население «желтой опасностью». Все это делалось для того, чтобы народ не видел, где его настоящие враги. Невежество и наши сословные предрассудки помогали в этом царю и буржуазии. Раньше у нас было в Забайкалье так, что казаки считали настоящими людьми только себя. Царя теперь давно нет, но дикие предрассудки того времени еще не выветрились из головы у многих.

Вот сидит перед вами здесь и хлопает глазами мой посёльщик, – показал он на Федота. – Это вековечный батрак, голь перекатная. А казачьим гонором он заражен, как никто другой. Он не задумался выкинуть партизан-китайцев из дома. Бойцы его взвода вместо того, чтобы одернуть его, помогали ему в этом.

Таким людям, товарищи, мы должны сказать, что они позорят звание красного повстанца, помогают своими поступками нашим врагам. Миловать за это мы их не будем, будем беспощадно наказывать вплоть до предания суду.

Выслушав Василия Андреевича, бойцы закричали в тысячу глоток:

– Позор!..

– Выгнать его к черту из партизан!..

– С командиров снять!..

Водворив тишину, командир полка Кузьма Удалов сказал:

– Давайте сперва послушаем, что на это сам Муратов скажет. Признает он, что худо вел себя?

– Признаю, – глухо, как в трубу, пробасил Федот и, помолчав, добавил: – Ошибся…

– Чтоб в другой раз не «ошибался», пусть в рядовых теперь походит.

– Правильно! – закричали бойцы. – Пусть ума набирается да от старых замашек отвыкает.

Собрание постановило снять Федота с командиров и направить рядовым во взвод Семена Забережного.

Только бойцы начали расходиться по квартирам, как по улице проскакал ординарец Журавлева Мишка Лоншаков, тот самый Мишка, который в свое время был неразлучен с Василием Андреевичем. Он кричал во все горло:

– По коням!

С заставы донесли, что с юга к Богдатской подходит какой-то крупный кавалерийский отряд, и Журавлев решил на всякий случай привести полки в боевую готовность. Не успели бойцы сесть на коней, как поступило новое донесение: приближающийся отряд идет под красным знаменем.

– Значит, пополнение прибывает, – сказал Журавлев Бородищеву и Василию Андреевичу и распорядился построить полки для встречи отряда на окраине станицы.

Только полки построились на широкой луговине у поскотины, как из лесу показался отряд. Завидев стоявшего с группой ординарцев впереди полков Журавлева, командир отряда, молодой еще черноусый казачина, на белом породистом коне поскакал к нему с рапортом.

Не доехав до Журавлева каких-нибудь пять шагов, он, круто осадив коня, привстал на стременах и, кинув руку под козырек, молодцевато отрапортовал.

– Товарищ командующий! Отдельный партизанский отряд четырехсотенного состава под командой Улыбина прибыл в ваше распоряжение.

– Здравствуйте, товарищ Улыбин, – протянул ему руку подобранный и построжавший Журавлев.

В эту минуту Бородищев и Василий Андреевич, которых Роман не разглядел из-за того, что сильно волновался и видел только одного Журавлева да голову его коня, оба сразу окликнули его:

– Роман! Ромаха…

– Дядя! – закричал изумленный Роман и, забыв о торжественности минуты, устремился навстречу Василию Андреевичу, улыбаясь простой и бесконечно счастливой улыбкой.

– Ура! – дружно и весело грянули журавлевские ординарцы, узнав от Бородищева, кто такой Роман.

Мощным, все заполнявшим криком ответили им партизанские полки. И пошло перекатываться под ясным вешним небом от сопки к сопке, постепенно замирая, ликующее эхо, и радостно вторили ему деревья и камни на много верст кругом.

XII

На другой день партизанский ревтрибунал в присутствии всех мунгаловцев судил приведенного в Богдать Платона Волокитина. Ни один из них не подал голоса в защиту его. Лукашка, Симон Колесников и Гавриил Мурзин, которые приехали в партизанскую столицу на день раньше Романа, рассказали на суде, как требовал Платон на сходке их ареста, как кулаками и нагайкой гнал он не хотевших идти в дружину казаков.

– Зловреднее этого человека, товарищи судьи, у нас в поселке только один купец Чепалов, – закончил свою речь Лукашка.

– Есть еще Каргин! – крикнул Никита Клыков.

– Потом, потом об этом, – строго перебил их председатель ревтрибунала, сурового вида пожилой партизан, одетый в бурятскую шубу с расшитой цветными сукнами верхней полой. – Ты давай по существу показывай. А о Каргине тогда поговорим, когда изловим его.

– Извиняюсь, раз не по существу. – Никита уселся на лавку и стал разглядывать портрет генерала Скобелева над головой председателя.

Наведя тишину, председатель обратился к Платону:

– Ну, так что ты можешь сказать в свое оправдание?

Платон, бесцельно мявший в руках свои желтые рукавицы, с трудом разжал известково-белые губы.

– По дурности своей я это делал. Виноватый я, да только за то, что других слушался, чужим умом жил. Винюсь и раскаиваюсь теперь, гражданин-товарищ.

– Поздно раскаиваться вздумал, – сухо оборвал его председатель и объявил: – Трибунал удаляется на совещание.

Члены трибунала, задевая шашками за стулья и ноги свидетелей, ушли в соседнюю комнату. Совещались они недолго. Через десять минут зачитали Платону смертный приговор. Одичалым взглядом обвел он своих посёльщиков, уронил на зашарканный пол одну из рукавиц и, не подняв ее, пошел из избы, сопровождаемый конвоем.

Вечером в тот же день на заседании штаба армии было решено идти в наступление на Нерчинский Завод. Роман, отряд которого влили в Первый полк, был утвержден командиром третьей сотни полка. Кузьма Удалов просил сделать его своим помощником, но большинство членов штаба решило, что для такой должности Роман еще молод.

– Пускай походит в сотенных, – заключил Журавлев. – Если покажет себя как надо, то выдвинуть его никогда не поздно.

Узнав о своем новом назначении, Роман почувствовал себя обиженным. Он был уверен, что отряд его переформируют в полк и командовать им поручат только ему. С честолюбием, которого не подозревал он в себе до своего кратковременного пребывания в больших начальниках, мечтал он совершить во главе полка такие подвиги, слава о которых разнесется по всему Забайкалью. Считая себя незаслуженно обойденным, переживал он свою досаду тайком от других.

«Ничего, я им еще докажу. Они про меня еще услышат», – думал он о штабных, принимая свою сотню, где и люди и кони одинаково пришлись ему не по душе. И только после большого разговора с Василием Андреевичем, который вылил на его разгоряченную голову добрый ушат холодной воды, осудив его зазнайство, он примирился со своим положением и взялся наводить в сотне порядок. На другой же день обзавелся он таким трубачом, какого не было во всей армии. Усатый и крутогрудый трубач оказался мастером своего дела. Когда подавал он веселую, будоражливую команду на обед, труба его так и выговаривала:

 

Бери ложку, бери бак,

Нету хлеба – беги так.

Каша с маслом, щи с крупой —

Торопись давай, не стой.

 

А через день с помощью Федота раздобыл для сотни ручной пулемет. Пулемет был неисправный, но в сотне нашелся слесарь из оловяннинских железнодорожников, который быстро исправил его.

В поход выступили через день.

Первый и Четвертый полки двигались на Нерчинский Завод по берегу Аргуни. Они должны были занять станицы Олочинскую и Чалбутинскую, чтобы отрезать пути отступления семеновским войскам на китайскую сторону и соединиться южнее Нерчинского Завода с полками, обходившими город с запада. Не встречая сопротивления, полки стремительно продвигались вперед.

Приближаясь к Чалбутинской, Роман невольно раздумался о предстоящей встрече с Ленкой Гордовой. Ленка дала слово ждать его хотя бы три года. Но что он мог сказать ей после того, как снова свела и помирила его судьба с Дащуткой? Сказать, чтобы она махнула на него рукой и выходила замуж? По-хорошему так и следовало поступить. Но мысли его все время двоились. И чем ближе была Чалбутинская, тем больше Ленка заслоняла в его душе Дашутку. У него было такое ощущение, какое бывает перед большим и заведомо веселым праздником.

На одном из коротких привалов он упросил Симона Колесникова подстричь и побрить его. Ножницы попали Симону такие, которыми стригут овец. Были они тупые и дико скрежетали в руках у Симона. Волосы они не стригли, а рвали словно щипцы. Но Роман терпеливо вынес эту пытку и на всякий вопрос Симона – не больно ли ему, бодро отвечал:

– Валяй, чего там!

На подступах к Чалбутинской он молодцевато подскакал к Кузьме Удалову и, горяча Пульку, попросил:

– Разреши, товарищ Кузьма, моей сотне ворваться в станицу первой!

– Давай, если зудится, – разрешил грузный и широкоплечий Удалов, одетый в треснувшую по швам кожаную куртку и в желтые диковинные сапоги с зашнурованными голенищами. Роман спал и видел заполучить себе такие же.

Круте повернув вздыбленного Пульку, Роман понесся к своей сотне.

Чалбутинскую увидел он с перевала, где на обочинах дороги пробивалась первая зелень, катились по черным пашням гонимые ветром желтые мячики прошлогоднего перекати-поля. За станичными огородами синела вскрывшаяся Аргунь, тонули в лазоревой дымке маньчжурские сопки, дымились на берегу навозные кучи.

Роман поднял к глазам трофейный бинокль и увидел, как гуляла по Аргуни поднятая низовкой серебряная зыбь, вился над ближним островом коршун. Среди кипящих волн разглядел он боты и лодки, до отказа набитые людьми. Они торопливо плыли к китайскому берегу.

– Ребята! Богачи за границу удирают! – крикнул он партизанам и, дав коню поводья, скомандовал: – За мной!

Спрятав на скаку бинокль в футляр, Роман выхватил из ножен шашку. Крутя ею над головой и гикая, летел он в намет по звонкой горной дороге. Дома, заборы и плетни станицы стремительно неслись ему навстречу, и с небывалой силой овладело им чувство жестокой радости, упоения этой гонкой и собственной молодостью.

Широкие станичные улицы словно вымерли. Огласив их бешеной скороговоркой копыт и криками «ура», пронеслись по ним партизаны и выскочили на берег Аргуни. Но было уже поздно. Последние лодки с беженцами приставали к крутому китайскому берегу напротив бакалеек. Весь берег там был усеян китайскими купцами, солдатами и китаянками, сбежавшимися поглядеть на невиданных большевиков, гнавшихся за беженцами.

Боясь, что партизаны начнут стрелять, беженцы, выскакивая из лодок, задыхаясь, бежали и лезли на обрывистый яр, чтобы смешаться с китайцами. Но нашлись и такие, которые крыли партизан в бессильной ярости диким матом, грозили им кулаками.

– Сволочь красная!.. Гольтепа проклятая… – стоя у самой воды, яростно горланил какой-то бородач в расстегнутом полушубке и белой папахе.

Один из партизан, молодой и чубатый, с красным бантом во всю грудь, не вынес этого. Он вскинул винтовку и выстрелил. Бородач взмахнул руками и хлобыстнулся навзничь; китайцы и беженцы кинулись врассыпную. Берег перед бакалейками мгновенно опустел.

– Кто выстрелил?! – заорал Роман, обернувшись на выстрел.

– Я его, товарищ командир, резанул. Душа не стерпела! – весело ответил партизан.

– Давай сюда винтовку! – подскакав к нему, приказал Роман.

– Не дам! Подумаешь, какая беда, – беляка угробил.

– Давай и не разговаривай! – схватился Роман за маузер. – Ты знаешь, что ты наделал? Ты бузу международного масштаба устроил. Нам с тобой за это Журавлев обоим головы снимет. – И Роман вырвал у партизана винтовку, снял с него шашку.

В это время на китайском берегу появился офицер и два солдата с белым флагом. Они спустились к самой Аргуни, и офицер, сложив рупором ладони, закричал на русском языке, не выговаривая букву «р»:

– Какое право ваша имеет открывать огонь по китайской местности?

Не разобрав как следует его слов, Роман ответил:

– Плохо слышу. Если хочешь разговаривать, садись в лодку и плыви в нашу сторону!

– А ваша наша не убьет? – спрашивал, надрываясь, офицер.

Роман приказал самому зычноголосому партизану ответить, что партизаны знают и уважают международные законы и он гарантирует офицеру полную безопасность. Получив такое заверение, офицер рискнул переплыть на русскую сторону.

Выйдя на берег, он направился к Роману, возле которого стоял спешенный и обезоруженный виновник происшествия под конвоем двух партизан. Взяв два пальца под козырек своего кепи цвета мышиной шерсти, офицер отрекомендовался:

– Я помощник командира китайского кордона. Наша страна с русскими красными не воюет. Мы соблюдаем полный нейтралитет. Мы требуем по нашей территории не стрелять. В противном случае наши тоже будут стрелять.

– А зачем вы белобандитов к себе принимаете? – спросил его один из партизан. – Раз нейтралитет, так нечего беляков к себе пускать.

Роман зверем глянул на партизана, приказал ему замолчать, а офицер с притворно-сладкой улыбкой ответил ему:

– Китайский народ шибко гостеприимный. Придет к нам красный, придет белый – всех принимаем. Такой наш закон.

Тщательно подбирая слова, которыми, как знал он из прочитанных книжек, надлежало изъясняться в подобных случаях, Роман обратился к офицеру:

– Господин китайский офицер! Красное командование в моем лице сожалеет об этом прискорбном случае. Оно приносит в вашем лице большим китайским начальникам свое извинение, – и он поклонился при этом так, как некогда кланялись в его присутствии приезжавшие к Лазо китайские парламентеры в шелковых халатах и черных шапочках. – Виновный в происшедшем арестован и будет отдан под суд красного ревтрибунала.

Офицер, удовлетворенный его извинениям, принялся угощать партизан сигаретками и дружески похлопывать менее суровых из них по плечам. Затем церемонно откланялся и отбыл на свою сторону.

– Видел, дура, как мне пришлось из-за тебя китайцу кланяться, – сказал тогда арестованному Роман, довольный исходом дела, но не желавший спустить виновному. – Гляди, учись и кайся. Это же тонкое дело – международная политика. Дипломатия. Раззява!

Вернувшись в станицу, Роман поехал на ту улицу, где жила Ленка Гордова. При виде гордовского дома он показал на него своему спутнику ординарцу и распорядился:

– Поезжай быстро в этот дом. Скажи хозяевам, что к ним на квартиру станет командир сотни.

Выждав, когда ординарец спешился и вошел в дом, Роман направился туда. Ехал он, привстав на стременах, лихо заломив на ухо папаху и поглядывая по сторонам орел орлом.

Пока он спешивался и вязал коня к столбу в широкой гордовской ограде, ординарец вышел из дома и сказал ему:

– Тут, паря, кроме глухой старухи, ни одной души больше нет.

– Как нет?

– Нет, да и все. А от глухой ничего толком не добьешься.

Разочарованный Роман вдруг почувствовал себя страшно усталым. Входя в дом, он увидел в кухне Ленкину бабушку, старушку лет восьмидесяти, глухую, подслеповатую.

– Здравствуйте, бабушка! – крикнул он ей прямо в ухо.

– Здравствуй, сынок, здравствуй.

– Где у тебя семья?

– За границу, батюшка, убежали. Испугались каких-то большаков да и уехали. Со всем хозяйством уехали, здесь только меня да голые стены оставили.

– А внучка-то твоя, Елена, тоже уехала?

– Тоже, милый, тоже, – шамкала старуха.

Роман прошелся по опустелым гордовским комнатам, заглянул на минуту за ситцевый полог в горнице, где, как знал он, стояла Ленкина кровать, и медленной походкой вышел из дома.

От Гордовых решил он заехать к Меньшовым. В ограде у них увидел запряженных в телегу пестрых быков. На телеге лежали бороны и мешки с зерном, от которых наносило запахом формалина. У коновязи были привязаны две лошади в хомутах. «Должно быть, на пашню ехать собрались, а теперь тоже в Китай махнули», – подумал он, слезая с коня. В эту минуту на крыльцо выбежала Марфа Андреевна, увидевшая его в окно.

Разглядев на его фуражке красную ленточку, Марфа Андреевна с явным облегчением рассмеялась:

– Вот они какие, большевики-то! А ведь мы считали, что они и на людей не похожи. Ну, здравствуй, здравствуй…

Они обнялись и расцеловались. Сдержанно посмеиваясь, Роман спросил, где у нее хозяева: дома или тоже в Китае.

– Какое тут дома! – принялась жаловаться она. – На ту сторону убежали. Как услыхали, что большевики идут, бросили все и кинулись за Аргунь. Боюсь – не потонули ли в переполохе. Оставили дома меня с девками. И как только теперь мы хлеб без них сеять будем…

– А ты с кем-нибудь закажи им, чтобы назад ехали. Мы ничего им не сделаем. Не звери мы какие-нибудь.

– Да уж придется, – вытирая кончиками платка глаза, сказала Марфа Андреевна и повела Романа в дом.

Напившись у Меньшовых чаю и поговорив с Клавкой о Ленке, Роман наказал ей повидать ее и убедить вернуться домой.

– Ладно, – пообещала ему Клавка, – скажу. Когда она узнает что ты партизан, обязательно вернется и отца заставит вернуться.

XIII

Нерчинский Завод тесно сдавлен со всех сторон высокими и круглыми горами. С запада заслонил его Воскресенский хребет, главный пик которого, украшенный белой часовенкой, носит название «Крестовка». Вдоль обрывистых склонов хребта, вплотную прижатые к нему речушкой Алтачей, тянутся узкие улицы Верхней и Нижней деревушки, населенные потомками горнозаводских рабочих. С юга нависла над городом Вшивая горка, до самой макушки заросшая лиственной чащей. На востоке закрыл полнеба зубчатыми скалами Воздвиженский хребет, по отлогому склону которого тянется длинная Новая улица. И только на севере мощный Чащинский хребет отступил километра на два от города. Добежав до него, Алтача под прямым углом поворачивает к востоку у белых памятников еврейского кладбища и, вырвавшись из теснины, спокойно течет мимо кожевенных заводов, мимо покосов и пашен к синей Аргуни.

В мирное время Нерчинский Завод занимала отдельная казачья сотня. Но после того как партизаны наводнили леса Урова и Урюмкана, в Завод спешно перебросили из Читы две роты юнкеров, Восьмой Забайкальский казачий полк с батареей полевых орудий и офицерскую полуроту особого маньчжурского полка. Кроме того, была создана дружина из местных купцов, чиновников и гимназистов. К моменту нападения партизан гарнизон города насчитывал до двух тысяч штыков и сабель.

Передовые партизанские части подошли к Заводу глубокой ночью. Северная группа своевременно заняла назначенное ей место. Не дожидаясь рассвета, спешенные цепи партизан полезли на крутую «Крестовку» и Чащинский хребет. Они заняли их без выстрела, захватив в плен заставу из местной дружины. Но восточная группа замешкалась. Уже в сером утреннем свете двинулись ее сотни на Вшивую горку и Воздвиженский хребет и попали под пулеметный огонь казачьих и юнкерских застав. После короткого боя Вшивая горка была захвачена, но Воздвиженский хребет на всем своем протяжении остался в руках семеновских казаков, что и предопределило неудачу партизан.

Роман со своей сотней лежал в цепи на гребне Вшивой горки, когда началась стрельба и город проснулся. Заиграли тревогу трубачи, потом ударили в набат. Роман приказал открыть пачечную стрельбу по зданию атамана отдела и по казачьим казармам, едва различимым в утренней мгле. Стали обстреливать город и другие сотни, занявшие «Крестовку». Панику у белых посеяли большую, но потерь им почти не причинили. И только когда сделалось совсем светло белые стали нести большой урон. Лучшие партизанские стрелки из охотников Усть-Орловской и Аргунской станиц били по перебегающим по улице семеновцам, и редкий их выстрел пропадал даром. Простым глазом Роман видел, как то в одном, то в другом месте падали попавшие под пули солдаты и офицеры.

С первыми лучами солнца семеновцы разобрались в создавшейся обстановке. Они усилили свои заставы на Воздвиженском двумя станковыми пулеметами, а в заранее отрытых окопах расположили две сотни казаков. В городе же выкатили из укрытий в приготовленные капониры все двенадцать полевых и горных орудий и начали бить по давно пристрелянным высотам шрапнелью. Жарко стало тогда на «Крестовке» и Вшивой горке. Партизаны вынуждены были укрыться за их обратными скатами.

Под прикрытием артиллерийского и пулеметного огня юнкера и офицеры сосредоточились на русском кладбище и оттуда одновременно атаковали «Крестовку» и Чащинский хребет. Хорошо натренированные для действий в горах, юнкера стали дружно карабкаться по крутизне, невидимые для партизанского наблюдения.

Семен Забережный лежал под кустиком дикой яблони со своими отделенными командирами, когда раздался испуганный голос наблюдателя:

– Семеновцы лезут!

Партизаны бросились на гребень сопки. В это время, боясь попасть в своих, семеновцы прекратили обстрел, а юнкера с винтовками наперевес, с криком «ура» бросились в штыки. Злые и решительные, бежали они на гребень, кидая на бегу ручные гранаты. Партизаны дали по ним два-три беспорядочных залпа и ринулись сломя голову прочь, напуганные и гранатами и штыками, которых не имели.

Заняв гребень, юнкера стали бить по убегающим и только из взвода Семена убили и ранили двенадцать человек.

Скоро после этого партизаны были сбиты и с Чащинского хребта. В их руках осталась только одна Вшивая горка, недосягаемая для орудий из-за крутизны траектории. На следующий день к вечеру пришлось оставить и ее. С большими потерями сотня Романа отступила к деревне Благодатск, находившийся при известном Благодатском руднике, где отбывали каторгу декабристы.

Эта неудача тяжело отразилась на состоянии бойцов. Во всех четырех полках произошли митинги, на которых было решено осаду города прекратить и двинуться на юг и запад, чтобы пополнить свои ряды за счет жителей Нерчинско-Завод ской волости и Орловской станицы.

XIV

В Мунгаловском только на второй день к вечеру узнали, что Нерчинский Завод окружен партизанами. Весть об этом моментально разнеслась по всему поселку. Вместе с ней распространился слух, что в отместку за убитых карателями фронтовиков и Северьяна Улыбина партизаны грозятся расстрелять всех зажиточных казаков. Перепуганное население заметалось, как на пожаре. Из Царской улицы понеслись на юг тарантас за тарантасом, битком набитые плачущими бабами, девками и ребятишками. Глядя на уезжающих богачей, стали собираться в отъезд и многие семьи менее справных казаков. Епифан Козулин запряг в телегу на железном ходу пару лучших коней и отправил Дашутку с Веркой к своему тестю в станицу Чупровскую, а сам поехал на площадь, где собирались дружинники.

На площади крутился перед выстроенными дружинниками на темном от пота коне Елисей Каргин, приезжавший помыться в бане. В туго перепоясанной старой шинели, в надвинутой на лоб защитной фуражке, с патронташами на груди и винтовкой за плечами, был он по-необычному суров. Он знал из присланного станичным атаманом донесения о том, чего дружинники и не подозревали. Партизаны не только окружили Нерчинский Завод. Они продвигались на юг до Горного Зерентуя и поселка Михайловского, отрезав тем самым орловской дружине пути отступления в Верховые Караулы под защиту стоявших там кадровых казачьих полков. Все мунгаловские беженцы должны были неминуемо попасть к ним в руки. И Каргин убивался от мысли, что его жена и дети, ни о чем не догадываясь, ехали на встречу своей смерти. Он проклинал себя за то, что не оставил их дома. Дома партизаны могли и не тронуть их, но в дороге, как он думал, узнав, что они убегают от них, обязательно порешат. Однако внешне Каргин выглядел спокойно. Епифана он встретил выговором за слишком долгие сборы.

– Копаешься, Епифан! Не сейчас копаться. Дружина может отступить из Орловской, не дождавшись нас, а без нее мы пропали.

– Ничего, догоним своих.

– Черта с два догонишь! Отходить она будет на Солонцы, и не трактом, а тайгой.

– На Солонцы! Это с какой же стати? – изумился Епифан, а дружинники начали кричать все сразу:

– На Солонцы мы не пойдем!

– Это все равно что волку в пасть!

– Надо в степи уходить, а не в тайгу! В тайге за каждым деревом можно на партизан напороться, а в степи наши стоят.

– Перестаньте драть глотки! – прикрикнул Каргин. – Орете, а не знаете, что на юг нам дорога отрезана. Партизаны еще утром Михайловский заняли. Нам теперь волей-неволей на Солонцы подаваться надо. А если покопаться еще тут, так нам и этот путь закроют. Кого еще нет у нас?

– Чепаловых, Никифора и Арси, да Никулы Лопатина. Никула на печке лежит с грыжей, а Чепаловы спрятались, – ответил Степан Барышников, собиравший дружинников.

– Черт с ними, раз у них заячьи душонки, – махнул рукой Каргин и нараспев затянул команду: – Со-отня, смирно! Слушай мою команду! По три справа, за мной, – и, помедлив, отрубил: – Шагом марш!..

Сразу же с площади повел он сотню на рысях. Шесть верст до Орловской прошли в сорок минут. Почти одновременно прискакала туда полусотня байкинских казаков. Полусотня, уходя от Байки, была обстреляна подошедшими туда от Михайловского партизанами. Кольцо вокруг Орловской смыкалось все туже, и нужно было спешить, чтобы выскользнуть из него. Выслав вперед себя три крупных разъезда, дружина в полном составе покинула примолкшую станицу.

В Мунгаловском, как только уехали дружинники, оставшиеся жители начали закапывать в землю во дворах и огородах и разносить на хранение к бедным соседям лучшие свои пожитки.

К Никуле Лопатину в тот вечер натащили столько всякой одежды и утвари, что изба его стала походить на городской ломбард. Никула и его благоверная Лукерья никому не отказывали. Да и как было отказать, если соседки маслеными голосами величали их по имени-отчеству, упрашивали об одолжении. Никула лежал себе на печи и только распоряжался, куда что поставить.

Узнав, что дружинники покинули поселок, Никула перестал хвататься за живот и слез с печки. Закурив трубку, он выразил желание напиться чаю из серебряного кустовского самовара. Пока Лукерья кипятила самовар, он повесил на стену круглое зеркало и стал примерять перед ним крытую черным плисом лисью шубу и лакированные сапоги Епифана Козулина, принесенные его женой Аграфеной. Сапоги пришлись ему впору. Он потоптался в них перед зеркалом, прошел по избе. Сапоги были замечательные, но они не шли к его рваным штанам. Тогда он нашел в одном из узлов голубые шаровары с лампасами и вырядился в них. Вид получился не хуже, чем у станичного атамана. А когда Никула надел еще вышитую чесучовую рубашку, Лукерья только ахнула от искушения и решила примерить шелковое платье старухи Волокитиной, а заодно уж и цветастую шаль с кистями. Оглядев ее в этом наряде, Никула справедливо изрек:

– А ведь ты в хорошей-то одежде – баба хоть куда! Не стыдно тебя такую и в люди вывести, – ласково потрепал он ее по костлявой спине.

– Я это и без тебя знаю, – сказала, вздохнув, Лукерья и с явным сожалением сняла с себя чужие наряды. Но Никула еще долго крутился перед зеркалом, любуясь самим собой, и вслух рассуждал, что неплохо бы в такой одежде закатиться в гости к богатым сватам в Кутамару.

Утром он не удержался и вырядился снова как на свадьбу. Он хотел зайти показаться в таком виде и побалясничать к своему соседу, кузнецу Софрону. На дворе брезжил серенький утренний свет, когда Никула вышел, зевая и потягиваясь, на свое скрипучее крылечко. Он с огорчением увидел, что у Софрона еще наглухо закрыты ставни окон и над избою не вьется дымок. Он спустился с крылечка, побродил по двору и хотел было идти обратно в избу, но в это время где-то у Драгоценки яростно залаяли собаки, послышался топот скачущих лошадей. Топот слышался все ближе и ближе.

Не успел Никула дойти до ворот, как мимо него по улице с винтовками наперевес проскакали во весь карьер всадники с красными лентами на фуражках и папахах. На каменистой улице из-под подкованных конских копыт брызгали во все стороны синие искры.

– Партизаны! – ахнул Никула и, обливаясь холодком страха, кинулся в избу.

Но тут снова раздался на улице бешеный цокот копыт, и Никула услыхал обжигающий сердце крик:

– Стой!

Молясь всем святым, Никула продолжал бежать.

– Стой, стрелять буду!

У Никулы сразу подкосились ноги. «Вот влип так влип», – Сверлила его голову горькая мысль.

– А ну, шагай сюда! – скомандовал ему партизан на белой лошади, крутившейся у ворот.

Никула подошел и увидел молодое, искаженное злобой лицо и услыхал все тот же резкий, властный голос:

– Кто такой будешь?

– Никула Лопатин.

– Атаман, что ли?

– Что ты, паря, что ты! Сроду атаманом не был. Никула я – здешний житель.

– Что дурачком прикидываешься? По одежде вижу, что из богачей ты, из недорезанных.

Никула побелел и, не зная, что сказать, с минуту колебался. Но, видя, что партизан вскинул на него винтовку, закричал:

– Да ты, братец, по одеже-то не суди! Одежа эта с чужих плеч. Мне ее на сохранение дали.

– Кто дал? Купцы? Офицеры?

– Нет. Свои дали, соседи.

– Вот оно что! – нараспев протянул партизан и вдруг заорал таким свирепым голосом, что у Никулы екнула селезенка: – А ну, сымай, гад, сапоги и штаны сымай! Да моли Бога, что мне рук об тебя марать неохота.

Стоя поочередно то на одной, то на другой ноге, Никула быстро разделся. Партизан взял сапоги и шаровары, запихал их в переметные сумы седла и, пообещав еще вернуться, ускакал вслед за другими.

С лица Никулы медленно сошла мертвенная белизна. Он удрученно поскреб в затылке и поплелся в избу. Лукерья растапливала печку. Он тяжело плюхнулся на лавку, собрался с силами, пожаловался:

– А ведь меня, баба, раздели.

– Кто раздел?

– Да ведь партизаны пришли. Увидел меня один черт в ограде и обобрал как липку. Ты, говорит, кто такой будешь? Атаман? Офицер?.. Ведь это, баба, погибель наша. Вернуться он пообещал.

Лукерья замахнулась на него в сердцах ухватом, но тут же бросила ухват на залавок и запричитала.

– Да ты не вой, баба, чего уж. Выть-то теперь поздно, раз так получилось. Давай лучше все это барахло, будь оно проклято, прятать.

Никула схватил первый попавшийся узел и потащил его из избы на гумно. Следом за ним явилась туда с охапкой шуб и платьев Лукерья. Они наскоро раскидали соломенный омет, успели многое спрятать, пока совсем не рассвело.

Только они кое-как поуправились, как в поселок вступили главные силы партизан. Подгорная улица наполнилась цоканьем копыт, звоном оружия, глухим говором, криками команды. По четыре человека в ряд, плотно сомкнутыми колоннами шли по улице эскадрон за эскадроном. Увидев их, Никула снял шапку, перекрестился. Потом любопытство в нем взяло верх над страхом, и он подошел к своим воротам. Стараясь не быть замеченным, стал смотреть на суровых людей с красными ленточками на папахах и фуражках, с бантами на гимнастерках, шинелях, тужурках, дождевиках.

– Здорово, Никула! – вдруг окликнул его знакомый голос из одной колонны. Никула обернулся на голос и узнал Федота Муратова.

– Здорово, Федот, здоровенько! – обрадованно отозвался он и смело вышел за ворота. Федот покинул строй, подъехал к нему, и Никула долго жал снисходительно протянутую ему Федотову руку в черной кожаной перчатке с раструбами.

– Ну, как вы тут? Ждали нас?

– Ждали, паря, ждали! Я пуще всех дожидался. Хотели меня за это наши дружинники стукнуть, да спрятался я от них… А ты мне, Федот, скажи: сосед мой, Ромаха Улыбин, случайно не с вами?

– С нами, с нами. И Семен Забережный с нами, и Лукашка Ивачев. Наших в партизанах семнадцать человек.

– Ну, слава Богу!

– Что слава Богу?

– Да то, что вы живы, здоровы. Мы ведь, грешным делом, думали, что в партизанах все нехристи разные ходят, разбойники. А тут, оказывается, вон какие молодцы имеются.

Польщенный Федот усмехнулся:

– Ладно уж… Ты лучше, Никула, скажи, много наших в белые ушло?

– А почти весь поселок. С Царской улицы все до одного ушли. Да тем оно, положим, туда и дорога. Обидно, что такие мужики, как Матвей Мирсанов и Пашка Швецов, к ним приткнулись. Отговаривал я их, отговаривал, – убежденно говорил Никула, уже сам веря своим словам, – да куда там! Уперлись как быки. Куда, говорят, весь поселок, туда и мы. А вы знаете, что фронтовиков-то наших и Северьяна Улыбина белые каратели изрубили?

– Я-то знаю, слышал. А вот Роман-то, кажется, не знает, что у него отца убили. Ну, да ничего, мы за них не одной сволочи горло перервем…

Никула пригласил его заехать напиться чаю, но Федот сказал, что сейчас некогда, и, ударив рослого, статного коня нагайкой, поскакал на Царскую улицу.

Встреча с Федотом успокоила Никулу. Он решил, что раз в партизанах есть посёльщики, да еще ближайшие соседи, то бояться их нечего. Кого-кого, а Никулу свои в обиду не дадут. Он повеселел, смело уселся на свою завалинку и стал искать случай разговориться с партизанами. У артиллеристов, ехавших со своим единственным орудием, он спросил:

– Пушку-то, так и знай, у семеновцев отобрали?

– У семеновцев, – ответил ему рыжебородый, с узко поставленными глазами батареец в косматой папахе. Подъехав к Никуле, батареец попросил у него табаку на закурку. Никула отвалил ему зеленого самосада не на одну, а на дюжину закурок и почувствовал себя совсем хорошо.

У Федота было давно решено, что в Мунгаловском он станет на квартиру не к кому-нибудь, а к своему бывшему хозяину, Платону Волокитину, на сестре которого, Клавдии, мечтал – жениться.

Ради такого случая Федот с вечера тщательно побрился, подстриг свой огненный чуб и вырядился в кожаную куртку и в снятые с убитого семеновского есаула голубые штаны с лампасами. «На этот раз, – думал он, – Волокитиха у меня много не поворчит. Я ее живо шелковой сделаю, по одной половице ходить заставлю. На кухне у нее жить я не стану, а в горнице поселюсь. Спать буду на той кровати, на которой у них при старом прижиме господа земские чиновники спали. Да, глядишь, и не один спать-то буду, а с молодухой под боком».

С той особой, как бы небрежной, молодцеватой посадочкой, которой умеют при случае щегольнуть лихие наездники, въехал он в волокитинскую ограду через распахнутые настежь ворота. В ограде уже стояло десятка два оседланных партизанских лошадей. Два молодых паренька с непомерно длинными драгунскими саблями на боку и с гранатами на поясах носили из амбара ведрами овес и щедро сыпали его лошадям прямо на землю. Федоту не понравилось, что на квартире, где он заведомо считал себя хозяином, бесцеремонно распоряжаются, и, чтобы придраться к чему-нибудь, прикрикнул на пареньков:

– Что вы тут, обормоты, расхозяйничались! Сорите овес направо и налево. Безобразничать-то шибко нечего. Овес, он денег стоит.

– Катись-ка ты со своими указками подальше, – огрызнулся один из пареньков, стараясь говорить басом.

– Ах ты, шибздик! – рассвирепел Федот и схватился за маузер. Паренек, ополоумев от страха, кинулся в дом. Оттуда он вышел в сопровождении пожилого, со скуластым лоснящимся лицом партизана в синей далембовой куртке.

– Ты чего, браток, шеперишься? Пошто ребятенок обижаешь? – с добродушной усмешкой спросил у Федота скуластый.

– Овес они тут почем зря сорят. Зачем же хозяев напрасно обижать?

– А хозяев-то здесь, браток, нету. Видать, с белогвардейцами удрали. Мы в доме ни одной живой души не нашли.

– Ну, тогда другое дело, – сказал Федот и почувствовал, что стало ему невыносимо скучно. Он слез с коня, привязал его к столбу с железными кольцами и пошел в дом.

На кухне уже вовсю хозяйничали партизаны. Один из них заводил в желтом медном тазу тесто для лепешек, другой растапливал плиту, а третий щипал лучину для самовара. Остальные слонялись по просторной горнице и от нечего делать разглядывали на стенах бесчисленные фотографические карточки казаков и казачек в затейливых рамках, которые в прежнее время с замечательным искусством делали каторжане в Горном Зерентуе. Один из партизан при виде Федота ткнул пальцем в одну из карточек и спросил у него:

– Сдается мне, что это ты тут, товаришок, восседаешь? Уж не родственник ли ты хозяину?

Федот подошел, взглянул на карточку и криво рассмеялся:

– Я это, не ошибся ты. Это я еще на действительной снимался в Чите. А карточка моя сюда потому попала, что я у хозяина-то шесть лет в работниках жил.

– Вот как! Наверное, сейчас поблагодарить хозяина пришел, – иронически рассмеялся партизан.

– Поблагодарил бы, да только его уже наши расхлопали, – ответил Федот и, сорвав со стены свою карточку, сунул ее в карман штанов и пошел прочь из дома. На душе у него было пусто и сиротливо.

Покинув волокитинскую усадьбу, решил он заехать к Каргиным. Но и там дома оказались только отец Каргина, глухой, пучеглазый старик, с дочерью Соломонидой, костлявой и веснушчатой старой девой. От Соломониды Федот узнал, что сам Елисей в дружине, а его семья бежала в караулы. Посидев у Каргина и напившись чаю, Федот словно неприкаянный пошел по поселку.

И тут ему снова подвернулся Никула. Никула гнал с водопоя кобылу и похожую на теленка большеухую тощую корову. Федот спросил, не знает ли Никула, где можно достать спирту или ханьшина. Никула расцвел в улыбке и ответил, что выпить можно у него, что у него с самой Пасхи хранится про запас бутылка заграничного спирта. Федот пошел к нему.

Никула подмигнул Лукерье, и она наварила целую тарелку яиц, нарезала хлеба, достала из подполья запотевшую бутылку со спиртом. При виде бутылки Федот потер нетерпеливо руки.

Угостив как следует своего гостя, Никула рискнул рассказать ему историю с сапогами и шароварами, утаив, однако, что взял он на хранение не только эти вещи, но и многое другое. Федот от души возмутился.

– А ты не запомнил на морду этого соловья-разбойника? – спросил он у Никулы. – Показал бы ты его мне, так я бы научил его, как такими делами заниматься.

– Запомнил. Я этого гуся хоть из тысячи сразу узнаю.

– Тогда ты только покажи мне его. Я у него эти сапоги вместе с ногами вырву.

Никула взглянул в окно и испуганно ахнул:

– Вот холера. Легок на помипе-го.

– Кто?

– Да тот самый, что сапоги с меня снял. Вон погляди, – показал Никула в окно. – Он уже и сапоги и штаны на себя напялил.

– Значит, сейчас сапоги снова у тебя будут. Да ты не робей, – покровительственно хлопнул Федот Никулу по плечу.

Привязав коня, приехавший ветром вломился в избу и еще с порога закричал:

– Ну, казара, где у тебя буржуйские вещи?

– В чем дело, братишка? – поднялся навстречу ему Федот. – Что ты тут повышенным тоном с мирным населением разговариваешь?

– Да ведь этот зловредный дядька у себя буржуйское добро прячет.

– Нет у него никакого буржуйского добра, и ты лучше не вяжись к нему.

– Как нет, ежели он мне сам в этом сознался! – возразил партизан.

– А я тебе русским языком говорю, что нет. Понятно?

– Ты брось мне арапа заправлять. Я не маленький, – не унимался партизан. Тогда Федот выхватил из кобуры маузер и скомандовал громовой октавой:

– А ну, садись, гад, где стоишь! – И когда партизан уселся, добавил с леденящим душу шипением: – Снимай сапоги и штаны, снимай, бандит несчастный. Они не буржуйские, а мои. Я их отдал этому человеку, когда еще на Даурский фронт пошел.

Партизан, не поднимая глаз на Федота, разулся и снял шаровары.

– Ну, а теперь вот тебе бог, вот порог, – показал Федот артистическим жестом сначала на иконы, потом на дверь. – Давай убирайся к черту. Да не вздумай сюда еще заявиться. Тогда я тебя, барандера этакого, на месте пристрелю.

– Ты мне теперь сам не попадайся в темном закоулке, – проговорил партизан.

– Что?! – заорал Федот, снова хватаясь за маузер. Партизан задом открыл дверь, прыгнул с верхней ступеньки крыльца на землю, потом в седло своего коня и унесся из ограды.

При виде постыдного бегства партизана Никула преисполнился самыми нежными чувствами к Федоту и более искренне, чем раньше, стал благодарить его. Федот в ответ только криво и загадочно улыбался, а потом сказал:

– Ты, Никула, меня лучше не благодари. Как ты, брат, хочешь, а эти Епифановы сапоги я у тебя заберу. Я у Епифана целый год в работниках жил, горб свой гнул не жалея, а он мне при расчете десяти рублей недодал, хоть я и всех-то денег тридцать рублей с него должен был получить. Да что тебе говорить. Ты и сам знаешь, какой скупердяй Епифан. Хотя и не стоят эти сапоги тех денег, я их беру. Ты Епифану так и скажи, если мы уйдем, а он вернется и станет с тебя сапоги спрашивать.

– Да ведь он меня убьет, Епиха-то. Разве ты, Федот, не знаешь его? Пожалей ты меня, оставь эти чертовы сапоги, – взмолился Никула.

Но уговорить Федота было невозможно. Епифановы сапоги остались у него.

XV

От Нерчинского Завода партизанские полки устремились на юг и на запад. Во всех пригородных селах примыкали к ним десятки новых бойцов.

В полдень Первый полк занял Горный Зерентуй, истребив в нем дружину из бывших надзирателей и чиновников Нерчинской каторги. Один из надзирателей, засев на чердаке солдатской казармы, отстреливался до последнего патрона. Когда его убили и сбросили оттуда, Роман узнал в нем того самого Сазанова, который заезжал на пашню к Улыбиным с Прокопом Носковым, разыскивая беглых каторжников.

Из Горного Зерентуя полк немедленно двинулся на поселок Михайловский. Там он был атакован Первым Забайкальским казачьим полком, понес потери и вынужден был повернуть на север, к Орловской. Теперь Роман уже не сомневался в том, что побывает дома. О смерти отца он еще не знал и думал, что тот все продолжает служить в дружине.

Был теплый майский вечер. Широкая долина Верхней Борзи, покрытая первой травой, нежно и радостно зеленела. На каждом кусте весело распевали желтогрудые клесты, цвенькали крошечные синицы, бормотали дикие голуби. У самой дороги, по которой проходили усталые, запыленные сотни, мирно паслись косяки гулевых лошадей, большие стада коров. Суетливые галки-проказницы с криком носились над лугом и садились отдыхать на спины коров. В синих озерах плавали гуси-гуменники и утки всевозможных пород. Здесь были косатые крохали и серые кряквы, нарядные мандаринки и пепельно-голубоватые чирки-свистунки. И гуси и утки не улетали при виде людей, а только спешили уплыть подальше от берега. Завистливыми глазами смотрели на них завзятые охотники из партизан, и в проходящих колоннах то и дело слышались их возбужденные голоса.

Сотня Романа шла на этот раз в арьергарде. Ординарец Романа вел за собой заводского коня, на котором с привязанными к стременам ногами сидел захваченный в Горном Зерентуе семеновский юнкер, сын начальника Нерчинской каторги полковника Ефтина.

С неживым лицом, с опухшими от слез глазами, трясся молоденький юнкер в седле, держась за обитую серебром луку. Всего неделю назад приехал он на каникулы из Читы и не гадал, не чаял, что ему уготована такая судьба. Роман, спасший юнкера от разъяренных шаманских приискателей, собиравшихся сразу же прикончить его, испытывал к нему одновременно презрение и жалость. Среди партизан было много бывших каторжан, которые на собственной шкуре испытали, что за человек был полковник Ефтин. И можно было не сомневаться, что за грехи палача-отца добьются они обвинительного приговора юнкеру в куцем мундирчике. Суровые нравы того времени не оставляли для него никаких надежд.

Юнкер, видя в Романе своего единственного заступника, несколько раз спрашивал у него в дороге:

– Скажите, товарищ, меня расстреляют, да? – и давился слезами.

– Ну вот тебе! Так сразу и расстреляют, – утешал его Роман. – За что расстреливать-то? Взяли тебя заложником. Скорее всего разменяют на какого-нибудь партизана, попавшего к семеновцам в плен.

– Это правда? Вы не обманываете меня, товарищ? – зажигались надеждой глаза юнкера.

– Конечно, правда. Все дело в том, чтобы беляки на такой размен согласились.

На короткое время юнкер оживлялся, а потом снова впадал в оцепенение и, таясь от Романа, горько-горько плакал.

Отстав от своей сотни, взглянуть на него подъехал шаманский приискатель, татарин Малай, отец которого отбыл десятилетний срок на Нерчинской каторге.

– Зачем ты его таскаешь? – сказал он Роману, свирепо вращая круглыми коричневыми глазами. – Устрой ему секим башка – и с плеч долой. Смотреть мне на него тошно. Отец его моему папашке морду бил, мучил. Не могу терпеть такой падла, – плюнул на юнкера Малай.

– Катись-ка ты, Малайка, подальше! Нечего к парню вязаться.

Малай показал юнкеру язык, обругал его по-татарски и ускакал. В сумерки южнее поселка Байкинского на передовой партизанский отряд нарвались убегавшие из Мунгаловского семьи Архипа Кустова, Платона Волокитина, Серафима Каргина с ребятишками, Дашутка с Веркой и многие другие.

Завидев скачущих им навстречу партизан, беженцы решили, что пришел их последний час. Бабы и девки начали молиться Богу, ребятишки заплакали, стали зарываться под подушки и узлы с одеждой.

Татарин Малай очутился около беженцев одним из первых. Раньше, работая в старательной артели, он часто бывал в Мунгаловском. У Кустовых, Волокитиных и Барышниковых часто покупал для артели муку и мясо и знал каждого человека в этих семьях.

– Э, мунгаловские барыни-сударыни! – скаля зубы, воскликнул он, подскакав к беженцам. – Куда это вы побежали?

– В гости поехали, а не побежали, – смело ответила ему Дашутка.

– Где же это нынче престольный праздник? Не слыхал, не знаю. Скажи лучше, что удираете, барыни-сударыни. Мы вам за это секим башка устроим.

– Зачем же ты баб, Малай, пугаешь? – прикрикнул на него один из партизан.

– Зачем пугаю? А ты знаешь, что эта за мадамы? Это мунгаловские буржуйки. От нас бегут, собачья кровь.

– А кони-то у них добрые, – сказал тогда партизан на сивой низкорослой кобыленке. – Я свою сивуху вот на этого воронка сменяю, – показал он на каргинского коренника.

– А я своего кабардинца без придачи тебе, девка, за твоего гнедка отдам, – обратился к Дашутке чубатый скуластый парень и спрыгнул с седла.

– Правильно. Раз это буржуйские кони, бери, ребята, какой кому нравится. Хозяева у них небось в белых ходят.

– Все в белых. Верно, – подтвердил Малай.

Скоро лучшие кони беженцев были выпряжены. Партизаны заседлали их и, оставив взамен своих выморенных переходами сивух и саврасок, ускакали дальше.

– Что же теперь делать будем? – спросила Серафима Дашутку. – Одни коней взяли, другие и нас порешить могут.

– Домой надо ехать. Давайте запрягаться и поедем, – сказала Дашутка.

В это время показались главные силы полка. Кузьма Удалов подскакал к беженцам, спросил:

– Это что за табор, гражданочки?

– От вас бежали по дурности, да на вас же и нарвались, – сказала Дашутка.

– А что ж от нас бегать? С бабами мы не воюем.

– Да ведь про вас всякое наговорили. Вот мы и поверили.

– Коней у вас уже подменили, что ли?

– Подменили ваши, которые передом ехали.

– И правильно сделали. В другой раз бегать не будете. Возвращайтесь-ка поживее домой, лучше будет, – посоветовал им Кузьма и уехал, сопровождаемый ординарцами.

Причитая и охая, ругая самих себя, принялись женщины запрягать оставленных им лошадей. Добротная казачья сбруя приходилась не по плечу этим богоданным одрам, хромым и костлявым. Хомуты были велики или тесны, а на подпругах седелок, чтобы застегнуть их, приходилось прокалывать новые дыры. Партизаны проезжали мимо и, догадываясь, в чем дело, беззлобно подшучивали над женщинами:

– Добегались…

– С чего это в цыганы-то записались?

– Всучили вам кляч, нечего сказать! На себе их теперь потащите.

Было уже совсем темно, когда поравнялась с беженцами сотня Романа.

– Что за люди? – окликнул он женщин, остановив коня, и услыхал в ответ обрадованный голос Дашутки:

– Роман!

Она кинулась к нему, счастливо всхлипывая и поправляя платок на голове.

– Ты откуда тут взялась?

– Ой, и не спрашивай лучше, Рома. От вас, бабы глупые, убегали. Да и я за ними увязалась… Ох, и натерпелись мы страху-то! Малайка зарубить нас хотел, да другие, спасибо им, не дали. А вот коней у нас всех подменили.

– Ну, это не беда. Других наживете, – черствым голосом сказал Роман, недовольный тем, что Дашутка оказалась среди беженцев. – И с чего это ты бегать вздумала? Денег много накопила? Бегать от нас нечего, мы не звери какие-нибудь.

– И не побежали бы, да в поселке такое содеялось, что лучше и не говорить. Вас теперь многие пуще огня боятся.

– С чего же это?

– А ты разве ничего не слыхал? Ведь твоего отца зарубили и всех низовских фронтовиков.

– Отца убили? – качнулся Роман в седле, как от удара, и на засыпанном звездами небе не увидел ни одной звезды. Судорожно глотнув воздух, спросил: – Кто убил-то?

– Каратели к нам приходили. Сергей Ильич им и выдал всех, на кого зуб имел. А на твоего отца он из-за тебя крепче всех злобился.

– Вот это обрадовала ты меня! – проговорил Роман и с ненавистью взглянул на юнкера, которого все еще возил за собою. – Раз съели отца и фронтовиков, пусть и от нас теперь пощады не ждут!..

В это время к нему подошла Серафима Каргина:

– Здравствуй, Роман Северьяныч.

– Здравствуй. Значит, съели твой муженек и Сергей Ильич моего отца? Ну, да ничего. За нами не пропадет.

Серафима затряслась от страха, не зная, что сказать ему. Но ее выручила Дашутка:

– На ее мужа ты зря несешь, Роман. Без него это все случилось. Он с дружиной на Мостовку ходил. А когда вернулся и узнал, то Сергея Ильича нагайкой избил и выручать арестованных погнался. Только не успел, опоздал. Их каратели прямо на дороге в Верничной пади порубили.

– Врешь, поди, все?

– Вот те крест, правда, – перекрестилась Дашутка и начала рассказывать, как происходило дело. Успокоенная Серафима с благодарностью глядела на нее.

– Ну, ладно, – сказал Роман Дашутке. – Собирайтесь и поезжайте домой. Дома вас никто не тронет… Васька, – позвал он ординарца, – держись с этим юнкером подальше от меня, а то я ему очень просто могу голову смахнуть. Сделается он «его благородием» и станет собакой почище своего отца…

Всю ночь не выходили из головы его мысли об отце. Обидно, глупо погиб бедняга. И навсегда осталось теперь загадкой, кем был отец для него – врагом или другом. Все партизаны говорили про него, что пошел он, конечно, в дружину не по своей охоте. Но сам Роман сомневался в этом. Зимой отец уговаривал его не возвращаться в лесную коммуну, а идти на поклон к атаману. Судя обо всем по настроениям своих посёльщиков, верил тогда отец, что народ стоит за Семенова, что Роман ошибся, связав свою жизнь с большевиками. Может быть, с такими же настроениями пришел он и в дружину. Может быть, именно потому и не сдался он в плен партизанам под Мостовкой. И если, было это так, то вдвойне ужасной была гибель отца. Не было и не могло быть тогда у него той опоры в душе, с которой смело умирают в семеновских застенках большевики и люди, горячо сочувствующие им.

XVI

Никифор и Арсений Чепаловы послушались отца и решили отстать от дружины. Выждав, когда Каргин с дружинниками оставили поселок, они запрягли в тарантас и бричку две пары лучших своих лошадей и пустились в бега. Сергей Ильич и Арсений ехали в тарантасе, а Никифор с двенадцатилетним сыном Пашкой в бричке.

Отъехав верст десять на юг от Мунгаловского, они услыхали впереди орудийную стрельбу. Ехать дальше было явно рискованно. В полной растерянности остановились они на дороге, не зная, что предпринять.

– Худо дело, – сказал Сергей Ильич. – И дернул же нас черт замешкаться. Прямо ума не приложу, куда теперь путь держать.

– А давайте махнем в Синичиху, – предложил Никифор.

Сергей Ильич подумал и согласился.

Синичихой называлась узкая горная падь к юго-востоку от Мунгаловского. Со всех сторон Синичиха была сдавлена крутыми, красными от залежей охры сопками. Непрерывной лентой тянулся в ней черный дремучий колок. Колок был заболочен бьющими во многих местах из сопок ключами… В самой вершине, где сбегались в падь глубокие, как овраги, распадки, у колка, стояла заимка мунгаловских богачей Барышниковых.

Перевалив через высокий Услонский хребет, Чепаловы в сумерки приехали на заимку. На заимке ухаживали за скотом барышниковские работники – старик Самуил Кобылкин и подросток Гришка Тяпкин.

Сергей Ильич первым делом отозвал в сторону Самуила и велел ему наказать Гришке держать язык за зубами, если на заимку приедут красные.

– Мы на тот случай в колке спрячемся. А вы смотрите сдуру не обмолвитесь, а не то плохо тебе будет, – пригрозил он старику, вытащив из-за пазухи семизарядный «смит-вессон».

Никифор с Арсением распрягли лошадей и отвели их подальше в колок, где привязали к деревьям и дали им сена. Потом закатили в колок бричку с тарантасом. Тем временем Сергей Ильич с Самуилом изготовили на ужин котел галушек.

Поужинав, Никифор с Арсением ушли ночевать в колок, а Сергей Ильич и Пашка остались в зимовье с работниками. Скоро работники и Пашка уснули, но Сергей Ильич решил не спать до утра. То и дело выходил он из зимовья послушать, не подъезжает ли кто к заимке.

Уже брезжил серый утренний свет, когда услыхал он приближавшийся от устья конский топот. В диком страхе метнулся он в зимовье, разбудил Самуила и строго-настрого наказал говорить всем, что, кроме них с Гришкой, никого из посторонних нет на заимке. За это пообещал он Самуилу фунт байхового чая и новые ичиги.

– А внучонка-то разве тут оставляешь? – спросил перепуганный не менее его Самуил.

– Пусть спит. Скажешь, что это тоже работник.

– Да ведь он в сапогах…

– Сними ты их с него, ради Бога… Сделай все как полагается, а уж я тебя отблагодарю. – И Сергей Ильич выбежал из зимовья.

Никифора и Арсения нашел он у коней. Они надевали трясущимися руками на конские морды брезентовые торбы с овсом, чтобы кони не вздумали ржать.

– Ну, молитесь Богу, чтобы пронесло, – сказал он сыновьям и велел прятаться.

В поисках убежища понадежней забились они в такую чащу, где было темно, как в сумерки, в самый ясный день. Сергей Ильич нашел огромный ледяной бугор, полый внутри.

Этой зимой ключевая вода вспучила мерзлую наледь, разорвала ее с пушечным гулом и разлилась по колку. Теперь же подмытый с одного края бугор обломился. Обломившийся лед растаял и открыл вход в длинную низкую щель. С потолка ее свисали ледяные сосульки, и вся она была загромождена кочками, пнями и стволами деревьев. От этого было в ней постоянно темно.

Сергей Ильич ползком забрался в щель как можно дальше от входа и затаился, привалившись спиной к одному из пеньков.

* * *

Шестая сотня Второго партизанского полка шла из деревни Ивановки на Мунгаловский не по тракту, а напрямик, через Хребты. За проводников в ней были Семен Забережный и присоединившийся к партизанам Прокоп Носков, хорошо знавшие местность во всей округе.

На рассвете эта сотня и подошла к барышниковской заимке. Увидев во дворах скот, партизаны поняли, что на заимке живут.

– Надо тут пошукать, – сказал Семен Прокопу. – Может быть, тут кто-нибудь из Барышниковых обретается. Хорошо бы сцапать хоть одного из них.

Попросив у командира сотни разрешения заглянуть на заимку, Семен с Прокопом подъехали к зимовью. Сотня же спешилась на перекур возле прясел гумна.

– Эй, кто есть живой в зимовье – выходи! – крикнул Семен, не слезая с коня, держа наизготовку японский карабин.

Тотчас же в дверях показался трясущийся от страха Самуил Кобылкин. Разглядев Семена и Прокопа, он, обрадованный, перекрестился:

– Ну, спасибо Создателю…

– За что ты Бога благодаришь? – усмехнулся Семен.

– Да ведь как же не благодарить-то. Про красных говорили, что у них сплошь все татары и китаезы.

– Ты что, один здесь живешь?

– Нет, Гришка Тяпкин со мной.

– А Барышниковых тут нету?

– Нету, нету, они ведь в дружине ходят.

Семен слез с коня, вошел в зимовье, заглянул под нары и за печку. Гришка и Чепалов Пашка мирно похрапывали на нарах, накрытые одной дохой.

– А это кто еще с Гришкой спит?

– Это… – запнулся старик. – Это, паря, младший сынок Степана Барышникова.

– Что же ты тогда говорил, что, кроме вас с Гришкой, никого нет?

– Да забыл я от растерянности.

– Ну, ну… – протянул Семен и вышел из зимовья. У него родилось подозрение, что раз тут сынишка Степана, то, возможно, и сам Степан скрывается здесь.

– Ну, скоро вы? – окликнул его командир сотни. – Надо двигаться дальше.

– Обожди минутку. Тут, паря, белым духом тянет. – И Семен направился во дворы. Потыкав шашкой в омет сена и в кучи навоза, он взглянул под поветь, в телячью стайку и, разочарованный, вернулся назад. Было уже достаточно светло, и его внимание сразу привлекла лежавшая на земле крашенная киноварью и золотом конская дуга с медным витым кольцом. Он поднял ее и увидел на концах ее золотые буквы «С.Ч.».

– Знакомая дуга-то. Откуда она здесь взялась? – спросил он зачужавшим голосом Самуила, у которого мелко-мелко стали подрагивать колени и побелело лицо.

Семен схватился за шашку, пошел на него:

– Ты что мне голову морочишь, холуй барышииковский? Без головы захотел остаться? Давай лучше подобру говори, кто здесь из Чепаловых прячется.

– Из Чепаловых? – изумился Прокоп и спрыгнул с седла.

Тогда Самуил с решимостью отчаяния принялся громко шептать Семену:

– Все тут. Все до одного, паря… В колке прячутся. Только не говори ты, ради Христа, что я об этом сказал…

– Ладно, не трясись, черная немочь. Жить теперь Чепаловым осталось столько, сколько мы искать их будем, – сказал Семен, и они побежали с Прокопом к командиру сотни.

Через пять минут вся сотня начала прочесывать колок, а по закрайкам его на всем протяжении встали конные часовые. Они прислушивались к малейшему шороху в чаще, чтобы Чепаловы не выскользнули из колка в боковые распадки.

– Ну, началась облава на волка и его отродье, – жестоко сказал Семен, с карабином наперевес вступая в чащу.

Сначала обнаружили тарантас и бричку, потом лошадей. Немного спустя раздался в колке чей-то яростный возглас и эхом укатился в сопки:

– Стой. Ни с места!

Семен с Прокопом кинулись на голос и увидели Арсения Чепалова. Он стоял с поднятыми руками, и надетые на них рукавицы из красной кожи ходили ходуном, а выпуклые глаза Арсения готовы были вылезти из орбит.

– Посинел, сволочь, от страха, – сказал Семену обыскивавший Арсения молодой белозубый парень.

– Где отец и Никифор? – схватил Семен Арсения за горло. – Говори, а то душу вытрясу.

– Тут где-то, тут… Не убивай меня, Семен, я тебе худого не сделал.

Семен с силой оттолкнул его от себя и бросился дальше. Не Арсения считал он гадиной, которую хотел растоптать.

Минут через сорок заоблавили Никифора. Он выбежал из колка и кинулся в боковой распадок, заросший шиповником и кустами боярышника. Партизан-часовой догнал его и смял конем. К нему на помощь подоспели еще два верховых. Они обыскали Никифора и со связанными руками привели на заимку.

Но Сергея Ильича найти не могли. Трижды прошли весь колок из конца в конец, выгнали из него всех зайцев и тетеревов, перешарили во всех ямах и дуплах, но купец словно сквозь землю провалился.

Забравшись в ледяную нору и слыша над головой шаги партизан, он протискивался все дальше до тех пор, пока не залез в такое место, что нельзя было повернуться. Его донимал холод, он задыхался, но лежал не шевелясь.

– Под лед он забрался у ключа. Больше ему быть негде, – сказал партизанам Прокоп. – Надо его там искать.

Время подходило к полудню, когда почти вся сотня сошлась к бугру. Сильно пригревало солнце, и с закраины ледяного пласта стекали сплошные струйки воды. Два парня попробовали забраться в щель, но там стояла целая лужа воды, с потолка беспрерывно капало. Совершенно мокрые вылезли они назад, и один из них заявил:

– Сам бы черт туда лазил! Дыре этой не видно конца и краю. Там, чего доброго, еще утонешь или купцу под пулю попадешь.

– Возиться нам здесь долго некогда, товарищи. Давайте что-то придумывать, – сказал тогда командир сотни.

– Если купец там, надо похоронить его заживо. Надо подорвать лед, – – предложил один из патризан. – Давайте кинем туда гранату и посмотрим, что получится.

– Нет, надо его живьем достать, этого гада, – не согласился Семен и, подойдя к командиру, сказал ему на ухо: – Разреши мне остаться здесь с пятком людей. Мы его скараулим. Вечно он там сидеть не будет.

Командир согласился. Патризаны дали в щель несколько выстрелов, поругались и, стараясь шуметь как можно больше, ушли от бугра и отправились на Мунгаловский, уводя с собой Арсения с Никифором. А Семен, Прокоп и еще четыре человека засели за кустами.

Они ждали весь день и всю ночь, поочередно уходя на заимку греться и пить чай. Но купец упорно отсиживался в своем убежище.

За ночь лед заметно осел, а в некоторых местах рухнул на землю. Утром Семен и Прокоп решили, что Сергей Ильич либо сдох, либо его совсем не было в ледяной норе. Ждать им надоело, а к тому же на востоке началась сильная орудийная канонада. Во второй половине дня пушки заговорили еще сильней. Нужно было уезжать.

Тогда Семен отвязал от пояса бутылочную гранату и, заставив укрыться за кочками Прокопа с партизанами, метнул ее в щель. Взрывом раскололо и обрушило ледяной навес метра на два в ширину. Вход в щель оказался плотно закупоренным ледяными глыбами полуметровой толщины.

– Ну, сдыхай, змея подколодная, если ты еще дышишь! – сказал Семен, и партизаны, возбужденно переговариваясь, пошли из колка.

Через час они подъезжали уже к Мунгаловскому, тесовые и цинковые крыши которого ярко блестели на вешнем солнце.

XVII

Майским утром подъезжал Василий Андреевич Улыбин к Мунгаловскому, в котором не был целых пятнадцать лет. При виде знакомых мест увлажнились и подобрели его глаза, теплая улыбка, заплутавшись в усах, преобразила угрюмо-озабоченное лицо. Он глядел на родные сопки, слушал ликующих в небе жаворонков и заново переживал свою молодеть. От нахлынувших воспоминаний было одновременно и радостно и грустно.

Дорога шла горной извилистой падью от устья к вершине вдоль промытого дождями глубокого рва. Весенние ветры завалили ров рыжими колючками перекати-поля.

Эти колючки напоминали ему ту невозвратимую пору, когда он ездил еще пристяжником у брата Терентия. Целый день он сидел на коне как прикованный, и не было ни конца ни края этому однообразному, нагонявшему смертную скуку занятию. Единственным развлечением для него было следить за колючками. Перегоняемые ветром с места на место, они, казалось, играли в увлекательную и замысловатую игру.

Скоро справа и слева от дороги потянулись высокие конусообразные сопки в сизых россыпях камня, в белых обнажениях известняка. У одной из сопок, на макушке которой торчала похожая на пожарную каланчу скала, увидел он подходившую к самой дороге отцовскую залежь. О многом напоминали ему и скала и залежь. На неприступной, отполированной ветрами и ливнями скале в дни его детства гнездились орлы. Однажды, когда восьмилетний Васька мирно играл у огнища на таборе с кудлатым пестрым щенком, налетел орел и, переполошив его, унес щенка к себе в гнездо. В наказание отец подкараулил и застрелил орла, и долго потом прибитые к стене орлиные крылья украшали улыбинскую горницу. В то время залежь была еще доброй пашней. Перед уходом на службу засеял ее Василий Андреевич пшеницей-черноколоской, жать которую ему уже не пришлось. С тех пор, должно быть, и забросил отец свою пашню. На ней росли уже осины толщиной с оглоблю. А чтобы стали они такими, для этого нужны были годы и годы.

Запущенная залежь вызвала в нем такую горечь, будто напоили его настоем осиновой коры. Ни отца, ни братьев, с которыми вдоволь он поработал здесь, уже не было в живых. Он потер большим и указательным пальцами левой руки обведенные морщинками глаза и повернулся к ехавшему с ним рядом Журавлеву:

– Видишь, Павел Николаевич, эти осинки?

– Вижу: осинки как осинки.

– А это, брат, для кого как. Знаешь, на какой они залежи растут? На той, где я последний раз крутил быкам хвосты.

– Давненько, значит, это было, – рассмеялся Журавлев. – Боюсь, что ты теперь быка от коровы не отличишь. Помнишь хоть, на чем хлеб растет?

– Помнить-то помню, а вот пахать разучился. А оно бы не плохо было за чапиги подержаться. Об этом я и в тюрьме и в ссылке тосковал, как помешанный.

– Что-то у тебя больно мечты мирные, – захохотал Журавлев. – Ты оглянись назад да погляди, кого ведешь за собой. – И он показал ему на следовавшую за ними колонну партизанской конницы, которая растянулась в длину не меньше чем на версту.

Василий Андреевич взглянул назад, и глаза его, обычно полуприкрытые нависшими бровями, радостно заблестели. Он пришпорил коня, посмотрел вперед и в волнении приложил руку к груди.

– Вон, брат, и поселок наш увиделся, – и, разглядывая видневшийся в долине Мунгаловский, торопливо говорил: – Гляди ты как разросся. Целых две улицы без меня появилось. Это здорово! А вот пашен нынче мало засеяно. Прежде к этой поре, куда ни взглянешь, везде свежая пахота виднеется, а сейчас глазу не на чем остановиться.

Когда перебрались через бурную от полой воды Драгоценку и выехали на улицу, Василий Андреевич увидел у крайней покосившейся с подслеповатыми окошками избушки босых и нищенски одетых ребятишек. Было их четверо, один другого меньше. Выстроившись в шеренгу, с любопытством разглядывали они вступивших в улицу партизан.

– Вот и первые мои посёльщики, – сказал Василий Андреевич. – Поеду, поговорю с ними.

Он подъехал к ребятишкам, поздоровался:

– Здорово, молодцы! Чьи же вы будете?

– Ивана Мезенцева, – ответил за всех рыжеголовый в располосованной от плеча до пупа рубахе парнишка, вынув палец изо рта.

– Вон, значит, чьи! Ну, а отец у вас дома?

– Хворает он у нас. Его харачины нагайками пороли. А ты, дяденька, красный? – набравшись смелости, спросил парнишка и снова сунул палец в рот.

– Красный. А вы, ребята, за кого – за красных или за белых?

– А мы ни за кого, – дипломатично ответил рыжеголовый.

– Вишь ты, какой хитрый! – рассмеялся Василий Андреевич. – На-ка, вот тебе за это на всю компанию, – протянул он ему горсть завалявшихся в кармане китайских леденцов. – Да ты бери, бери, не бойся. Это шибко вкусные штуки. А отцу своему скажи, что один дядька пришлет к нему партизанского фельдшера.

– Фершелам-то у нас платить нечем.

– Ну, этот фельдшер особенный, он с вас денег не возьмет.

Василий Андреевич распрощался с ребятишками и поехал догонять Журавлева. В поселке уже обосновались на постой два партизанских полка, пришедших раньше. Всюду стояли в огородах расседланные кони, пылали костры, а площадь у церкви была запружена обозами. Когда Василий Андреевич догнал Журавлева, тот сказал ему:

– Тесновато нам будет в твоем поселке, да и для народа накладисто. Живо все под метелку заметем. Придется, по-моему, часть армии направить на стоянку в Орловскую. Как ты думаешь?

– Могу только согласиться. Направляй в Орловскую пехоту и хотя бы один из кавалерийских полков.

– А я хотел пехоту здесь оставить.

– Нет, в Орловской для нее спокойней будет. Не сегодня завтра семеновцы полезут на нас из Нерчинского Завода. Пусть уж с ними кавалерия дерется, а пехота тем временем отдохнет. Мне кажется, что штабу надо тоже в Орловской обосноваться.

– Я и сам так думаю. Поедем в Орловскую. Пусть идут туда же Первый полк и вся пехота, – приказал он подъехавшему Бородищеву, а потом спросил Василия Андреевича: – 'Ты, конечно, здесь погостишь?

– Да, денька два побуду у родных. Думаю, что раз в пятнадцать лет это не грех.

Они распрощались, и Журавлев двинулся со штабом в Орловскую, а Василий Андреевич поехал в отцовский дом.

Роман в это время уже находился дома. Завидев подъезжающего к воротам ограды Василия Андреевича, он выбежал встретить его. Следом за ним появились Авдотья и Ганька в отцовской соломенной шляпе и не по росту большой рубахе.

Василий Андреевич, чувствуя резкие удары сердца, заехал в ограду, где за пятнадцать лет многое переменилось. Сойдя с коня, он передал его Роману и пошел навстречу плачущей и выглядевшей совсем старухой Авдотье. Они обнялись и троекратно расцеловались. Не переставая причитать, Авдотья сказала:

– Не дождались отец-то с Северьяном. А ведь оба только про тебя и трастили. Долго же мыкался ты на чужой стороне.

– Ну, ну, хватит, родная. Не убивайся, не растравляй себя. Не вернешь их слезами. А у тебя еще дети. Вон они какие у тебя молодцы. Ведь это Ганька? Гляди ты, какой вымахал! А на отца-то как похож, прямо вылитый Северьян. Да что же ты стоишь истукан истуканом? Иди, поздороваемся.

Ганька провел ладошкой у себя под носом и, красный от смущения, подошел к нему. Василий Андреевич поцеловал его в лоб и ласково потрепал по спине. Потом схватил на руки, поднял выше своей головы.

– Да ты, брат, налиток налитком! Сколько же тебе лет?

– Тринадцать.

– Значит, уже половина казака в тебе есть. Возьмем мы, однако, тебя с собой воевать. Поедешь?

– Поеду. Дома я не останусь.

– Не мели, не мели чего не надо, – напустилась на него Авдотья. – Захотели вовсе одну меня оставить.

– Не отпустишь, так убегу. Дома семеновцы скорей убьют, – угрюмо стоял на своем Ганька.

– Это, брат, ты правду говоришь. Пожалуй, и верно придется тебя с собой взять. Обдумаем это. А сейчас давай веди меня в дом, показывай, как живете тут с матерью.

Отцовский дом, когда вошел в него Василий Андреевич, показался ему страшно низеньким и тесным, совсем не таким, каким казался в давние годы. Маленькая и неуклюжая стояла в кухне русская печь, когда-то казавшаяся ему очень высокой и внушительной. Маленькими и узкими стали и окна. Переступив через порог, он распрямился и чуть не достал головой до матицы, в которую ввернуто было кольцо для зыбки.

– То ли я шибко вырос, то ли дом у вас осел… – рассмеялся Василий Андреевич.

Они прошли с Романом в горницу, где стояли на подоконниках пустые горшки из-под комнатных цветов, срезанных Авдотьей на гроб Северьяна, и горница от этого показалась Василию Андреевичу совсем пустой. Он бурно выдохнул изо рта воздух и стал снимать с себя шашку, револьвер и туго набитую планшетку из желтой кожи, одновременно разглядывая обстановку горницы. На задней стене увидел он прибитые над кроватью рога изюбра. Рога были прибиты еще им самим. Они стали совсем ветхими, на них уже не было доброй половины отростков.

Скоро Авдотья принесла в горницу миску горячих щей на подносе, хлеб в плетенной из проволоки хлебнице, деревянные красные ложки и такую же солонку. Извинившись за плохое угощение, пригласила его и Романа к столу.

За столом Роман рассказал ему, что Семен и Прокоп изловили Никнфора и Арсения Чепаловых. Чепаловы сидят в избе Лукашки Ивачева, и караулят их там Никита Клыков с партизанами. Никита Клыков дважды уже порывался расправиться с ними и раз успел ударить Никифора прикладом винтовки и проломить ему голову.

Выслушав Романа, Василий Андреевич приказал ему заменить кем-либо Никиту Клыкова и немедленно собрать всех мунгаловских партизан. Роман заседлал коня и быстро выполнил его приказание. Минут через сорок приехали к Улыбину Семен, Лукашка, Прокоп, Симон Колесников, Федот Муратов, Никита Клыков и другие ходившие в партизанах мунгаловцы.

– Никифора Чепалова бил? – спросил Василий Андреевич Никиту, который был заметно подвыпивши.

– Бил, – вызывающе заметил 'Никита. – Глядеть я на таких гадин не могу. Давно их зарубить следовало. – И он непримиримо мотнул своей чубатой башкой.

– Значит, считаешь, что правильно поступил? – уставился на него Василий Андреевич взглядом, от которого тот сразу стал трезвее и нервно закрутил свисавшую из кармана гимнастерки цепочку от часов. Вдруг Василий Андреевич закричал, грозя ему кулаком:

– Тебе дали возможность искупить свою вину, а ты опять за старые проделки принялся. Смотри, Никита! Сдохнешь собачьей смертью. За всякий самосуд над кем бы то ни было поставим к стенке. Вот тебе мое последнее слово: либо ты станешь дисциплинированным и честным бойцом партизанской армии, либо на тебе мы поставим крест. Ты днем и ночью должен помнить, что по твоей милости многие здесь отшатнулись от нас, пошли на поводке у шароглазовых и каргиных.

Никита вскочил на ноги, дико вращая глазами и порываясь что-то сказать, но разрыдался и бессильно опустился на свое место. Захлебываясь от слез, он бил себя кулаками по голове и отбивал ногами лихорадочную чечетку.

– Ладно, хватит, Никита. Возьми себя в руки, если ты не тряпка. – И когда Никита успокоился, Василий Андреевич спросил его:

– А откуда у тебя часы на груди взялись?

– Часы эти мои собственные. На эту ногу я не прихрамываю. Невоздержанный я, а только грабить сроду никого не грабил. Часы мне за отличную джигитовку на полковом празднике командир полка подарил. Гавриил и Лукашка могут это подтвердить. Они у меня дома хранились, и я их только сегодня надел.

Едва зашел разговор о часах, как Федотовы ноги в лакированных сапогах явно забеспокоились и никак не могли найти себе места. Сначала они робко притулились к широким голенищам Семеновых ичигов, а потом забрались под лавку и все норовили прикрыться стоявшим там сундучком. Но все было напрасно. Василий Андреевич давно уже заприметил их и, кончив разговор с Никитой, обратился к Федоту:

– Что это ты, Федот, ноги под лавку спрятал? Дай полюбоваться нам на твои лакированные сокровища. И где ты их купил такие? Вчера только в других щеголял.

Багровый от смущения Федот решил, что лучше всего откровенно рассказать, чьи это сапоги и как они очутились на нем.

– А когда это ты у Епифана в работниках жил? – раздался из угла вкрадчивый голос Прокопа.

– А у кого я, спрашивается, не жил? – ответил на вопрос вопросом Федот.

– Что верно, то верно, а только на моей памяти Епифан работников не держал.

– Не держал? – презрительно протянул Федот. – Да я у него однажды и сенокос и страду мантулил, хрип гнул. А при расчете он мне десятку и недодал.

– Значит, так-таки и недодал? – спросил Василий Андреевич, зло посмеиваясь.

– Недодал.

– Ну, так вот что. Отнесешь эти сапоги Аграфене Козулиной и расписку мне от нее покажешь.

– Если так, тогда я эти проклятые сапоги лучше Никуле и верну.

– Нет, сделаешь так, как я сказал. И мордой ты лучше не крути! – прикрикнул Василий Андреевич и велел ему садиться.

Помолчав, Василий Андреевич повел разговор о другом. Он сказал, что, пока партизаны стоят в Мунгаловском, им нужно питаться самим и кормить лошадей. Для этого командование вынуждено произвести у населения реквизицию хлеба, мяса, овса и сена. Ясно, конечно, что реквизировать необходимое надо у богачей, и в первую очередь у тех, которые добровольно ушли в дружину. При этом он добавил, что толстосумов-собственников не испугаешь угрозой их голове, но угрозой карману испугать легко. Если дружинники будут знать, за что их щиплют и будут щипать, многие из них станут отсиживаться дома.

– Ожесточим мы их только этим, – подал свой голос Симон Колесников.

– Кого ожесточим, а кого заставим и чесаться. Политику тут нужно вести обдуманную, и, чтобы избежать многих ошибок и перегибов, местные партизаны должны помочь командованию. Я предлагаю выбрать для содействия нашим интендантам комиссию из трех человек. Если уж мы вынуждены заниматься реквизициями, то пусть это ударит по самым оголтелым нашим врагам.

В комиссию содействия выбрали Семена Забережного, Симона Колесникова и Алексея Соколова. Они должны были к вечеру реквизировать вместе с интендантами десять голов крупного рогатого скота, тысячу пудов муки и сорок лошадей для Второго полка, где после больших переходов многие кони совершенно обессилели.

После этого речь у партизан пошла о том, что в поселке в этом году будет большой недосев хлебов, а это прежде всего заденет малоимущих. Семен сказал, что неплохо было бы снабдить бедноту семенами, и назвал несколько хозяев, которые и рады были бы кое-что посеять, но не имеют семян.

– Давайте и тут потеребим богачей и снабдим тех, кто нуждается, – предложил Мурзин.

– Богачи вернутся и вырвут у них этот хлеб из глотки, – сказал Алексей Соколов.

– Это уж как водится, – поддержали другие.

Василий Андреевич выслушал всех и неторопливо, обстоятельно заговорил:

– Да, снабдить бедноту зерном следует. Потрясти богатых придется. Только трясти будем без шума, не привлекая к этому лишнего внимания. Иначе прав окажется Соколов. Нам, возможно, придется уйти из поселка, впереди еще много боев. Уйдем мы отсюда, а богачи вернутся и начнут мстить. Предлагаю реквизировать зерно как будто бы для армии, а потом втихомолку снабдить им тех, кто согласится его взять. Возражений нет? Значит, на этом и кончим, раз все согласны. – И он поднялся из-за стола.

* * *

На другой день, когда началась реквизиция, к Василию Андреевичу потянулись многие из тех, кого она коснулась. Шли жены, матери и отцы ходивших в белых казаков, шли замолвить за них слово чем-нибудь предварительно подкупленные соседи и соседки. Приходили и другие, неподкупные, рассказать о спрятанных богачами хлебе, оружии, о конях и седлах.

Первым явился к нему старик Мунгалов, коренастый и крепкий, с бородой, похожей на веник, известный в поселке тем, что с ранней весны и до поздней осени ходил босиком. Даже в страду, на колючем жнивье, он мог работать без обуви, и про него говорили острословы, что у него кожа потолще, чем у старого быка. Василию Андреевичу доводился он крестным отцом.

Истово помолившись на иконы в улыбинской горнице, старик поздоровался с ним за руку, поздравил:

– С приездом, крестничек! И долго же тебя нелегкая где-то носила… Неужели все на каторге?

– Нет, я уже два года воюю. А ты все на ичиги денег жалеешь?

– А ты их считал, мои деньги-то? Я ведь не Сергей Ильич, магазинов да паровиков отродясь не держал.. Я всю жизнь горбом хлеб добываю. А тебя я пришел поблагодарить, крестничек!

– За что же это?

– За пшеничную мучку. Постарались Сенька да голоштанный Алеха. Шесть мешков под вязку пестом набили. А ить это верных тридцать пудиков. Мне бы за нее на базаре по пятишнице за пуд отвалили и торговаться не стали, а тут выгребли и спасибо не сказали.

Василий Андреевич согнал с лица улыбку, нахмурился.

– А как по-твоему, людей нам кормить надо?

– Кормите, кормите на здоровье, только не за мой счет.

– Не за твой, говоришь… А ты мне не скажешь, где у тебя сыны?

– Известно где, – заюлил старик. – Да ведь в дружину-то силком их угнали.

– Не ври. Я знаю, что они у тебя первыми в нее записались. И ты тут не жалуйся. Хочешь не хочешь, а раскошелиться тебе придется. Будь доволен, что тебя самого за сынов никто не трогает.

Когда так нелюбезно принятый старик ушел, прибежал взволнованный сосед Улыбиных Григорий Первухин. Вернувшись с германской войны, не пристал Григорий ни к тем, ни к другим. С головой ушел он в свое хозяйство и даже умудрился не пойти в дружину, когда гнали в нее всех поголовно. Это был хозяин среднего достатка, большой любитель хороших коней и хорошей конской упряжи. У него хомуты и телеги были на загляденье всему поселку, и коней он держал всего пару, но таких, что любо-дорого взглянуть. Особенно хорош у него был конь-строевик, которого благополучно привел он домой с войны, отслужив на нем шесть лет. И вот этого коня реквизировали у него Семен с Алексеем.

– Что скажешь хорошего? – пригласив его садиться, спросил Василий Андреевич.

– Коня, паря, у меня взяли. За что же это? Ведь я не богач какой-нибудь. Да я лучше соглашусь, чтобы мне руку или ногу отрубили, чем такого коня увели. Я на нем шесть лет войны и службы отбухал. Пуще глазу его берег. И он мне за это верой и правдой послужил, сколько раз меня от неминучей смерти спасал. Окружили меня раз на турецком фронте курды, так ведь этот конь грудью двух басурманских коней сшиб и умчал меня от гибели.

– Ничего, брат Григорий, не поделаешь. Нам кони нужны. Отвоюемся и вернем тебе коня. Воевать на нем будет наш же посёльщик Гавриил Мурзин. Под ним его коня убило. Я только могу ему наказать, чтобы берег он твоего коня.

– Значит, не оставите мне коня? – горько вздохнул Григорий.

– Нет. Сам понимаешь, что у нас – война.

– Ну, тогда все равно не придется на нем Ганьке ездить. Ни за что я ему своего каурку не доверю. Раз так, я сам на нем с вами поеду.

– Вот как! А не раскаешься?

– Э, была не была! Дома, как я погляжу, все равно не усидеть. Надо куда-то прислоняться. Так уж в таком разе прислонюсь я к вам, а не к богатым. Мне с ними кумовство не водить.

– Ну что же, давай иди к нам. Только смотри, раз берешься за гуж, не говори, что не дюж.

Коня Григорию вернули, и вечером он заехал к Улыбиным с красной ленточкой на папахе, с собственной винтовкой и шашкой.

– Уже и оружием раздобылся? – спросил, посмеиваясь, Василий Андреевич.

– А чего было раздобываться-то? И винтовку и шашку я еще с войны привез. Десять обысков у меня было, до разве найдут у меня, – довольно улыбнулся Григорий и стал просить Романа, чтобы он взял его к себе в сотню.

На другой день Василий Андреевич собирался провести в Мунгаловском собрание посёльщиков, чтобы поговорить с ними по душам, рассказать, за что воюют красные забайкальские партизаны. Но утром Журавлев вызвал его к себе в Орловскую, где за сутки накопилось столько дел для Василия Андреевича, что командующий армией забыл свое обещание не беспокоить его хотя бы три дня.

XVIII

Семидневная стоянка в Орловской и Мунгаловском неожиданно поставила партизанскую армию на грань катастрофы. Семенов собрал за это время и обрушил на нее кулак из отборных казачьих полков и дружин. Скрытно подтянутые к исходным рубежам части его перешли в наступление одновременно со всех сторон. При поддержке артиллерии сбили они партизанские заслоны на Борзе и Зерентуе, в верховьях Урова и Драгоценки. Сопка за сопкой переходили в их руки, и кольцо окружения быстро сжималось.

Партизанский штаб был застигнут врасплох этим хорошо подготовленным наступлением. В штабе снова совещались о том, что делать дальше. Единодушного мнения по-прежнему не было. Командиры спорили и ругались, а четыре тысячи всадников и тысяча пехотинцев стояли в полном бездействии.

Обеспокоенный долгой и явно бесцельной стоянкой Василий Андреевич требовал прекратить разговоры, идти вперед и воевать исключительно партизанскими методами. Это казалось ему единственно правильным решением. Чтобы увеличить подвижность отрядов, он предлагал всю пехоту посадить на коней. В скотоводческих районах, где многие богачи владели огромными табунами лошадей, имелась для этого полная возможность.

Но все командиры полков и батальонов восстали против его предложения. Никак не могли они отрешиться от традиций позиционной войны. А поход на юг и на юго-запад, где жила наиболее зажиточная часть казачества и где давно уже были сколочены во всех станицах внушительные по численности дружины, казался им рискованным. Мысль о том, что можно успешно партизанить в даурских степях, представлялась им просто дикой. Не хотели они и слышать о превращении пехоты в кавалерию. Пехота состояла из одних китайцев, а они полагали, что китайцев легче было научить ходить вверх ногами, чем ездить на конях. Собственные их предложения сводились к тому, что лучше всего держаться поближе к дремучим лесам Урова и Урюмкана, на неприступных позициях, созданных самой природой.

Решающее слово принадлежало Журавлеву и Бородищеву. Но они колебались в выборе и не торопились сказать свое мнение. Журавлев невозмутимо председательствовал на заседаниях, Бородищев с завидным терпением записывал в протокол все, что говорилось и предлагалось. Никаких протестов Василия Андреевича не принимали во внимание ни Журавлев, ни Бородищев. К начальнику своего организационно-инструкторского отдела они относились немного свысока, как к человеку сугубо штатскому и ничего не смыслящему в военных делах.

И когда на третий день он не вытерпел и возмущенно спросил, долго ли будет продолжаться у них «говорильня», Бородищев не постеснялся и накричал на него:

– Ты нам диктовать брось! Тут не говорильня, а военный совет. Мы хоть и не такие грамотные, как ты, да не без голов. Вопрос у нас серьезный, и наобум его решать мы не будем. На то народ нас и выбрал в свои вожаки. Вот выслушаем всех, все взвесим, а потом подытожим.

– К порядку, вожаки, к порядку! – оборвал вспыхнувшую между ними перепалку Журавлев, озабоченный и искренне страдавший, несмотря на свою внешнюю невозмутимость, оттого, что не мог решиться на что-то определенное. Предложение Василия Андреевича пугало его своей неизведанной новизной. Оно опрокидывало в его сознании все привычные представления о войне. Не знал он и не мог знать в то время, когда только разгоралась партизанская война, как лучше всего действовать его конным полкам. Нужен был опыт, нужен был не один жестокий урок, чтобы и Журавлев и другие командиры поняли, как нужно им воевать.

Подумав, Журавлев по вкоренившейся привычке обратился к записанным на очередь ораторам:

– Давай, Яшка, высказывайся, а ты, Макарка, приготовься.

Совещание еще продолжалось, когда утром чуть свет заговорили семеновские пушки, сначала на юге, потом на западе. Командиры немедленно повскакивали на коней и унеслись к своим полкам и батальонам.

– Вот Семенов и подытожил все за нас, – с горечью сказал Василий Андреевич Журавлеву и Бородищеву.

– Не подкусывай, – взъелся Бородищев, – еще неизвестно, кто кому бока наломает.

Полагая, что наступление ведется только на Орловскую, Журавлев предложил Василию Андреевичу ехать в Мунгаловский к стоящим там полкам. Один полк оттуда он велел направить к нему, остальные держать наготове и выводить из поселка на север обозы с ранеными и со всевозможным накопившимся у армии военным имуществом.

– Держи обозы на всякий случай поближе к лесу. Не удержимся, так дорога у нас одна – в тайгу-матушку. Доноси мне оттуда почаще, а как прояснится обстановка здесь, я к тебе наведаюсь.

Василий Андреевич и сопровождавшие его Лукашка и Симон поскакали в Мунгаловский. Близкая пушечная и ружейно-пулеметная стрельба на юге заставляла их торопиться. По дороге им встретились Федот, Никита Клыков и Алексей Соколов. Они ночевали дома и теперь спешили в свою сотню. Василий Андреевич приказал им присоединиться к нему.

– Связными вас к себе беру. С вас я могу построже спросить как с посёльщиков.

На Мунгаловский семеновцы наступали с востока и юга. От них отбивались Второй и Четвертый полки. Третий полк и обозы находились еще в поселке. Василий Андреевич приказал командиру полка Корниле Козлову, красивому и на зависть стройному казачине в новенькой черной кожанке и в папахе с красным верхом, лихо заломленной на затылок, оставить одну сотню для охраны обозов, а остальным спешить в Орловскую. Но не успел полк выступить, как от Журавлева пришло новое распоряжение. В связи с появлением крупных сил противника на северо-западе, в районе Лебяжьего озера, он приказывал бросить полк на гряду высоких сопок между озером и Мунгаловским.

Василий Андреевич отдал Козлову распоряжение повернуть на угрожаемый участок и от себя посоветовал занять в первую очередь господствующую над всеми соседними вершинами лесистую Волчью сопку. С этой сопки Мунгаловский был виден как на ладони. Прощаясь с Козловым, который нетерпеливо горячил своего вороного белоногого коня, он сказал ему:

– Товарищ Козлов, я знаю твою чрезмерную храбрость. Смотри под пули напрасно не выскакивай. Твое дело командовать, а не геройство свое показывать. Иначе и голову потеряешь и полк погубишь.

– Слушаюсь, товарищ Улыбин! – весело откозырял Козлов, горевший нетерпением схватиться с белыми.

Проводив полк, Василий Андреевич приказал немедленно погрузить на подводы всех раненых, которых насчитывалось больше ста человек. Начальник партизанского лазарета, богатырского роста фельдшер с красным рябым лицом, сказал ему, что подвод для этого не хватит.

– Немедленно мобилизуйте подводы. В поселке лошади еще есть. За раненых отвечаете вы и поэтому пошевеливайтесь.

Оставшуюся в поселке сотню Третьего полка он отправил в разведку на северо-восток, где было подозрительно тихо. И когда минут через сорок в той стороне, куда на рысях умчалась сотня, застрочили длинными очередями пулеметы, он понял, что семеновцы устроили армии хитрую ловушку. Тотчас же он послал об этом донесение Журавлеву, а сам поскакал на позицию Второго полка, чтобы выяснить лично, какова там обстановка и нельзя ли оттуда снять две-три сотни, чтобы на случай крайней необходимости иметь какой-то резерв.

На лавочке у ворот своего дома сидел старик Мунгалов и с удовольствием слушал доносившуюся отовсюду пальбу. Завидев скачущего по улице Василия Андреевича, он заставил его остановиться и, ухмыляясь, спросил:

– Ну как, крестничек, дают вам жару? И куда только удирать будете?

– Смотри, рано веселишься! – припугнул он скупого старика. – Вот вернусь и поставлю к тебе на постой целый взвод. Лучше не болтайся тут, а сиди на печке.

– Это к крестному-то поставишь? – обиженно прокричал ему вдогонку старик и быстрехонько удалился к себе в ограду, явно расстроенный обещанием крестника.

В ограде и нашел старика партизанский фельдшер, бегавший в поисках лошадей под подводы.

– Конь у тебя есть? – спросил он у него.

– Есть-то есть, да шибко худой. Ножная у него.

– Ну, так вот что. Давай быстрехонько запрягайся, повезешь раненых.

– Не повезу.

– Как так не повезешь? – угрюмо спросил фельдшер.

– А так, освобождение имею. От всех подвод ослобонил меня ваш наивысший начальник Васюха Улыбин. Он ведь мой крестник, души мы друг в друге не чаем. И ты ко мне лучше с подводами не вяжись, а не то тебе Васюха голову снесет.

– Пускай сносит, а только ты все равно поедешь. За отказ я тебя вот из этой штуки на месте убью, – и фельдшер показал ему на обшитый кожей термос, с которым никогда не разлучался.

Перепуганный старик пошел запрягать коня и все размышлял о том, что это за револьвер, которым припугнул его фельдшер.

* * *

Сотни Второго полка занимали позиции на высоком хребте за Драгоценкой по обе стороны от дороги на Нерчинский Завод. Отбитые утром семеновцы больше не наступали и только изредка кидали на хребет один-два снаряда. Подъехав к стоявшим у поскотины коноводам, Василий Андреевич увидел среди них Прокопа Носкова и постыдил его:

– Ну, брат, тебе в коноводах околачиваться стыдно. Вооружен ты не дробовиком и стрелок хороший.

– С глазами у меня что-то неладно. Мутью второй день застилает, – покраснел Прокоп.

– А в брюхе не мутит? – усмехнулся Василий Андреевич и спросил, как найти командира полка.

Командир полка Александр Зоркальцев, невысокий, коренастый забайкалец с широким и смуглым лицом, находился на самой высокой точке хребта. Раскинув ноги в коричневых сапогах и сняв с головы мохнатую папаху, лежал он за укрытием из камней. Левой рукой он держал у глаз бинокль, а правой, украшенной двумя кольцами, подкручивал его регулятор и разглядывал семеновские позиции на сопках, у деревни Георгиевичи.

Заслышав шаги, он обернулся и, узнав Василия Андреевича, радостно удивился:

– Откуда это ты?

– Командовать приехал. А у тебя что-то тихо…

– С утра лезли, да обожглись. Какая-то дружина против нас действует. Мы у нее живо охоту отбили. А как на других участках? Держимся?

– Пока держимся. Но меня беспокоит север. Похоже, что и оттуда жать будут, а у нас там всего одна сотня. Хочу от тебя сотни две туда перекинуть. Давай распорядись и командира им дай толкового.

– Да ты что, Василий, чудишь? Как же это я могу полк дробить? А вдруг здесь сотни мне понадобятся? – сделавшись сразу несговорчивым, закипятился Зоркальцев.

– Ну, что же, не давай, если хочешь. Только семеновцы тогда тебе в спину штык воткнут и всех наших раненых перерубят, всю армию в тиски зажмут.

– Экий ты, паря, въедливый. Ладно уж, бери мои сотни, как-нибудь здесь без них обойдется Сашка Зоркальцев. К этому ему не привыкать.

Зоркальцев позвал своего начальника штаба и, посоветовавшись с ним, решил послать на север шестую и четвертую сотни под командой Кушаверова, бывшего орловского предсовдепа. Потом, увидев, что Василий Андреевич стоит с ним радом во весь рост, сказал ему:

– Ты судьбу не пытай, ложись лучше. Семеновцы угощают нас редко, да метко.

И только Василий Андреевич прилег, как на одной из дальних сопок показался молочный мячик дыма.

– Заметили, сволочи! – выругался Зоркальцев, припадая к камненной стенке.

Б-б-бух! – оглушительно грохнул через короткое время разрыв почти рядом, обрушив Василию Андреевичу на спину и на голову кучу песка. Прошло несколько мгновений, прежде чем он понял, что не ранен.

Вдыхая тошнотворный запах железной гари и газов, он приподнялся, виновато и растерянно улыбаясь. В трех-четырех шагах впереди себя увидел развороченную красноватую землю и еще дымящиеся осколки.

– Ну, наше счастье, что семеновский батареец дистанционную трубку неверно поставил, – сказал Зоркальцев, – снаряд-то шрапнельный. Ему нужно было в воздухе разорваться, а он клевок сделал, воткнулся в землю, да там и рванул. Теперь мы с тобой крещеные.

Договорившись с Зоркальцевым обо всем, Василий Андреевич попрощался с ним и поехал в поселок. Было уже двенадцать часов. Сильно припекало солнце. Взбудораженные галки огромными стаями кружились над Драгоценкой, тревожно кричали. На лугу беззаботно резвились молоденькие жеребята, всхрапывали и поводили ушами кобылицы, прислушиваясь к грохотавшим на сопках залпам. А молодая трава на буграх нежно и радостно зеленела, и расплавленным золотом сияла вода в Драгоценке. Дувший с востока ветер шатал прибрежные кусты, рябил воду на перекатах.

Василий Андреевич погнал коня и въехал в улицу, по которой метались какие-то всадники. Один вид этих всадников сразу убедил его, что случилось что-то плохое.

Оказалось, что, пока он был у Зоркальцева, обстановка стала еще более грозной. Наступавшая с юга белая конница стремительным ударом от Шаманки вырвалась на высоты между Орловской и Мунгаловским, отрезав друг от друга партизанские группировки. Но еще опаснее было то, что Третий полк, потеряв своего командира, убитого пулей прямо в лоб, в панике бросил свои позиции у Лебяжьего озера и примчался в поселок. Это его бойцы и метались по улицам. Случайно примкнувшие к партизанам люди из аргунских казаков совершенно открыто кричали в полку о том, что из окружения все равно не вырваться и сопротивляться бесполезно.

На площади, где сгрудилась большая часть полка, стоял непрерывный крик. В одном месте требовали идти на прорыв, в другом горланили о предательстве командиров, а в третьем прямо поговаривали о том, что единственный выход – сдача в плен. Вертевшийся среди партизан Федот, увидев подъезжавшего Василия Андреевича, метнулся к нему.

– Беда, паря Василий Андреевич. Нашлись тут такие гады, которые агитируют в плен сдаваться.

– Кто?! – задохнулся от ярости Василий Андреевич. – Ну-ка, показывай давай! – И он вынул из кобуры револьвер.

– Вон та борода больше всех распинается, – показал Федот на человека с чалой окладистой бородкой в старой казачьей фуражке и в заляпанном грязью желтом дождевике. Человек, размахивая руками, сипло надсажался:

– На черта загнулась нам эта партизания! Искрошат нас тутока в капусту… Эвон ить какая сила их прет. Не хочем сдыхать, дык сдаваться надо. Мы не комиссары, бояться нам…

– Что вы здесь слушаете предателя! – закричал на партизан Василий Андреевич. – Пулю ему в лоб! – И он выстрелил в искаженное ужасом лицо бородатого. В наступившей тишине обжег партизан его гневный вопрос: – Кто еще агитирует в плен сдаваться?

Все растерянно молчали. То, что сделал Василий Андреевич, было так неожиданно и так не вязалось с его отношением к людям, что многие были просто ошеломлены. И каждый, кто хоть сколько-нибудь чувствовал себя виноватым, боялся в эту минуту, чтобы кто-то не вспомнил о нем, не указал на него.

– Рано паниковать вздумали! Рано помирать собрались! – закричал Василий Андреевич. – Кто вам каркает, что пропали мы? Нет, не пропали и не пропадем. Куда захотим, туда и пробьемся. Второй и Четвертый полки повсюду отбили врага. Трусов и паникеров там нет. Только у вас они завелись.

– Командира у нас убило, вот и получилась неустойка, – попробовал кто-то оправдаться.

– Знаю… И ваш долг отомстить за него, а не бегать, как овцы.

– Дай нам доброго командира да патронов побольше, тогда и у нас дела пойдут.

– Патронов не обещаю, а командир у вас будет. Вот он ваш командир, – показал on на Семена Забережного, который только что подъехал к нему на взмыленном коне. – Разговаривать он много не любит, а воевать умеет. Он из тех, кто первым поднял знамя восстания. Ручаюсь за него своей головой. Принимай, товарищ Забережный, полк.

Семен от неожиданности чуть было не проглотил окурок, который держал в зубах, но понял, что отказываться нельзя. Он выплюнул окурок, поправил фуражку на голове и подал команду:

– Стройся! – Василий Андреевич не узнал его голоса. Это был строгий властный голос человека, который знал, зачем он поставлен в такую минуту командовать полком. «Этот на своем характере выедет», – подумал он про Семена, особенно довольный тем, что так быстро и правильно разобрался Семен в причинах своего внезапного назначения.

Прорвавшие фронт казаки генерала Мациевского быстро развернулись вправо и влево. Одним крылом подошли они вплотную к Орловской, другим – к Мунгаловскому. Спешенные цепи их появились на заросших густым мелколесьем сопках за мунгаловским кладбищем и открыли стрельбу по поселку в тот момент, когда Семен выводил из него свои сотни.

Увидев, что сопки уже заняты противником, Семен не растерялся. По его команде сотни рассыпались в разные стороны и быстро спешились. Коноводы галопом скрылись за домами и заборами крайней улицы, а сотни развернулись в цепь и, ободряемые Семеном, перебежками устремились вперед. Скоро они были уже в мелком кустарнике, близко подступавшем к гумнам и огородам мунгаловцев. Казаки потеряли их из виду и стреляли теперь наугад, не причиняя им никакого урона.

Пока партизаны видели друг друга в цепи, они шли смело и дружно. Но когда углубились в кустарники, которые делались все выше и гуще, цепь расстроилась. Видя только двух-трех соседей справа и слева от себя, бойцы утратили чувство локтя, а с ним и прежнюю решительность. Шагали с оглядкой, окликали один другого. А казаки, хватившие для храбрости спирта и оттого настроенные весьма решительно, двинулись им навстречу. Они стреляли на ходу и кричали «ура». Семен видел, что в любую минуту его бойцы могут повернуть назад.

Оглянувшись, он увидел на северо-востоке, в нагорных лесах заречья, тяжелые клубы черно-белого дыма. Пущенные кем-то палы бушевали там на оберегаемых из года в год местах, где обильно росли брусника и голубица, смородина и малина. Гонимые ветром палы сбегали по горным распадкам вниз, к Драгоценке, быстро катились по горным склонам вверх, к похожим на столбы утесам. Семен огляделся тогда кругом. Кустарники всюду были обвиты сухой прошлогодней травой. Они не выжигались много лет. Мунгаловцы надеялись превратить их со временем в настоящий лес. Стоило поджечь их в этот ветреный день, и полетел бы по ним, гудя и завывая, страшный пал. Жалко их было губить Семену, но это оставалось единственным средством задержать врага, спасти сотни вверенных ему людей, оправдать доверие Василия Андреевича.

И в этот момент пришло к нему неожиданное решение.

– Поджигайте траву! – передал он команду по цепи и достал из кармана спички. «Сейчас мы вас угостим!» – с яростью подумал он о казаках и поднес зажженную спичку к оплетенному цепкой вязилью кусту шиповника.

Кустарники вспыхнули сразу в десятках мест. Перебегая с пучками подожженной травы от куста к кусту, партизаны создали непрерывную линию огня длиной с полверсты. Не прошло и двух минут, как заметались под кустарниками языки пламени. Они то скручивались в багровые спирали, то развевались от ветра в жаркие желтые ленты. От одного их прикосновения вспыхивали макушки осин и березок задолго до того, как накатывалась на них идущая понизу сплошная волна огня. Огонь трещал, гудел, клубился и со скоростью курьерского поезда летел навстречу казакам.

– Вот это придумал так придумал! – выразил Семену свое одобрение командир первой сотни, прибежавший к нему с правого фланга. – Придется нам жареных белопогонников собирать.

Семен ничего ему не ответил. Он хмуро глядел на черное дымящееся пожарище, где жарко тлели гнилые пни, обнаженные корни и даже земля.

Сломя голову убегали в гору казаки от настигающего их огня. С них сразу сняло весь хмель. Чтобы легче было бежать, бросали они винтовки и битком набитые клеенчатые патронташи. Но далеко не всем удалось спастись. Когда партизаны, идя вслед за огнем, стали подходить к макушкам сопок, им начали попадаться трупы сгоревших и задохнувшихся в жару казаков. Здесь было самое густолесье, и горело оно с таким чудовищным жаром, что от него рвались даже патроны в стволах брошенных казаками винтовок. Одна такая винтовка, с разорванным стволом, попалась Семену. Он подобрал ее, чтобы показать Василию Андреевичу.

Партизаны выбежали на траурно-черные сопки, где тлел еще коровий помет и сизой поземкой летела гонимая ветром зола. Они увидели, что пущенный ими пал, сбежав в сухую неширокую падь, угасая, дымился у недавно распаханных пашен. Семеновцы оказались за падью на невысоких вершинах. Они открыли оттуда по партизанам пулеметный огонь. Партизаны залегли и стали отвечать им.

Семен подозвал к себе командира первой сотни и приказал ему писать Василию Андреевичу донесение, что сопки им заняты и он сумеет держаться на них, пока есть патроны.

Но в Орловской к той поре уже наступила развязка. С двух сторон ворвались в нее по долине семеновские юнкера на грузовиках с пулеметами и дивизион уссурийских казаков. Бешеным натиском уссурийцев шесть сотен Первого полка, дравшихся на сопках к юго-западу от станицы, были отрезаны от пехоты, которая занимала высоты на северо-востоке и востоке. Журавлев и раненный пулей в бедро Бородищев успели присоединиться к своей кавалерии.

Приведя в порядок расстроенные и поредевшие сотни Первого полка, Журавлев и Удалов повели их на прорыв в конном строю с развернутым знаменем впереди. Ценою больших потерь разорвали они вражеское кольцо на западе и ушли через хребты на деревню Дучар. Но из пехотных батальонов мало кому удалось спастись. Китайцы, окруженные со всех сторон, дрались отчаянно и, истратив последние патроны, все до одного погибли в рукопашной под шашками озверелых дружинников, под японскими штыками юнкеров.

Обо всем этом Василий Андреевич узнал поздно вечером от прибежавшего в Мунгаловский командира одной из пехотных рот. Теперь знал, что надеяться не на кого. Нужно было по собственному разумению и силами только трех полков выходить из окружения.

XIX

На обширном плато между Орловской и Мунгаловским тянутся с севера на юг четыре гряды невысоких сопок. Круто сбегающие к долине Орловки сухие и узкие пади отделяют их друг от друга. Средняя падь значительно шире и глубже других и носит название Глубокой. В устье Глубокой, в пяти верстах от станицы, находился некогда знаменитый прииск Шаманка.

Когда началось семеновское наступление, сотня Романа Улыбина стояла в сторожевом охранении у Шаманки. Бойцы занимали поросшие кустами высокие отвалы промытых песков, а коноводы надежно укрылись в глубоких, обширных разрезах. Единственный в сотне пулемет был поставлен под кустом боярышника на самом большом отвале.

На рассвете сотня обстреляла подошедший с юга кавалерийский разъезд противника. Разъезд рассыпался по кустам и умчался назад. У бойцов еще не улеглось возбуждение, как по прииску и по отвалам стали бить с Байкинского хребта семеновские пушки.

В сером свете утра скоро стало видно, как с хребта спускаются к прииску цепи наступающего противника. Роман в бинокль определил, что это были спешенные казаки. Бойцы начали стрелять по казакам и этим обнаружили свои позиции, так как многие были вооружены берданками, патроны которых были набиты дымным порохом. Семеновские батареи, подтянутые совсем близко, ударили по отвалам шрапнелью. В сотне убило и ранило пятнадцать человек, и в том числе весь пулеметный расчет.

Подобрав раненых, сотня галопом унеслась по разрезам в Глубокую падь, а оттуда перебралась на Змеиную сопку. Падь осталась у нее справа. Роман отправил раненых в Мунгаловский, а сотню расположил по каменистому гребню сопки. У бойцов к этому времени осталось всего по десятку патронов, и он приказал им без команды не стрелять.

Семеновцы заняли Шаманку, разобрались в обстановке и открыли сильный огонь по сопкам, занятым сотнями Первого полка, подоспевшими из Орловской. Партизаны либо скрылись на северных склонах, либо вовсе бросили свои позиции. На плохо обстрелянных людей семеновская шрапнель нагоняла дикий страх. Особенно пугала она молодых партизан. Но в сотне Романа были почти сплошь приисковые рабочие, в прошлом фронтовики. Они оказались менее чувствительным народом и продолжали оставаться на сопке, когда два казачьих полка в конном строю устремились из Шаманки в Глубокую падь.

Бойцы расстреляли по ним все патроны, но задержать конницу не смогли. Семеновцы ворвались в Глубокую и устремились к ее вершине. Скоро они достигли дороги из Орловской в Мунгаловский, изрубили там откуда-то подвернувшихся коноводов одной из партизанских сотен, быстро спешились и бегом устремились вправо и влево. Сопки здесь были пологими и небольшими, и семеновцы легко одолели их.

Очутившись в глубине партизанского расположения, ударили они с тыла по тем партизанам, которые еще держались на соседних вершинах, и заставили их отойти на восток и на запад.

Под вечер Роман привел свою сотню в Мунгаловский.

Улицы поселка были забиты обозами, готовыми по первой команде тронуться с места. Мобилизованные в обоз старики и подростки сидели на облучках, с опаской поглядывая на здоровенного фельдшера, сновавшего между подвод. Фельдшер поил из своего термоса раненых и успокаивал их как умел. Ему помогали две девушки-партизанки и Алена Забережная с брезентовыми сумками через плечо, на которых были нашиты кумачовые кресты.

– В партизаны записалась? – спросил Алену Роман.

– Записалась. Дома мне теперь не жить. Не добили, так добьют.

Никула Лопатин, завидев Романа, спрыгнул с облучка, рысцой потрусил к нему.

– Что же это, паря, такое деется? – плачущим голосом обратился он к Роману.

– А что такое? – недружелюбно спросил Роман.

– Да вот назначили ехать в обоз. Хоть бы ослободил ты меня от этой тяготы. Ить не чужой я вам, а сосед.

– Сосед, говоришь? А помнишь, как я по твоей милости чуть к белым в лапы не угодил?

– Что ты, что ты! Бог с тобой! – испугался Никула и отстал от него.

– Ладно, не ной. Ничего тебе не сделается, – огрызнулся Роман и, больше не оглядываясь на Никулу, провел сотню возле самых заборов, минуя обоз.

Василия Андреевича Роман нашел в школе, где он совещался с командирами полков, одним из которых, к немалому его удивлению, оказался Семен. Крутившийся тут же Федот сказал ему:

– Поздравь Семена Евдокимовича. Василий Андреевич его в полковники произвел. Третьим полком теперь Семен Евдокимович заворачивает.

– А Козлов где?

– Еще утром убили, под Лебяжьим, – вздохнув, и переменив тон, сказал Федот. – По горячности своей пропал человек. На моих глазах все произошло. Семеновцы бросили нам навстречу каких-то дружинников. Мы поперлись их рубить, а они от нас наутек. Козлов распалился, всех вперед выскочил. Дружинники скакали, скакали, да и рассыпались в стороны. А по нам в упор из пулеметов тогда и резанули. Козлова наповал срезало.

Василий Андреевич хоть и обрадовался появлению Романа, но все же строго осведомился, как он попал в поселок. Роман принялся рассказывать, и у него получилось так, что только одна его сотня дралась хорошо, а все другие части убегали от первого же снаряда.

– Как ты воевал, я не видел. Но зря думаешь, что только ты хорошо бился, – сердито оборвал его Василий Андреевич. – Вот Семен здесь такую баню белым устроил. Моментально с сопок вытурил, да и другие полки молодцами держатся. Так что давай не хвастайся.

Роман смущенно умолк и принялся теребить темляк своей шашки.

Разговор у Василия Андреевича с командирами шел о том, как и куда уходить из окружения. Зоркальцев предлагал бросить обозы и ночью прорваться на Уров от мунгаловских заимок. Командир Четвертого полка Белокулаков соглашался с нем. Семен молча посасывал трубку и слушал их с явным осуждением. Когда Василий Андреевич спросил, что он думает, Семен коротко отрезал:

– Бросать раненых я не согласен. Надо так сделать, чтобы раненых спасти.

– Раненых мы, конечно, не бросим.

– Тогда все пропадем! – запальчиво воскликнул Зоркальцев.

– Не пропадай раньше времени и других не пугай! – оборвал его Василий Андреевич. – Скажу я вот что. Прорываться будем завтра утром. Ночью этого не сумеем сделать, потому что растеряем все обозы. Куда будем прорываться, об этом пока сам не знаю. Сейчас во все стороны у нас отправлены большие разведывательные группы. Когда они вернутся, нам станет ясно, где у противника самое слабое место. Тогда все окончательно и решим, а пока командиры полков должны оставить на своих участках только небольшие заслоны. Все остальные силы нужно стянуть в поселок и держать их в кулаке. Этим кулаком будем пробивать себе дорогу. Давайте исполняйте приказанное и старайтесь ободрить бойцов. Панические разговоры прекращайте без всякой пощады.

Ночью, когда вернулись разведчики, у Василия Андреевича созрел окончательный выбор. Он решил прорываться на восток, к Нерчинскому Заводу.

Семеновцы, надеясь на большой гарнизон в Заводе и зная, что единственная дорога на Аргунь проходит всего в восьми верстах от него, оттянули все свои кавалерийские части с этого участка на север. На направлении прорыва стояли у них какие-то дружины в деревне Георгиевке и пехотный батальон в деревне Артемьевке. Пехотный батальон, конечно, серьезная сила, но дружины стойко драться не могут. Кроме того, нужная партизанам дорога проходит как раз через расположение дружин. Правда, всего в десяти верстах от дороги, дальше на север, стоит целый казачий полк, только все должно произойти так быстро, что семеновцы не успеют перебросить полк к месту прорыва.

«А вдруг успеют?» – подумал Василий Андреевич и представил, что произойдет тогда на узкой, петляющей среди гор и лесов дороге, на которой одних обозов будет около тысячи телег. Какой кусок семеновцы успеют откусить, такой наверняка и проглотят. Необходимо сделать так, чтобы этот полк белые не могли снять оттуда, где он сейчас стоит. А для этого надо держать их там в постоянном напряжении и в уверенности, что именно на том участке разыграются все события.

И Василий Андреевич решил отправить две сотни на север и ложной атакой отвлечь внимание противника от главных партизанских сил.

С этой целью уже в третьем часу утра вызвал он к себе Романа и командира сотни газимурских приискателей Ивана Махоркина. Оглядев их с ног до головы, спросил:

– Как у вас в сотнях народ настроен?

– Вполне на уровне, – ответил Махоркин за себя и за Романа, покручивая русый ус.

– Так, так, – усмехнулся Василий Андреевич. – Значит, на уровне? – И, помедлив, переспросил: – На уровне предстоящих задач, что ли, Иван Анисимович?

– Совершенно точно, – подтвердил Махоркин.

– Тогда слушайте, зачем я вас вызвал. Прорываться мы будем на север. Ваши сотни первыми пойдут в атаку на Ильдиканский хребет. На нем окопался целый семеновский полк. Либо вы собьете его, либо погибните. Но я верю, что вы сумеете пробить дорогу. Ваши сотни я знаю. Подобрались в них почти сплошь рабочие, а это народ боевой и сознательный. Пушками их вдруг не испугаешь. Пусть поучатся у них другие, как надо выходить из окружения. Это пригодится нам на будущее время. Все наши жертвы будут оправданы, если хребет будет взят.

«А правильно ли делаю, что не говорю им всей правды?» – спросил себя Василий Андреевич. Он почувствовал острую жалость к Роману, который стоял перед ним подтянутый и серьезный и глядел на него так лихо и преданно, что можно было не сомневаться, что Роман скорее умрет, чем позволит хоть в чем-нибудь упрекнуть себя.

«Нет, – после краткого колебания сказал себе Василий Андреевич. – Все решил я правильно. Если сказать им, что настоящая атака будет в другом месте, невольно станут они действовать с оглядкой назад. Вздумают беречь себя и своих людей, а из-за этого может сорваться все. Пусть лучше погибнут две сотни, но спасут тысячи… Ромка! Ромка! – вздохнул он, глядя в синие прищуренные глаза Романа. – Хороший ты парень, племяш мой! Горько мне будет потерять тебя, но иначе я поступить не могу. В моих руках оказалась судьба восстания, судьба Забайкалья. И если я посылаю тебя на смерть, то не собираюсь щадить и себя. В этом мое оправдание перед тобой, перед Махоркиным и перед собственной совестью».

– Ради такого дела не мешало бы нам патронов подкинуть, – перебил его размышления Махоркин. – У нас ведь раз, два – и считать нечего.

– Патроны будут. Отдадим последний наш запас. Штук по пятьдесят на брата придется. Ну, и гранат десятка три подкинем. Это все, что я наскреб.

– Тогда все в порядке. Встретимся на хребте или совсем не встретимся, – сказал Махоркин и взглянул на Романа, желая удостовериться, как отнесется он к его словам.

– Встретимся, не может другого быть, – спокойно отозвался Роман и резким движением руки сбил на затылок свою папаху.

Прощаясь с ним, Василий Андреевич спросил:

– Как думаешь действовать?

– Трудно сказать сейчас. На месте виднее будет… Во сколько начинать?

– Начинайте ровно в шесть. Давай сверим часы.

Они сверили часы. Потом Василий Андреевич положил ему руку на плечо и сказал:

– Ну, держись, племяш. Иначе я поступить не мог.

– Знаю, дядя, знаю, – ответил Роман и, торопливо пожав ему руку, пошел из школьного класса, с которым было так много связано у него воспоминаний из поры беззаботного детства.

От школы Романа как ветром занесло к дому Дашутки. Долго стучался он в сенную дверь Козулиных, прежде чем заспанный голос Дашуткиной матери спросил, кто стучится. Роман назвался и попросил позвать Дашутку. Она вышла к нему на крыльцо босая, с шалью, накинутой на плечи. От шали пахнуло на него запахом мяты. Он взял Дашутку за руки:

– Ну, как ты живешь? Не обижают тут вас?

– Нет, не жалуемся.

– А я проститься зашел. Уходим сейчас. Утром будет у нас большой бой. На прорыв идем.

Дашутка заплакала, прижалась к нему. Он поцеловал ее в губы и в щеки, а потом глухо, как бы через силу, сказал:

– Если не вернусь, не поминай лихом. А теперь прощай, ждут меня, я ведь на минутку забежал, – он круто повернулся и шагнул с крыльца.

– Постой! – крикнула Дашутка и, догнав его, сняла с себя нагрудный крестик: – Вот, возьми от меня. С этим крестиком дедушка наш две войны отвоевал и ни разу раненым не был.

– Ну, вот еще. Не верю я в эти крестики, Даша, – растроганный ее порывом, он ласково положил ей руки на вздрагивающие плечи, с чувством сказал: – Милая ты моя, милая… Спасибо тебе за все, за все, – и, поцеловав ее в лоб, не оглядываясь, пошел из ограды.

…Через полчаса они повели с Махоркиным свои сотни по торной широкой дороге к верховьям Драгоценки. Это была дорога, знакомая ему с детских лет. Сколько раз он ходил и ездил по ней, если бы сосчитать все версты, отмеренные им здесь, получилось бы их не сотни, а тысячи. Он ехал по дороге и не знал, придется ли ему еще хоть раз проехать по ней на покос или на пашню, полюбоваться с нее на поля и сопки. Но если и не придется, все равно недаром топтал он в своей жизни и эту и много других дорог. Недаром пил воду из горных ключей любимого края, недаром ел его добрый хлеб.

Ранний майский рассвет он встретил в лесу за мунгаловскими заимками. В этом лесу стрелял в него когда-то Юда Дюков.

В пади, где спешивались сотни, стояла еще густая синяя мгла, но уже четко обозначились на свете силуэты зубчатых вершин Ильдиканского хребта. Утренней свежестью тянуло оттуда.

Склон хребта, по которому должны были наступать сотни, отлого спускался к югу. Тянулся он версты на две. Росли на нем удивительно ровные березы, каждая примерно в обхват толщиной. Местами виднелся густой подлесок из багульника и шиповника. Багульник был весь в цветах, и всюду стоял в березнике его пряный запах. Сотни тихо сосредоточились и залегли в подлеске справа и слева от дороги. С хребта не доносилось никаких звуков, и Роман даже усомнился, есть ли там противник.

Они посоветовались с Махоркиным и решили отправить вперед лучших своих стрелков с тем, чтобы они подобрались как можно ближе к самому перевалу и засели там за пнями и камнями. Меткими одиночными выстрелами стрелки должны были отвечать семеновцам, когда они станут стрелять по наступающим сотням. Выбрали на это дело тридцать человек. Не замеченные секретами противника, они сумела обосноваться вплотную от него.

Ровно в шесть часов пошли по их следам развернутые в две цепи сотни. Пригибаясь, перебегали бойцы от березы к березе, от пенька к пеньку. Взошедшее солнце бросало справа пучки косых лучей. Голубые узкие полосы света насквозь прошивали березник, и был он весь светлым, празднично веселым. Березы стояли, как белые свечи; пылал багульник; бронзой и золотом отсвечивали палые листья. А вверху на все голоса заливались жаворонки, славя жизнь и весну. Это так странно не вязалось с тем, ради чего пришли сюда люди, что на мгновение все показалось Роману каким-то неправдоподобным сном.

Но гулко хлопнувший впереди выстрел сразу вернул его к действительности. Семеновцы заметили партизан. После одиночного выстрела грянул залп, другой и пошла оглушительная трескотня, злая и торопливая. Горное эхо отвечало на нее с такой силой, что казалось, стреляют с каждой вершины, из каждого ущелья на много верст кругом.

Видя, как сразу растерялись некоторые из бойцов, полный решимости и ожесточения, Роман принялся кричать:

– Вперед!.. Вперед! – И сам не слышал своего голоса.

Перебегая все время от взвода к взводу, он больше всех подвергал себя опасности, но не думал об этом. Он твердо решил, что, если не займет хребет, пустит себе пулю в лоб. Вернуться к дяде, не выполнив приказа, он не мог. Глядя на него, бойцы упорно продвигались к перевалу где ползком, где перебежками. Сидевшие впереди стрелки хорошо помогали: они охотились за каждым казаком и офицером, стоило тем только неосторожно высунуть голову. В свою очередь и семеновцы зорко выслеживали стрелков и в конце концов уничтожили большинство из них. Но за это время партизанские цепи успели приблизиться к позициям семеновцев и готовились к последнему решающему броску.

Было восемь часов утра, когда Роман оглянулся назад и увидел, что из Мунгаловского шли по дороге к хребту партизанские части и обозы. Он решил, что это подходят главные силы. Но это была только хитрость Василия Андреевича. Чтобы ввести в заблуждение противника, который несомненно, наблюдал за дорогой, он приказал часть партизанского обоза направить на север. И около двухсот подвод, груженных овсом и ржаной мукой, которыми он решил пожертвовать, двинулись к хребту, подымая густую пыль.

Введенный в заблуждение, Роман понял, что медлить больше нельзя, и поднял сотни в атаку. С криком «ура» устремились бойцы на перевал. Два семеновских пулемета, прежде чем были брошены своими расчетами, выпустили по целой ленте. Срезанный пулеметной очередью, упал Махоркин, не успев метнуть гранаты; упали Васька Добрынин, Григорий Первухин и много других бойцов. Но живые были уже на перевале и вдогонку били убегающих семеновцев.

– Вот и прорубили дорогу, товарищи! – крикнул бойцам Роман. – Жалко, что столько людей потеряли. Да каких людей-то! Ну, да оно недаром.

– А что-то частей наших, паря, не видно на дороге стало, – сказал ему в это время один из партизан.

– Подойдут. Никуда не денутся. Давайте подбирать раненых и убитых. Всех до одного отыщите. Подойдут наши – и раненых погрузим на подводы, а убитых похороним с воинской почестью.

Но время шло, а частей все не было. Обоз, который двигался к хребту, семеновцы обстреляли откуда-то с северо-востока, через сопки, из шестидюймовых орудий, и обозники в дикой панике рассыпались во все стороны, а сопровождавший их конный взвод умчался догонять полки, пошедшие на прорыв.

Роман поглядывал на часы и горячился, в запальчивости ругал про себя Василия Андреевича:

– Ворон ему ловить, а не воевать. Эх, дядя, дядя… Только речи и умеешь говорить.

И он решил отправить трех человек в Мунгаловский поторопить там Василия Андреевича. Те уехали, а через час прискакали обратно и доложили, что партизан в поселке уже нет. Они куда-то ушли из него, и в нем орудуют семеновцы.

– Жгут они там чьи-то дома. Наверняка и твой дом сожгли, – сказал Роману один из бойцов. – Мы от них едва ушли. Казачня за нами версты три гналась и стреляла. Выходит, брат, твой дядя обманул нас. Велел нам дорогу пробивать, а сам нацелился да по другому месту и ударил. Вон мы сколько народу положили, и все напрасно.

– Да, этого я не ожидал. Он ведь со мной разговаривал так, как будто бы только на наши сотни и надеялся. Нехорошо поступил, если все это так. Мог бы ведь сказать, что для отвода глаз семеновцам отправляет нас к хребту… Эх, друзья-товарищи, – глядя на убитых бойцов, с горечью сказал он, – зря, выходит, сложили вы головы.

– Эх ты, командир! – сказал ему на это раненный двумя пулями в живот Махоркин, которого вынесли к дороге и положили на чью-то шинель. – Мелко ты плаваешь, если думаешь, что твой дядька зря это сделал. Я больше твоего пострадал, я с жизнью расстаюсь, а винить Василия Андреевича и не подумаю. Он не нас с тобой обманул, он семеновских генералов вокруг пальца обвел. Вот как я это понимаю.

– Но почему же он не сказал, что атака наша ложная?

– Это ты у него спроси, когда встретитесь. Он тебе глаза на все раскроет, а я, брат, помираю. Веди сотни на Уров да отпиши потом моим детям, где и как погиб за Советскую власть родитель их Иван Анисимович Махоркин.

Скоро Махоркин тихо умер, натянув на глаза себе полу шинели. Роман опустился перед ним на колено, поцеловал его в лоб, потрясенный тем, как просто и гордо умер этот пожилой рабочий.

В это время началась контратака подошедших от поселка Грязновского свежих семеновских частей. И Роман побежал выполнять свои обязанности.

XX

Рано закраснело над сопками – хмурое небо. Заря упорно раздвигала тяжелую мглу. Сперва была она мутной и сплошь багровой. Василий Андреевич глядел на зарю и тревожно прислушивался к глухому безмолвию ночи. С минуты на минуту он ждал начала боя. Все, что можно было сделать, он сделал, нужные распоряжения отдал, план прорыва хорошо продумал. Но план одно, другое – осуществить его. Не так-то просто обмануть семеновских генералов ему, едва дослужившемуся когда?то до урядницкого казачьего чина. Какая-нибудь непредусмотренная мелочь, оплошка, допущенная по неведению, – и все полетит кувырком. И эта кровавая заря будет последней зарей в жизни тысячи людей, если не хватит у него выдержки и терпения, хитрости и ума. Сжигаемый беспокойством, старался предугадать он, откуда последует первый удар. Это должно было показать, ошибся или нет он в своих расчетах.

Подходило время подымать полки. Середина широко разлившейся зари стала дымно-багряной, а края золотисто-розовыми и нежно-зелеными. Он разбудил ординарцев и трубачей и вышел на школьный двор, где прохаживался с карабином на изготовку дневальный и стояли оседланные кони. Кони звучно и размеренно жевали сено, постукивая копытами о деревянный настил.

Василий Андреевич нашел среди них своего гривастого статного Рыжку. Скормил ему краюшку хлеба, ласково потрепал по шее.

Конь доверчиво прислонился к нему своей головой. Пока он взнуздывал его и подтягивал подпруги седла, из школы, звеня оружием и переговариваясь, вывалили ординарцы и трубачи. Поеживаясь от утреннего холодка, они с шумом разобрали коней и все сразу уселись на них. Эта слаженность и четкость успокаивающе подействовала на Василия Андреевича. С такими людьми воевать было можно.

– Выезжайте на площадь и трубите подъем, – приказал он трубачам, а сам, сопровождаемый ординарцами, поскакал вверх по улице. Он был уже возле отцовского дома, когда позади протяжно и будоражливо запели трубы. В ответ им залаяли во всех концах собаки, всюду послышались шум и движение.

Он забежал на минутку домой, попрощался с Авдотьей и Ганькой и поехал обратно. К этому времени мглистый низ зари затопило киноварью, обрызгало жидким золотом. Насквозь пронизанная жарким, все прибывавшим светом, охватила она треть неба, постепенно бледнея и расплываясь. Скоро от всех ее колдовских превращений осталась только серебристая голубизна – предвестница близкого солнца.

На улицах строились одиннадцать сосредоточенных для прорыва сотен. Звонкая в утреннем воздухе шла перекличка, бряцали о стремена шашки, всхрапывали и поводили ушами хорошо накормленные кони. На площади запрягали лошадей и гасили костры мобилизованные обозники. Многие из них были не прочь улизнуть, и за ними зорко доглядывали пожилые партизаны, вооруженные берданками и дробовиками. В телегах беспокойно ворочались и стонали раненые. Возле них суетились сестры, подкладывая в телеги солому и сено. Фельдшер с засученными рукавами сделал одному из раненых какой-то укол и утешал его солидным докторским баском:

– Ты еще плясать будешь. Помереть я тебе не дам.

Завидев Василия Андреевича, к нему рысцой подбежал одетый в облезлую козлиную доху все тот же старик Мунгалов.

– Ослобони ты меня, крестник, ради Бога. Годы мои не те, чтобы в обозе таскаться.

– Ладно. Оставь свою лошадь под чей-нибудь присмотр, а сам можешь отправляться домой.

– А кобылу, значит, вам оставить? Экой ты ловкий. У меня ить не конный завод, – кобылами-то разбрасываться.

– Ну, тогда как хочешь, а дня три мы тебя с собой потаскаем. Ничего не поделаешь – война.

– Сдохли бы вы с этой войной. И какой ты мне после этого крестник, – принялся ругаться старик, но Василий Андреевич не стал его слушать и проехал дальше.

На сопках, за кладбищем, внезапно раскололся воздух от дружного залпа. Эхо со звоном пронеслось в вышине над поселком, откликнулось за Драгоценкой.

И началось.

Сливаясь, обгоняя друг друга, отовсюду слышались частые беспорядочные выстрелы. Гулко бухали охотничьи берданки, резко били трехлинейки, сухо пощелкивали японские карабины.

Где-то за огородами разорвался первый снаряд. От стрельбы задребезжали стекла в окнах, дико заметались над крышами стрижи и голуби, пуще залаяли собаки, забилась во дворах скотина. На площади трещали оглобли и оси, ломаемые перепуганными обозными одрами. Подгоняемые стрельбой батарей, забегали партизаны. Обозники ругались, молились Богу, били лошадей.

– Началось там, где я и рассчитывал, – говорил Василий Андреевич Семену Забережному, назначенному командовать группой прорыва. – Восток молчит. Очевидно, там никаких перемен нет. Ну, а если что и переменилось – надеюсь на тебя. Начинай ровно в девять. На Ильдиканском погромыхивает с шести часов. Думаю, что полк из Грязновского семеновцы уже бросили туда.

– Ас юга нам перо не вставят? – спросил Семен. – Пойдет оттуда кавалерия напролом, как вчера в Глубокой, – и аминь пирогам.

– Нет, казачня оттуда в конном строю не прорвется. Там у меня за ночь через всю долину кольев набили и штук двести борон вверх зубьями раскидали. Эту штуку мне Никита Клыков посоветовал.

– Гляди-ка ты, что придумал! Ну и Никитка! Значит, за свою спину я спокоен. Буду двигаться.

– Счастливо, Семен, счастливо. Покажи там генералам кузькину мать.

– Я им сенькину покажу. – И Семен повел свои сотни на исходный для атаки рубеж.

Василий Андреевич остался на время в поселке. Он послал командирам партизанских заслонов повторное предупреждение о том, что всеобщий отход начнется по дымовому сигналу с Нерчинско-Заводского хребта. До тех пор бросать свои позиции они не должны. Подождав, пока уходившая на восток конница не выбралась за Драгоценку на пологий и длинный подъем, он распорядился выводить обозы. Отделив от обозов сотню подвод с наименее ценным имуществом и с самыми что ни на есть клячами в упряжке, он отправил их на север под охраной взвода партизан. Остальные обозы медленно потянулись вслед за конницей. Сопровождать их был назначен Кушаверов, под командой которого оказалось человек двести охраны, состоявшей из пожилых, слабосильных и ни на что другое не способных вояк.

– Намучаюсь я с этим воинством, – пожаловался Кушаверов Василию Андреевичу, когда получил от него указания. – И за какую это провинность ты меня наказал?

– Ничего, когда прорвемся и снимем заслоны, я тебе сотни две бойцов подкину. А пока управляйся с этими. Не давай обозам сильно растягиваться и доглядывай за обозниками. Они ведь только и смотрят, как бы удрать. Руби таких на месте, чтобы знали, чем это пахнет.

Покончив со всеми делами в поселке, Василий Андреевич помчался, обгоняя обозы, на хребет. Утро было ясное. Лежавшие на востоке облака скрылись с горизонта. Высокое чистое небо сияло во всей своей величественной красоте. Отчетливо выступали в струившемся воздухе зубчатые гряды сопок, со всех сторон замыкавшие долину Драгоценки. И на многих из них поливали сейчас своей кровью скупую черную землю стоявшие насмерть простые русские люди.

Против пушек и пулеметов были у них только винтовки и берданы и на вес золота ценимые патроны. «Неужели я приехал в родные места лишь затем, чтобы погибнуть самому и увидеть гибель людей, которых подымал на восстание?» – думал Василий Андреевич и ругал себя за то, что не сумел своевременно убедить Журавлева и Бородищева в бессмысленности стоянки в Орловской. Во всем он винил сейчас одного себя.

За Драгоценкой он увидел двух женщин верхами на худых лошаденках. К седлам у женщин были приторочены мешки с харчем, старые заплатанные полушубки и два закопченных котелка. Лошаденки их трусили рысцой по обочине дороги. Обе женщины держали поводья широко растопыренными в локтях руками и смешно подпрыгивали на своих деревянных седлах. Обозники, кто зло, кто добродушно, подшучивали над ними.

– Чем это кобыл-то кормили? – интересовался один. – Ить они у вас, как пулеметы, трещат.

– Муж у тебя полковой командир, чего ж ты это в рваных обутках? Содрала бы с кого-нибудь! – зло кричал Алене другой.

Завидев Василия Андреевича, обозники умолкали, и шел, перекатывался змеиный шепоток:

– Каторжник едет. Не мог на каторге-то сдохнуть. От таких гадов и житья-то не стало. Чтоб ему первая пуля мозги выбила.

Василий Андреевич нагнал женщин и тогда только узнал их. Это была Алена Забережная и жена Никиты Клыкова.

– Ну, ты, жаба! – ругала Алена непослушную кобыленку и заливалась слезами.

– Что это, соседка, воду льешь?

– Заплачешь небось. Вон какую клячу командир-то мой подсунул. У нее заживо черви завелись. И где только выкопал он эту пропастину?

– Да, возраст у кобылы преклонный. Судя по виду, родилась она в прошлом веке. На ней какой-нибудь дед еще в японскую войну гарцевал. Проберу я Семена. Пусть соорудит тебе коня как коня.

– А ладно ли мы сделали, что с вами поехали? – спросила Алена. – Ведь это ужас что кругом деется. И что оно только будет?

– До самой смерти ничего не будет. К вечеру на Аргунь пробьемся, там нас ищи-свищи. Так что держитесь. – И Василий Андреевич распростился с женщинами.

* * *

Семеновские позиции у Георгиевки находились на сопке с двумя конусообразными вершинами. Сопка тянулась параллельно хребту и обрывалась почти отвесно в падь, уходившую на юго-восток. Сбегавшая с хребта дорога огибала сопку и разделялась на две. Одна дорога вела по пади к Артемьевке, другая поворачивала влево на Георгиевку. От хребта до сопки было по прямой не больше версты. Но в одном месте от хребта отходил отрог и сокращал это расстояние втрое. Оканчивался отрог скалистой и острой вершиной, которая была одинаковой высоты с вершинами сопки. У Зоркальцева сидели на ней наблюдатели. Утром и вечером они отчетливо слышали голоса семеновцев и даже переругивались с ними, а днем хорошо видели все, что делалось у них. Но стоило им неосторожно высунуться, как два станковых пулемета начинали бить длинными очередями. Пятеро партизан уже погибли на вершине.

Василий Андреевич, Семей Забережный и Зоркальцев ползком взобрались на вершину. Они проводили личную рекогносцировку перед тем, как принять окончательный план прорыва. Они точно знали, что против них находится какая-то дружина и кадровая казачья сотня. Крутая сопка и пулеметы делали позицию семеновцев очень сильной. Они надолго могли задержать партизан, в тылу у которых все яростней, все настойчивей грохотали пушки. Посылаемые откуда-то с северо-запада снаряды уже рвались в хвосте обоза, сгрудившегося на дороге у перевала, и там творилась невообразимая паника.

Оценив обстановку, Василий Андреевич сказал:

– Сопку можно взять штурмом. Сил у нас хватит. Но это отнимет много времени, а мешкать нам некогда. Поджимают нас так, что скоро не дадут и вздохнуть. Есть у вас в полках отличные стрелки? Не просто меткие, а такие, что бьют без промаха.

– У меня таких нет, – ответил Зоркальцев и вздохнул. – Хорошие найдутся, а отличных нет.

– Зато у меня, кажется, есть, – сказал Семен. – Устьуровские белковщики, отец с сыном. Вчера они человек десять семеновцев ухлопали. Чисто работают.

– Давай их скорее сюда.

И пока дожидались стрелков, Василий Андреевич объяснил Семену и Зоркальцеву свой замысел. Стрелки должны заставить замолчать пулеметы, когда они откроют огонь по брошенным в атаку спешенным сотням. В атаку пойдут три сотни, две сотни будут поддерживать их своим огнем, а в это время остальные ринутся в конном строю по дороге на Георгиевку. Они должны прорваться туда любой ценой. Если им удастся это, семеновцы либо бросят сопку, либо будут окружены на ней. Все должно делаться как можно быстрей, чтобы семеновцы были буквально ошеломлены.

– В атаку на сопку идешь ты, Александр, а прорываться, Семен, тебе, – заключил Василий Андреевич. – Я пока остаюсь здесь. Когда подойдут сюда со своих позиций наши заслоны, буду прикрывать с ними обозы.

Через несколько минут явились вызванные Семеном отец и сын. Это были коренастые, ширококостные и неторопливые в движениях таежники. У обоих были скуластые, коричневые от загара лица и серые, орлиной зоркости глаза. При разговоре отец шевелил мохнатыми седыми бровями, степенно поглаживал жесткую с проседью бородку и сочно покашливал. У сына вместо усов и бороды пробивался белесый пушок, а над левой бровью синел глубокий шрам. Разговаривал сын то басом, то вдруг тенорком и все поигрывал при этом висевшим на поясе ножом. К ружьям у обоих были привинчены деревянные сошки. Отцовское ружье оказалось немудрящей по виду берданкой с самодельным некрашеным ложем, а ружье сына – новенькой русской трехлинейкой. На обоих были лисьи шапки с длинными кожаными козырьками.

– Что же это ты с берданкой? – спросил старика Василий Андреевич.

– Привык, паря, к ней. Расстаться-то вот и не могу. Привычка, она хуже присухи.

Василий Андреевич рассказал охотникам, зачем они вызваны, и спросил:

– Сумеете снять пулеметчиков?

– Даст Бог – снимем. Как, Федюха, думаешь? – обратился отец к сыну.

– Чего ж не снять. Это можно. Только бы увидеть, – пробасил Федюха, сорвался на тенор и добавил: – Ежели нас вперед не кокнут, успокоим кого хошь. Дистанция, кажись, подходявая.

Отец прищурился, определил расстояние:

– Шагов триста тут. С постоянного попробуем, Федюха?

Они потуже нахлобучили шапки, сняли с себя черно-бурые волосяные куртки и, оставшись в одних синих длинных рубахах из китайской далембы, поползли на самую вершину. Василий Андреевич дал Зоркальцеву сигнал о начале атаки и поспешил вслед за охотниками.

– Видишь, Федюха, где они? – спрашивал отец, осторожно разглядывая из-за камня сопку.

– Вижу, один в седловине, другой на правой макушке. Ты которого себе берешь?

– В седловине попробую.

С хребта ударил по сопке ружейный залп, потом второй. Спешенные партизанские сотни редкой и длинной цепью устремились вниз. Яростно застрочили пулеметы.

Отец выстрелил – и сразу один пулемет умолк. Выстрелил сын – и захлебнулся другой, но тут же заговорил снова, первый присоединился к нему. Бил он теперь по вершине, и заменивший убитого пулеметчик не сидел, а лежал за щитком. Охотники притаились за камнями, пули бешеным роем проносились у них над головами, щелкали по камням.

– Ох и садит, сволочь! – выругался сын, обернувшись к Василию Андреевичу.

– Силен, дьявол! – подтвердил отец и стал отвинчивать сошки, с которых в лежачем положении стрелять было нельзя. – Попробуем взять его по-другому, – он просунул берданку меж камней и стал дожидаться удобного момента.

Наконец берданка выбросила клуб белого дыма, и пулемет затих.

– Следи теперь, Федюха, чтобы новый пулеметчик не подполз! – крикнул отец, но сын не отозвался. – Да ты оглох, что ли? Слышишь, что говорю?

Но сын молчал и был неподвижен. Василий Андреевич подполз к нему и убедился, что он убит. Пуля попала ему прямо в переносицу.

– Что с ним, ладно ли? – обеспокоенно спросил отец.

– Убили.

– Эх, Федюха, Федюха!.. – вырвалось у отца. – Что я теперь матери скажу? – Он выругался в сердцах и припал к берданке. Она снова бабахнула – и с сопки били теперь только винтовки.

Василий Андреевич взмахнул флажком. Это был сигнал Семену Забережному. И тотчас же с хребта из леса вырвалась конница и понеслась вниз по дороге, подняв густую пыль. Крутя над головой шашку, впереди скакал Семен. У Василия Андреевича подступили к горлу слезы, слезы восхищения теми, кто шел в эту безумно смелую атаку. А у него за спиною раз за разом грохотала берданка.

Сотня за сотней свергались с хребта в непроглядную пыль, и лихое, все затопившее «ура» грозно и самозабвенно доносилось оттуда.

Передняя сотня была уже у сопки. Там семеновцы потеряли ее из виду. Огибая сопку, неслась она по дороге, невидимая для них и оттого вдвойне страшная. А за нею уже подходили туда бесконечным потоком другие сотни. И семеновцы не выдержали. Сломя голову они кинулись к своим коноводам, боясь окружения. Всего на две, на три минуты они опередили партизан и первыми достигли Георгиевки. Оттуда, отчаянно полосуя нагайками коней, помчались они по дороге на Нерчинский Завод.

О том, что семеновцы бросили свои пулеметы, Василий Андреевич узнал от старого охотника. Старик поднялся на ноги и пошел к сыну.

– Ты что это, папаша? Убьют ведь! – крикнул он охотнику.

– Нет. Смотри они удочки и пулеметы бросили. Тут ведь кого хошь ужас возьмет. Вон какая сила на них обрушилась. Э-эх, не мог, Федюха, поберечься! – вдруг расплакался он и опустился перед сыном на колени.

Василий Андреевич приказал Лукашке и Симону доставить убитого на дорогу и погрузить на какую-нибудь подводу в обозе, а сам сел на коня и поскакал на хребет. Скоро над хребтом взвился черный дым – сигнал о всеобщем отходе. И, увидев его на самых дальних сопках, узнали партизанские заслоны, что прорыв удался. Полки и обозы, точно вода в половодье, устремились в пробитую брешь.

К вечеру они были уже на Аргуни, и дальнейшая дорога в глухую Уровскую и Урюмканскую тайгу была открыта для них.

* * *

Пробившись из окружения, Журавлев бесследно сгинул в тайге. Трое суток он вел свой отряд звериными тропами через хребты и пади. Партизаны оборвались и отощали, но с честью вынесли все лишения и тяготы беспримерно трудного перехода. Журавлев умел совершать невозможное. Везде, где не ладилось дело, вовремя появлялся этот беспощадный к себе и требовательный к другим человек, с крепко посаженной на широкие плечи лобастой головой. На горячем вороном коне носился он от сотни к сотне, в сбитой на затылок фуражке, с нагайкой в руке. И, завидев его коренастую, словно вылитую вместе с конем, фигуру, подтягивались и шли веселее поредевшие сотни.

– Ну как, подтянуло животы, ребята? – спрашивал он, осадив коня.

– Подтянуло, – отвечали партизаны.

– На Газимуре для нас пироги пекут. Поторапливайтесь. Все наверстаем, – шутил он, показывая этим, что все идет как надо.

На четвертую ночь внезапно ворвались его партизаны в Газимуровский Завод и наголову разбили стрелковую роту и учебную команду противника. Устроив короткий отдых, повел Журавлев их уже знакомым путем на Богдать, увозя с собою большие трофеи. Там и соединился он на одиннадцатый день со своими главными силами.

Журавлев и Василий Андреевич встретились в занятом под штаб купеческом доме. Оба они с нетерпением ждали этой встречи, оба чувствовали себя виноватыми за допущенную в Орловской ошибку.

– Сердит ты, однако, на меня, Василий Андреевич? – спросил Журавлев, как только они поздоровались. – Оправдываться, брат, не стану – виноват. Вел себя как самый последний прапорщик.

– Виноват не ты один, – довольный таким вступлением, сказал Василий Андреевич. – А чья вина больше или меньше – разбираться, по-моему, не к чему.

– Нет, разобраться надо. Это вперед наука будет и мне и Бородищеву. Не послушались мы тебя, посчитали, что сами с усами. Забыли хорошую старую пословицу: век живи – век учись.

Он придвинулся поближе к Василию Андреевичу и, глядя прямо ему в глубоко запавшие, подведенные синевой глаза, сказал, что о многом передумал за эти дни. По тому, как было это сказано, понял тот, что прежние недоразумения между ними никогда не повторятся.

– Мне тоже пришлось мозгами пошевелить. Не раз скребли у меня на сердце кошки, когда остался я без тебя и Бородищева, – сознался в свою очередь Василий Андреевич и стал рассказывать, как выходили полки из окружения, какие понесли при этом потери.

Журавлев слушал его с загоревшимися глазами. Он то вставал, то садился, не находя себе места. Руки его все время беспокойно двигались. Они перебрали и перещупали все, что находилось на столе. Сам не замечая того, раздавил Журавлев коробку со спичками, сломал мундштук у подвернувшейся трубки.

– Что же это ты делаешь! – оборвав свой рассказ, закричал Василий Андреевич. – Вон какую мне трубку испортил…

– Фу ты, черт! – принялся Журавлев виновато потирать свою лбину. – Растравил ты меня своим рассказом. Здорово это у тебя вышло с ложной атакой. Был от гибели на волоске и вывернулся. Вот тебе и штатский человек.

– Нужда всему научит, – устало улыбнулся Василий Андреевич. – Колечко семеновское разорвали мы в общем неплохо. Но было бы лучше в него не попадать. Наши неудачи тяжело отозвались на состоянии партизан. Пока я выбрался сюда, из полков дезертировало около трехсот человек. Отличаются всё аргунские казаки. Уходят, мерзавцы, от нас так же дружно, как примыкали к нам. Хорошо держатся только приисковые рабочие и крестьяне.

– Эти и будут держаться. Партизанить они пошли с ясной целью. Умрут, а не разбегутся.

– Все это так, но ведь их у нас слишком мало. Половина у нас все-таки казаки. Народ это неустойчивый, колеблющийся. Но если мы будем воевать и громить семеновцев, казаки-партизаны уходить от нас не станут.

– Но для этого мы должны не отсиживаться, а снова идти партизанить.

– Теперь я согласен с тобой, Василий Андреевич, полностью согласен. Но вся беда в том, что бойцы устали, лошади вымотаны до предела. Требуется хотя бы недельная передышка.

– Это я и сам вижу. Пусть простоим мы здесь с неделю, но после этого нужно обязательно начинать партизанскую, а не позиционную войну.

Договорившись обо всем, они отправились навестить раненого Бородищева, который искренне обрадовался появлению Василия Андреевича и честно признался ему в своих заблуждениях.

XXI

В ночь на четырнадцатое июля в поселке Грязновском перебил своих офицеров и перешел к партизанам Первый Забайкальский казачий полк. Семенов считал его лучшим из всех четырнадцати казачьих полков. Люди в нем были подобраны один к одному – все рослые и красивые здоровяки. Они были отлично вооружены и одеты и коней имели только двух мастей – гнедой и рыжей.

Для партизан переход полка оказался полной неожиданностью. Этот полк досаждал им больше всего. С самой весны гонялся он за ними по лесам и сопкам и нанес им большие потери под Орловской и в Убиенной пади на Аргуни. О том, что в полку существовала и действовала подпольная большевистская организация, знали определенно только Журавлев, Бородище в и Василий Андреевич, но даже и они не думали, что казаки решатся на переворот в тяжелой для партизан обстановке.

Партизаны к тому времени оказались снова загнанными в глухие дебри Богдатской тайги, где их блокировали крупные семеновские силы. У них почти не было патронов, часто жили они по нескольку дней без хлеба, а соли давно не видели в глаза. В семеновских газетах злорадно сообщалось, что красные в Богдати давно съели всех собак и кошек, что армия их тает с каждым днем. И действительно, под влиянием голода и военных неудач из Третьего и Четвертого полков дезертировало у партизан до тысячи человек. Дезертиры, преимущественно казаки низовых аргунских станиц, уходили за границу, знакомую многим из них с малых лет.

Дважды ездили к ним туда Бородищев и Василий Андреевич, чтобы вернуть их в полки. Дезертиры встречали их любезно и даже делились с ними купленными у китайцев патронами, но на все уговоры отвечали, что им еще не надоела жизнь, чтобы возвращаться сейчас в Богдать.

С переходом полка сразу все изменилось. Дезертиры так же дружно возвращались в свои сотни, как и убегали из них. И уже семнадцатого июля партизаны начали стремительный поход на юг.

Семеновцы всюду панически отступали. Их командиры боялись, что и эти оставшиеся части при первой возможности уйдут к партизанам.

Преследуя противника, партизаны заняли Нерчинский Завод и многие станицы четвертого военного отдела.

В те дни Роман Улыбин побывал со своей сотней в шестидесяти населенных пунктах, и, когда обосновался на длительный отдых в станице Калгинской, сотня его насчитывала триста семьдесят человек. Точно так же разрослись и многие другие партизанские сотни.

Из вновь вступивших бойцов были сформированы еще четыре кавалерийских полка, а из двух захваченных у противника горных орудий создана первая партизанская батарея.

Командиром батареи был назначен Федот Муратов, как бывший артиллерист и человек, собственноручно захвативший одно из орудий в лихой кавалерийской атаке. Это назначение совершенно преобразило его. Он перестал выпивать и вести легкомысленный образ жизни. Когда его называли Федоткой – не отзывался. В батарею он отобрал исключительно бывших фронтовиков и нарядил их всех в сапоги со шпорами, а на фуражке им приказал нашить красные суконные кружки с тремя буквами «ГПБ», что означало «Горная партизанская батарея». Один из его наводчиков оказался настоящим самородком. Любую цель накрывал он если не с первого, то со второго снаряда, и почти в каждом бою получал Федот благодарность Журавлева за отличную стрельбу.

Встречаясь с Романом и другими своими посёльщиками, Федот заметно важничал и все время говорил только о своей батарее да о заседаниях реввоенсовета, в которых он принимал теперь участие. А когда вступали в какую-нибудь станицу или село, занимал он со своими батарейцами самый лучший дом в центре, обосновывался в купеческой или атаманской горнице и никого не впускал к себе без доклада, так как помнил, что именно таким образом вел себя командир второй забайкальской батареи полковник Кислицкий. С разрешения Журавлева обзавелся Федот запасными артиллерийскими расчетами. Он был твердо убежден, что скоро появятся у партизан другие трофейные пушки, и заранее готовился к этому.

Но скоро ему не повезло. Под станицей Донинской ввязался он в артиллерийскую дуэль с тремя полевыми батареями Азиатской дивизии барона Унгерна. Одну батарею заставил замолчать, но потерял обе свои пушчонки, разбитые прямыми попаданиями. Остался Федот не у дел с одними зарядными ящиками. Партизаны посмеивались над ним и называли командующим зарядными ящиками. Первое время он пробовал отшучиваться, но потом не выдержал и напился пьяным. В наказание за это его спешили и заставили пройти пешком шестьдесят верст, а потом его взял в свою сотню взводным Роман Улыбин.

* * *

В эти дни в партизанских партийных организациях снова побывал представитель подпольного центра дядя Гриша, и от него Роман узнал, что сбылось многое из того, что предсказывал он еще в беседах с красногвардейцами Курунзулайской лесной коммуны: весной началось наступление Красной Армии на Восточном фронте, а Сибирь и Забайкалье запылали в огне партизанской войны.

По плану, разработанному партией, армии Восточного фронта были реорганизованы, пополнены боеспособными частями. И весной девятнадцатого года перед Колчаком за Уралом выросла грозная, несокрушимая сила. Ленин решительно потребовал от Реввоенсовета Восточного фронта, чтобы Урал был отвоеван у колчаковцев до начала зимы. А уже летом красноармейцы, знавшие об этом приказе Ленина, писали ему: «Дорогой товарищ и испытанный наш вождь! Ты приказал взять Урал к зиме. Мы выполнили твой боевой приказ: Урал наш!..»

Начался разгром Колчака. В июле и августе колчаковские армии вынуждены были после упорных боев оставить Уфу, Пермь, Екатеринбург, Челябинск, Тюмень и откатиться за реку Тобол. Красная Армия устремилась в Западную Сибирь, создав непосредственную угрозу самой столице «верховного правителя» – Омску. Колчак бросил на Тобол последние свои резервы, но уже разваливался тыл его армии, разваливалась сама белая армия. В Омске шла ожесточенная грызня между политическими партиями, продолжалась нескончаемая министерская чехарда, а солдаты сибирских полков и чехи отказывались воевать против рабоче-крестьянской армии, которая несла смерть поработителям и освобождение трудовому народу.

Красная Армия находилась еще за тысячи верст от Забайкалья, но сокрушительные удары ее грозным эхом прокатились от Урала до самых берегов Тихого океана. И семеновцы, так же как и колчаковцы, почувствовали, что у них почва колеблется под ногами.

Атаман Семенов, напуганный уходом к партизанам лучшего своего полка, разразился грозным приказом по поводу этого, как выразился он, «печального события». В приказе он лишал казачьего звания и земельных наделов «изменников родины» и приказывал взять в их семьях заложников. Все свои сколько-нибудь надежные части перебросил он в Восточное Забайкалье, отказавшись от активных действий на амурском и верхнеудинском направлениях. Одновременно обратился он со слезной просьбой о помощи к японскому императору. Просьба его была уважена, и две японские дивизии под командованием генерала Ооя появилась на Восточно-Забайкальском фронте.

Двадцатого августа Роману пришлось неожиданно столкнуться с японцами на Средней Борзе. Накануне его вызвал к себе Журавлев. Роман в то время, босой и раздетый до пояса, играл в «молчанку» со своими бойцами. Он быстро оделся, прошелся щеткой по сапогам и, одергивая на ходу защитную рубашку, вскочил на подведенного ординарцем коня.

Ехал он на своем неразлучном Пульке и все строил догадки, зачем он мог понадобиться командующему.

Журавлева и Василия Андреевича он застал беседующими с командирами полков. В горнице было сине от табачного дыма. Загорелые, в пропыленной и выбеленной потом одежде, командиры сидели и стояли у круглого стола, на котором лежала наполовину развернутая карта. Журавлев тыкал в карту красным карандашом и что-то говорил Кузьме Удалову. Невысокий и грузный Удалов сидел, опираясь на серебряную офицерскую шашку, поставленную между ног, и глядел на Журавлева прижмуренными, скучающими глазами. Возле Удалова стоял Семен Забережный в кожаной куртке, с маузером на боку и биноклем на шее. Увидев Романа, он весело подмигнул ему и сказал Журавлеву:

– Улыбин явился, Павел Николаевич.

Журавлев поднялся из-за стола, пожал Роману руку и велел садиться. Помолчав, он заговорил, растягивая и тщательно подбирая слова:

– Вызвали мы тебя, Улыбин, для важного дела. Решили послать тебя в глубокую разведку на юг. Василий Андреевич и Семен порекомендовали тебя. Постарайся, дорогой товарищ, добраться до станицы Чупровской и выяснить, что там в степях делается. По непроверенным сведениям, собирают там семеновцы большой кулак. Твоя задача – узнать наперечет семеновские части. Только давай заранее условимся – никаких рискованных потасовок с беляками не затевать. Иначе толку от твоей разведки не будет. Согласен на такое условие?

Роман кивнул. Журавлев потер ладонью широкий крутой лоб, потом спросил:

– Трех дней хватит?

– Постараюсь, чтобы хватило.

– Ну, значит, договорились. А как действовать – учить тебя нечего. Людей бери с собой только таких, у которых кони добрые.

– Все понятно, товарищ командующий! – поднялся Роман. – Разрешите идти?

– Иди. Желаю успеха!

Взволнованный серьезным поручением, Роман по-особенному четко стукнул каблуками, повернулся налево кругом и вышел, отбивая шаг. Журавлев проводил его восхищенным взглядом и не удержался, произнес:

– Сразу видны казачьи ухватки! Этому дисциплина не в тягость, она у него в. крови. Многим бы не мешало брать пример с таких ребят.

Намек его поняли. Командир Четвертого полка Белокулаков сердито задымил трубкой, а Удалов принялся сосредоточенно разглядывать носки своих сверкающих глянцем сапог. Василий Андреевич подмигнул Семену и спросил Белокулакова:

– Что носом, Михей, закрутил? Разве угар почуял?

Белокулаков вспылил. Сиплым, срывающимся голосом сказал:

– Дисциплина, дисциплина… Все уши прожужжали. А я скажу, что щелкать каблуками и тянуться друг перед другом нам не пристало. Мы вразвалку ходим, а белогвардейцев с самой лучшей выправкой били и бить будем.

Журавлев улыбнулся, но тут же согнал улыбку с лица.

– Плохо ты, Михей, дисциплину понимаешь. Друг перед другом на цыпочках можно и не становиться, а вот приструнить разгильдяев и мародеров раз навсегда следует. За последний месяц в наши отряды влилось две тысячи новых бойцов. Среди них имеются всякие люди. Это надо нам твердо знать. Затесавшихся в наши ряды шкурников нужно выводить за ушко да на солнышко, а не покрывать их. Это, Михей, в первую очередь относится к тебе и к командиру Девятого полка. У вас были такие позорные случаи, как отказ поехать в разъезд из-за устроенной гулянки. Люди решили, что гулянка важнее, чем поездка в разведку. А третьего дня каких-то твоих молодчиков поймали, когда они у интенданта Второго полка овес украли.

– Я их за такие штучки взгрел, два станка пешком прогнал.

– Взгреть-то взгрел, но мне донести об этом происшествии не потрудился. А ведь таких мерзавцев мало прогнать пешком два станка, их судить надо. И нравится тебе или нет, но ты должен сообщить фамилии этих людей председателю ревтрибунала.

– Правильно, Павел Николаевич, – сказал Василий Андреевич. – Но у нас есть дела и почище. Вчера я случайно узнал, что товарищ Удалов, отходя от линии железной дороги, в попутных станицах и селах приказывал жителям не иметь у себя никакой местной власти. В противном случае он пообещал расстреливать выбранных населением поселковых атаманов и сельских старост. Это, товарищи, серьезное политическое недомыслие. Выходит, что Удалов решил насаждать анархию, а ведь он не рядовой партизан. Он командир нашего лучшего полка.

– Так ведь это я делал там, где население за белых горой стоит, – подал свой голос красный от смущения Удалов.

– Ну, насчет народа ты полегче. Нет сейчас в Забайкалье таких мест, где бы все население стояло за Семенова. Везде беднота и батрачество сочувствуют нам. Это одно обстоятельство. А другое заключается в том, что сейчас, как правило, в атаманах и председателях не богачи, а середняки, которые не чувствуют себя виноватыми ни перед нами, ни перед белыми. И этим людям, товарищ Удалов, туго приходится и без твоих дурацких приказов. Они все время между двух огней. С них требуем и мы и белые. Они были бы рады, они бы трижды перекрестились, если бы лишили их этой чести. А народ им говорит: «Потерпите, порадейте для общества». Вот они и радеют, хоть и проклинают свою собачью должность. И не нам их пугать расстрелом. Пусть они делают свое дело, ставят печати на бумажках да поставляют нам же с тобой и подводы, и муку, и сено. С этим мы должны мириться, раз не имеем прочно завоеванной территории. Но как только мы покончим с семеновщиной, мы всюду создадим сельские Советы, и заправлять в них тогда будут наши лучшие товарищи.

– Да, наломал ты, Кузьма, дров, – с укором сказал Журавлев Удалову. – Придется тебе за твой приказ влепить выговор. Разве ты не знаешь, какая теперь у нас тут сельская власть-то бывает? В одной, брат, деревне мы ухлопали одного атамана как семеновца, а другого семеновцы ухлопали как большевика. Народ видит, что так у них всех мужиков под корень выведут. Ну, и надумали упросить одну дряхлую и неграмотную старушку поатаманить в это трудное время над ними. Вот и атаманит эта старушка, печать под юбкой в мешочке носит, а народ радешенек, что до этого додумался. И таких случаев сколько угодно здесь, где мы уже полгода с семеновцами друг за другом гоняемся.

– Узнает эта старушка про твой приказ и тоже в отставку попросится, – сказал Удалову Семен и всех заставил рассмеяться.

– Ну, так понял свою ошибку, Удалов? – спросил Василий Андреевич.

– Понял, – угрюмо буркнул Удалов.

– А теперь поговорим о другом, – призвал командиров к порядку Журавлев и обратился к Зоркальцеву: – Ты, Александр Македонский, у нас тоже самовольничаешь. Заботишься только о своем полке, а до всей армии тебе дела нет.

– Откуда ты это взял?

– За примером далеко ходить нечего. Сколько ты под Донинской у белых патронов и винтовок захватил?

– Тридцать семь винтовок, а патронов две тысячи.

– Врешь ведь. По глазам вижу, что врешь. У тебя в полку на каждого бойца по сотне патронов имеется. Где ты их взял? Отбил в бою. Честь и хвала тебе за это. Но распорядился ты патронами не так, как следует. Сам до зубов вооружился, а другим ничего не дал. А ведь в Шестом полку у нас десять патронов на винтовку, да и в других не лучше.

– Зато они на боку лежать любят. Я для них патроны добывать не обязан. За патроны мои бойцы кровью расплачиваются.

– Опять рупь двадцать! Да пойми ты, скупец несчастный, что одним полком недолго навоюешь. Хорошо мы будем бить семеновцев, когда все полки не хуже твоего вооружить сумеем. И ты нам в этом деле должен помочь.

– А я что, не помогаю?

– Помогаешь, да уж шибко жидко. Скоро большие бои завяжутся. И если ты хочешь помочь нам, отдай половину боеприпасов. Тогда мы еще три полка боеспособными сделаем.

– Черт с вами, отдам. Только бузы в полку не оберешься.

– А ты объясни. Люди не безголовые у тебя, поймут, – сказал ему Василий Андреевич.

– Объяснишь им, как же! Такой гвалт подымут, что всем чертям тошно станет. А когда доставить патроны?

– Вот этот язык мне нравится, – рассмеялся Журавлев. – Завтра к вечеру сможешь?

– Постараюсь.

– Что же, так и запишем. А пока, товарищи, можете быть свободны. Только запомните, о чем речь у нас шла. Разведку ведите каждый на своем направлении изо дня в день. Иначе семеновцы в один прекрасный момент так на нас насядут, что будет хуже, чем под Орловской.

XXII

Роман с половиной своей сотни на отборных конях выступил из станицы.

Душный день клонился к вечеру. С юга навстречу разведчикам шла огромная темно-синяя туча. То и дело зловещую синеву ее сердцевины, как трещины сухую землю, раскалывали извилистые молнии. Басовито погромыхивал за синеющими хребтами гром. Горячий ветер тянул от тучи, шатая кусты и глухо шумя в вершинах гигантских лиственниц.

– А тучка, ребятишки, нехорошая. Так и знай – с градом, – сказал Симон Колесников. – Надо ее нам где-нибудь переждать, а то она нам шишек наставит.

– До града мы хребет перевалить успеем, – ответил Роман, – шибко рано ты забеспокоился.

Но туча быстро приближалась. Не успели разведчики доехать до хребта, как его затянуло косым полотнищем дождя и града. Недалеко от дороги виднелась мельница, и Роман приказал свернуть к ней. По высокой некошеной траве вперегонки понеслись партизаны туда, смеясь и гикая.

Едва добрались до мельницы и начали привязывать коней к мельничному замшелому и скользкому пряслу, как ослепительно резанула молния и ударил такой гром, что на него глухим и тяжелым рокотом ответили земные недра. Вверху зашумело, и вот первые градины, каждая с голубиное яйцо величиной, стали подпрыгивать в траве, гулко забарабанили по крыше, заплескались в речке. Одна из градин угодила Федоту в голову. Он дико взвыл и спрятался под брюхо своего коня. Потом выскочил оттуда и торкнулся в мельничную дверь. Дверь оказалась на запоре. Тогда он навалился на нее плечом, поднатужился и сорвал с петель. Забежав в мельницу, Федот остановился, отпыхиваясь. Вслед за ним набились туда и все остальные, возбужденно переговариваясь, зябко подрагивая. Далеким и мирным пахнуло на Романа от всей этой веселой сумятицы и возни, напомнило шумные июльские грозы на сенокосе, невозвратную юность. Скоро град сменился бурным и холодным ливнем. Роман выглянул из мельницы, закричал страшным голосом:

– Чьи кони отвязались? Ловите, пока не убежали!

Выходить под ливень никому не хотелось. Разведчики столкнулись возле двери, пытаясь узнать уходивших к дальним кустам коней. Наконец Федот признал своего коня. Он выругался, схватил валявшийся на помостках мешок, накинул его на голову и побежал ловить коня. Поймав его, вернулся назад мокрый до последней нитки и спросил Лукашку Ивачева и Симона Колесникова:

– А вы чего рассиживаетесь? Ведь это ваши кони отвязались.

Лукашка и Симон кинулись вон из мельницы. Федот принялся хохотать во всю глотку.

– Ты это чего? – спросил Никита Клыков.

– Да ведь они зря поперли. Идти-то тебе с Данилкой надо, а я пожалел вас.

Зычный хохот заглушил шум ливня. Никита и Данилка хотели было бежать следом за Лукашкой и Симоном, но Роман сказал:

– Не ходите. Раз уж те пошли, то хоть и поругаются, а коней приведут. По-Федоткиному не сделают.

– Надо хоть огонь развести, обсушить их, когда вернутся, – сказал Никита и принялся разводить в очаге огонь из лежавшего у порога сухого хвороста.

Лукашка и Симон прискакали назад верхами. Оба принялись ругать Федота, который с папиросой в зубах уже сушился у костра.

– Чего уж теперь ругаться, раз маху дали, – сказал он им. – Давайте лучше сушитесь, а то ночью лазаря запоете.

…В полночь разведчики приблизились к поселку Березовскому. В нем не было ни одного огонька, но отчаянно тявкали собаки.

– Неужели нас зачуяли? – спросил Симон Романа.

– Не должны бы. Это они на кого-то в улицах лают.

Спешились за огородами в приречных кустах. В поселок отправились пять человек во главе с Федотом. Пошли они по огородам, чтобы не нарваться в проулках на семеновские заставы. Назад вернулись через полтора часа и сообщили: стоит в поселке много кавалерии, а в центре, у церкви, расположены две батареи полевых орудий. У одной выставлена большая охрана.

– Должно быть, это дежурные расчеты, – высказал свое предположение Федот, – так что настороже, сволочи, держатся. А хорошо бы у них эти пушки оттяпать, – мечтательно закончил Федот.

– Ну ладно, – помня наказ Журавлева не ввязываться в драку, прервал его Роман, – больше нам здесь делать нечего. Номера полков на обратном пути узнаем, – уверенно заявил Роман. – К утру нам надо до Кутомары добраться.

Выше Березовского дорога проходит по правому берегу Борзи, прижатая к самой речке отвесными скалами. Но дальше долина становится шире, и там в одном месте, недалеко от дороги, разросся дремучий колок. В середине колка есть небольшая полянка. На рассвете разведчики добрались до колка и расположились на полянке. Один взвод сразу же улегся спать, а другой залег на закрайке колка и стал наблюдать за дорогой. Утро было туманное и сырое. Долго разведчики зябли, кутались в дождевики и шинели. Но едва туман рассеялся, как стало сильно припекать солнце, и разморенные люди дремали, изредка переговариваясь. Федот лежал рядом с Романом и вслух продолжал мечтать о том, чтобы снова обзавестись пушками.

Около полудня на дороге появилась сотня казаков. Шла она без дозоров. Впереди спокойно ехал молодой подъесаул в низко надвинутой фуражке, в синих галифе с желтыми лампасами. Следом за ним ехали два хорунжих. Они весело разговаривали и курили. До Романа донесся обрывок разговора о каком-то банкете в офицерском клубе. Из услышанного он заключил, что сотня идет откуда-то с линии железной дороги.

Вдруг Федот возбужденно зашептал ему:

– Пришьем, Ромка, офицериков. Мы их на таком расстоянии сразу срежем.

– Не дури, не дури. Не за тем нас сюда послали.

Минуту спустя Федот негромко вскрикнул.

– Ты это чего? – спросил Роман.

– Петьку Кустова и Митьку Каргина узнал.

– Врешь?

– Ничего не вру. Смотри в седьмом ряду спереди. Оба рядышком едут, сволочи… Ну, видишь? Петька-то, гад, уже урядник!

– Видать-то вижу, а признать не могу.

– Да они это, ей-богу, они. Едут, сучьи дети, и не подозревают того, что мы их можем очень свободно ухлопать. Сметанники проклятые, куроеды…

– Ладно, молчи. В другой раз повстречаем, так спуску не дадим.

– А ведь мы раньше с Митькой большими друзьями были. Вместе у Елисея пшеницу из амбара воровали, – возбужденно шептал Федот. – Однажды мы за ночь четыре мешка отборной пшенички на вино да на конфеты умыли.

Когда сотня скрылась из виду, он пошел будить остальных разведчиков, чтобы рассказать им про Митьку с Петькой. Только разбудил Лукашку и принялся ему рассказывать, как от Романа прибежал посыльный с приказом всем идти в цепь. На дороге появилась густая колонна пехоты.

– А ведь это, ребята, японцы, – приглушенным шепотом оповестил всех Симон, ложась в цепь рядом с Романом и Федотом.

– Японцы!.. – передразнил его Федот. – Что они тебе, с неба упадут, что ли?

– А я тебе говорю – они. Вон и знамя ихнее.

Впереди колонны, сквозь пыль, показалось белое знамя с красным кругом.

– Это у них солнце на знамени намалевано, – припав к винтовке, твердил свое Симон, и под левым глазом его подергивался какой-то мускул.

Японцы, все как один низенького роста, были в мундирах цвета хаки с желтыми пуговицами и с красными поперечными погонами, в серых брезентовых гетрах. Шли они плотно сомкнутыми рядами, взбивая густую пыль. В каждом ряду было шесть человек, и все они походили друг на друга, как оловянные солдатики.

– Давайте угостим этих гадов, – не вытерпел обычно спокойный Симон и передернул затвор винтовки.

– Нельзя этого делать. Ты дурака не валяй.

– Да ведь сердце рвет. Ты подумай только, где они идут. Расходились тут на нашу голову. Никогда я не думал, что эти макаки будут расхаживаться там, где я хлеб сеял, сено косил, где каждая травинка мне родная. А они, как дома, разгулялись. Продал им Семенов Забайкалье, продал. И когда мы теперь изведем эту погань?

Ярость, сжигавшая Симона, передалась и другим. Роман видел, как трясся всем своим телом Никита Клыков, как грыз сухую ветку Федот, как дрожала на спуске винтовки рука Лукашки.

– Не кипятитесь, ребята, – сказал им Роман, – придет время и стрелять будем, рубить под корень. А сейчас наше дело в прятки играть, счет этой чертовой силе вести.

Следом за первой колонной, которая насчитывала восемьсот солдат, с интервалом в две-три версты прошла вторая, а за нею – горная батарея и минометы на грузовиках. Потом долго шли обозы. За обозами опять ехали казаки с крашеными пиками и какая-то дружина человек в триста, вооруженная наполовину берданками. Всего за день прошло по дороге два батальона японцев, полк семеновской пехоты и до двух полков кавалерии. Уже на закате прошел последний большой обоз, охраняемый японцами, в средине которого восьмерка дюжих грудастых лошадей везла полевое орудие с двумя зарядными ящиками.

– Дураки будем, если не оттяпаем это орудие, – сказал партизанам Федот. – Можно сказать, что нам его Бог посылает.

– Отбить его немудрено. А вот как ты его к своим доставишь, если впереди столько япошек и беляков? – спросил Роман.

– Доставлю. Жилы надорву, кровью харкать стану, а доставлю, – умоляюще глядя на Романа, говорил Федот.

Роман ничего ему не ответил и стал писать обстоятельное донесение Журавлеву. С донесением отправил трех человек, а с остальными, поддавшись общему настроению, решил потрепать обоз и отбить орудие.

Удержаться от этого он не мог. Слишком обидным и оскорбительным было это нашествие чужих солдат на родную землю. Короткими ногами в брезентовых гетрах попирали они ее, и казалось, содрогается она от гнева и отвращения. Через день, через два займут они Мунгаловский и одним своим присутствием там осквернят самое заветное и святое, что только есть у Романа и его товарищей. Эта мысль потрясла и ошеломила его. Он взглянул с болью на леса и сопки, на пашни и сенокосы и почувствовал свою безмерную вину перед ними.

По глухому лесу правобережья повел он своих шестьдесят бойцов обратно к Березовскому. Обогнув поселок, его маленький отряд оказался восточнее березовской поскотины, в густых придорожных кустах.

Солнце уже закатывалось, когда задержавшийся в поселке обоз двинулся дальше. Медленно вытягивался он из улицы на каменистый тракт, и, наблюдая за ним, дрожали бойцы от нетерпения, пробуя – легко ли вынимаются из ножен клинки, есть ли сила в руках.

– Чур, не дрейфить, – объезжая ряды, говорил Роман, – от меня не отставать, крошить япошек в капусту.

– Нас не сопрет.

– Постараемся, – отвечали бойцы строгими голосами. Пропустив обоз мимо себя, Роман выхватил клинок и дал поводья Пульке. С криком «ура» вырвались за ним на тракт бойцы и понеслись на обоз.

Казаки в голове обоза оглянулись и как по команде ударили нагайками по коням. Bсe до одного пустились они наутек. Растерявшиеся японцы кинулись вслед за ними, на бегу скидывая с себя ранцы, бросая винтовки. Лишь человек десять стреляли от подвод по разведчикам, трясясь от ужаса. Но били они словно с завязанными глазами. И только одного Никиту Клыкова нанесло на слепую пулю. Стрелявшего в Никиту наотмашь зарубил Роман, а остальных порубили, затоптали конями бойцы и понеслись за убегающими.

Впереди всех скакал теперь Федот и дико горланил:

– Даешь пушку!

Покинутая расчетом и ездовыми пушка завалилась одним колесом в придорожную канаву. Упряжка ее сбилась в кучу, храпела, рвала постромки. Федот спрыгнул с седла, начал усмирять и распутывать этот лошадиный клубок. К нему на помощь бросились Симон и Алексей Соколов, а все другие пролетели дальше.

Самые проворные из убегающих японцев успели ухватиться за стремена казаков и бежали чудовищными прыжками, не выпуская их из рук. Перепуганные казаки полосовали их нагайками, чтобы заставить бросить стремена. Остальные японцы, отчаянно работая локтями и часто-часто перебирая ногами, без оглядки улепетывали следом за ними, и никто не догадался свернуть с дороги, недалеко от которой был спасительный лес.

Бойцы настигали их и с матерщиной рубили. Пощадили только одного японца. Уж больно резво умел бегать этот японец. Роман и Лукашка догнали его только на восьмой версте от поселка. К тому времени они успели приостыть и решили этого диковинного солдата-бегунца показать самому Журавлеву.

Захваченный обоз оказался с патронами и снарядами. Это была удача, о которой партизанское командование давно мечтало. Но нелегко было доставить эту добычу Роману туда, где в ней так нуждались. С патронами дело обстояло лучше: бойцы набили ими переметные сумы, набили туго все патронташи и карманы и навьючили до десятка лошадей. Но не то было с Федотовой пушкой, которой он ни за что не хотел поступиться. Везти ее можно было только по лесам и сопкам, где зачастую нельзя было не только проехать, но и пройти.

Но Федот твердил одно:

– Без пушки я – никуда. Пока живой – не брошу ее, – и отчаянно крыл матюгами всех, кто пробовал отговаривать его.

Тогда Роман выделил ему на помощь пятнадцать самых сильных бойцов, а сам уехал с остальными вперед, увозя с собой двадцать тысяч патронов и убитого наповал Никиту Клыкова, похоронить которого решили на мунгаловском кладбище.

К вечеру на вторые сутки Роман был уже в расположении партизан. По его просьбе Журавлев отправил навстречу Федоту всю Золотую сотню. Под охраной этой сотни и явился со своей пушкой обратно Федот только на седьмой день.

На него и на бойцов страшно взглянуть. Они оборвались, как черти, отощали, обросли щетиной. И хотя они посмеивались над Федотом, но рады были не меньше его, что благополучно доставили эту чертову пушку.

Назавтра во всех полках был зачитан приказ Журавлева, в котором он объявлял благодарность Федоту Елизарьевичу Муратову и назначал его командиром орудия. Так восстановил себя Федот в правах начальника партизанской артиллерии и по этому случаю снова нацепил на свои сапоги серебряные шпоры и стал отращивать для солидности усы, которые росли прямо не по дням, а по часам. И чем больше они становились, тем важней и серьезней делался их хозяин, нашедший наконец свое призвание.

XXIII

К зиме все населенные пункты Восточного Забайкалья повидали у себя и красных и белых. Три конные партизанские дивизии, насчитывающие пятнадцать тысяч сабель, стремительно разгуливали по всему гигантскому треугольнику, образуемому Маньчжурской железнодорожной веткой и реками Аргунь и Шилка. Четырнадцать кадровых казачьих полков, многочисленные станичные дружины и Азиатская дивизия барона Унгерна гонялись за ними либо убегали от них в города, занятые крупными японскими гарнизонами. Борьба шла не на жизнь, а на смерть. Шахтеры, железнодорожники и приискатели, крестьяне и казачья беднота Забайкалья составляли ставшую грозной силой партизанскую армию. Воевали они преимущественно по ночам. В станицах и селах, на приисках и заимках ежедневно завязывались скоротечные схватки. Каждое утро где-нибудь выводили за поскотину и расстреливали то захваченных в одном белье офицеров, то связанных и предварительно избитых до полусмерти партизан.

Много свежих могил прибавилось в тот страшный год и на мунгаловском кладбище. Крепко спали там в братской могиле бывшие фронтовики и родственники партизан, выданные Сергеем Ильичем. А осенью привезли с Богдатского хребта Данилку Мирсанова и Назарку Размахнина, незадолго перед этим перешедших на сторону партизан и убитых в Богдатском бою. С первыми стужами смерть заглянула и в козулинский дом. Однажды утром вступил в поселок один из полков Азиатской дивизии. Тотчас же зашныряли по всем дворам и конюшням дюжие казачьи урядники в поисках лошадей под полковой обоз. Старик Козулин как раз собирался ехать за водой и запрягал в обледенелые сани с бочкой гнедую мохноногую кобылу, когда в ограду явился урядник в барсучьей папахе с нагайкой в руке. Он оглядел кобылу со всех сторон, ощупал поочередно все ее ноги и, подойдя к бочке, спихнул ее с саней. Старик уже понял, к чему все это клонится, и стоял, тяжело вздыхая. Урядник высморкался ему на валенок и весело произнес:

– Ну, папаша, надевай доху потеплее и сейчас же кати на площадь. Повезешь снаряды.

– А куда повезу-то? Ежели далеко, так на такой кляче не довезу. На дороге она сдохнет.

– Куда поедешь – знать тебе не полагается. А в общем, недалеко. Завтра к вечеру домой вернешься.

– Сдохли бы вы с этими снарядами, – проворчал старик и пошел собираться.

Обоз выступил из поселка только вечером и ехал всю ночь по Уровскому тракту на север. На рассвете прибыл он в деревню Гагарскую. За ночь старик Козулин так намерзся, что, сдав снаряды, заехал к знакомому мужику, напился у него горячего земляничного чаю и полез на печку. Он понимал, что раз его освободили, то нужно скорее уезжать домой, но чувствовал себя настолько худо, что весь день и всю ночь не слезал с печи. Его то знобило, то кидало в жар.

А на рассвете началась со всех сторон стрельба. Это напали на унгерновский полк партизаны. Хозяин со своей семьей полез в подполье. Но у старика не было сил сойти с печки. Так и пролежал он там весь бой, крестясь и дрожа от страха.

На солнцевсходе стрельба утихла, и в избу полезли с надворья партизаны в косматых папахах, в козлиных и собачьих дохах. Они наполнили избу холодом, громким оживленным говором и смехом. Радостно возбужденные после удачного боя, они добродушно посмеивались над вылезшим из подполья хозяином и просили хозяйку пожарче топить печь, поскорее поить их чаем. Старик лежал и трясся всем телом, боясь, что партизаны увидят его и станут допытываться, кто он и откуда. И в это время услыхал, как один из партизан спросил у хозяина:

– Это у тебя, Николай, что за гнедуха во дворе стоит? Однако, она мунгаловская?

– Мунгаловская и есть. Это дедушки Козулина гнедуха, – ответил хозяин.

«Ну, пропал», – решил старик и притаился ни жив ни мертв, а партизан продолжал спрашивать:

– Где же у тебя дед-то спасается?

– Да вон он на печке лежит. Нездоровится ему шибко.

Тотчас же ситцевый полог, закрывавший печку, отдернулся, и старик увидел молодое, нарумяненное морозом лицо с черными усиками. Он пригляделся и узнал Романа Улыбина. Роман приветливо поздоровался с ним, назвав его по имени и отчеству.

– Здравствуй, милый, здравствуй, – обрадовался старик. – Слава Богу, что ты на меня наткнулся. А то ведь нарвись я на другого, так меня живо без кобылы оставят. А мне пешком теперь до дому ни за что не добраться.

– Ну, как там у нас дома живут? – спросил Роман. Ему не терпелось узнать о Дашутке, с которой так сухо и мало разговаривал он при их встрече во время весеннего пребывания партизан в Орловской. Но прямо спросить о ней он стеснялся.

– Известно как. Одними подводами всех замучили. Никакой жизни не стало. У нас Дарья и та опять раз в обоз ездила.

– А как она, здорова?

– Здоровехонька. Что ей поделается, молодой-то!

– А где Епифан? Все в дружинниках обретается?

– Там, милый, там. Не рад он этой своей службе, да ничего сделать нельзя. Силой заставляют служить. Говорил я ему, чтобы к вам подавался, – решил приврать старик, – да боится, что вы зарубите его.

– Если по доброй воле перейдет, ничего ему не сделаем. Только пусть поторопится, а то поздно будет.

– Ладно, ладно… Скажу я ему, если живым до дому доберусь.

Поговорив со стариком и узнав, что он совсем больной, Роман сходил и привел к нему партизанского фельдшера. Фельдшер выслушал старика, дал ему два каких-то порошка, велел принять их оба сразу и потом хорошо пропотеть. Хозяйке же фельдшер приказал поить больного малиновым отваром, а на ночь поставить ему горчичники.

На другой день старик почувствовал себя настолько сносно, что решил ехать домой. Вместе с партизанским разъездом доехал он до мунгаловских заимок и оттуда благополучно добрался до дому. Выбежавшей встретить его Дашутке он первым делом рассказал о встрече с Романом и о том, как хорошо Роман отнесся к нему.

– О тебе два раза спросил. Кланяться велел. А меня, можно сказать, от смерти спас. Главного партизанского дохтура заставил лечить меня, – похвастался старик.

Дашутку взволновало это и сделало счастливой как никогда в жизни.

XXIV

Ночью старику опять стало плохо, и утром он уже не мог подняться с кровати. С каждым днем ему становилось все хуже и хуже. Аграфене и Дашутке стало ясно, что он уже не жилец на белом свете.

Умер он на пятый день, в студеный и ясный полдень.

Когда он был при последнем издыхании, взвод приехавших из Орловской семеновцев на окраине, у поскотины, завязал перестрелку с партизанским разъездом, пришедшим со стороны Урова. Аграфена, Дашутка и Верка, бросив старика одного, спрятались в подполье. Когда они вылезли оттуда, он был уже мертв. Они все в голос запричитали не от горя, а больше потому, что этого требовал обычай.

Наплакавшись, Аграфена и Дашутка пошли по соседям сзывать старух, чтобы обмыть и обрядить покойника, и девок – копать для него могилу.

Дашутка вернулась назад с Агапкой Лопатиной и Ольгой Мунгаловой. В это время под сараем у Козулиных уже копошился однополчанин покойного, старик Каргин. Он доставал лежавшие на балках под крышей сухие лиственничные доски на гроб. В кухне старухи с засученными рукавами, тихо двигаясь и чинно переговариваясь, обмывали на лавке своего ровесника и вспоминали, каким молодчагой и ухарем был он в молодости.

Дашутка и ее подруги оделись потеплее и вышли в ограду. Старик Каргин, сняв с себя полушубок и оставшись в одной синей телогрейке, обстругивал на верстаке пахучие доски. Дашутка стала запрягать в сани гнедуху, а Агапка с Ольгой накладывали на них сухие черноберезовые дрова. Поверх дров уложили они две лопаты, лом и кайлу.

На кладбище приехали, когда короткий день клонился к вечеру. Земля сильно промерзла от сорокаградусных морозов. С большим трудом врылись в нее подруги на каких-нибудь пол-аршина и совершенно выбились из сил.

– Придется оттаивать, а то ничего у нас не получится, – сказала Дашутка, бросив из рук тяжелый лом, со звоном упавший на мерзлые комья выброшенной из могилы глины.

Дрова сложили в могилу, подожгли их, когда они разгорелись как следует, подруги поехали домой. В тот вечер, прибираясь во дворах и оградах, видели мунгаловцы на фоне угрюмого неба над кладбищенской сопкой багровое зарево от пожога. Это зарево будило в них тревожные и горькие мысли об отцах и братьях, в лютой злобе гонявшихся друг за другом среди белых сопок, в тайге, в степях.

На другой день оттаявшая за ночь земля легко поддалась усилиям Дашутки и Ольги. Они работали одними лопатами, и к полудню могила была готова.

Из мужчин на похороны пришел все тот же старик Каргин. По его команде девки уложили покойника в гроб и вынесли из дому. У крыльца гроб поставили на сани. Дашутка взяла в руки вожжи, прикрикнула на гнедуху, и та медленно тронулась с места. Заскрипели сани, заголосили старухи, и похоронная процессия двинулась из ворот на улицу. Шли за санями десятка три старух, баб и девок, закутанных в шали и полушалки.

В тот самый день из станицы Орловской выехал на Мунгаловский большой семеновский разъезд. Разъездом командовал Каргин. В заиндевелой косматой папахе, с карабином за плечами и биноклем на груди ехал он впереди одетых в шубы и дохи дружинников. За поскотиной он выслал вперед дозор из трех человек. Когда дозор оказался примерно на полверсты впереди, разъезд двинулся следом за ним. Шли попеременно то шагом, то на рысях. В долине Драгоценки дымились наледи, и видимость была плохая. Каргин приказал дружинникам держать винтовки наизготовку, опасаясь засад в придорожных кустах и оврагах.

Никого не встретив, вскоре после полудня разъезд благополучно добрался до сопки-коврижки, под которой стояла козулинская мельница. Первыми на крутую сопку вскарабкались, поскидав с себя дохи, дозорные. С гребня сопки они увидели поселок и белые столбы дыма над ним, а на дороге к кладбищу – похоронную процессию. Они приняли ее за колонну партизан. Моментально один из дозорных скатился сажени на две с гребня и закричал спешивавшимся дружинникам:

– Давайте, ребята, скорее сюда! Из Мунгаловского партизаны уходят. Обстрелять их надо.

Дружинники вперегонки полезли на скользкую сопку. Каргин оступился и съехал примерно с половины сопки обратно к коноводам. Дружинники, не дожидаясь его, стали залпами бить по процессии.

…Дашутка шла рядом с санями и понукала с трудом одолевавшую крутой подъем гнедуху, когда немного впереди нее и правее пули начали срывать снег с дугообразного гребня придорожного сугроба. Потом она услыхала глухие звуки выстрелов. Тотчас же эти звуки потонули в истошном вопле баб и старух, ринувшихся кто куда. Дашутка бросила вожжи и упала в придорожный забитый снегом ров. Гнедуха круто повернула назад. На повороте сани накренились, гроб свалился с саней, и покойник выпал из него. Гнедуха по снежной долине неслась стремглав под гору, высоко вскидывая ноги. Следом за ней бежали врассыпную самые проворные бабы и девки.

Когда Каргин наконец очутился на сопке, дружинники уже расстреляли по обойме патронов. Вскинув к глазам бинокль, он увидел не партизан, а самые обыкновенные похороны. С краской стыда на лице закричал он злым, простуженным голосом:

– Прекратить стрельбу! Вы ведь баб за красных приняли. Что, глаза у вас повылазили? Там кого?то хоронить везли. Опозорились теперь мы. В поселок хоть глаза не кажи.

Дружинники перестали стрелять и начали виновато чесать в затылках. Каргин напустился на парня, который первый принял похороны за красных:

– Ты что, Мирошка, окосел с перепоя? Из-за тебя нам теперь прохода не дадут, затюкают так, что жизни не рады будем. Ведь мы, чего доброго, ухлопали там какую-нибудь божью старушку. Я тебе за это приварю пять нарядов вне очереди.

В это время со стороны Урова подошел к Мунгаловскому большой партизанский отряд Романа Улыбина. Партизаны, так же как и дружинники, залегли на сопке и видели оттуда, как белые обстреливали похороны.

– Вот сволочи! – ругались партизаны. – От страха и злобы уже с бабами воюют.

Роман приказал обстрелять дружинников. Попав под пули партизан, дружинники ускакали на Орловскую.

Тогда Роман поднялся на ноги, крикнул коноводам:

– Давайте с конями на южный склон, да поживее. В поселок поедем. За мной! – скомандовал он партизанам и бегом бросился по склону сопки.

Через несколько минут прискакали туда и коноводы. Партизаны сели на коней и наметом понеслись к поселку.

Когда Дашутка поняла, что больше не стреляют, она вылезла из канавы и, заливаясь слезами, подошла к покойнику. К ней подбежала Агапка. Вдвоем они уложили его в гроб, накрыли крышкой и, не переставая плакать, пошли в поселок. Увидев скачущих навстречу им партизан, Дашутка сказала:

– Ох, и наругаю же я их, если они знакомыми окажутся. Я им, бессовестным рожам, такого наговорю, что вовек не забудут. С бабами воевать вздумали…

Роман еще издали узнал Дашутку по красному полушалку с кистями. Узнала и она его.

– А ведь это, девка, Роман! – обрадовалась она. – Вот уж мы ему зададим жару.

Дашутка вытерла глаза рукавицей, торопливо поправила полушалок на голове и принялась грозить кулаком подъезжающему Роману.

– Вы что, с бабами вздумали воевать? С пьяных глаз, что ли?

– Это не мы с вами воевали, это дружинники отличились. Разве вы не видели, откуда в вас стреляли?

– Есть когда тут разглядывать.

– А кого это вы хороните?

– Да дедушку нашего. Наделали вы с вашей войной нам беды. Ведь он у нас из гроба вывалился. Мы его так на дороге и бросили. Ума не приложу, как мы теперь и похороним его сегодня. Солнце-то вот-вот закатится.

– А белые в поселке есть?

– Вчера приезжали, а сегодня не были.

– Ну, тогда мы поможем вам деда похоронить. Старик он у вас хороший был. Папаша-то твой не в него, – сказал Роман и приказал пяти партизанам ехать в поселок, пяти – на сопку, за кладбище, в дозор, а с остальными решил похоронить деда честь по чести.

Подъехав к гробу, партизаны спешились, подняли его на плечи и медленно двинулись в гору. Дашутка, Агапка и еще несколько девок шли за ними. Один из партизан, стараясь поудобнее подпереть гроб угловатым плечом, пошутил:

– Ехали, как говорится, на бал, а попали на похороны. Как бы только с этими похоронами мы сами покойниками не сделались.

– Ты эти свои дурацкие шуточки брось, – напустился на него Роман. – Надо совесть иметь.

На кладбище Роман сказал:

– Был этот дед в свое время неплохой вояка. Проводим его в могилу салютом.

И, опуская гроб в могилу, партизаны дали залп из винтовок. Похоронив чин чином старика, они вернулись в поселок. Аграфена Козулина встретила их на улице и обратилась к Роману:

– Раз схоронили вы дедушку, то заезжайте к нам помянуть его.

– Заедем? – спросил Роман у своих.

– Заедем, – согласно отозвались они, – хоть погреемся с дороги.

– Ну, хорошо, только ненадолго, – сказал Роман и завернул в козулинские ворота, не испытав при этом ни одного из тех чувств, с которыми глядел, бывало, в прежнее время и на эти ворота, и на дом с цветами на подоконниках.

Дашутка все время, пока Роман был у них, искала удобного случая поговорить с ним наедине. О многом хотелось его порасспрашивать, много порассказать. После того как сожгли семеновцы улыбинскую усадьбу, а мать и братишка Романа уехали к своим родственникам в Чалбутинскую, боялась Дашутка, что после войны Роман не вернется в Мунгаловский. Но поговорить по душам им так и не пришлось.

Когда Роман, поблагодарив ее мать за угощение, садился на коня, Дашутка, махнув рукой на людей, подошла к нему, спросила:

– Долго еще воевать-то будете? Так ведь и состаритесь на войне.

– Сколько придется, столько и будем. Ну, до свидания, – подал он Дашутке руку и шепнул, таясь от других: – Ты жди меня. Как-нибудь на днях я еще приеду. Тогда поговорим.

Но встретиться им больше не пришлось. На следующий день полк Романа был переброшен под Сретенск, где партизан теснили японские части.

…Обстрел дружинниками похоронной процессии наделал много шуму. Узнав об этом, партизаны вдоволь позлорадствовали над конфузом своих противников. Каргин решил оправдаться и донес по начальству, что в похоронную процессию стреляли не дружинники, а партизаны.

Через неделю в одной из белогвардейских газет была напечатана целая статья о том, что партизаны обстреливают мирное население, и в пример приводилась мунгаловская история, во время которой якобы перебили партизаны чуть не сотню стариков и старух.

– Вот это расписали! – дивились дружинники. – Из мухи слона сделали. – И спрашивали со смешком Каргина: – И когда это ты так ловко врать научился?

А ему и без этих насмешек было не по себе. Несусветная ложь белогвардейской газеты буквально ошеломила его. Стало ему совершенно очевидно, что нечем больше семеновцам агитировать против партизан, если решились они на эту дикую клевету.

XXV

После весенних и летних боев с партизанами орловская станичная дружина прослыла одной из самых боеспособных семеновских частей. Среди разношерстного атаманского воинства, либо наемного, либо насильно мобилизованного, была дружина редким исключением. Больше чем наполовину состояла она из богатых казаков. Спаянные ненавистью к партизанам, угрожавшим их жизненному благополучию, дрались эти люди с неизменным ожесточением и упорством. Где уговорами, а где и принуждением вели они за собой и менее справную часть казачества.

Командир дружины Каргин хотя богатством и не славился, но слыл за расчетливого и смелого человека. Способными людьми были все сотенные и взводные командиры дружины. Первую сотню, где был взвод Шароглазовых и взвод Тонких, водил байкинский вахмистр Дорофей Золотухин, рыжебородый, неразговорчивый старовер, храбрец, боявшийся на этом свете одного лишь табачного дыма. Вторая сотня ходила под началом старшего урядника Филиппа Масюкова, и в ней тоже редкий казак не доводился другому кумом или сватом. Уровский медвежатник Андрон Ладушкин, черный и хитрый, как ворон, командовал третьей сотней, казаки-таежники из которой не тратили зря ни одного патрона.

Озлобленные стойкостью орловцев партизаны не стали брать их в плен. Этот факт умело использовали заправилы дружины для спайки своих рядов. Но к концу девятнадцатого года и в дружине начался тот разброд и развал, которыми были охвачены все без исключения русские части Семенова. Дружинники храбро дрались до тех пор, пока верили в свою победу. Но как только была утрачена эта вера, началось разложение.

Пока Каргин верил в победу, он не задумывался над тем – правильно ли ведут себя семеновские части, занимаясь расстрелами и порками сочувствующего красным населения. Дружинники из богачей вели себя не хуже отпетых карателей. Они пороли стариков и баб в крестьянских деревнях, тащили все, что плохо лежало, в двух деревнях сожгли четыре дома видных партизан. И Каргин, дороживший своим положением командира дружины, не пытался удержать их от этого, хотя дружинники из казаков победнее не раз высказывали ему свое возмущение поступками богачей.

Когда же Каргин понял, что дело идет к концу, он круто переменился. Командиров сотен и взводов, которые любили пороть и грабить, стал он строго призывать к порядку. Дорофею Золотухину, самому отпетому и неуемному из своих сотников, он пригрозил, что расправится с ним и со всеми его помощниками, если не прекратят они безобразного отношения к мирным жителям. В этом он опирался на сочувствие большинства своих дружинников.

Генерал Мациевский, командовавший семеновскими войсками в Восточном Забайкалье, вскоре после Богдатского боя прислал Каргину распоряжение отправиться с дружиной в поселок Зеренский и сжечь в нем все дома ушедших в партизаны.

Выполнить его распоряжение Каргин наотрез отказался и был отстранен от командования дружиной.

На следующий день он сдал дружину есаулу Соломонову, отряд которого был влит в дружину и стал ее четвертой сотней. Присоединение к дружине соломоновских карателей вызвало среди доброй половины дружинников глухой ропот. Скоро этот ропот вылился в открытое неповиновение новому командиру. Дружинники из сотни Андрона Ладушкина наотрез отказались выполнить приказ о расстреле арестованных Соломоновым стариков, чьи сыновья ходили в партизанах. Тогда Соломонов приказал харачинам схватить десять человек наиболее упрямых дружинников и наказать их страшной поркой. В ту же ночь поровшие дружинников харачины были заколоты кинжалами, а в квартиру Соломонова кинута бутылочная граната. От взрыва ее пострадал хозяин квартиры. Утром Соломонов покинул дружину вместе со своими наемниками и больше не возвращался в нее. Командовать дружиной стал Филипп Масюков – урядник из Орловской.

Через неделю дружина вернулась на стоянку в Орловскую. Там все дружинники старше сорокалетнего возраста были уволены в отпуск. Уехал в отпуск и Каргин.

В Мунгаловском стоял только что пришедший из Сретенска Четвертый казачий полк. Штаб полка разместился в каргинском доме. Каргин узнал об этом по желтому знамени, развевавшемуся над воротами его ограды. «Выходит, и дома спокойно не поживешь», – подумал он с раздражением, въезжая в раскрытые настежь ворота.

В ограде стояли у заборов и коновязей расседланные кони с надетыми на морды торбами, прохаживался дневальный в белой папахе и в крытом защитного цвета материей японском полушубке. Каргина он встретил сердитым окриком:

– Кто ты такой, что прешь прямо в ограду?

– Я хозяин этого дома.

– Ну раз хозяин, тогда можно. А закурить у вас, хозяин, не будет?

– Не курю, браток.

– Жаль, – сказал дневальный и отвернулся от него со скучающим видом.

Каргин расседлал коня, пошел в дом. В прихожей жарко топилась плита. На плите жарилось в большой чугунной кастрюле мясо. От него приятно пахло лавровым листом и луком. На деревянной кровати лежали внавалку шинели и полушубки, во всех углах стояли винтовки с ложами, выкрашенными блестящей светло-коричневой краской. У окна за столом дремали дежурные ординарцы, все чубатые и розовощекие, как на подбор. Дверь в горницу была полуоткрыта. Оттуда пахло душистым дымом папирос, доносился негромкий, сдержанный говор. Заглянув мимоходом в горницу, Каргин прошел тихонько на кухню, где ютилась его семья. Там стоял на столе кипящий самовар, вокруг которого сидели остальные ординарцы и пили чай с японскими галетами и мороженой колбасой. Каргин поздоровался с ними, расцеловал кинувшихся к нему ребятишек.

– Ну, а вы чего приуныли? – спросил он потом горюнившихся на лавке в кухне Серафиму и Соломониду.

– Не с чего веселыми-то быть, – ответила ему Соломонида. – Мы теперь только и знаем, что еду готовим да самовары кипятим для постояльцев. Ни днем, ни ночью покоя нет.

Вечером, когда Каргин сидел с ребятишками на кровати, на кухню зашел командир полка, войсковой старшина Фомин, худощавый, высокого роста мужчина с запавшими щеками, с большими залысинами на лбу. От залысины лоб его казался узким и непомерно высоким. Каргин вскочил на ноги.

– Сидите, сидите, хозяин, – махнул рукой Фомин и улыбнулся какой-то усталой, располагающей к себе улыбкой. – Простите за беспокойство. Я зашел познакомиться с вами, потолковать, – и он запросто протянул Каргину узкую длиннопалую руку.

Присев на подставленный Каргиным стул, Фомин спросил:

– Давно воюете с партизанами?

– С самой весны. Почти все время в боях были.

– Вы что ж, командир дружины?

– Был полгода командиром, а теперь сменен. В дружине, как никак, три сотни, и в каждой сотне сто пятьдесят человек, а я только старший урядник. Военного образования не имею. Вот и отставили, – не открывая истинной причины своего ухода из командиров, ответил Каргин.

– Но я слышал еще в Чите, что ваша дружина одна из лучших наших частей! Значит, уж не такой вы плохой командир, как рисуете. Думаю, у вас есть чему поучиться и нам, старшим офицерам. Вот я и хочу спросить вас, чем вы объясните неуспех всех наших попыток уничтожить партизан? Мне, новому человеку на этом фронте, интересно знать, в чем тут дело.

– Причин тут много, ваше благородие.

– Ну, а все-таки…

Каргин изучающе посмотрел на Фомина, желая узнать, насколько можно быть с ним откровенным. Фомин понял это и улыбнулся:

– Не бойтесь, хозяин, меня. Заверяю вас честным словом, что сказанное останется между нами.

«Э, будь что будет», – решил Каргин, давно искавший человека, перед которым мог бы излить свою душу, и начал говорить:

– Больно уж неустойчивы наши части, ваше благородие. Воюют они, за малым исключением, так, как работает на своего хозяина нерадивый батрак. Без души воюют, без интереса. Если партизаны отступают, они преследуют их на почетном расстоянии. Если же партизаны насядут на них – убегают сломя голову. От какой-нибудь сотни, вооруженной дробовиками, удирает целый полк, от полка – бригада. Скажу без хвастовства: если бы воевали все, как наша дружина, был бы кое-какой успех. Но и то относительный. Красные сильны и делаются сильнее с каждым днем. Ломаю я над всем этим голову, крепко ломаю…

– И какой же сделали вывод?

– Такой, что хочется иногда на все плюнуть и уехать на китайскую сторону.

В тот вечер Каргин не успел высказаться до конца. С надворья вернулись ординарцы, и Фомин, прекратив разговор, попрощался и ушел к себе. На другой день он позвал Каргина в горницу, угостил коньяком и возобновил прерванную беседу.

Каргин успел к тому времени поговорить о нем с ординарцами. Ординарцы, каждый по-своему, хвалили Фомина. Двое из них были его одностаничниками и знали всю его родословную. Приехав домой после тяжелого ранения на турецком фронте, занимался он сельским хозяйством. Жил небогато. На службу к Семенову попал по мобилизации. Из всего услышанного Каргин заключил, что опасаться Фомина нечего. Очертя голову высказал он ему давно наболевшее.

Фомин горько рассмеялся. Нервно закурил папиросу и тут же потушил ее, сунул в цветник. Пройдясь по комнате, заговорил все тем же усталым голосом:

– Да, трудно закрывать глаза на все происходящее. Я хорошо понимаю вас, Каргин. Вы спрашиваете: неужели мы не можем поступать более благоразумно? Боюсь, что нет. Таковы законы борьбы. Наша трагедия в том, что мы враги подавляющей массы своего народа. Мы защищаем свои бывшие права и привилегии. А кровные интересы народа требуют, чтобы мы были лишены всего этого раз навсегда. Таково положение вещей.

– И чем же все это может кончиться? – внутренне холодея, спросил Каргин.

– Если японцы наводнят своими войсками все Забайкалье и Дальний Восток, тогда мы удержимся. Иначе в самом скором времени наступит развязка.

– Но ведь с японцами связываться тоже опасно. Они живо Забайкалье к рукам приберут.

– В том-то и дело, Каргин. Боюсь, что это будет так. Закрывать глаза здесь не приходится.

– Что же тут можно сделать?

– Трудно придумать. Скорее всего, пока не поздно, надо просто выходить из игры. Возможность для этого есть – граница ведь рядом.

Через три дня Четвертый полк ушел на Уров. Фомин дружески распрощался с Каргиным. А через неделю крупные партизанские силы окружили ночью полк в поселке Кунгурово и наголову разбили его. Фомин вырвался из окружения только с одной сотней. В Нерчинском Заводе он был арестован белым командованием, и ему грозил расстрел. Но он сумел с чьей-то помощью бежать из-под ареста и уйти на китайскую сторону.

XXVI

Разбив Четвертый полк, партизаны вновь заняли поселки Орловской станицы – Ильдикан и Козулино. Оттуда разъезды их стали ежедневно наведываться в Мунгаловский. Мунгаловские дружинники бежали в Орловскую. Только Каргин не захотел присоединиться к своим. Он ухитрялся жить дома. Спал он не раздеваясь и своего коня все время держал оседланным. Партизаны обычно появлялись по обогреву. Долго Каргин благополучно уходил от них. Расположившись где-нибудь на сопке, дожидался он ухода партизан и снова возвращался домой. Все родные и соседи уговаривали его бросить эту игру со смертью и уехать. Но он не хотел об этом и слышать.

В один из воскресных дней партизаны пожаловали гораздо раньше. Каргин только что встал и завтракал на кухне, когда большой партизанский разъезд въехал в Царскую улицу. Впереди разъезда с карабином наизготовку ехал бывший председатель Орловского совдепа Пантелей Кушаверов. Был одет Кушаверов в меховую офицерскую куртку, крытую синим сукном и отороченную сизой мерлушкой. На голове его была барсучья папаха, на ногах – пестрые оленьи унты. Концы алого башлыка развевались у него за спиной. Следом за ним ехали решившие побывать дома Лукашка Ивачев, Симон Колесников и Прокоп Носков.

О появлении партизан Каргину сообщила насмерть перепуганная Соломонида. Каргин выскочил из-за стола, оделся и выбежал в ограду. Оседланный конь его, тот самый, которого добыл он на Даурском фронте, стоял под сараем и ел овес из деревянной колоды. Он подтянул седельные подпруги, взнуздал коня и стал выводить его из-под сарая. В это время Кушаверов был уже напротив его дома, но Каргин не заметил его, пока не сел на коня. Увидели они друг друга почти одновременно. Кушаверов скинул на руку карабин и закричал:

– Стой! Попался, гад…

Каргин пригнулся, отчаянно гикнул на коня и прямо через забор перемахнул во дворы. Кушаверовская пуля сорвала с его головы папаху. Вздыбив коня, он яростно погрозил Кушаверову кулаком. Но, видя, что тот торопливо передергивает затвор карабина, метнулся за баню. Изготовив винтовку, осторожно выдвинулся из-за угла бани. Сразу три пули сорвали иней с бревен над самой его головой. Это выстрелили Лукашка, Симон и Кушаверов. Каргин прицелился было в Симона, но потом взял и выстрелил в Кушаверова. Тот выронил из рук карабин и медленно повалился на шею коня. А Каргин через предусмотрительно открытые задние ворота махнул на гумно, с гумна – в огород и оттуда – на заполье. Лукашка, Симон и Прокоп кинулись преследовать его. Гнались они за ним до самого кладбища.

У кладбища Каргин спешился и залег, бросив коня с закинутыми на луку поводьями. Партизаны остановились. Дело принимало дурной оборот. Каргин наверняка мог перебить их из своего укрытия, но он не захотел стрелять. Он только крикнул им:

– Поворачивайте назад, если жизнь не надоела!

– Сдавался бы лучше, Елисей, – предложил ему миролюбиво Прокоп. – Все равно сколько ни побегаешь, а попадешься. Давай уж лучше подобру. Бери с меня пример.

– Пошел ты к черту, сума переметная! Сам еще покаешься, что переметнулся. Так что не агитируй, а уметывай подобру-поздорову. А я был казаком и казаком помру.

– Ну и катись тогда к такой матери, – разобиделся Прокоп. – Сдыхай со своим гонором или к китайцам подавайся. Больше упрашивать не будем.

– А я не нуждаюсь. Уезжайте, или стрелять буду.

– Уедем от греха, ребята. С ним шутки плохие, – сказал Лукашка своим товарищам, и они шагом поехали прочь.

Когда отъехали, Лукашка, досадуя на себя и на Прокопа с Симоном, сказал:

– Жалко, что у нас так получилось. Следовало его хлопнуть. Старорежимец он до мозга и костей.

– Моли Бога, что он тебя не хлопнул, – усмехнулся Прокоп, – болтается как дерьмо в проруби, а отчаянный, холера.

– Засаду надо устроить, – не слушая его, горячился Лукашка. – Такого гада следовало еще в восемнадцатом году хлопнуть. А теперь из-за него вон какого человека решились. Ведь гляди, так и не выживет Кушаверов-то.

XXVII

Ранив Кушаверова у ворот своей усадьбы, Каргин был вынужден снова вернуться в дружину. Он принял мунгаловскую сотню и, пока дружина стояла в Орловском, беспробудно пьянствовал в компании с Андроном Ладушкиным и Епифаном Козулиным, которые прислушивались к его словам.

В январе партизаны перешли в наступление.

В ночном бою они крепко потрепали дружину и заставили убраться в Нерчинский Завод, превращенный японцами в настоящую крепость. На всех окружавших город горах постоянно находились у них крупные заставы с пулеметами, жившие в построенных наспех избушках. Построить эти приземистые избушки стоило им большого труда. Каждое бревно японцы втаскивали туда на своих плечах, медленно карабкаясь по крутым обледенелым склонам. Немало солдат было изувечено при этих работах. Но когда избушки были поставлены, японцам стали не так страшны пятидесятиградусные морозы на засыпанных снегом горах. Закутанные в меха неповоротливые солдаты больше не замерзали на постах и реже обмораживались.

В трескучий предутренний мороз заиндевелые с головы до ног орловцы подходили к городу. На Воздвиженском хребте остановила их японская застава. Командовавший заставой офицер приказал им через переводчика спешиться. Солдаты принялись проверять погоны на плечах дружинников. Они считали настоящими семеновцами только тех, у кого погоны были накрепко пришиты, а не приколоты на булавки. Партизаны-разведчики, часто наряжавшиеся в белогвардейскую форму, научили их этому. Возмущенные унизительной процедурой, дружинники принялись было протестовать, но наведенные на дорогу пулеметы сделали их сговорчивыми.

Японец с заиндевелым шарфом на лице и с рукавицами на веревочках подошел к Каргину и стал ощупывать его плечи. Убедившись, что погоны накрепко пришиты, японец весело оскалился:

– Хоросо… Больсевики тебе нет.

– Ух ты, макака поганая!.. – обложил японца по матушке Каргин, чувствуя желание ткнуть его в зубы.

А рядом Андрон Ладушкин с обманчиво ласковым выражением говорил другому японцу:

– Эх ты, тварюга! Будь моя воля, я бы тебя сейчас как цыпленка задушил.

После долгой задержки на заставе дружина стала спускаться с хребта к окутанному морозным туманом городу. Ни одного огонька не было видно в нем в эту глухую пору. Крепко продрогшие за ночь дружинники ругали на чем свет стоит «союзничков». Андрон Ладушкин, как и Каргин, имевший за русско-японскую войну три Георгиевских креста, сказал:

– Завтра же пропью к такой матери мои кресты.

– Что это на тебя вдруг нашло? – поинтересовался Каргин.

– Да ведь как же не пропить-то! Узнают макаки, за что награжден я, так еще разобидятся, сказнить меня прикажут. – И Андрон рассмеялся.

На въезде в Большую улицу снова раздался резкий гортанный голос:

– Стойра!.. Сытрррять буду!

Дружинники остановились. По обе стороны улицы был перед ними высокий снежный завал, над которым виднелись шапки японцев. Офицер с электрическим фонариком в руках подошел к командиру дружины. После долгих и придирчивых расспросов дружинники наконец очутились в городе.

Под постой отвели им Новую улицу по соседству с Восьмым казачьим полком.

Назавтра Каргин встретил своего старого знакомого, сотника Кибирева. Он все еще служил старшим адъютантом у атамана отдела, генерал-майора Гладышева. Поговорив с Каргиным, он пригласил его к себе на пельмени.

Вечером за пельменями, пока не подвыпили, разговор у них клеился плохо. Мешали этому гости, которым Кибирев, очевидно, не совсем доверял. Но когда гости ушли, Кибирев налил себе и Каргину по стакану водки и сказал вполголоса:

– Ну, теперь давай разговаривать, Елисей Петрович. Я ведь знаю, за что тебя разжаловали из командиров дружины. Дал нам Бог такую власть, что пропади она пропадом. Раньше я вот этими штучками гордился, – похлопал себя Кибирев по погонам. – Не дешево они мне дались, а теперь они жгут мои плечи. Когда-то за них уважали, а сейчас презирают. В песнях поется, что прежде палачи щеголяли в красных рубахах, а теперь их узнают по золотым погонам.

– Но ведь не все же офицеры подлецы, – возразил Каргин, пораженный откровенностью Кибирева.

– Конечно, нет. Но таких очень мало и с каждым днем становится все меньше. Одни уходят сами, других убирают. Так обходятся со всеми честными людьми из нашего брата, а о простом народе и говорить нечего. Порют и расстреливают у нас в Заводе за всякий пустяк. Каждую ночь кого-нибудь да выводят в расход. Заводские собаки питаются теперь человечиной. Ведь трупы расстрелянных подбирать и хоронить запрещено. От всех этих ужасов иногда хочется просто пустить себе пулю в лоб.

– А что же думает атаман Семенов?

Кибирев выпил налитый стакан водки, встал и, прикрыв поплотнее двери, уселся рядом с Каргиным.

– Так ты спрашиваешь, что думает атаман? Он думает об одном – как можно дольше побыть у власти. Я, грешный, полагал когда-то, что это крупная личность. Но это просто недоучка, карьерист и мерзавец, каких еще свет не видывал. Ты знаешь караульских богачей-скотоводов, у которых глаза не видят дальше носа? Они считают, что мир создан для них одних. Так вот, Семенов сын одного из таких живоглотов. Чтобы удержаться у власти и умножить свои капиталы, он готов истребить хоть всю Россию. Он давно запродал японцам свою душу со всеми потрохами, за что и получил атаманскую булаву. И оттого, что он только игрушка в чужих руках, не слушается он никаких благоразумных голосов. Атаман нашего отдела трижды доносил ему о диком произволе, который вершится здесь Шемелиным и его приспешниками. И что же, ты думаешь, получил он в ответ? «Действия генерала Шемелина одобряю. Не суйтесь не в свое дело». После такого ответа у нашего атамана поджилки затряслись. И, кажется, недаром. На днях приезжает ему на смену другой.

– Да что ты говоришь? Значит, Гладышева убирают.

– К сожалению, да.

– Что же тогда нашему брату делать?

– Думать надо и крепко думать, пока не полетело все прахом.

Поздно ночью, совершенно расстроенный, вышел от Кибирева Каргин. Над сонным городом стоял в белых кольцах полный месяц, клубилась морозная мгла. По тому, как сразу защипало у него кончики ушей, Каргин понял, что стужа стоит несусветная.

Подходя к деревянному зданию казначейства, где помещалась контрразведка, он увидел, как оттуда вывели и погнали ему навстречу толпу арестованных. Он пригляделся, и у него пошел по коже мороз: арестованные были в одном белье. Стало ясно без слов, куда их ведут.

Шедший впереди арестованных офицер в белой папахе, увидев Каргина, бешено крикнул:

– Прочь с дороги!

Каргин метнулся к заиндевелому забору. Офицер с револьвером в руке подбежал к нему, спросил:

– Кто такой?

– Командир третьей сотни орловской станичной дружины.

– Ты что, не знаешь приказ? После двенадцати часов запрещено ходить по улицам.

– Я этого не знал. Мы только вчера пришли в город.

– Давай проходи! – махнул офицер рукой и скомандовал конвойным: – Поживее, вы! Иначе эта падаль в пути замерзнет. – И, закрыв меховой перчаткой прихваченное морозом левое ухо, он быстро зашагал вверх по Сеннушке, за крайними домами которой смутно маячили одетые в иней кустарники.

Арестованных гнали японцы с примкнутыми к винтовкам плоскими штыками и несколько солдат Второго Маньчжурского полка. Каргин узнал их по черепам, нашитым на рукавах. Арестованные, связанные попарно, шли, потупив головы, и лица их были белее снега. В одном из них Каргин узнал орловского фельдшера Гусарова, которого он уважал. Острый, пронизывающий холодок подкатился к сердцу Каргина, наполняя его тоской и отчаянием.

Через два дня он снова пришел к Кибиреву и рассказал о том, что привелось ему видеть.

– Это, брат, тебе в диковинку, а мы об этом слышим каждый день, – грустно улыбнулся Кибирев и поставил на стол бутылку с водкой. – Давай выпьем, да только забывать ничего не будем. Мы с тобой, слава Богу, еще душ наших желтым чертям не продали. Я знаю тебя не первый год, поэтому не боюсь быть откровенным. Я хочу прямо спросить тебя: что ты думаешь насчет того, чтобы все это перевернуть вверх тормашками?

– Давно ломаю над этим голову. Да разве можно тут что-либо сделать?

– Можно! Шемелина и его шайку надо убрать, заодно разделаться и с японцами. Их ведь только один полк.

– А где для этого силы взять? В нашей дружине можно подбить на такое дело всего половину людей. С богачами же и разговаривать нечего. Сразу выдадут.

– Силы найдутся. Восьмой и Четырнадцатый казачьи полки, олочинская и чалбутинская дружины пойдут с нами, за редким исключением, все. Поддержат нас и все три казачьих батареи, учебная команда и отдельная сотня… Японцев в городе только половина. Остальные сидят на сопках. Там мы и выморозим их, как тараканов, когда батарейцы раскатают их бараки.

– Ну, хорошо. Шемелина уберем, японцев вырубим, а дальше что? К партизанам на поклон пойдем? Или одним нашим отделом будем воевать и с ними и с Семеновым?

– Если выйдет с переворотом, через неделю же большинство семеновской армии будет на нашей стороне. А тогда мы попробуем помириться и с партизанами. Наши партизаны – это, по-моему, еще не большевики. Это люди, восставшие против семеновского произвола и непрошеных гостей из-за моря. И вот, пока не пришли с запада настоящие большевики, надо успеть договориться с ними. Для этого мы должны немножко покраснеть, а партизаны побелеть.

– Нет, Алексей Николаевич, – сказал на это Каргин, – партизан ты, однако, побелеть не заставишь. Если бы были в партизанах одни казаки, их еще можно было бы пошатнуть, а то ведь там и крестьяне, и приискатели, и рабочие с железной дороги и с угольных копей. Я у себя в поселке два года ратовал за то, чтобы одни чуточку побелели, а другие – покраснели и зажили душа в душу. Но ни черта из этого не вышло.

– Не вышло потому, что ты был один. Но когда к этому будут стремиться десятки и сотни людей, располагающих к тому же серьезной силой, – может выйти. Я тебе не сказал еще, что в этом деле нас могут поддержать американцы. Они не хотят, чтобы Забайкалье прикарманили японцы, поэтому можно смело рассчитывать на их помощь. Недавно у нас в отделе гостила группа американских офицеров из Даурии. Сносились они не с военным командованием, а с нами, как с органом казачьего самоуправления. Прощупывали они, каково настроение в массе казачества. Гладышев, правда, очень осторожно, но жаловался им. Под впечатлением беседы с ними рискнул он донести на Шемелина. Но тут он, кажется, просчитался.

– А Гладышев в заговоре тоже участвует?

– Нет. Но если осуществится то, что мы замышляем, он, конечно, примкнется к нам.

– Ладно, – сказал после долгого размышления Каргин. – Хуже, чем оно есть, не будет. На меня и на половину моей сотни можешь рассчитывать. Касательно других сотен сообщу через три дня. Начну помаленьку выведывать, кто там чем дышит…

XXVIII

В тот день, когда происходил у них этот разговор, сотня Андрона Ладушкина была назначена сопровождать отряд японских фуражиров на одну из пригородных заимок. На заимке фуражиры были атакованы двумя партизанскими эскадронами.

Дружинники, неприязненно относившиеся к японцам, в душе были довольны таким оборотом дела. Дав для очистки совести по партизанам два-три залпа, они сели на коней и пустились наутек. Японцы, бросив обоз и скидывая с себя на бегу тулупы и полушубки, побежали вслед за дружинниками. Скоро партизаны настигли и порубили их. Только человек семь самих проворных японцев, успевших ухватиться за стремена дружинников, версты три бежали, не отставая от лошадей. Партизаны, прекратив погоню, повернули назад, и японцы считали себя спасенными. Но тут Андрон закричал на дружинников:

– Куда вы их на свою голову спасаете! Они расскажут в Заводе, как мы прикрывали их, и не миновать нам расстрела. Рубите их к такой матери! Семь бед – один ответ. – И, выхватив шашку, Андрон зарубил скуластого, в расстегнутом мундире унтер-офицера, от которого шел пар.

Дружинники моментально прикончили остальных.

Но возвращаться в город, погубив всех фуражиров и не потеряв ни одного казака, было все равно рискованно. Нужно было сделать вид, что сотня доблестно прикрывала своих «союзничков». Андрон послал тогда двух человек с донесением о завязавшемся бое и просил подмоги. Сам же вернулся к заимке и, заняв две сопки, завязал перестрелку с партизанами. Партизаны, должно быть, сочли, что сотня вернулась с подкреплением, и оставили заимку, отойдя на север. Дружинники подобрали убитых японцев, нагрузили ими четыре подводы, а на пятую уложили забинтованных товарищей, изображавших раненых, и уже ночью возвратились в город.

Шемелин и его штаб хотя и догадывались, как было дело, но постарались ради собственного благополучия выгородить Андрона перед японцами. На другой день был издан и зачитан в частях гарнизона специальный приказ, в котором Андрону и его сотне выносили благодарность за доблесть и мужество, проявленные в бою с превосходящими силами противника. В орловской дружине приказа того предусмотрительно не огласили.

При первой же встрече с Каргиным Андрон рассказал ему обо всем.

– Молодец! – похвалил его Каргин. – Скоро еще не то будет! – И приглушенным шепотком принялся посвящать его в планы затевавшегося переворота. Андрон эту затею горячо одобрил. Также одобрил ее и командир полубатареи хорунжий Назаров. Втянуть в заговор Каргин не рискнул только Дорофея Золотухина и Филиппа Масюкова.

Дней через пять Каргин отправил Епифана Козулина с десятью посёльщцками за сеном на Серебрянку, к Аргуни. Возвращаясь обратно, Епифан ехал впереди всех, восседая на небольшом возу в своей рыжей собачьей дохе. Между кожевенными заводами и городом дорога шла по крутому косогору, заросшему березовым мелколесьем и кустарниками. Заметенная с обеих сторон сугробами, дорога была так узка, что на ней трудно было разминуться. В этом месте и повстречались мунгаловцы и японцы из стоявшего на кожевенных заводах батальона. Японцы везли муку с паровой мельницы, которая находилась на противоположном краю города. Японцев было человек тридцать. Вооружен из них был только офицер, сопровождавший обоз.

– Сворачивай! – заорал на Епифана офицер, выбегая вперед обоза.

– Куда я тут, к черту, с сеном-то сверну? Сам сворачивай. С мукой свернуть способнее, – спокойно ответил Епифан, продолжая сидеть на возу.

Тогда офицер что-то скомандовал солдатам, и человек пятнадцать из них подбежали к Епифанову возу. Не успел Епифан глазом моргнуть, как воз был перевернут, и он полетел с него головой в сугроб.

Поднявшись, Епифан сбросил с себя доху и, оставшись в одной телогрейке, выбежал на дорогу. Солдаты уже опрокидывали следующий воз, на котором ехал Егорка Большак. Тогда Епифан развернулся и двинул по уху ближайшего к нему солдата. Солдат отлетел шага на три и опрокинулся навзничь, жалобно мяукнув. Офицер выхватил было револьвер, но Епифан, размахнувшись с левой, ахнул его наотмашь по золотым зубам. Офицер плюхнулся на дорогу, выронил револьвер. Епифан схватил револьвер и его рукояткой стал укладывать ринувшихся на него японцев, с веселым бешенством приговаривая:

– На, съешь, на, подавись…

Дружинники и ехавшие за ними следом какие-то батарейцы, засучивая на бегу рукава, подоспели к Епифану на выручку. Японцы, спотыкаясь и падая, бросились врассыпную.

– Ну, братцы, теперь надо давать ходу, пока не поздно, – сказал Епифан. Могучим рывком он поднял и поставил на дорогу свой опрокинутый воз. В следующую минуту он уже сидел на возу и, не жалея кнута, погонял коня. Дружинники и батарейцы не отставали от него.

Вернувшись в сотню, дружинники завезли сено во дворы, подальше от улицы. Потных лошадей выпрягли и попрятали по амбарам и завозням. Сено, где можно было, подмели к сену своих хозяев, тщательно все подгребли граблями, а санные следы выровняли под метелку. Только тогда Епифан побежал доносить о случившемся Каргину.

– Ну, теперь держись! Так и знай, пожалуют японцы с обыском. Ты спрячься так, чтобы до вечера тебя ни одна душа не видела, – приказал он Епифану, а сам пошел предупредить Филлипа Масюкова.

Минут через сорок на трех грузовиках с пулеметами пожаловали на Новую улицу японцы. Масюков в сопровождении японских офицеров обошел все дворы, где размещались дружинники.

– За сеном кто-нибудь у вас ездил сегодня? – спрашивал он казаков. Но всюду слышал одно.

– Никак нет, – отвечали ему взводные и отделенные командиры и удивленно спрашивали, что случилось.

Японские офицеры настороженно прислушивались к ответам, ко всему приглядывались и разочарованно покусывали толстые вывернутые губы…

Вскоре после этого заговорщики снова сошлись у Кибирева. Кибирев предложил им начать переговоры с партизанским командованием.

– Нам нужно знать заранее, – сказал он, – – как отнесутся партизаны к тому, что мы затеваем. По слухам, Красная Армия скоро дойдет до Байкала. Нам нужно поторопиться, если мы думаем чего-либо достигнуть. Рассчитывать только на свои собственные силы мы не можем. Необходимо прощупать, как отнесутся к нашей программе партизаны.

С его предложением все согласились, и в тот же вечер они с Каргиным написали письмо Журавлеву, в котором выражали желание встретиться для переговоров по очень важному делу.

XXIX

Посланные Каргиным к Журавлеву дружинники из сотни Андрона Ладушкина в ночь на двадцать пятое января были задержаны заставой Девятого партизанского полка. Спешенных и обезоруженных, привели их под конвоем в штаб. Дежурным по штабу был в ту ночь Роман Улыбин. В одном из дружинников признал он подозерского охотника Капитоныча, с которым познакомился во время охоты на коз в марте восемнадцатого года.

– Здорово, – коротко приветствовал его застуженным басом лесной нелюдим в косматой маньчжурской папахе.

– Здравствуй, здравствуй, – сдержанно усмехнулся Роман. – Какими судьбами к нам?

– Письмо привез вашему главному.

– От кого?

– От Каргина и Кибирева.

– Давай его сюда. Поглядим что за письмо.

– Не могу. Приказано передать только Журавлеву. Не вяжись ко мне, а давай буди его поскорее. Дело у нас срочное, – сердито шевеля мохнатыми бровями, прорычал Капитоныч, недовольный тем, что приходится много разговаривать.

Роман решил с ним не спорить и пошел будить Журавлева. Приоткрыв половинку филенчатой двери, он боком протиснулся в скупо освещенную привернутой лампой горницу поселкового атамана, где спал на деревянном диване у жарко натопленной печки недомогавший в те дни Журавлев.

– Павел Николаевич! – дотронулся он рукой до его плеча. – Важные новости. Прибыли парламентеры от орловской дружины.

Журавлев тотчас же оторвал от подушки в красной наволочке всклокоченную лобастую голову. Сел, прибавил в лампе огонь и стал застегивать воротник гимнастерки. Затем пригладил волосы, поправил на себе поясной ремень и приказал ввести парламентеров.

Войдя в горницу, Капитоныч прежде всего помолился на образа, а потом молча и с достоинством отвесил поклон Журавлеву.

– Ну, что скажешь, старый служивый? – глядя на Георгиевские кресты на полушубке Капитоныча, спросил Журавлев.

– Письмо тебе, – достал Капитоныч из своей папахи прошитый нитками и залитый сургучом пакет.

Журавлев взял пакет, не спеша распечатал, прочитал и весело улыбнулся.

– Хорошо. Посоветуюсь с кем надо, а потом дадим наш ответ… Отведи служивых на кухню и вели накормить, – приказал он Роману, – а сам сейчас же позови ко мне Василия Андреевича и Бородищева.

Василий Андреевич с работниками своего организационно-инструкторского отдела жил в доме через дорогу от штаба. Когда Роман пришел к нему, он еще не спал, хотя был уже третий час ночи. С давно потухшей трубкой в зубах сидел он за трофейной пишущей машинкой и при скудном свете жестяной лампешки сосредоточенно отстукивал по клавишам крепкими смуглыми пальцами. «Опять, видно, воззвание какое-нибудь сочиняет. И когда только спит человек?» – подумал Роман о нем с восхищением и теплотой.

Романа Василий Андреевич встретил довольным возгласом:

– А, племяш! Кстати, брат, зашел, кстати. Я тут, понимаешь, с вечера бьюсь над одним воззваньицем. Послушай, как оно у меня получилось. По-моему – ничего. Но все-таки ты послушай. На свежую голову, глядишь, и подскажешь что-нибудь дельное, – и, не дав Роману опомниться, стал увлеченно читать.

– Хорош-шо! – с полным убеждением объявил Роман, так как давно считал, что лучше дяди никто не напишет. До сих пор он помнил его обжигающее душу воззвание, которое читал в восемнадцатом году в Чите, когда красные оставляли ее.

– Значит, ничего, говоришь? – лукаво усмехнулся Василий Андреевич.

– Какое там ничего… Прямо здорово! – с еще большей убежденностью подтвердил Роман.

– Экий ты, брат, восторженный, – погрозил ему пальцем Василий Андреевич, – хитришь ведь, огорчать старика не хочешь.

– Да нет же… У меня и в мысли этого не было.

– Ладно, ладно… Давай рассказывай, с чем пожаловал.

Узнав, что приехали парламентеры, Василий Андреевич принялся ругать Романа.

– Так что же ты молчишь? Вон какие новости, а ты битый час торчишь у меня и помалкиваешь. И когда ты научишься порядку? – горячился он надевая полушубок и одновременно прибирая на столе бумаги. Роман, посмеиваясь, молчал.

Прибежав в штаб, Василий Андреевич увидел горячо споривших Журавлева и Бородищева. Размахивая письмом под носом Журавлева, Бородищев кричал:

– А я тебе говорю, что тут может быть и подвох! Придешь к ним для переговоров и влипнешь, как кур во щи. Если они серьезно хотят разговаривать, так пусть сами и едут к нам. Кориться ведь они хотят.

Василий Андреевич взял у него письмо, подошел к лампе и стал читать. Журавлев и Бородищев наблюдали за ним, остывая от возбуждения. Дочитав, он спросил Бородищева:

– А откуда ты взял, что они кориться хотят? Из письма этого не видно. Они просто изъявляют желание встретиться с нашими ответственными представителями.

– Как это так не видно? Даже очень все видно. Раз пишут, значит, приспичило. В письме этом одно из двух: либо подвох, либо – сдаюсь, помилуйте!

– Нет, здесь что-то другое, – с видом, не допускающим возражений, сказал Василий Андреевич. – Из всего этого мне ясно только одно: не одним нам известно, что Красная Армия уже под Иркутском. Вот это и заставляет Каргина, Кибирева и всех, кто с ними, что-то предпринимать. А сдачей на милость здесь и не пахнет. Хитрят эти люди, а мы должны их перехитрить.

– Что же ты тогда посоветуешь? – спросил Журавлев.

– Встретиться с ними. Хотя бы только затем, чтобы выведать, что у них затевается… Да, – потер Василий Андреевич левой рукой лоб, – а кто привез это письмо? Может, кое-что узнаем от этих людей.

– Да, потолковать с ними не мешает, – согласился Бородищев.

– Роман! – крикнул Журавлев. – Попроси сюда парламентеров.

Через две минуты в горнице снова появились Капитоныч и два его спутника.

– Михаил Капитоныч, что ли? – приглядевшись к нему, спросил Василий Андреевич.

– Он самый. А откуда ты меня знаешь? Я тебя вижу как будто впервые.

– Разбогател, видно, если своих одностаничников не узнаешь, – пошутил Василий Андреевич. – Я – Василий Улыбин.

Капитоныч удивленно взметнул косматыми бровями и уже без прежней сдержанности сказал:

– Тогда еще раз здорово! Помню тебя! Бывал ты у меня с отцом.

Василий Андреевич пригласил парламентеров садиться и, достав из кармана хранившуюся на случай пачку китайских сигарет, предложил им закурить. Двое охотно закурили, но Капитоныч отказался.

– Благодарствую! Куревом отродясь не грешил.

Помедлив, Василий Андреевич спросил его:

– Ну, так что у вас там затевается? Переходить к нам решились?

– Да не совсем оно так, – замялся Капитоныч, – переходить как будто не собираемся, а помириться желаем.

– Что-то я не пойму тебя. Как же это так – помириться?

Капитоныч хитренько прищурился:

– А, к примеру, так, как оно у ребятишек бывает. Утром друг другу носы в кровь разобьют, а к обеду снова вместе, и водой не разольешь. Это я к тому говорю, что делить нам нечего. Столкнули нас друг с другом лихие люди. Поняли мы это и решили им того… под зад коленом. Ну, а с вами полюбовно столковаться, – довольно закончил он, вспотев от длинного разговора.

– Так, так… – выслушав его, забарабанил Василий Андреевич пальцами по столу. – Как же это думаешь ты помирить батрака и хозяина, фабриканта и рабочего? Как ты помиришь у нас Алеху Соколова и Архипа Кустова, Семена Забережного и Сергея Ильича? Какими посулами отделаешься от вдов и сирот, которых наделали и пустили по миру господа белопогонники? Дадите вы этим сукиным детям по загривку. Ну, а дальше что? Прямо присоединиться к нам вы не собираетесь. Поторговаться еще хотите. А торговаться-то мы с вами и не будем. Простить тех, кто заблуждался по несознательности, кто не порол и не расстреливал наших отцов и братьев мы можем. Но жить по старинке не собираемся. На этот счет у нас давно все взвешено и обдумано. А вам я скажу вот что: если вы действительно поняли, что с Семеновым вам не по пути, милости просим к нам. Ничего вам худого не сделаем. Ну, а насчет каких-нибудь взаимных уступочек – забудьте и думать.

– С Семеновым-то мы, верно, обожглись, – насупив брови, буркнул Капитоныч, – а обжегшись на молоке, дуешь и на воду, – доверительно улыбнулся он Василию Андреевичу. – Я это к тому клоню, что и к вам подаваться боязно. Как бы, думаем, и тут промашки не получилось. У нас ведь какое ни на есть, а хозяйство. С жиру мы, конечно, не бесимся, но голодными не сидим. А свяжись с вами, вы и скажете: твое – мое и ваше – наше. Вот она в чем закавыка-то!

Журавлев и Бородищев рассмеялись, а Василий Андреевич подался всем туловищем вперед и дружески похлопал Капитоныча по колену.

– Ты, я, брат, вижу, себе на уме. Правильно! Режь, что думаешь, не стесняйся! Только бояться таким хлеборобам, как ты, нечего. Ничего отнимать у вас мы не собираемся. А когда покончим с белогвардейцами и интервентами, вместе с вами будем думать, как лучше построить новую жизнь. Только своей руководящей роли в борьбе за эту жизнь наша партия никаким каргиным и кибиревым не отдаст. Пусть уж они в овечьи шкуры не рядятся.

– Значит, ни коня, ни старухи моей отнимать у меня не собираетесь? – пошутил довольный Капитоныч.

– Нет, владей ими сам!

– Ну, а как насчет Бога? Веру-то в него отмените, что ли?

– Тоже не собираемся. Вера в Бога – это личное дело каждого. Если веришь, молись себе на здоровье. Руки, ноги тебе за это никто не отрубит.

– Ну, спасибо, Василий Андреевич! Разъяснил ты нам всю арифметику от корки до корки. Вот, если говоришь ты святую правду, значит мозгами пошевелить нам ой как надо! Хорошо бы тебе и с другими из нашего брата так потолковать. А то ведь народ мы неграмотный, вертят нами Каргин да Кибирев как хотят. Затеяли они переворот, много казаков из тех, кто победней, на это дело подбили, а куда целятся – не поймешь. Надо бы тебе поговорить с ними. Тогда бы уж, если отрубили, так раз и навсегда.

– Поговорить, конечно, следовало бы. Но ведь к вам приедешь, а вы, чего доброго, к Шемелину на исповедь потащите, – улыбнулся Василий Андреевич, довольный тем, что Капитоныч наконец проговорился.

– Да что ты, паря! Разве креста у нас на вороте нет? – с жаром сказал Капитоныч, а другой дружинник поддержал его, решительно заявив:

– В обиду не дадим, будь покоен. Приезжай.

Василий Андреевич незаметно подмигнул Журавлеву и стал расспрашивать Капитоныча и его спутников, где стоит дружина в Нерчинском Заводе, как туда можно пробраться и где устроить свидание. Выяснив все интересующие его подробности, спросил в заключение, все ли дружинники знают о готовящемся перевороте.

– Нет, в первой сотне, где богач к богачу, ни одна душа не знает. Там ведь Дорофей Золотухин, а его мы потрухиваем, – ответил Капитоныч.

– Хорошо. Тогда вы на минутку выйдите, Михаил Капитоныч, – сказал Василий Андреевич. – Посоветуемся и быстренько дадим наш ответ.

Когда парламентеры вышли, он сказал Журавлеву и Бородищеву:

– Очевидно, придется ехать, товарищи. Дело опасное, связанное с большим риском, но я обязан поехать как большевик и как земляк этих людей. Попытаюсь оставить Каргина и Кибирева на бобах – переманить большую часть дружинников к нам.

– Пропадешь, Василий, ведь ехать надо к черту в пекло, ты подумай об этом, – сказал Журавлев. – Напишем лучше письмо. Гарантируем им полную безопасность и предложим переходить к нам.

– Письмо попадет Каргину и Кибиреву, а они его постараются никому не показать. Нам же нужно раскрыть глаза рядовым дружинникам, раскрыть вопреки их эсерствующим главарям.

– Тогда уж давай лучше я поеду, – предложил Бородищев.

– Этим мы ничего не выгадаем. Ты нужен здесь не меньше, чем я. Кроме того, в орловской дружине я знаю людей почти наперечет, а это чего-нибудь да стоит.

После долгих споров Василий Андреевич настоял на своем. Парламентерам решено было сказать, что партизанские представители постараются пробраться в Нерчинский Завод в ближайшие два дня, но кто именно будут эти представители, решили, ради предосторожности, не говорить. Затем их пригласили обратно в горницу, и уже не Василий Андреевич, а Журавлев объяснил им:

– Предложение ваших закоперщиков о встрече принимаем. Самое позднее через два дня наши представители прибудут в Нерчинский Завод. Остановятся они там, где вы сочтете удобным. Думаем, что никакого предательства не произойдет. В противном случае никого потом из вашего брата в плен брать не будем.

Дружинники выслушали его и были заметно разочарованы, что приедет кто-то другой, а не Василий Андреевич.

XXX

Утром Журавлев позвал к себе Романа и Лукашку Ивачева. Усадив их рядом на диван, прошелся по горнице от стола к порогу и спросил, умеют ли они носить офицерские погоны.

– Можно попробовать, – ответили они и понимающе переглянулись.

– Тогда, значит, произвожу вас в сотники. Поручается вам опасное и ответственное задание. Василий Андреевич едет на тайные переговоры в Нерчинский Завод, битком набитый японцами и семеновцами. Будете сопровождать его. Отберите по своему усмотрению человек тридцать что ни на есть ухорезов и отрепетируйте все так, чтобы комар носу не подточил. За сохранность Василия Андреевича отвечаете собственными головами. Понятно?

– Понятно, – ответили они.

– Тогда начинайте действовать. Для подготовки даю вам ровно сутки.

Когда они вышли из штаба на залитую солнцем снежную улицу, Лукашка с восхищением сказал:

– Ну и дядька, паря, у тебя! Вон на какую штуковину решился. Как подумаю – мороз прошибает. Держись давай теперь!

Назавтра во второй половине дня с Урова по дороге на Нерчинский Завод ехал немолодой и суровый по виду полковник, сопровождаемый небольшим эскортом. Это был Василий Андреевич, чисто выбритый и даже надушенный. Был одет он в расшитые бисером оленьи унты и в крытый синим сукном полушубок, отороченный сизой мерлушкой. Алый с золотым позументом башлык развевался у него за плечами, медвежья папаха была надвинута на самые брови. В кармане у него лежали документы на имя командира особой кавалерийской бригады полковника Белокопытова, за три дня до того убитого партизанами в ночном бою на Унде. Молодцеватые сотники в ослепительно белых папахах держались на подобающем расстоянии от него и, отчаянно дымя душистыми папиросами, сдержанно переговаривались. Здоровенные и чубатые, как на подбор, казаки на светло-гнедых конях, обвешанные патронташами и гранатами, не жалея глоток, лихо, с присвистом пели:

 

Взвейтесь, соколы, орлами,

Полно горе горевать,

То ли дело под шатрами

В поле лагерем стоять

 

Когда проезжали попутные заимки и села, жители разглядывали их и судачили:

– Видно, новая часть какая-то. Вишь ты, как смело едут. Здешних-то партизаны давно отучили с песнями ездить.

Верстах в десяти от Нерчинского Завода по обеим сторонам дороги начались густые, осыпанные инеем кустарники. Дорога, делая крутые зигзаги, пошла в косогор к перевалу, розовому от вечернего солнца. Роман и Лукашка, а за ними и все остальные приумолкли, внутренне подобрались. Один Василий Андреевич невозмутимо посасывал трубку, изредка поворачивал голову и оглядывал их насмешливо прищуренными глазами.

– Неужели у него кошки на сердце не скребут? – спросил Лукашка Романа. – Ведь это прямо жуть, на что он решился. Зря все это, однако, затеялось.

– А вот в Заводе узнаем – зря или не зря, и ты пока за упокой не служи.

Начинало смеркаться, когда на одном из поворотов выехавший вперед Роман столкнулся почти вплотную с идущими навстречу солдатами. Солдат было трое: один безоружный, двое с винтовками. От неожиданности они опешили, а затем метнулись в кустарник, по пояс проваливаясь в глубоком снегу. Роман решил, что с солдатами что-то неладно.

– Куда бежите? Своих не узнали! – довольный неожиданным приключением, закричал он на солдат и пустился их догонять. Лукашка поспешил к нему на помощь. Они догнали солдат и, грозя им наганами, завернули на дорогу.

Подъехал Василий Андреевич и строго осведомился, в чем дело.

– Какие-то неизвестные солдатики, господин полковник. Почему-то вздумали убегать от нас, – вскинув руку к папахе, лихим тенорком доложил Роман.

– Какой части? – спросил полковник холодеющих от страха солдат.

– Двадцать второго стрелкового, – заикаясь, дрожащим голосом ответил тот из них, который был без винтовки.

– Почему убегать вздумали?

– Врасплох-то за красных вас приняли, господин полковник.

– А куда и зачем идете?

– На Ошурковскую заимку, там наша полурота овес молотит, – отвечал уже без запинки солдат.

Василий Андреевич совсем было поверил ему и хотел уже распорядиться, чтобы солдат отпустили, но в это время Роман свирепо рявкнул на них:

– А где у вас погоны?

Солдаты вздрогнули и сразу стали ниже ростом.

– К партизанам идете, голубчики?

– Никак нет! Как это можно, – отчаявшись, упрямо твердили двое из солдат, не замечая, как сразу оживились и офицеры и казаки.

– А ну-ка, обыщите их, – приказал Василий Андреевич. При обыске у одного из солдат за подкладкой папахи, а у другого за голенищем валенка нашли собственноручно отстуканные Василием Андреевичем на машинке воззвания к белым казакам и солдатам. Василий Андреевич довольно покрутил усы, подмигнул Роману.

Роман, скрывая усмешку, спросил:

– Что прикажете делать с ними?

Василию Андреевичу захотелось открыться солдатам, ставшим вдруг для него родными, и похвалить их. Но ради предосторожности он решил не делать этого. И, жалея, что приходится напрасно мучить служивых, отдал команду, которая привела их в ужас:

– Отведите с дороги и ликвидируйте. Только без шума, – и когда солдат повели, шепнул Роману: – Отпустишь их и научишь, как лучше идти.

– Дайте хоть покурить перед смертью, японские холуи, – обратился к Роману солдат, который не сказал до этого ни слова.

– Давай закури, – протянул ему Роман портсигар, наклоняясь с седла. – Только вот умирать ты рано собрался и нас напрасно оскорбляешь. Ты меня с тем полковником не путай. Я и мои казаки давно сочувствуем красным и сами податься к ним мечтаем, да удобного случая еще не было. Берите ваши винтовки и идите своим путем. Только на Ошурковскую заимку не заходите, там казаки стоят.

Ошеломленные солдаты решили, что он смеется над ними, и уходить не торопились.

– Идите, идите спокойно, – сказал Роман и обратился к своим: – Поехали, братцы, а то полковник там ждет не дождется.

Солдаты продолжали стоять на месте. И только когда казаки скрылись за поворотом, один из них протяжно свистнул:

– Вот эт-та сотничек! Дай ему Бог здоровья, – и нагнулся подобрать свою винтовку, к которой до этого боялся прикоснуться.

На заснеженном перевале партизаны были остановлены японской заставой. От гортанного окрика часового Роман невольно вздрогнул. Он подобрал потуже поводья, пригнулся в седле и подумал: «Ну, что-то сейчас будет!»

То же самое переживали и остальные. Но Василий Андреевич спокойно ответил на окрик:

– Свои.

– Все на месте! Один подъезжает ко мне, – крикнул выбежавший на дорогу офицер, отчаянно коверкая русские слова.

Василий Андреевич подъехал к нему. Офицер навел на него электрический фонарик и, увидев золото погон, почтительно попросил предъявить документы. Подавая документы, Василий Андреевич, занимавшийся на каторге и в ссылке английским языком, осведомился – не говорит ли господин офицер по-английски. Получив утвердительный ответ, закатил он пораженному офицеру несколько сносных английских фраз насчет ужасной сибирской стужи, выразил сожаление, что доблестные воины Страны восходящего солнца вынуждены от нее страдать.

Английский язык лучше всяких документов убедил офицера, что перед ним настоящий полковник. Он любезно оскалился и разрешил ему и его эскорту следовать дальше.

Проезжая мимо высыпавших на дорогу солдат в волчьих шапках и с рукавицами на веревочках, партизаны разглядывали их и напряженно посмеивались.

Через двадцать минут увидели они хмурый притихший город. Благополучно миновав заставу на въезде в Большую улицу, Василий Андреевич вздохнул с облегчением. Половина дела была сделана.

Напротив городского собора какие-то гулящие казачьи офицеры спросили у ехавших за Василием Андреевичем Романа и Лукашки:

– Какая часть, господа офицеры?

– Особая кавалерийская, – козырнул им Роман.

– Есаула Савватеева там знаете?

– Знаю. Он теперь уже не есаул. В войсковых старшинах ходит, – ответил Роман и поспешил проехать.

– Хор-рошо подзалил! – выразил ему свое одобрение Лукашка.

В глухом больничном переулке дежурили дожидавшиеся партизанских представителей дружинники Каргина. Это были писарь Егор Большак и Михей Воросов.

– Где здесь можно обосноваться на постой? – спросил их условленной фразой Василий Андреевич.

Егор Большак приблизился к нему и негромко спросил:

– Разрешите спросить вас, ваше благородие…

– Спрашивай, спрашивай, – назвав Большака по имени и отчеству, ответил Василий Андреевич и протянул ему руку.

– Василий Андреевич! – ахнул Большак. – Ну и ну, брат ты мой… А ведь мы думали… Видок у тебя, дай Бог каждому – полковник и полковник.

Василий Андреевич мягко, но решительно оборвал его и спросил, куда нужно ехать. Большак еще раз с сомнением взглянул на Василия Андреевича, ухмыльнулся в усы и вдруг, браво откозыряв «полковнику», направился, как было условлено, на Новую улицу, в дом, где квартировал Каргин.

Свернув направо, Большак остановился у ворот третьего дома от переулка. Войдя через калитку во двор, он раскрыл двустворчатые ворота, и партизаны въехали в них. Ворота тотчас же закрыли, и у них встали партизанские часовые с американскими ручными пулеметами. Большак повел Василия Андреевича, сопровождаемого Романом и Лукашкой, в дом. Они поднялись на высокое крыльцо, затем вошли в большие холодные сени, где тускло горел фонарь и лежали какие-то мешки и седла. В сенях было две двери – направо и налево.

– Проходите сюда, – показал Большак налево. Василий Андреевич прокашлялся, подбадривая себя, и решительно открыл обитую кошмой и клеенкой дверь.

В ярко освещенной прихожей стояли Каргин и Андрон Ладушкин, оба прямые и важные, со всеми регалиями на черных рубахах. Узнав Василия Андреевича и его спутников, Каргин вспыхнул и пошатнулся, как от удара. Было ясно, что он не ожидал этой встречи.

– Ну, здравствуйте, станичники, – сухо и коротко поклонился Василий Андреевич. – Я уполномочен партизанским командованием для переговоров с вами. Извините за маскарад, но иначе я к вам пробраться не мог.

– Милости просим, – поборов замешательство, поклонился ему в свою очередь Каргин.

– Куда прикажете пройти?

– Пожалуйте сюда, – распахнул Каргин дверь, ведущую в просторный, с завешенными наглухо окнами зал, и посторонился, пропуская Василия Андреевича и его спутников. В зале чинно сидели дожидавшиеся их знакомые и незнакомые дружинники и три офицера. При их появлении все они вскочили на ноги и замерли навытяжку.

– Здрасте! – каждый по-своему, но все вдруг ответили они на приветствие Василия Андреевича. Он отрекомендовал себя, а затем обошел всех с официальным рукопожатием. Преисполненные важности Роман и Лукашка последовали его примеру.

Когда все шумно расселись по местам, изучающе разглядывая друг друга, красивый, с густой шевелюрой и пушистыми усами офицер, сидевший за круглым столом, приподнялся и обратился к Василию Андреевичу:

– Разрешите начинать, гражданин уполномоченный?

– Пожалуйста, пожалуйста, – ответил тот и сразу подобрался, посуровел.

Сидевший рядом с Капитонычем Роман спросил у него фамилию офицера.

– Кибирев, – шепнул Капитоныч и отвернулся.

– Собравшиеся здесь, гражданин уполномоченный, – начал Кибирев, – твердо решили покончить с семеновским и японским произволом в Забайкалье. Мы располагаем достаточными силами для того, чтобы взять власть в свои руки на территории четвертого отдела. Мы не сомневаемся также в том, что нас одобрят и присоединятся к нам остальные отделы нашего войска и подавляющее большинство семеновской армии. Мы хотим прекращения братоубийственной войны, мы не хотим видеть свое Забайкалье японской вотчиной. Но вместе с тем, – Кибирев помедлил и, словно подбадривая себя, мотнул головой, – мы не хотим видеть в Забайкалье и коммунистических порядков. Мы считаем, что не хотят видеть этих порядков у себя и многие из партизан, которые являются такими же казаками и крестьянами, как и мы. Только семеновский террор и японская интервенция заставили этих людей шатнуться в сторону большевиков. Мы можем и должны с вами сговориться, чтобы установить здесь такую власть, которая была бы в одинаковой степени приемлема для нас и для вас. Именно затем мы и решили встретиться с вами, чтобы выяснить вашу точку зрения на этот счет.

– Ну что же, высказались вы, господин Кибирев, вполне откровенно, откровенней некуда, – поднялся со стула и заговорил Василий Андреевич. – Разрешите и мне быть откровенным и прямо сказать, что с вашим предложением вы обратились не по тому адресу. В отношении партизан, которых я представляю здесь, вы глубоко заблуждаетесь. Вы боитесь Советской власти, а партизанам только эта власть и нужна.

– Советскую-то власть и мы не хаем, – перебил какой-то усатый дружинник с широко расставленными глазами и почти квадратным лицом, – если бы эта власть да без коммунистов, так мы бы горой за нее стояли.

От этой реплики Кибирев недовольно поморщился, а один из офицеров прямо схватился за волосы. Василий Андреевич с усмешкой бросил усатому:

– Советская власть без коммунистов – это патрон без пороха, мякина вместо хлеба, если угодно.

– А почему вы, гражданин уполномоченный, предъявляете на Советскую власть исключительные права? Насколько мне известно, за нее боролись и другие революционные партии России, – мрачно проговорил молчавший до этого офицер-артиллерист.

– Никогда они за нее не боролись. В тысяча девятьсот семнадцатом году они посылали своих представителей в Советы только затем, чтобы взять их в свои руки и выставить из них большевиков. А когда им это не удалось, они круто повернули вправо и после Октябрьской революции начали открытую беспощадную борьбу с Советской властью. Теперь эти партии в одном лагере с Колчаком и Семеновым, которые куплены со всеми потрохами японскими, американскими и прочими империалистами. А этим господам угодно стать хозяевами русского народа и русской земли.

– Все это так, Василий Андреевич, – сказал Каргин, – но ведь вы шибко круто берете. Мы казаки, а вы казачье сословие совсем упразднить хотите, равноправие наводите. От этого нашего равноправия многим волком выть приходится. Мужики теперь спят и видят, чтобы казачьи земли себе забрать. А ведь эти земли наши прадеды своей кровью заслужили.

– Да, казачье сословие мы упраздним. Так же как упразднили все существовавшие в России сословия и сословные привилегии. Но упразднить сословие – это вовсе не значит стереть с лица земли казаков. Они получат права, одинаковые со всеми гражданами России. Мы отменим для них обязательную воинскую повинность, мы примем на счет государства обмундирование и снаряжение призванных на военную службу казаков. Об этом сказал в своем обращении ко всему трудовому казачеству вождь рабочего класса, Председатель Совета Народных Комиссаров Владимир Ильич Ленин. Это настолько важный документ, что я позволю себе зачитать его. – Василий Андреевич достал из своей полевой сумки перепечатанное на машинке обращение, откашлялся и стал читать:

«Властью революционных рабочих и крестьян Совет Народных Комиссаров объявляет всему трудовому казачеству Дона, Кубани, Урала и Сибири, что Рабочее и Крестьянское правительство ставит своей ближайшей задачей разрешение земельного вопроса в казачьих областях в интересах трудового казачества и всех трудящихся на основе советской программы и принимая во внимание все местные и бытовые условия и в согласии с голосом трудового казачества на местах.

В настоящее время Совет Народных Комиссаров постановляет:

1. Отменить обязательную воинскую повинность казаков и заменить постоянную службу краткосрочным обучением при станицах.

2. Принять на счет государства обмундирование и снаряжение казаков, призванных на военную службу.

3. Отменить еженедельные дежурства казаков при станичных правлениях, зимние занятия, смотры и лагери.

4. Установить полную свободу передвижения казаков.

5. Вменить в обязанность соответствующим органам при Народном Комиссаре по военным делам по всем перечисленным пунктам представить подробные законопроекты на утверждение Совета Народных Комиссаров.

Председатель Совета Народных Комиссаров

В. Ульянов(Ленин)».

Рядовые казаки, прослушав обращение, возбужденно заговорили все сразу. Было ясно, что они даже не подозревали о существовании этого важного документа, так близко касающегося любого из них, и теперь каждый по-своему выражал свое одобрение. Офицеры и Каргин растерянно молчали, пораженные тем действием, которое оказали ленинские слова на их подчиненных. Когда шум несколько улегся, Василий Андреевич продолжал:

– Как видите, тем, у кого руки в мозолях, нечего нас бояться. Волком выть от нас будет только тот, кто любит на чужой шее ездить, чужим горбом себе добро наживать. А что касается земельного вопроса, совершенно ясно, что земля должна быть поделена более справедливо. Земли у нас столько, что ее хватит казакам и крестьянам, нужно только хозяйничать на ней не так, как хозяйничали до сих пор.

– Бросьте разводить тут агитацию, гражданин уполномоченный! – крикнул Кибирев. – Вы мягко стелете, да жестко спать.

– Это не агитация, это мой ответ Каргину. Да и что мне агитировать, если сама жизнь за нас агитирует. Ваши шомполы, нагайки, ваши карательные шайки – наши лучшие агитаторы сегодня, – рассмеялся Василий Андреевич.

Озлобленный его смехом, Кибирев вскочил на ноги и заявил, что им больше не о чем говорить с гражданином уполномоченным, и предложил расходиться. Но большинство присутствующих запротестовало против этого. Многим дружинникам слова Василия Андреевича явно пришлись по душе, и они были не прочь потолковать с ним, что называется, начистоту. Видя такое настроение, Кибирев и офицеры решили демонстративно уйти, но дружинники, опасаясь, что они пойдут и выдадут партизанских представителей контрразведке, уйти им не позволили.

– Ну что же, мы остаемся, но умываем руки, – пожал плечами Кибирев, больше всего ненавидевший в эту минуту Василия Андреевича, которому так легко удалось посеять раздор между заговорщиками.

Роман все время, пока эта необыкновенная беседа шла более или менее спокойно, с острым любопытством разглядывал офицеров и дружинников, добрую половину из которых хорошо знал. По выражению лиц старался определить он, кто как настроен. Напротив него сидел все время помалкивавший Андрон Ладушкин, коренастый моложавый урядник, сотня которого поголовно состояла из уровских белковщиков и зверобоев, от которых солоно приходилось партизанам. Было видно, что Андрон тщательно взвешивает каждое слово Василия Андреевича и о чем-то напряженно думает. Рядом с Андроном сидел важный, насупленный Епифан и покусывал кончики своих серебряных усов, глядя в какую-то одну точку на потолке. Изредка он поворачивался к Андрону и что?то говорил ему. За ними виднелась огненно-рыжая голова Егора Большака, который все хватался за воротник своей гимнастерки, словно он душил его. Дальше, у кадки с каким-то вьющимся комнатным растением, нервно поигрывал темляком своей шашки старавшийся держаться в тени Каргин, и всякое резкое слово Василия Андреевича заставляло его тоскливо морщиться.

Когда же Кибирев и офицеры вспылили и с шумом поднялись со своих мест, он тоже вскочил и принялся уговаривать их не уходить, стараясь одновременно утихомирить и тех из дружинников, которые с угрозой наступали на офицеров. «Этот все такой же, все помирить старается», – подумал про него Роман, а про Ладушкина и Большака решил, что те, по-видимому, склонны всерьез договориться с партизанами.

Когда водворился порядок, к Василию Андреевичу обратился Андрон Ладушкин:

– Значит, под корешок нас выводить не собираетесь?

– Нет, Андрон Михайлович, такие люди, как ты, могут не дрожать за свою шкуру. К нам вам путь не заказан.

– Что же, ежели оно все так, как ты толкуешь, то нам и верно нечего друг друга за грудки брать. Давайте вот и помиримся.

– Ты что, Андрон! – обрушился на него Епифан Козулин. – Забыл, видно, как партизаны нашего брата на распыл пускают? У них в трибунале для нас один приговор – голова с плеч.

Взбудораженные его словами, дружинники и офицеры, одни серьезно, другие зло и насмешливо, уставились на Василия Андреевича. «Посмотрим, что ты на это скажешь», – читал на их лицах Роман.

– Да, мы сурово расправляемся, но только с оголтелыми богачами, с казацкой верхушкой.

– Врешь! Разбираться вы не шибко любите, – запальчиво бросил Епифан.

Сидевший с ним рядом Капитоныч обернулся к нему и стал его в чем-то разубеждать.

А Василий Андреевич, обращаясь ко всем, спокойно отвечал на выкрик Епифана:

– Нет, разбирались и разбираемся… Под одну метелку всех не метем. Именно поэтому я и рискнул приехать сюда… Кого мы, например, уничтожили в Мунгаловском? Платона Волокитина и Чепаловых. Что это за люди были – вы сами знаете. Цвет нашего поселка выдали они карателям. Так неужели же мы должны были пощадить их? Таких подлецов мы не щадили и не пощадим. Жестокая необходимость заставляет нас показать в таком случае, что наша рука не дрогнет.

– Вы что же, приехали к нам, чтобы похвастаться, что у вас рука не дрогнет? – не вытерпел и подал свой голос Кибирев.

– Нет, ради этого удовольствия не забрался бы я в ваше логово. Я приехал сказать казакам-середнякам, казакам-труженикам, что их интересы не имеют ничего общего с интересами атамана Семенова. А вам, гражданин Кибирев, я скажу, что ваша программа – это смесь монархизма с эсеровщиной!

– Неверно! – закричал, багровея, Кибирев. – Мы не монархисты и не эсеры.

– Заблуждаетесь, гражданин Кибирев… Под любым пунктом вашей программы с удовольствием подпишется каждый правый эсер.

– Больно скоро вы ярлыки наклеиваете.

– Ярлыков я не наклеиваю. Вы сказали, о чем вы думаете, я сказал, кто ваши единомышленники. Разве вы не говорили, что не хотите видеть в Забайкалье коммунистических порядков?

– Говорил, не отрицаю, – процедил сквозь зубы Кибирев.

– А об этом самом кричат сейчас в истерике все здешние эсеры любых мастей. Вы отличаетесь от этих господ только тем, что сами решили покончить с семеновщиной. Что же касается целей, то они у вас одни и те же. Скажите мне, какую вы хотите установить здесь власть?

– Всеобщую!

– Значит, такую, в которой бы участвовали представители всех сословий здешнего населения?

– Именно.

– Ну, а кто же будет задавать при этой власти тон? Рабочий, простой крестьянин и казак или казацкая верхушка вкупе с фабрикантами, купцами и золотопромышленниками?

– А хотя бы и так! – зло перебил его Кибирев. – Только что же здесь плохого? Сынков и пасынков у нас не будет. По всеобщему выбору поставим мы к власти честных и умных людей, которые бы за Россию радели. А ведь вам на нее наплевать.

– Верю, верю… Только честность и пригодность этих людей определять будут купцы Чепаловы и золотопромышленники Андоверовы. А раз так, то в Орловской по-прежнему будет атаманить Шароглазов. Ну, а повыше его генерал Гладышев сядет. Вот ведь вы к чему стремитесь. Но если это устраивает вас, то никак не устраивает сто пятьдесят миллионов русского народа. Что же касается России, то позволь тебя спросить: кому помогают злейшие ее враги – нам или вам? Так что не тебе упрекать нас в измене родине!

Сраженный Кибирев замолчал и готов был в эту минуту убить Василия Андреевича. Дружинники взволновались, зашумели. То, что они услыхали, было горькой правдой, и это заставило их шевелить мозгами. Каждый из них понял, что Василий Андреевич знает досконально, за что он борется, чего хочет. А они до сих пор слепо шли на поводке у людей, которые если не заблуждались, то обманывали их самым бессовестным образом. И выходило так, что надо было, не откладывая надолго, все взвесить и сделать какой-то бесповоротный и окончательный выбор.

И в эту минуту молчавший все время Каргин с особой отчетливостью понял, что здесь, в этой комнате, рушатся сейчас его последние надежды, что становится он все более и более одиноким в своем желании все оставить в жизни по-старому.

После длинной паузы Ладушкин спросил Василия Андреевича, что же он посоветует в заключение делать заговорщикам.

– Мой совет один: если хотите, чтобы кончилась скорее гражданская война, чтобы ушли от нас несолоно хлебавши все интервенты, – осуществляйте свой заговор и переходите к нам. Если будет угодно, мы пришлем к вам на помощь пять-шесть наших лучших полков. И если вы решитесь на этот шаг и чистосердечно будете служить вместе с нами нашей Советской Родине, мы простим и забудем ваши прежние грехи и заблуждения. Сейчас вам, станичники, еще не поздно искупить свою вину. Это я говорю абсолютно всем присутствующим здесь.

– Ладно, подумаем, – сказал Ладушкин.

Кибирев и офицеры угрюмо молчали. Каргин уткнулся лицом в ладони и, казалось, плакал.

– Подумайте, это никогда не вредно, только думать правильно не значит думать долго, – вставая, проговорил Василий Андреевич. – Уже поздно, и нам пора ехать. Надеюсь, что никакой попытки расправиться с нами или задержать нас вы не сделаете? – Он недвусмысленно посмотрел в сторону Каргина и Кибирева.

– Конечно, нет, – надменно бросил Кибирев, хотя именно о том и думал. С лихорадочной быстротой он обдумывал план захвата Василия Андреевича. Это была единственная возможность оправдаться перед контрразведкой за участие в заговоре. Те же самые мысли копошились и у Каргина, который не плакал, а горько досадовал и на себя и на Кибирева за то, что надумали они завести эти переговоры. Каргин не сомневался, что Василий Андреевич многих заставил поверить себе, и он со злобой думал про того лобастого и ничем невозмутимого человека, который знал, что делал.

А Василий Андреевич не спеша оделся, отвесил всем общий поклон и, сопровождаемый Романом и Лукашкой, вышел из зала, оставив заговорщиков в великом смятении и разброде.

XXXI

План переворота был разработан заговорщиками еще до встречи с Василием Андреевичем. Предполагалось осуществить его в ночь на шестое февраля. Расклеенные по городу афиши извещали, что в ту ночь в доме офицерского собрания будет поставлен спектакль, после которого начнутся «танцы до рассвета». Кибирев с отдельной сотней должен был окружить офицерское собрание и арестовать находившихся в нем семеновских и японских офицеров. В это же время Каргин и Андрон Ладушкин со своими сотнями и дивизион Четырнадцатого полка разоружают японский батальон на кожевенных заводах. Восьмой казачий полк и олочинская дружина нападают на японцев, расквартированных в городе. В случае необходимости орудия двух казачьих батарей, стоявшие в капонирах повыше собора и во дворе начальной приходской школы, прямой наводкой расстреливают занятые японцами здания. Второй дивизион Четырнадцатого полка и чалбутинская дружина нападают на паровую мельницу, занятую также японским батальоном.

Японцев же, которые находились на сопках, оставляли до утра. В случае успешного поворота в городе они при любых обстоятельствах должны были погибнуть или сдаться. Батарейцы обещали разнести их избушки с первых же снарядов. Остальное довершил бы суровый горный мороз. Утром же предполагалось освободить и всех заключенных, из которых Кибирев думал сформировать чуть ли не полк.

Но встреча с Василием Андреевичем показала, что участники заговора тешили себя совершенно несбыточным. Воочию убедились они, что партизанами руководят большевики. Это сразу же заставило всех офицеров отказаться от переворота. Охладели к нему и Каргин с Кибиревым и без конца раскаивались в том, что на переговоры с Василием Андреевичем пригласили слишком много людей. Немало дружинников после этого стали всерьез подумывать о том, чтобы перейти к партизанам. Офицеры же порвали с Кибиревым всяческие сношения и поглядывали на него довольно косо. В любую минуту он и Каргин ждали предательства с их стороны. Каргин предлагал ему бросить все и бежать за границу, но тот почему-то не решался на это.

А четвертого утром случилось то, чего они так боялись.

Восьмой и Четырнадцатый полки были подняты по тревоге и ушли из города на Орловскую. Сразу же после их ухода в улицах появились японские патрули. На выездах из города встали заставы. С крыши здания, где находился японский штаб, начали передавать флажками какие-то сигналы на «Крестовку» и другие сопки. Каргин и Ладушкин приказали своим сотням заседлать лошадей и скрытно выставить часовых. Предусмотрительный Андрон распорядился в занимаемой им усадьбе разобрать несколько заборов, чтобы приготовить на всякий случай прямую дорогу за город.

Каргин, изнывавший в неведении, послал двух дружинников на квартиру к Кибиреву. Сам он пойти туда не рискнул. Дружинники вернулись в сумерки и сообщили: Кибирев арестован еще ночью вместе с женой, отдельная сотня только что разоружена японцами.

Каргин немедленно перевел свою полусотню в усадьбу к Ладушкину. Там он сказал казакам:

– Не все вы, братцы, знаете, что происходит. Хотели мы японцам и нашим отпетым карателям устроить жаркую баню и взять власть в свои руки. Только не выгорело это. Сейчас мы оставляем Завод. Тот, кто хочет остаться здесь, пусть остается. Мы будем с боем прорываться через заставу.

– А куда же пойдем? – спросил Егор Большак.

– Должно быть, за границу.

– Ну, тогда нам не по пути. Я в другое место попробую податься.

Остаться пожелало человек тридцать. Они разъехались по своим квартирам, расседлали лошадей и попрятались по домам. С остальными Каргин начал через дворы выбираться на задворки, к кустарникам. Там уже дожидался его Андрон со своей сотней, которая уходила вся до одного человека.

Посовещавшись, решили прорываться в конном строю через заставу на перевале.

Японец-часовой на заставе, завидев их, выстрелил в воздух. Из избушки начали выбегать и ложиться в цепь японские солдаты. Мешкать было нечего. Каргин вырвал из ножен шашку и скомандовал:

– За мной, братцы!

Японцы, не успев выкатить пулеметов, встретили сотни ружейным огнем. Но успели они дать только два залпа. Дружинники доскакали до цепи и начали гоняться за японцами по кустам, рубя их шашками, топча конями. Скоро вся застава была уничтожена.

Но далось это недешево. Сотни потеряли больше тридцати человек. Одним из них оказался смертельно раненный в грудь Капитоныч.

Когда его сняли с седла и Каргин стал расстегивать его полушубок, чтобы попытаться перевязать его, Капитоныч сказал:

– Не надо. Сейчас помирать буду. Поезжайте с Богом, да не поминайте меня лихом. – На губах его показалась кровь и потекла на седые усы.

Каргин поцеловал его в лоб, сказал:

– Прости, брат Капитоныч… – И разрыдался. Капитоныча он глубоко уважал.

Отскакав от Завода верст на восемь по направлению к Аргуни, Ладушкин спросил Каргина:

– Куда уходить будем? По-моему, одна дорога – к партизанам. Виноваты мы перед ними, да покорную голову меч не сечет.

– Нет, я, Андрон, к партизанам не пойду. Меня они не пощадят.

– Так куда же ты думаешь?

– За границу.

– Ну, значит, расходятся наши пути-дороги. Я за границу не поеду. Если не помилуют меня партизаны, умру, да не в китайщине… Большой ты мне друг, Елисей! С кровью я тебя оторву от сердца, а вот от родной земли, от этих падей и сопок мне и с кровью не оторваться. Без нее мне не жить. Прости, брат, и прощай.

– Смотри, смотри, дело твое, – сухо отозвался Каргин.

А Андрон смахнул рукавом полушубка закипевшие на ресницах слезы и обратился к дружинникам:

– Я, братцы, решил к партизанам. Кто со мной – давай налево.

Половина его сотни отъехала с дороги влево. Из мунгаловской сотни также десятка три людей двинулись налево.

Все остальные решили идти с Каргиным за границу. Сняв с голов папахи, казаки распрощались друг с другом – одни на время, другие навсегда.

XXXII

В феврале Мунгаловский раз десять переходил из рук в руки. Четвертый и Восьмой партизанские полки воевали здесь с Азиатской дивизией барона Унгерна и Шестым Забайкальским полком. Обе стороны старались застигнуть друг друга врасплох, и бои происходили чаще всего по ночам. В боях жителям Мунгаловского доставалось не меньше, чем воюющим. Особенно плохо им было, когда наступали белые. Подойдя к поселку, они начинали палить из орудий. Снаряды калечили и убивали скот, зажигали дома и ометы соломы в гумнах. Партизаны, боясь окружения, сломя голову отходили на Орловскую, а жители лезли в подполья. Белые занимали поселок, а затем через сутки-другие их так же лихо вышибали из него партизаны.

Но наконец незадолго до событий в Нерчинском Заводе партизаны вынуждены были отойти на Уров. У них совершенно вышли запасы патронов, а обзавестись ими за счет противника не удалось. В поселке обосновался тогда на длительную стоянку Шестой Забайкальский полк.

Полк этот считался у Семенова вполне надежным. В нем не было еще случаев перехода казаков на сторону партизан. Костяк его составляли сыновья караульских богачей-скотоводов. Воевали они плохо, но любили пороть и грабить мирное население, не разбираясь – на чьей оно стороне. Грабили все, что плохо лежало, возили награбленное сбывать китайским купцам.

Больше всего процветала в полку охота за молоденькими ягнятами, из шкурок которых получались щеголеватые папахи. У каждого казака имелось в переметных сумах несколько сырых и уже выделанных ягнячьих шкурок. Они играли на шкурки в карты, меняли их на вино.

У Козулиных стали на постой восемь казаков. Обосновались они в горнице, наполнив ее неистребимым запахом солдатчины. Скоро все цветники были набиты окурками, крашеный пол загажен, а на печке развешены портянки и рукавицы, расставлены мокрые катанки.

Вечером, накормив казаков ужином, Дашутка пошла в свое зимовье взглянуть на ягнят и кур. Еще с крыльца услыхала она в зимовье какую-то возню. Недоумевая, в чем дело, приблизилась она к зимовью и увидела, что дверь его распахнута настежь. «Неужели собака туда забралась?» – подумала Дашутка и, схватив суковатую палку, смело подошла к двери. В ту же минуту на нее набросился из-за угла какой-то человек, зажал ей рот и грубо впихнул в зимовье, где дико метались потревоженные ягнята. Затем мимо нее пробежали из зимовья еще два или три человека. Они захлопнули дверь и заложили засов снаружи. Дашутка закричала «караул» и не помня себя выбила заледенелое окошко, с трудом вылезла через него и с криком побежала в дом.

При ее появлении казаки-постояльцы переглянулись между собой, похватали винтовки и выбежали в ограду. Скоро ни с чем вернулись назад и посоветовали Афафене держать ягнят в избе. Но на следующую же ночь эти казаки, куда-то сходив, возвратились с задушенными ягнятами в торбах. Утром Дашутка узнала, что у Каргиных и Мунгаловых утащили в ту ночь из зимовья всех ягнят.

На вторую неделю пребывания полка в Мунгаловском с севера опять стали ежедневно наведываться партизанские разъезды. Появлялись они обычно по обогреву и завязывали перестрелку с заставами белых.

Командир полка полковник Щеглов приказал заставам не выпускать из поселка на север никого из мунгаловцев, чтобы они не имели возможности сноситься с партизанами. Жители не могли привезти ни дров, ни сена и кормили скот соломой, а печки топили заборами и постройками.

У Козулиных дрова еще были, но сено вышло. Дашутка кормила овец и коров соломой и с горечью видела, как худели они от такого корма. Тогда-то и решилась она съездить за сеном, которое стояло у них в зародах в четырех верстах от поселка около тракта на Уров. Мать всячески отговаривала ее от такой затеи, но Дашутка договорилась с казаками, стоявшими у них, что в тот день, когда они будут находиться в заставе, они выпустят ее из поселка.

Однажды после ужина казаки стали собираться на заставу. Уходя, они сказали Дашутке:

– Если хочешь, завтра можешь съездить за сеном. Мы тебя пропустим. Только выезжай пораньше.

Дашутка проснулась задолго до рассвета. На заиндевелых окнах серебрился свет ущербного месяца, в соседних дворах заливисто тявкали собаки. Зевая и потягиваясь, прошлепала она босыми ногами по кухне. На теплом припечке нашарила спички и стала растапливать печь. Сложенные с вечера в печку дрова хорошо просохли и весело запотрескивали, едва она сунула в них пучок зажженной бересты. Дым синей широкой лентой потянулся в трубу. Из трубы тотчас же закапали черные от сажи капли, и она догадалась, что ночью шел снег. Чтобы не марался шесток, положила на него жестяную заслонку. Потом поставила в печку чугунок с водой. Пока умывалась и причесывалась, вода в чугунке запузырилась и запела на разные голоса.

Позавтракав, Дашутка вышла в ограду. За Драгоценкой смутно краснело над белыми сопками небо. В ограде мягко искрился голубой пушистый снег, шевелились черные тени. Высоко в студеной синеве блестела подкова месяца.

Напоив из ведра гнедуху, обмела ей бока метлой, сбила с копыт железным молотком заледенелые комья снега и стала запрягать в приготовленные с вечера сани.

Только выехала из своих ворот, как повстречала Соломониду Каргину. Заслонясь от резкого ветра черной варежкой, Соломонида крикнула:

– Куда это тебя понесло? Сидела бы лучше дома. Партизаны, того и гляди, опять заявятся. Подымут они перепалку с нашими, и очутишься ты между двух огней.

– Я до партизан вернуться успею. Они ведь только по обогреву ездят, – ответила Дашутка, подымая воротник козлиной дохи.

Макушки сопок ярко алели, когда Дашутка была уже у своего зарода. Зарод с наветренной стороны забило высоким сугробом. На сугробе виднелись вмятины волчьих следов. Она опасливо огляделась по сторонам. Две вороны с простуженным карканьем пролетели над ней к поселку. Она скинула с себя доху, взяла с саней вилы и по заледенелому сугробу поднялась на зарод. Очистив от снега овершье, с трудом разворошила его и стала накладывать воз прямо с зарода. Ветер все время мешал ей. Он парусом надувал ее широкую юбку, бил по лицу концом полушалка, рвал сено с вил. Ей приходилось всячески ухитряться, чтобы сохранить равновесие и удержать в руках тяжелые навильники, с которых сыпалась на полушалок и за воротник колючая труха.

Занятая делом, она не заметила, как к зароду подъехали партизаны на покрытых инеем лошадях, все в дохах и косматых папахах.

– Здорово, молодуха! – гаркнул у нее за спиною насмешливый голос.

Она вздрогнула, и сено с вил упало. Его тотчас же подхватило ветром, развеяло во все стороны.

– Да ты не бойся, не бойся, – сказал пожилой партизан с обметанными инеем бородой и бровями. Другой, помоложе и побойчее, добавил:

– Мы не кусаемся.

– И как это вы тихо подъехали? – спросила Дашутка.

– Такое уж наше дело… А что, белые от вас не ушли?

– Нет, все еще стоят. А вчера к нам новые подъехали.

– И много?

– Кто их знает. Не считала я. Только они всю Подгорную улицу под постой заняли.

– Мужик-то у тебя, молодуха, где? В белых али у нас? – расспрашивал, посмеиваясь, молодой, похлопывая мохнатой рукавицей по седельной луке.

– Его у меня еще в восемнадцатом году под Маньчжурией убили.

Поговорив с Дашуткой, партизаны принялись совещаться. В это время над падью, ярко освещенной солнцем, гулко раскатился ружейный залп. Партизаны повернули и поскакали туда, откуда приехали. Дашутка спрыгнула с зарода и присела на воз. Залпы следовали один за другим. Выглянув из?за воза, она увидела на ближайшей сопке человек тридцать казаков. Стоя, били они навскидку по партизанам. Им удалось свалить под одним из них коня. Она оглянулась. Потерявший коня партизан сбросил с себя доху и попытался бежать. В это время его посадил к себе в седло другой, и они скрылись из виду за сверкающими кустами.

Казаки стали спускаться с сопки к Дашутке. Это ее сильно встревожило. То, что она разговаривала с партизанами, могло обойтись ей очень дорого. В дикой тоске тыкала она вилами в сено, но никак не могла набрать навильник.

Первым к ней подскакал с винтовкой наизготовку урядник, румяный и круглолицый. На нем был желтый полушубок и белая папаха, лихо сбитая на ухо. Скаля в улыбке кипенно-белые зубы, он добродушно спросил:

– Какие это ты с партизанами разговоры разводила?

– Они вязались ко мне с расспросами, не ушли ли вы из поселка.

– А ты им что сказала?

– Сказала, что не ушли. Да они потом это и сами увидели, как начали вы палить по ним, – улыбнулась Дашутка, успокоенная поведением урядника.

Но следом за ним подъехал с казаками длиннолицый и горбоносый хорунжий. Наезжая на Дашутку конем, хорунжий грубо спросил:

– Ты почему без разрешения из поселка выехала? Свидание здесь красным назначила?

– Никому я не назначала никакого свидания.

– Ладно. В штабе разберемся… Плюхин! – приказал хорунжий уряднику. – Помоги этой бабенке увязать воз и веди ее в поселок. А мы поедем посмотреть, куда девались красные.

Хорунжий ударил нагайкой рыжего с белым пятном на лбу коня и понесся на север. Казаки последовали за ним. Урядник слез с коня и стал помогать Дашутке завязывать воз. Он искренне жалел ее и все время твердил:

– Да… Влипла ты с этим чертовым сеном. Офицеры наши такие собаки, что не приведи Бог.

Едва они выехали на дорогу, как возвратился хорунжий с казаками.

– Поживей! – скомандовал он сидевшей на возу Дашутке и хлестнул нагайкой гнедуху.

В поселке Дашутку доставили прямо в штаб полка. Штаб находился в доме Архипа Кустова.

Командир полка полковник Щеглов, тридцатилетний мужчина с голубыми остекленелыми глазами, бабник и пьяница, завтракал, когда к нему явился с рапортом хорунжий. Выслушав его, Щеглов спросил:

– Баба-то хоть добрая?

– Кровь с молоком, господин полковник!

– Приведи ее сюда. – Щеглов оттолкнул тарелку с недоеденной котлетой и начал ходить по горнице, приводя себя в порядок.

Через минуту хорунжий втолкнул Дашутку в горницу и закрыл за нею дверь. Нарумяненное холодом лицо ее горело, руки теребили концы полушалка.

– Ого! – вырвалось у Щеглова. Он бросил в кадку с фикусом окурок папиросы и строго спросил: – Кто ты такая? Большевичка?

– Что вы, ваше благородие! Какая же я большевичка? Отец мой в дружине с самой весны ходит, – глядя на него со страхом и надеждой, торопливо говорила Дашутка.

– Хорошо. Постараемся выяснить, правду ли ты говоришь. А до выяснения будешь находиться под арестом.

– Да что же тут выяснять-то? Вам здесь любой скажет, кто я такая.

Но у Щеглова было свое на уме. Он позвал хорунжего и велел посадить Дашутку в кустовское зимовье под замок. Едва захлопнулась за нею забухшая, обитая кошмою дверь зимовья, как она в полном изнеможении опустилась на лавку и расплакалась. Выплакавшись, принялась ходить из угла в угол, не находя себе места. На голбце стоял небольшой деревянный ящик с сапожными колодками и инструментами. Она принялась рыться в нем и нашла короткий, сделанный из литовки ножик с обшитой кожей рукояткой. Взяла его и спрятала в правый рукав.

Узнав об аресте дочери, Аграфена Козулина кинулась к соседкам, мужья которых находились в дружине. Скоро человек десять их отправились вызволять Дашутку. Это, возможно, и удалось бы им, если бы Щеглов не получил к тому времени срочного донесения о событиях в Нерчинском Заводе.

Когда допущенные к нему казачки все разом принялись кричать, что он напрасно безобразничает в поселке, где большинство жителей ходит в белых, он с матерщиной оборвал их:

– Врете, поганки длинноволосые! Все ваши мужья переметнулись сегодня на сторону красных. Я теперь за вас примусь. Вы у меня попляшете! – И он приказал ординарцам гнать их.

Дашутка видела в отдушину возле двери, как мать с соседками прошла к Щеглову. Она оживилась и стала надеяться на свое вызволение. Но когда ординарцы нагайками выгнали женщин из кустовской ограды, снова почувствовала себя как птица в западне.

Поздно вечером пьяный Щеглов явился в зимовье. Следом за ним вошел денщик с зажженной лампой в руках. При входе их Дашутка, дремавшая на голбце, испуганно вскочила на ноги. Щеглов взял у денщика лампу и приказал ему убираться. Поставив лампу на печку, он с пьяной икотой сказал:

– Ты, бабонька, не помирай раньше времени. Мы можем с тобой великолепно сговориться. Садись, – показал он на широкую лавку у передней стены, застланную холстиной.

– Ничего, я постою.

– Садись! – прикрикнул он, и Дашутка покорно опустилась на краешек лавки.

Щеглов уселся рядом с ней и, заглядывая ей нагло в глаза, спросил:

– Ты понимаешь, чего я хочу?

– Давно все поняла.

– Ну вот и хорошо, что ты такая сговорчивая. – И он попытался обнять ее.

– Ты лучше не трогай меня! – сильно толкнув его в грудь, вскочила с лавки Дашутка и отбежала к печке.

Щеглов достал из кармана портсигар, закурил папиросу. Сделав две-три затяжки, изжевал весь мундштук и кинул папиросу в угол. Потом с угрозой сказал:

– Ты не брыкайся много! Либо мы с тобой сговоримся тихо и мирно, либо я спущу на тебя взвод казаков. Выбирай, что лучше.

– Эх ты, ваше благородие! – с презрением бросила Дашутка. – Только и умеешь, что с бабами воевать. Есть ли в тебе хоть капля стыда-то?

– Молчать! – рявкнул Щеглов и пошел на нее.

– Не лезь ты лучше ко мне… – бросилась от него Дашутка к порогу и попыталась открыть дверь. Но она оказалась закрытой снаружи.

– Ну что же, пеняй на себя, – прохрипел Щеглов и позвал топтавшегося за дверью денщика.

– Что прикажете, господин полковник? – открывая дверь, спросил денщик.

– Иди и скажи ординарцам, что отдаю эту бабу им.

Тогда Дашутка выхватила нож и бросилась на Щеглова, но он пнул ее носком сапога в живот. Отлетев в сторону, она упала на пол, прикусив до крови язык. Щеглов бросился, чтобы отнять у нее нож, но она успела подняться на ноги и опять пошла на него.

В ту же минуту в зимовье ворвались ординарцы. И тогда Дашутка, откинув голову назад, полоснула себя ножом по горлу. Красные круги пошли у нее в глазах. Она зашаталась, медленно повалилась на правый бок, и последнее, что промелькнуло в ее меркнущей памяти, было воспоминание о том, как скакал к ней навстречу Роман в день похорон деда, одновременно обрадованный и смущенный.

XXXIII

Вскоре после событий в Нерчинском Заводе, подчиняясь директиве обкома, партизаны Журавлева двинулись на соединение с амурцами и завязали ожесточенные бои за Сретенск, крупнейший опорный пункт атамана в Восточном Забайкалье. Одновременно полк Кузьмы Удалова был послан на юго-запад, к Маньчжурской железнодорожной ветке, по которой шло из-за границы снабжение семеновцев и действовавших в Забайкалье японских дивизий генерала Ооя.

С полком Удалова надолго ушел из родных мест и Роман Улыбин. Он так и не узнал тогда, какая судьба постигла орловскую дружину и что случилось с Дашуткой в февральскую вьюжную ночь.

Стремительным рейдом шел полк по студеным даурским степям. Партизаны, жившие предчувствием скорой победы, были настроены бодро, воевали лихо и весело. За три недели побывали они в тридцати станицах и селах. Шесть станичных дружин, два карательных отряда и батальон японской пехоты разбили они наголову ночными налетами. Нелегко было воевать при сорокаградусном морозе, на пронизывающем до костей ветру, но вера в победу воодушевляла их. Всюду население встречало их как освободителей, везде вливались в полк десятки и сотни новых бойцов. Скоро Удалов разбил свой полк на три полка по тысяче сабель в каждом и стал именовать свою часть Отдельным летучим партизанским отрядом.

В станице Улятуевской, на дневке, вызвал он к себе Романа и сказал ему:

– Знаю я тебя, Ромка, не первый день. Котелок у тебя ничего, вроде подходяще. Так что сдавай свою сотню Симону Колесникову и принимай Третий полк. Только смотри не зазнавайся, иначе разжалую в два счета.

Роман, утративший за десять месяцев непрерывных боев свою былую самонадеянность, сказал, что с полком ему не справиться.

– Как это не справишься, если я тебе приказываю? – удивился Удалов. – Я ведь знаю, что делаю. Еще как управишься-то! Об этом я могу по себе судить. Был я прежде сотенным трубачом во Втором Читинском полку, которым войсковой старшина, нынешний семеновский генерал Михайлов, командовал. А теперь я вон какой махиной управляю. И должно быть, неплохо, раз Гришка Семенов оценил мою голову в тридцать тысяч золотых. А потом, скажу тебе по секрету – командовать нашим народом нетрудно. Каждый знает, за что головой рискует.

– Все это так, – согласился Роман, – а только поискал бы ты, товарищ Удалов, человека поопытнее и постарше.

Выведенный из терпения Удалов стукнул кулаком по столу и прикрикнул:

– Хватит, поговорили! Принимай полк – и баста! В начальники штаба я тебе Елизара Матафонова определил, а Матафонов, он такой, он любого генштабиста за пояс заткнет…

В ту же ночь Удалов повел свой отряд на запад, к Цугольскому дацану, где, как узнал он, стояла кавалерийская бригада того самого генерала Михайлова, у которого был он простым трубачом. Удалову не терпелось сразиться с Михайловым, показать ему, на что способен «Кузька-трубач», как пренебрежительно звали его офицеры полка.

Ледяная поземка мела в степи, полный месяц в морозных белых кольцах плыл по студеному небу. Возбужденный Кузьма, одетый поверх полушубка в косматую козью доху, ехал по заметенной дороге рядом с Романом и командиром Второго полка Савватеевым, на ходу разрабатывая план предстоящего боя.

– Дацан стоит в котловине, – говорил он хрипловатым, простуженным голосом, – с трех сторон от него сопки, с четвертой Онон. За рекой тоже сопки к самому берегу подступили. Выгорит у нас дело, если мы эти сопки займем без шума. Пусть Михайлов спокойно спит, пока мы его не разбудим.

– Ночь-то уж больно светлая, – заметил ему Савватеев. – Ежели есть у них на сопках посты, за пять верст они нас увидят.

– Месяц скоро закатится, так что на сопки в темноте поползем, – возразил Удалов. – Роман со своим полком заононскую сторону займет, устроит там в узких местах засады. А два других полка пойдут к дацану и кинутся в атаку на сопки. Взять их нужно во что бы то ни стало. А когда займем их да начнем беляков в дацане на выбор бить, метнутся они на Онон. Там им Ромка и должен показать, почем фунт лиха. Ясно я говорю?

– Вполне, – ответили Роман и Савватеев и поспешили к своим полкам.

На рассвете, в белой морозной мгле, поднимавшейся от Онона, партизаны сбили с сопок семеновские посты и открыли по дацану сильный ружейно-пулеметный огонь. Заметались семеновцы среди беспорядочно разбросанных построек дацана, неся большие потери. Затем уцелевшие повскакали на коней и понеслись толпами к Онону. Там по ним в упор ударили пулеметы Третьего полка.

Обезумевшие семеновцы, очутившись в этой огненной мышеловке, долго метались из стороны в сторону, как слепые. Когда совсем рассвело, уцелевшие сдались в плен. Вырвались из окружения и умчались в сторону станции Оловянной не больше ста человек. С ними удалось удрать и генералу Михайлову. В Оловянной Михайлов сообщил по прямому проводу в Читу о разгроме партизанами своей бригады и застрелился в комнате телеграфистов.

Когда партизаны заняли дацан, Удалов обратился к ним с короткой речью:

– Бурятских монахов, хоть они и дармоеды, не обижать, без разрешения ничего у них не трогать. Кто не послушается, пусть на себя пеняет. Ясно я говорю?

– Ясно, – дружно и весело ответили бойцы.

Ламы, услышав этот разговор командира с бойцами, почувствовали себя смелее, и главный настоятель дацана, могучего телосложения бурят в очках, обратился к Удалову с просьбой разрешить отправить утреннее богослужение. Удалов сказал, что ламы могут молиться своему будде сколько им будет угодно, и в свою очередь попросил разрешения побывать у них в храме во время службы. Получив согласие, отправился он в храм вместе с Романом, Савватеевым и начальником своего штаба, которые пошли с ним из простого любопытства.

В храме, раскрашенном снаружи необычайно яркими и прочными, не утратившими своего первоначального цвета красками, увидели партизанские командиры множество отлитых из бронзы будд, одни из которых были не больше детских кукол, а другие возвышались от пола до потолка… Пятьсот коленопреклоненных лам, одетых в желтые и красные халаты, молились в дыму курений.

Не выстояв службы до конца, Удалов вышел вон из храма. Поспешившим за ним командирам он сказал на крыльце:

– Ну и дичь. Дрова бы рубить этим бездельникам, чтобы сало с них слезло. На них смотреть противно.

Вечером привели к Удалову задержанную на одной заставе девушку в черной барашковой шапке и в крытой плисом бурятской шубе. Разрумяненное морозом чернобровое лицо ее показалось Удалову необыкновенно красивым. Он поднялся из-за стола, приняв соответственную его положению позу, и спросил у доставившего девушку партизана-китайца:

– В чем дело, Седенкин?

– Шпионку поймали, – уверенно обьявил китаец.

Удалов оглядел девушку с ног до головы, строго спросил:

– Откуда, красавица?

– Из Оловянной.

– Зачем к нам пожаловала?

– Мне нужно видеть Удалова.

– Я Удалов. Давай говори, что надо.

– Надо переговорить наедине.

Удалов сделал знак рукой, и все находившиеся в избе люди немедленно вышли за дверь. Оставшись наедине с командиром, девушка сняла свою барашковую шапку, ловко распорола ее черную подкладку и, достав оттуда исписанный химическим карандашом лоскут белого шелка, протянула его Удалову.

Удалов повертел перед глазами исписанную шелковку и покраснел, словно его уличили в чем-то неприличном. Потом нехотя признался, что не умеет читать.

Девушка окинула его удивленным взглядом и тоном приказания сказала:

– Позовите надежного товарища, обязательно члена партии, и пусть он вам прочтет, что тут написано.

Удалов взглянул за дверь, крикнул, чтобы ему немедленно прислали Романа Улыбина. Когда Роман вошел, он подал ему шелковку и угрюмо сказал:

– Читай.

Роман взял в руки необычное письмо. Писал Оловяннинский комитет партии, что «предъявительница сего» Вера Алексеевна Пляскина командируется в партизанский отряд товарища Удалова со специальным поручением, которое изложит ему на словах лично.

– Вон ты пташка-то какая! Весенняя, – радостно изумился Удалов, а Роман стоял и глядел на девушку восхищенным взглядом.

Задав девушке несколько проверочных вопросов, Удалов попросил ее:

– Ну рассказывай, родная, с чем ты приехала.

Вера рассказала, что в связи с приближением партизан на станции Оловянная поднялась паника и что команда семеновского бронепоезда, разагитированная подпольщиками, готова перейти к партизанам.

– А какие части еще есть на станции? – спросил Удалов.

Вера перечислила с исчерпывающей точностью:

– Чехословацкий батальон подпоручика Кратохвилла, батальон юнкеров и две роты Второго Маньчжурского полка. Чехословаки уже объявили, что воевать с партизанами не будут. Начальство из Владивостока приказало им соблюдать нейтралитет.

– Это хорошо. Ну, а япошки как?

– Комитет считает, что если вы припугнете их, то и они заявят о нейтралитете.

– Что ж, тогда попробуем припугнуть. Предъявим им этот самый, как его…

– Ультиматум, – подсказала Вера.

– Вот, вот, сразу-то и не выговоришь, – рассмеялся Удалов и, вызвав адъютанта, приказал подымать полки.

На закате партизаны окружили Оловянную, разобрав на всякий случай полотно восточнее и западнее станции. Желая показать японцам и чехословакам свои силы, Удалов приказал передвигаться своим полкам в виду станции с места на место. Передвигались они до наступления темноты.

А в девять часов вечера на станцию поехали партизанские парламентеры. Возглавлял их Роман Улыбин. Одетый в черный полушубок и косматую баранью папаху, с маузером на правом и серебряной шашкой на левом боку, имел он достаточно внушительный вид. Четверо богатырского сложения молодых и бравых ребят сопровождали его.

Встреченные чехословацкой заставой, парламентеры явились сначала в вагон подпоручика Кратохвилла. Находившиеся на станции семеновцы хотели было схватить парламентеров с красными ленточками на папахах, но сопровождавшие их чехи решительно заявили, что не позволят этого.

С чехами Роман договорился быстро. Подпоручик Кратохвилл подтвердил, что во всех случаях чехи будут придерживаться полного нейтралитета. А в заключение сказал по-русски:

– Мы ничего не будем иметь против, если вы займете станцию и прогоните отсюда японцев и семеновцев. – И распорядился доставить парламентеров под охраной в штаб японского батальона, который находился в станционной школе.

В жарко натопленном коридоре, освещенном яркой лампой, Романа и его спутников встретили японские офицеры, все широкозубые и подстриженные под ежик, с красными от волнения лицами. Коренастый, с реденькими и жесткими усиками майор с каким-то змеиным шипением спросил Романа на ломаном русском языке:

– Что вам угодно от японского командования?

Роман взял руку под козырек и тотчас же опустил, затем, стараясь говорить как можно тверже, ответил:

– Передаю японскому командованию предупреждение командующего Особым партизанским корпусом: ровно в двадцать три часа части корпуса начнут занимать станцию. Наша цель – разоружить находящихся на станции семеновцев.

– Мы не позволим! – запальчиво крикнул майор, по-крысиному показывая зубы. – Мы будем воевать с вами!

– Попробуйте! Если с вашей стороны будет сделан по партизанам хоть один выстрел, вы будете уничтожены. Все до одного. Во избежание ненужного кровопролития вы должны соблюдать нейтралитет.

Майор дернулся к стоявшим поодаль японским офицерам, перекинулся с ними несколькими фразами по-японски, затем прошипел Роману:

– Хор-ро-со!.. Мы будем обсуждать ваш ультиматум. Вы будете ожидать здесь. – И направился в одну из комнат, куда вслед за ним двинулись и все офицеры.

Роман проводил их насмешливым взглядом и уселся на стоявшую у стены скамейку. Рядом с ним сели и его спутники, настороженно поглядывая на торчавших у всех дверей часовых. Никто из них не мог предвидеть заранее, чем могло кончиться это посещение японского штаба.

Долго споря, кричали удалившиеся в классную комнату японцы. Больше часа ждал их решения Роман, обливаясь потом в своем полушубке. Наконец не вытерпел, решительно поднялся на ноги и направился к двери, за которой совещались японские офицеры. Стоявший у двери часовой преградил ему дорогу винтовкой. Роман ловким движением отвел винтовку в сторону и рванул дверь. Офицеры изумленно уставились на него. Затем майор сердито крикнул:

– Как вы смеете входить без позволений!

– Время истекает, – обьявил Роман. – Через полчаса мы начинаем бой. Извольте поторопиться. – И вернулся на скамейку в коридор.

Через три минуты майор вышел к парламентерам в сопровождении своих офицеров и с важным видом заявил, что императорская армия не участвует в войне русских…

Ровно в 23 часа партизаны цепями двинулись со всех сторон на Оловянную. Семеновские офицеры попрятались кто куда успел, а солдаты сдались в плен. Команда бронепоезда, заранее обезоружив офицеров, перешла на сторону партизан.

К утру партизаны выловили всех прятавшихся офицеров, сняли пушки и пулеметы с бронепоезда, замели под метелку оружие и боеприпасы на складах и на мобилизованных подводах отправили трофеи в сторону Цугольского дацана.

Получив от разведки донесение, что на соседнем разъезде выгружается из эшелона японская пехота численностью до полка, Удалов приказал оставить Оловянную. Было уже светло, когда его полки удалялись от станции вниз по Онону. И когда они отошли примерно на версту, японцы открыли им вдогонку ожесточенную стрельбу. Партизаны хлестнули плетками по коням и скоро скрылись за увалами, имея ранеными всего двух бойцов.

Довольный этим успехом, Удалов повел свой отряд в район слияния Ингоды с Ононом, где стояла бригада семеновской пехоты, прикрывавшая Сретенск.

Во время рейда узнали партизаны печальную весть: 20 февраля у деревни Лоншаковой на Шилке осколком японского снаряда был смертельно ранен Павел Журавлев. Эта была тяжелая утрата для всех трудящихся Забайкалья. Всюду в партизанских частях оплакивали гибель любимого партизанского командира, всюду клялись отомстить за него врагу. Отряд Удалова отомстил за его смерть полным разгромом семеновской бригады в Удинском поселье, а партизаны Западного Забайкалья ответили на смерть командующего партизанской армией лихими налетами на пробивавшиеся к Чите каппелевские части и взрывами японских эшелонов, покидавших Верхнеудинск.

XXXIV

На исходе зимы закончила свой «ледяной поход» от Омска до Читы тридцатитысячная армия Каппеля. Сделавший за два года головокружительную карьеру от подполковника до генерал-лейтенанта, двадцатидевятилетний Каппель не дожил до конца похода. Въехал он в семеновскую столицу в обыкновенном сосновом гробу, накрытом знаменами лучших его дивизий – Ижевско-Воткинской и Уфимской. Где-то еще за Нижнеудинском сани, в которых он ехал, провалились в быструю горную речку Кан. На сорокаградусном морозе Каппель обморозился и через три дня, окоченев, умер.

Смерть его не могла не порадовать атамана Семенова. Ему нужны были каппелевцы и не нужен был Каппель. В лице этого человека забайкальский атаман из простых есаулов видел слишком крупную для собственного благополучия фигуру. Он хорошо знал, что именно Каппеля адмирал Колчак прочил в свои преемники. И только японцы, при помощи которых Колчак надеялся выбраться из охваченной восстанием Сибири, заставили его скрепя сердце назначить Семенова главнокомандующим всеми вооруженными силами Дальнего Востока, а спустя две недели, накануне своего ареста, Семенову же передать и всю полноту военной и гражданской власти.

Не сомневаясь, что со смертью Каппеля легко будет прибрать к рукам его армию, Семенов устроил ей необыкновенно пышную встречу. Встречали ее колокольным звоном и артиллерийскими салютами. Все лучшие здания в городе были отведены под постой каппелевцев. Все газеты в течение недели славословили участников «ледяного похода», называя их чудо-богатырями. В лучшей читинской гостинице «Селект» новоиспеченный правитель «Российской Восточной окраины» и его премьер-министр Таскин устроили в честь каппелевских генералов банкет, продолжавшийся целые сутки.

А через день в Чите открылся войсковой казачий круг. Открыл его старейший казачий генерал Савельев. Первое слово он предоставил новому командующему каппелевской армией генералу Войцеховскому.

Войцеховский, рядившийся в тогу демократа, рассказал делегатам круга, что представляет его армия, и заявил, что отныне эта армия отдает себя в распоряжение атамана Семенова для совместной борьбы с большевиками. Затем он, правда, в осторожной форме, но все же упрекнул читинских правителей в том, что они политикой массового террора сами плодят у себя большевиков. Его речь понравилась делегатам с мест, но Семенова и его генералов привела в бешенство. И Семенов постарался при первой возможности убрать Войцеховского. С помощью японской контрразведки Войцеховского обвинили в подготовке переворота и выдворили в Маньчжурию, а недовольных этим каппелевских офицеров стали потихоньку арестовывать и «выводить в расход». Командующим каппелевской армией Семенов назначил генерала Лохвицкого, ярого монархиста по своим убеждениям.

Полтора месяца каппелевцы отдыхали, а затем после основательной чистки были сведены в два корпуса и двинуты в Восточное Забайкалье для борьбы с партизанами. От наступающей же с запада Красной Армии атаманскую вотчину прикрыли японские дивизии генерала Оой, совершившие перед этим несколько карательных экспедиций в Западном Забайкалье, где были сожжены ими десятки сел и расстреляны сотни стариков, детей и женщин.

В конце апреля крупные силы каппелевцев перешли на правый берег Шилки, заняли станицы Жидкинскую и Шелопугинскую в долине реки Унды. Кавалерийские партизанские полки, сведенные в три дивизии, стояли в это время в станице Корпунской, где проводился перед этим фронтовой партизанский съезд, в котором участвовали представители Амурской Советской республики и большая группа командиров и политработников Красной Армии, пробравшихся к партизанам по таежным тропам севернее Читы. Выступление представителя командования Красной Армии было встречено бурными аплодисментами. А когда он в своей речи упомянул имя Ленина, все делегаты поднялись и устроили в честь главы Советского правительства долго не смолкаемую овацию.

На съезде партизаны выбрали своим командующим Дмитрия Шилова, рекомендованного партийными организациями Амурской и Забайкальской областей. Затем партизаны единодушно проголосовали за назначение прибывших из Красной Армии товарищей на ответственные посты в дивизиях и полках.

Новый штаб партизанской армии немедленно приступил к разработке плана боевых операций в помощь частям Красной Армии, наступавшим с запада на Читу.

* * *

Первая партизанская дивизия Кузьмы Удалова, в которой по-прежнему командовал полком Роман Улыбин, стояла в одном из поселков Копунской станицы. Ежедневно дивизия проводила боевые учения, а по вечерам в полках выступали с политическими докладами представители Красной Армии.

В солнечный, с легким теплым ветром день приехала в дивизию делегация читинских рабочих. Поднятые по сигналу полки были выстроены на просторном лугу под крутой и высокой сопкой, на склонах которой синел березник. В центре пестрого четырехугольника, образованного полками, наскоро соорудили трибуну из телег, накрытых досками. На трибуну, в сопровождении назначенного начальником Политического управления армии Василия Андреевича Улыбина и командира дивизии Кузьмы Удалова, поднялись рабочие делегаты. Было их три человека – седой коренастый молотобоец, рослая статная женщина и молодая русоволосая девушка в синем жакете и белой кубанке. Девушка держала в руке свернутое знамя на сделанном из казацкой пики древке.

– Товарищи партизаны! – выкрикнул громким грудным голосом Василий Андреевич, призывая бойцов к порядку. – Сегодня у нас большой праздник. К нам приехали дорогие гости, посланцы рабочего класса.

От могучего радостного «ура» всколыхнулся струящийся над полками весенний воздух. На молодецкое это приветствие откликнулось звонкое эхо в заречных сопках, галочья стая взмыла в синее небо и закружилась с криками над полками, подымаясь все выше и выше.

– Даже галки обрадовались, – шутили в строю партизаны и, задирая голову кверху, весело смеялись и переговаривались.

Выждав, когда отзвучала и замерла галочья кутерьма, стал говорить седой молотобоец. Он передал партизанам горячий братский привет от рабочих Читы-Первой, коротко рассказал, как и чем помогают рабочие наступающим с запада красноармейцам и своим землякам партизанам.

– Весна наступает у нас. Весна, какой еще не бывало. Будет она весной нашей победы, весной небывалой радости, – сказал он и закончил свою речь здравицей в честь Советской России и Владимира Ильича Ленина.

– Да здравствует Ленин!.. Ленин!.. Ленин!.. – буйным многоголосьем отозвались партизаны, потрясая вскинутыми винтовками и клинками.

– Сейчас, товарищи, – объявил Василий Андреевич, – будет говорить член Коммунистического Союза Молодежи Надя Вахрушева. – И снова раздались приветственные крики четырех тысяч всадников.

Подтянув красное знамя, девушка стремительно шагнула вперед. Налетевшим порывом ветра с силой развернуло алое полотнище у нее над головой. Девушка потеряла равновесие, покачнулась. Но, сделав усилие, быстро выпрямилась, уперла конец древка в скрепляющую доски перекладину и гордо тряхнула своей красиво посаженной головой в кубанке. Развевающимся на фоне синего неба, пылающим, как огонь, полотнищем закрыло от партизан коренастую фигуру молотобойца и стоявшего с ним рядом Удалова.

Девушка начала говорить. Всюду партизаны услышали ее отчетливый, звонкий голос.

– Товарищи! Читинская организация коммунистической молодежи поручила мне передать это знамя самым отважным партизанам, лучшей партизанской дивизии. – Подняв на минуту знамя, она снова нашла для него опору и стала рассказывать его волнующую историю.

Знамя принадлежало читинскому красногвардейскому отряду, созданному в ноябре семнадцатого года. Под этим знаменем отряд устанавливал в Чите Советскую власть, сражался на Даурском и Прибалтийском фронтах в восемнадцатом году. На берегу Байкала, у разъезда Тимлюй, отряд был окружен чехами и белогвардейцами. В неравном бою погиб весь отряд. Знамя удалось спасти одному раненому красногвардейцу. Оправившись от ранения в доме знакомого путейского сторожа, пробрался он со знаменем в Читу. Скоро его арестовали и расстреляли семеновские палачи. Но перед расстрелом он успел сказать товарищу по камере, где у него хранится знамя. Товарищ сообщил об этом на волю, и знамя спрятали у себя две девушки, родные сестры Тюменцевы. Семеновские контрразведчики как-то пронюхали, что на Чите-Первой прячут красногвардейское знамя. Они разыскивали его целый год. Немало людей было арестовано, подвергнуто нечеловеческим пыткам. Были арестованы и расстреляны после долгих истязаний сестры Тюменцевы. Но знамя не затерялось, не попало в руки врагов. Его взяла на сохранение семья рабочего Доброва, участника революции пятого года и красногвардейца в восемнадцатом. Три сына и дочь были у Доброва, все работали в большевистском подполье. Зимой семеновские ищейки напали на след подпольщиков, и этот след привел их к домику Добровых. Ночью семеновские юнкера окружили домик. Чтобы дать своей дочери возможность спасти знамя, Добров и его сыновья оказали юнкерам вооруженное сопротивление. Они отстреливались до тех пор, пока семеновцы не подожгли их домик. Добров и три его сына погибли, но знамя было спасено.

– … Горит на этом знамени кровь бесстрашных красногвардейцев, кровь сестер Тюменцевых, кровь рабочей семьи Добровых, – сказала комсомолка под конец своей запавшей в душу каждого партизана речи. – Пусть же возьмут сегодня это знамя руки храбрых и мужественных бойцов красной партизанской армии! Пусть ведет их это знамя на подвиг, на святую месть палачам! Пусть оно станет знаменем победы Советской власти в нашем Забайкалье!

Взволнованные рассказом комсомолки и пламенным ее призывом, долго молчали партизаны. Только знамя шумело и переливалось на ветру в объявшей полки тишине. Нарушил тишину напряженно прозвучавший голос Удалова, вставшего рядом с комсомолкой:

– Командир Третьего полка Улыбин! Командир Горной батареи Муратов! Командир Золотой сотни Димов! Ко мне!..

Роман, Федот Муратов и Димов поскакали к трибуне с разных концов четырехугольника. Почти одновременно достигли они трибуны, взволнованные, с бьющими сердцами, с горящими лицами.

– От имени командования приказываю, – обратился к ним Удалов, – принять это красногвардейское знамя как знамя дивизии. – Он повернулся к знамени и припал губами к краю алого полотнища.

У Романа спазма сдавила горло, у Федота дрожали губы, у Димова непрошеная слеза скатилась в усы. А Удалов, обращаясь к делегатам, говорил:

– Передайте, товарищи, наше партизанское спасибо славным комсомольцам, которые спасли это дорогое для нас революционное знамя. Скажите, что вручили вы его в надежные руки. Лучшие люди нашей дивизии, не знающие страха в бою, принимают от вас это знамя… Товарищи партизаны! Принимая знамя, поклянемся, что не опозорим его, что мужественно пронесем его в боях до дня недалекой победы!

– Клянемся! – откликнулись как один тысячи голосов.

По знаку Удалова Роман приблизился к знамени, поцеловал его и принял из рук комсомолки. Федот и Димов выхватили из ножен шашки и встали с ним рядом. С трудом удерживая рвущееся по ветру знамя, Роман поехал вдоль строя полков. Федот и Димов сопровождали его, один по левую, другой по правую руку, оба держались торжественно и прямо. Командиры полков и сотен, скомандовав при их приближении «смирно», брали под козырек, отдавая честь боевому революционному знамени…

* * *

Накануне Пасхи Удалов получил приказ разгромить каппелевцев в Шелопугинской. Первый удар он решил нанести по группировке противника, расположенной в поселке Купряковском. Собрав на совещание командиров полков и отдельных сотен – Золотой и Волчьей, начертил он на память план местности, где предстояло вступить в схватку с каппелевцами, разложил его на столе и сказал:

– Ну, так вот что, братцы. Глядите на мой чертеж и запоминайте. Вот это мост через Унду у Купряковского. Это – сопка напротив моста. А это вот – сам поселок и окружающие его сопки. Мы должны занять эти сопки и ворваться в поселок. Когда каппелевцы будут отступать через мост к Шелопугинской, вот с этой сопки должны ударить по ним пулеметы. В засаде здесь будут Волчья и Золотая сотни. Они должны добить каппелевцев… Все ясно-понятно?

– Пока все понятно, – согласились командиры.

– А раз так, на этом и кончим. С каппелевцами мы еще не воевали. Посмотрим, что это за «чудо-богатыри»!

Сосредоточенные с вечера на исходных позициях, полки перед рассветом пошли спешенными цепями в атаку на сопки. Там у белых стояли только заставы, а главные силы, до двух полков пехоты, находились в поселке. С криками «ура» партизаны кинулись вперед и заняли сопки почти без потерь. В это время батарея Муратова стала бить по поселку, а цепи с вершин сопок вели редкую стрельбу и беспрерывно кричали «ура». В ночи это тысячеголосое «ура» звучало настолько устрашающе, что каппелевцы тотчас же начали отступать на Шелопугинскую. Партизаны быстро спустились с сопок и сели на коней.

Когда каппелевцы хлынули на мост, по ним с расстояния в сто сажен ударили четыре пулемета. На мосту сразу образовалась гора конских и людских трупов. Каппелевцы в полном беспорядке отхлынули к поселку, а с обеих сторон уже вылетели в конном строю партизанские сотни с шашками наголо. Через две-три минуты на приречном лугу началась страшная рубка. Все не пожелавшие сдаться в плен каппелевцы были истреблены. Партизаны взяли в плен пятьсот человек, захватили двадцать станковых пулеметов, шестиорудийную батарею и множество боеприпасов.

Эта первая, успешно закончившаяся схватка с каппелевцами показала всей партизанской армии, что каппелевцев можно бить так же, как и семеновцев. И партизаны, применяя свою обычную тактику внезапных ночных налетов, наносили каппелевцам тяжелые удары в течение полутора месяцев, пока не заставили их отойти к линии железной дороги.

Неудача каппелевского наступления и нарастающий натиск частей народной армии, созданной на освобожденной территории Западного Забайкалья Дальневосточной республики, показали японцам, что их карта бита, что Забайкалья им не удержать. В тылу у них, на Маньчжурской ветке, по которой они могли благополучно убраться восвояси, действовало двенадцать конных и два пехотных партизанских полка, а с востока все решительнее нажимали амурцы. И тогда японцы стали просить правительство Дальневосточной республики о заключении месячного перемирия. Правительство ДВР, выполняя директиву Ленина не ввязываться в войну с Японией, согласилось на перемирие. Японцы стали постепенно оттягивать свои войска в Читу и дальше – на Маньчжурскую ветку.

Туда к концу перемирия стали отходить и каппелевцы. Семеновская армия разлагалась. Ежедневно из нее уходили к партизанам сотни солдат.

В августе японцы официально объявили о своем уходе из Забайкалья. Напрасно атаман Семенов обращался к правительству микадо с просьбами приостановить эвакуацию японских войск. Не добившись ничего, он улетел из окруженной Читы на самолете, бросив остатки своих войск, отступавших к маньчжурской границе, на разгром партизанам.

В октябре 1920 года Чита пала. Почти одновременно в нее вступили части Народно-революционной армии ДВР и амурского партизана Старика. А через месяц, в буранный ноябрьский день, на границе Маньчжурии разыгрался завершающий партизанский бой с уходившим последним из Забайкалья каппелевским корпусом генерала Бангерского, состоявшим почти из одних офицеров.

XXXV

Вслед за эвакуировавшимися из Нерчинского Завода японцами ушли оттуда и семеновские части. В чалбутинских бакалейках, где жил Елисей Каргин, узнали об этом от хлынувших за границу казаков береговых станиц. Партизаны к тому времени находились в низовьях Аргуни и Шилки. Раньше чем через неделю они не могли появиться в районе Орловской. Каргин решил воспользоваться этим случаем и съездить домой за женой и ребятишками, чтобы вместе с ними мыкать недолю на постылой чужбине. Заседлав коня, переехал он утром вброд Аргунь и к вечеру уже был в Мунгаловском.

Тишиной и запустением встретил его поселок. Не слышно было в нем проголосных девичьих песен, молодого смеха и говора на крашеных лавочках у ворот. У плетневых завалинок, у заборов и прямо на дороге лежали тогда круторогие, упитанные волы. Мерно и шумно вздыхали они в темноте, занятые бесконечной жвачкой, и нехотя подымались с теплой земли от громкого окрика. Но за полтора года гражданской войны семеновцы и партизаны перекололи на мясо работяг-волов. И теперь в Подгорной улице увидел Каргин только пару чьих-то костлявых сивых волов, которых спасла от смерти их дряхлость и худоба.

Гулко стучали в выморочной тишине пустынных улиц копыта коня. С тяжелым сердцем проезжал Каргин мимо сожженных еще в прошлом году партизанских усадеб, где над смутно белеющими печами носились летучие мыши, мимо наглухо заколоченных домов Сергея Ильича, Платона Волокитина, братьев Кустовых и других богачей. На улыбинском пепелище встретила его жалобным мяуканьем бездомная кошка. В черном бурьяне зелеными огоньками горели ее одичалые, тоскующие глаза. «Должно быть, одна кошка и осталась у Улыбиных. Довоевались, сволочи, за счастливую жизнь», – подумал он с бессильной злобой про Василия Андреевича и Романа, которых с каждым днем ненавидел все больше и больше.

Подъехав к своему дому, долго стучался Каргин в закрытые наглухо ставни горницы. Ворота открыл ему Митька, которого никак не думал он встретить дома.

– Ты что, тоже отвоевался? – спросил он его, вводя коня в ворота.

– Отвоевался! – сверкнув в темноте зубами, рассмеялся Митька. – Как ушли из Нерчинска японцы, так назавтра же весь наш полк по домам разбежался.

– Что же теперь делать будешь?

– Дома жить, чего же больше. Красным я ничего худого не сделал. Думаю, что меня они не тронут. А ты как, совсем вернулся или на время?

– За семьей приехал. Как они, живы-здоровы?

– Здоровы. Ребятишки совсем молодцами стали. Вчера с ними хлеб ездил жать.

Только Каргин вошел в коридор, как к нему кинулись на шею разбуженные Серафимой Санька и Зотька. Он одарил их гостинцами и попросил Серафиму чем-нибудь покормить его. Она принесла из кладовки крынку молока и целое блюдо творожных шанег. Пока Каргин ужинал, вокруг стола собрались все семейные и наперебой рассказывали обо всем, что случилось в поселке за время его отсутствия.

– Ну, поедете со мной за границу? – насытившись, спросил Каргин жену и детей.

Ребятишки сразу выразили свое согласие. Санька заявил, что будет ловить в Аргуни сазанов, а Зотька сказал, что каждый день станет покупать у китайцев по фунту леденцов.

– Здесь их у нас нет, а там сколько угодно, – пояснил он неодобрительно качавшему головой деду.

– Эх вы, глупые, – сказал тогда Каргин. – Век бы их вам не видеть, этих китайских леденцов. Жить на чужой стороне не сладко. С радостью остался бы я дома, да только здесь мне не жить. За Кушаверова меня сразу расстреляют.

– Значит, теперь навовсе уедешь? – спросил старик.

– Ничего не поделаешь, приходится.

– Выходит, хозяйство-то делить надо?

– Нет, делиться я с Митюхой не буду. Возьму только с собой корову да плуг. Так что живите и хозяйствуйте тут без меня. Если вернусь, тогда выделите мне, что посчитаете нужным.

– Шибко-то не нахозяйствуем, – вмешалась в разговор Соломонида. – Быков у нас ни одного не осталось и коней только два – хромая сивуха да Митькин конь. На них не распашешься, доброй пшенички не покушаешь. Обернула война из куля в рогожку, будь она проклята. Ведь после того как убежал ты за границу, белые вконец нас разорили.

– Чего уж тут плакаться, – оборвал ее старик, – спасибо, что хоть в живых оставили.

Утром, на водопое, Каргин встретил Герасима Косых, до ухода белых скрывавшегося в тайге. Поздоровавшись с ним, Герасим хмуро спросил Каргина:

– Ну как, в китайские подданные переходишь? – и, выругав его по матушке, сказал: – Мутили, мутили вы тут, сволочи, воду!.. Эвон сколько народу погубили, а теперь за границу подались свою шкуру спасать. Дураки мы были, что слушались вашего брата, как бараны за вами шли. В других-то местах почти никто не пострадал, а у нас в каждом доме сироты и вдовы. И все это из-за тебя да из-за Сергея Ильича.

– А я-то что плохого сделал? Я никого не предавал. Так что зря ты на меня несешь.

– Ничего не зря. Кто нас в дружину силком гнал? Не ты, скажешь? А теперь чистеньким себя считаешь. Глядеть я на тебя не могу!..

Каргину нечего было ему возразить, и он поспешил убраться с ключа. Вернувшись домой, он приказал жене и ребятишкам собираться, а сам стал запрягать коня. Митька тем временем поймал во дворе одну из оставшихся коров, надел на нее ременную оброть и вывел в ограду.

– Давай вяжи ее к оглобле, – сказал Каргин брату и пошел прощаться с отцом и сестрой. Через полчаса с накрепко закушенными губами оставил он свой дом. Серафима и ребятишки сидели на возу, а он шел возле телеги.

В Подгорной улице повстречалась им жена Никулы Лопатина, Лукерья. Серафима крикнула ей, утирая глаза платком:

– Прощай, Лукерья!

– Скатертью дорога, милая, – бойко ответила ей та. – Без вас тут воздух чище будет.

– Вот сволочь баба! – выругался в сердцах Каргин и погрозил Лукерье кулаком: – Не радуйся, лоскутница. Мы еще вернемся.

– А это вилами на воде писано! – прокричала ему вдогонку Лукерья.

…За хребтом мунгаловские владения кончились. Пошли земли крестьянских деревень Артемьевки и Георгиевки, жители которых все поголовно ходили в партизанах, и Каргин, сторожко оглядываясь по сторонам, стал все громче покрикивать на коня.

Под вечер в последнем перед границей крестьянском селе заехал он в крайнюю, самую бедную избу, чтобы попросить воды для детей, измучившихся от жары и жажды. Изба была без всяких пристроек, с развалившейся плетневой оградой, с крошечными окошками, наполовину заделанными берестой.

Стукнувшись головой о закопченную притолоку, вошел он в избу и увидел в ней невероятную нищету и запустение. На заплесневелом земляном полу сидел и грыз сырую картофелину ребенок грудного возраста в коротенькой, до пупа, рубашонке, черной от грязи. В углу, на деревянной рассохшейся кровати, среди невозможных лохмотьев качала на руках завернутую в тряпицу куклу белоголовая девочка лет шести. Такой же белоголовый парнишка, года на два старше ее, сидел в кути на лавке и чистил картошку сделанным из литовки кривым ножом. Девочка с испугом, а парнишка с любопытством уставились на Каргина. Он поздоровался с ними и спросил у парнишки:

– А родители где у вас?

– Мама на поденщину ушла, а тятя на войне. Он у нас партизан, – спокойно и с достоинством объяснил парнишка.

– Что же вы так грязно живете? – задетый той гордостью, с которой парнишка упомянул об отце, продолжал допрашивать Каргин.

– Бедные мы шибко, оттого и живем худо. Мама у нас все время на работе, а мы с сестренкой прибираться не умеем. Мы еще маленькие. Вот когда побьют всех белых, вернется тятька домой, тогда и мы лучше жить станем. Я тогда учиться буду.

«Гляди ты, какой гусь! Рассуждает не хуже взрослого», – раздражаясь все больше на парнишку, подумал Каргин. Он в эту минуту по-особенному остро ужаснулся за себя и за своих ребятишек, которых когда-то мечтал вывести в люди. Белоголовый оборванный парнишка, живущий впроголодь, завтра может оказаться гораздо счастливее, чем они.

Каргин расстроился от этих мыслей, что забыл, зачем очутился в избе. Вывел его из задумчивости вопрос парнишки:

– А тебе что, дяденька, надо?

– А мне, брат, воды попить надо и ребятишек моих напоить. Они у меня на улице на телеге сидят. Вода-то у вас есть?

– Вон вода-то стоит. Черпай да пей, – показал парнишка на стоявшую у порога кадушку. – А ребятишкам своим ведерком зачерпни. Только ведерко не увози, оно у нас последнее.

Каргин напился, зачерпнул полное ведерко и пошел поить детей. Когда возвращал партизанским детишкам ведерко, что-то дрогнуло у него в душе, и он неожиданно для самого себя, вопреки всему, что делал и думал до этого, сказал им сквозь зубы:

– Счастливо вам отца дождаться, ребятки.

Ночью он благополучно добрался до Чалбутинской и переправился на китайскую сторону.

XXXVI

Барон Роман Унгерн фон Штернберг был одним из главных сподвижников атамана Семенова. Последний отпрыск обедневшего рода тевтонских рыцарей, Унгерн родился на острове Даго, в бывшей Эстляндской губернии. Из морского кадетского корпуса он ушел добровольцем на русско-японскую войну. Там его наградили солдатским Георгиевским Крестом за храбрость и произвели в ефрейторы.

В 1908 году он закончил в Петербурге Павловское военное училище и в чине хорунжего был назначен в Забайкальское казачье войско, в котором незадолго до этого было уволено в отставку много офицеров, не выказавших достаточной преданности «престолу и отечеству» в революцию пятого года. На их места были назначены тогда офицеры из виднейших дворянских семей России. Так попали в Забайкалье князья Голицын и Ухтомский, граф Кутайсов и известный из истории гражданской войны генерал войны генерал барон Врангель.

Летом 1910 года Первый Аргунский полк, в котором служил Унгерн, был направлен в Монголию для охраны русской дипломатической миссии в Урге. Там он близко сошелся с виднейшими монгольскими князьями и ламами, изучал туземный язык, интересовался религией буддистов, читал их священные книги.

Во время империалистической войны Унгерн служил в сводной Забайкальско-уссурийской казачьей дивизии. За бои в Восточной Пруссии был произведен он в войсковые старшины. Но вскоре военно-полевой суд приговорил его к трем годам крепости за избиение комендантского адъютанта в городе Тарнополе. Своего наказания по каким-то причинам он так и не отбывал. К этому времени относится аттестация, данная Унгерну его полковым бароном Врангелем. В ней было сказано: «Человек исключительной храбрости, но имеет в нравственном отношении весьма серьезный порок – постоянное пьянство. В состоянии опьянения способен на поступки, роняющие честь офицерского мундира, за что и был отчислен из полка в резерв чинов с понижением в звании».

Февральская революция застала Унгерна в Петрограде. Там он случайно встретился со своим давнишним знакомцем есаулом Семеновым. Семенов только что был принят премьер-министром и главковерхом Керенским, предложил себя в распоряжение Временного правительства и получил задание немедленно ехать в Забайкалье и формировать Бурят-монгольский конный полк для подавления революционных выступлений в крупнейших городах Европейской России.

Унгерн считал величайшим бедствием и позором свержение царского самодержавия и готов был присоединиться к кому угодно, чтобы только бороться «с разнузданной чернью», как презрительно величал он русских рабочих и крестьян. Он вызвался ехать вместе с Семеновым и быть его правой рукой.

Так свела судьба озлобленных, непримиримых в своей ненависти к революции, предприимчивых и жестоких людей. Забайкальский кулак-живоглот и захудалый немецкий барон с неукротимой энергией готовились к борьбе с революционным народом.

В Забайкальскую область они ехали вместе с группой других завербованных ими офицеров. Семенов был в своей офицерской форме, а Унгерн напялил на себя вишневого цвета монгольский халат с солдатским Георгием на груди и погонами на плечах. С этим одеянием он не разлучался потом вплоть до бесславного конца своего в степях Монголии. Всю дорогу курил он серебряную китайскую трубку-ганзу, штудировал русско-монгольский словарь, разговаривал по-монгольски и по-бурятски с хорошо знающим эти языки Семеновым.

Когда они вдвоем выходили из вагона на остановках и прогуливались по перронам, все обращали внимание на эту странную и неразлучную пару. Коренастый и большеголовый Семенов имел в своих жилах изрядную примесь монгольской крови. У него широкое и мясистое, с тупым подбородком лицо, глубоко посаженные черно-коричневые глаза и кривые, с толстыми икрами ноги кавалериста. Полной противоположностью ему был долговязый и белобрысый барон. Он был на три года старше двадцатидевятилетнего Семенова, а казался на несколько лет моложе. Держался он подчеркнуто и прямо. Небольшую, на длинной шее голову его покрывали белесые реденькие волосы. Довольно красивое лицо барона безнадежно портили бледные, молочно-голубые глаза. Когда он бывал трезвым и совершенно спокойным, они бездумно и размывчиво голубели. Но стоило ему напиться, как застилало их белым туманом. Бессмысленно и тупо таращились они на собутыльника, заставляя его вздрагивать и боязливо отодвигаться от хмельного барона. В гневе они делались безумными глазами убийцы. Холодная, змеиная сила их давила, гипнотизировала далеко не малодушных людей.

В дороге скрытный и сдержанный Семенов хорошо узнал, чем живет и дышит барон. Главным злом на белом свете он считал капитализм. Не раз он говорил Семенову:

– Вся беда, есаул, в этих проклятых капиталистах, банкирах и ростовщиках. Не будь этой торгашеской погани, не было бы на земле заводов и фабрик, не было бы рабочего величества пролетария всероссийского и всякого другого. Прежде в мире было только две силы – потомственная аристократия и ее рабочее быдло – народ. Мы, аристократы духа и плоти, командовали и управляли, они подчинялись и работали. И все тогда шло на земле, как положено Господом Богом. Мы могли миловать и казнить, и никто не становился нам поперек дороги. А теперь нас, тысячелетних дворян, догола обобрали наши вчерашние холуи – ростовщики. Они пустили нас по миру, выкурили из поместий и замков, разбаловали, распустили народ… Чингисхан нам нужен сейчас, есаул, новый Чингисхан. Только он может навести в этом мире нужный порядок. Пусть он пройдет по всей вселенной как Божья кара, огнем и мечом очистит ее от скверны. И когда он перевешает и перестреляет всех евреев, всех бунтовщиков, только тогда мы вернем на землю свою власть, свое право распоряжаться людьми и скотами… Нет, не полк нам надо с тобой формировать из вшивых потомков грозного Темучина, а тысячу непобедимых летучих полков. Наобещай этим диким кочевникам золотые горы, поставь над ними жестокосердного, неумолимого властелина, и только пыль пойдет по всей Европе…

Семенов посмеивался и молчал.

Свой полк они формировали в Березовке под Верхнеудинском. С трудом набрали они три сотни прельстившихся на хорошее жалованье бурят, как грянула Великая Октябрьская революция. Тогда они срочно погрузили свой отряд в теплушки и отбыли на станцию Маньчжурия. Там в полосе отчуждения Восточно-Китайской железной дороги с помощью управляющего дорогой барона Дитерихса сколотили Особый Маньчжурский отряд и начали боевые действия против Красной гвардии. Дважды разбивали их наголову отряды Сергея Лазо, и только восстание чехословаков и поддержка Японии помогли Семенову стать на время хозяином Забайкалья.

Тогда поручил он Унгерну сформировать целую дивизию из монгольских наемников. Из племен Внутренней Монголии Унгерн набрал несколько тысяч бывших разбойников, людей отчаянной жизни. Свою дивизию назвал он Конно-Азиатской, а монгольские полки для пущего страха – «татарскими».

Имея такую силу и неограниченную помощь японцев, он начал всерьез подумывать о возрождении в Северо-Восточной Азии былой империи времен Чингисхана. По его настоянию Семенов созвал на станции Даурия съезд всех князей Внешней и Внутренней Монголии. На эту затею откликнулись забайкальские буряты, баргуты, чахары и харачины, но халхинцы отнеслись к ней резко враждебно. В это время страна их пользовалась государственной автономией, предоставленной ей Китаем под давлением России в 1912 году. Не желая терять свою независимость, они не послали на съезд ни одного своего представителя. Без них было создано в Даурии правительство Пан-Монголии. Влачило оно там самое жалкое существование, находясь фактически под арестом у Унгерна.

Весь девятнадцатый год Унгерн со своей дивизией, пополненной казаками-добровольцами, воевал с партизанами Восточного Забайкалья. Там, где проходили его полки, дымились пожарища, качались в петлях повешенные, чернели вытоптанные поля и покосы. Во всех боях с помощью шести артиллерийских батарей и пулеметов Унгерн неизменно обращал в бегство партизанские отряды. Жестокий и беспредельно смелый, он никогда не щадил себя, а всегда находился там, где было всего трудней и опасней. Своих офицеров за все проступки и ошибки он избивал обычно бамбуковой палкой, с которой никогда не расставался, но рядовых не трогал. Это создало ему огромную популярность среди белых казаков, особенно в четвертом военном отделе. Там многие казаки-фронтовики хорошо его знали. И в результате были случаи, что к нему дезертировали люди из других семеновских полков. Он охотно принимал их и только спрашивал:

– В Бога веруешь? Человека зарубить можешь?

Получив утвердительный ответ, приказывал зачислять перебежчиков в свои ряды и всем им выплачивал жалованье царскими золотыми. К осени девятнадцатого года у него в дивизии было два казачьих и три «татарских» полка.

В то время Унгерн стал кумиром дальневосточной белогвардейщины. Его на все лады расписывали и восхваляли в читинских, хабаровских и владивостокских газетах. Его добровольцы пели о нем:

 

Хорошо барон боронит,

Красным жару поддает.

Он их рубит, он их гонит,

Передышки не дает.

Так пришла к нему слава.

 

В интервью, данном им тогда сотруднику американского журнала «Азия» Фердинанду Оссендовскому, он хвастливо рассказывал о себе: «Мои воинственные предки принимали участие во всех крестовых походах. Один из Унгернов погиб под стенами Иерусалима, где сражался за освобождение гроба Господня на службе короля Ричарда Львиное Сердце. В двенадцатом веке Унгерны служили монахами в Тевтонском ордене. Они распространяли огнем и мечом христианство среди литовцев, эстов, латышей и славян. До пятнадцатого века они имели огромные поместья в Латвии и Эстонии. Один из Унгернов был знаменитым разбойником, наводившим страх на купцов Прибалтики. Другой – Петр Унгерн – был сам купцом и имел корабли на Балтийском море. Мой родной дед прославился как морской разбойник-корсар. Он грабил английские корабли в Индийском океане. Я сам создал в Забайкалье орден буддийских монахов – воинов с коммунизмом и коммунистами. Я буду счастлив, если с моей помощью свергнутые монархи Европы вернут себе троны. Ради этого я готов воевать где угодно и с кем угодно».

Ревниво относившийся к растущей популярности Унгерна, Семенов начал побаиваться и всячески задабривать его. Он произвел его в генерал-лейтенанты, наградил золотым оружием и во всех своих письмах называл не иначе как «мой дорогой брат».

И вот этот дорогой его брат неожиданно изменил ему в самое трудное время, когда с запада к Чите приближалась Народно-революционная армия, а японцы собирались уходить из Забайкалья. В самом начале августа во всех читинских газетах был опубликован для всеобщего сведения следующий приказ атамана:

«Командующий Конно-Азиатской дивизией генерал-лейтенант барон Унгерн фон Штернберг за последнее время не соглашался с политикой главного штаба. Обьявив свою дивизию партизанской, он ушел в неизвестном направлении. С сего числа эта дивизия исключается из состава вверенной мне армии, и штаб впредь снимает с себя всякую ответственность за ее действия».

Приказ Семенова вызвал переполох и всякие кривотолки в Чите. Наводнявшие ее беженцы с запада стали спешно укладываться и уезжать в Маньчжурию.

Никто в это время не знал истинной подоплеки этого ошеломившего многих события. Узнав о нем из белогвардейских газет, партизаны горячо обсуждали загадочный факт. Многие из того, что Унгерн объявил свою дивизию партизанской, делали совершенно неправильный вывод. Они считали, что Унгерн обязательно перейдет на сторону красных. Сплошь и рядом партизаны не знали в ту пору истинного смысла слова «партизан». Оно для них значило то же самое, что «большевик» или «красный». В результате многие из них с нетерпением ждали, где и когда объявится наконец переметнувшийся к ним барон.

Этому нашумевшему исчезновению Унгерна предшествовало в Чите одно немаловажное событие. Произошло оно в один из знойных июльских дней. В тот день атамана Семенова в его городской резиденции удостоил тайного посещения командующий японскими войсками в Забайкалье генерал Оой в сопровождении начальника своего штаба.

После обмена приторно сладкими любезностями маленький и до смешного напыщенный Оой уведомил Семенова, что им только что подписан договор о перемирии с правительством Дальневосточной республики, созданной весной двадцатого года в Верхнеудинске по указаниям Ленина. Соблюдение этого договора, заявил он, обязательно и для войск атамана.

Эта новость потрясла и возмутила Семенова до глубины души. Всего полтора месяца назад по договоренности с Ооем он снял все свои части с Западного фронта и бросил их вместе с каппелевцами на партизан Восточного Забайкалья. В этом наступлении вели воздушную разведку противника японские аэропланы. Не имея возможности маневрировать скрытно своими силами, партизаны отступили и оказались зажатыми с трех сторон в таежных дебрях Нижней Аргуни.

– Ваше превосходительство! – воскликнул обманутый и оскорбленный атаман, осуждающе глядя прямо в скуластое, с седыми, аккуратно подстриженными усиками лицо генерала. – Как же это так? Я ничего не понимаю. Вы отлично знаете, что моими войсками одержан крупный успех. Красные загнаны в глухую безлюдную тайгу и блокированы там. Они находятся на краю гибели. У них нет ни продовольствия, ни боеприпасов. Не пройдет и месяца, как мы возьмем их голыми руками.

– Ерунда! – сердито огрызнулся Оой. – Ваше наступление ничего не изменит. В тылу у партизан теперь Красная Амурская область. Оттуда им шлют помощь, туда они эвакуируют своих раненых и больных. Нельзя покончить с ними в таких условиях.

– На этот раз их не спасет никакая помощь, – запальчиво возразил Семенов. – Они уже начали разбегаться. Целый полк у них ушел на китайскую сторону.

– Все это так, все верно! – перебил его Оой и нетерпеливо пристукнул саблей о паркетный пол. – Но все дело в том, что наше императорское правительство изменило свои планы. Скоро наши войска начнут покидать Забайкалье, и мы считаем своим долгом предупредить вас об этом. Не стройте же себе никаких иллюзий.

Мясистое лицо Семенова сделалось красным от прихлынувшей крови, исказилось от страха.

– Но, ваше превосходительство! Это невозможно. Этого никак нельзя допустить. Я отказываюсь просто понимать вас. Бросить в такую минуту мою многострадальную армию, вашу верную союзницу… Да ведь это же… Это же уму непостижимо!..

– Слишком много громких слов. Ничего непостижимого в этом нет. Весенние бои с Красной Армией, когда мы вмешались и спасли Читу, показали, что мы здесь недостаточно сильны даже при наличии таких доблестных союзников, как вы и каппелевцы. Мы отбили первый натиск. Но он может повториться. Советская Россия одержала победу в войне с белополяками, и ничто не помешает ей обрушиться на нас всей своей мощью. Тогда, при наличии партизанских корпусов в тылу, нам не выбраться отсюда живыми.

– Но что же будет теперь с Забайкальем? Что будет со всеми, кто приветствовал вас и дрался с вами бок о бок?

– Мы будем молиться за них, – пообещал, состроив скорбные глаза, Оой. – А лично вы можете перебраться во Владивосток и оттуда продолжать свое возрождение России. Тем более что из Приморья нас не заставит уйти никакая сила.

– Но барон Унгерн ни за что не пойдет туда…

– Ему и не надо идти туда. Он, с вашего разрешения, пойдет совсем в другую сторону. В самое ближайшее время он направит свой путь в Монголию. Так угодно императорскому правительству. Вы имеете что-нибудь возразить?..

Возражать Семенов и не подумал. Это было все равно что подписать себе смертный приговор.

Как только японские генералы покинули его, он хлебнул стакан коньяку и принялся сочинять верноподданническую телеграмму на имя микадо:

«Ваше императорское величество! Вы всегда были стойким защитником идей человечности, достойнейшим из благородных рыцарей, выразителем чистых идеалов японского народа. В настоящее время прекращается помощь японских войск многострадальной русской армии, борющейся за сохранение Читы как политического центра, ставящего себе задачей мир и спокойное строительство русской жизни на восточной окраине, мною управляемой, в полном согласии с благородной соседкой – Страной восходящего солнца…»

Семенов умолял микадо приостановить эвакуацию Забайкалья хотя бы на четыре месяца. За это время он обещал упрочить свое положение. Ответ на телеграмму совершенно обескуражил его. С бесцеремонной откровенностью его уведомили:

«Императорское правительство не считает вас достаточно сильным для того, чтобы вы великую цель, которая нашему народу великую будущность обеспечивает, провести могли».

После такой черной неблагодарности Семенов, не задумываясь, настрочил собственноручно секретное послание правительству Дальневосточной республики. В нем было сказано:

«Главнокомандующий всеми вооруженными силами и походный атаман всех казачьих войск Российской Восточной Окраины генерал-лейтенант Григорий Михайлович Семенов предлагает предоставить Буферному государственному образованию образовываться вне всякого его участия. Он же лично со всеми верными ему частями уходит в Монголию и Маньчжурию, и вся его деятельность в этих странах должна всецело, до вооруженной силы включительно, поддерживаться Советской Россией при условии, что эта его деятельность будет совпадать с интересами России. Финансирование в пределах 100 000 000 иен в течение первого полугодия с моим обязательством вышиба Японии с материка и создания независимых Маньчжурии и Кореи. Обязательство свободного проезда в торжественной обстановке поезда атамана и маньчжуро-монгольских делегаций по всем железным дорогам Сибири и России. Соглашение между сторонами должно быть заключено в виде военного соглашения».

Правительство ДВР не ответило на обращение преступника и авантюриста. Тогда он обратился к нему с новым, не менее диким предложением. При условии полной амнистии ему и его сподвижникам он соглашался отправиться со всем своим воинством добивать засевшего в Крыму барона Врангеля, под командой которого служил в былые годы.

И на этот раз его не удостоили ответа. А между тем дела его катастрофически ухудшались с каждым днем. С запада, вслед за отходившими японцами, опять приближалась к Чите Народно-революционная армия, с северо-востока наседали амурцы, а на юге завершали стратегическую перегруппировку вышедшие из гор и тайги на оперативный простор два конных корпуса забайкальских партизан. В любой момент они могли перерезать железную дорогу, вышедшую за границу.

А Семенов все еще на что-то надеялся и поэтому медлил с бегством из Читы. Досидел он там до того, что партизаны заняли ряд железнодорожных станций в непосредственной близости от его столицы. Не желая попасть к ним в руки и разделить судьбу Колчака, он улетел из Читы на аэроплане. Посадку аэроплан совершил у самой границы, в расположении Особой Маньчжурской бригады, на которую только и мог положиться атаман.

После его бегства отступление семеновцев и каппелевцев к границе превратилось в паническое бегство. С тяжелыми боями пробивались они через районы, занятые красными. Из Читы последним уходил офицерский корпус генерала Бангерского. Из Восточного Забайкалья убегали Ижевско-Воткинская и Уфимская дивизии каппелевцев и остатки забайкальских, сибирских, оренбургских и уральских казачьих полков.

XXXVII

В мае прошли по всему Приаргунью первые грозы. От обильных дождей прояснился насыщенный дымом весенних пожаров воздух, буйно взыграли все речки, весело зазеленела земля. Не успел отцвести по лесам багульник, как распустилась в долинах черемуха. В осыпанных цветом ветвях ее от зари до зари распевали птахи, хмелея от терпкого запаха, брали взятки дикие пчелы. В горячей струящейся синеве смеялось щедрое солнце, таяли над хребтами пушистые облака, неугомонно шумели речки. Все живое радовалось и спешило жить.

Необыкновенно хорошо было в те дни на душе у Романа Улыбина. После многих боев и походов возвращался он из Красной Армии к себе на родину. Беспокойное нетерпение не покидало его всю дорогу. От Сретинска ехал он днем и ночью, останавливаясь только затем, чтобы накормить коня. В притрактовых станицах и селах люди глазели на бравого, статного командира, как на диковинку. Вместо фуражки лихо сидела на нем белая богатырка с большой пятиконечной звездой. На парусиновой гимнастерке были нашиты поперек груди широкие малиновые стрелы. Синие с кожаными леями галифе и хромовые сапоги со шпорами довершали его наряд. Возмужавший и загорелый, много повидавший за годы гражданской войны, мало походил он на прежнего Романа.

На ясном июньском закате подъезжал он на потном усталом коне к Орловской. Вокруг виднелись разбросанные на взгорьях и косогорах квадраты и прямоугольники пашен, нежно зеленеющие перелески. В придорожных кустах заливались на все голоса пернатые песенники, куковали на старых вербах кукушки. Усилившийся к вечеру аромат цветущей черемухи сладко тревожил и волновал Романа, будил в его памяти давно забытые весны.

У ворот поскотины догнал он босого, в подсученных штанах человека с большим пучком свеженадранного лыка за спиной.

– Здравствуйте, товарищ! – громко поздоровался с ним Роман.

Человек испуганно обернулся, ответил на приветствие и вдруг закричал:

– Роман Северьянович! Да неужто это ты, паря? Ах ты, друг мой фарфоровый.

– Никишка, черт!.. – изумился в свою очередь Роман и спрыгнул с коня. Обросший рыжей бородой и сильно раздобревший человек оказался бывшим партизаном его сотни Никишкой Седякиным. Они обнялись и расцеловались.

– Ну, паря, теперь ты от меня скоро не вырвешься, – сказал потом Никишка, – ты у меня ночевать должен. На радостях мы с тобой бутылку-другую разопьем. Да и куда тебе торопиться на ночь глядя? Домой надо прикатить, чтобы люди видели, какой ты стал теперь… И что это за форма у тебя такая бравая?

– Форма командира Красной Армии.

– Фу-ты, ну-ты, ноги гнуты! Да за тебя, выходит, голой рукой не цапайся. Молодцом, молодцом… Уж мы твою форму спрыснем сегодня, ежели только тебе пить не запрещается. Ведь ты небось партейный?

– А разве партийному и выпить нельзя?

– Выпить-то можно, да они все воздерживаются.

– Нет, а я выпью с тобой от всего сердца. Рад я за тебя, рад, – отвечал Роман.

Вечный батрак до революции, обзавелся теперь Никишка собственным хозяйством и жил в недавно выстроенной большой избе с сенями и клетью. В прибранной под метелку ограде стояли у него новый плуг и две телеги на железном ходу. Две лошади были привязаны на выстройку у забора, под поветью мычал белобокий породистый теленок.

– Да ты, брат, в гору попер! – сказал удивленный Роман, оглядывая его хозяйство. – Откуда это у тебя все взялось?

– За ум взялся, вот и обзавожусь помаленьку, – расплылся в самодовольной улыбке Никишка. – Сейчас ведь, ежели с головой, жить припеваючи можно.

– Хоть бы ты меня научил, как это делается, – пошутил Роман.

– Тут, брат, и учить нечего. Власть-то ведь теперь наша, Советская. От нее бедноте большая поддержка. Кто мне денег на коня дал? Она. И плуг мне с купеческого склада безвозмездно пожертвовала она, а в станице у нас селькрестком имеется. От него тоже поддержка идет – и семенная и всякая прочая. Так что теперь нам только и жить. – Никишка еще долго рассказывал Роману о том, как переменилась к лучшему и его собственная жизнь, и жизнь всей станичной бедноты.

– Ну, а народу у вас много за границей?

– Нет, теперь мало. В прошлом году, брат, ездила к беженцам комиссия от Советской власти. Бородищев ее возглавлял. Он всех, кто в белых из-под палки служил, вытащил из Маньчжурии на родину. У нас все середняки и бедняки теперь дома. Только нет трех купцов, станичного атамана да шести самых отъявленных сволочей из дружинников.

– А в Мунгаловском как, не слыхал?

– То же самое, что и у нас. Не вернулись только Каргин, Епиха Козулин да Кустов Архип с Барышниковыми. Этих-то сволочей Бородищев и не приглашал вернуться. А Епиха и мог бы, да не захотел.

– А как семья его – дома или с ним?

– Приедешь – узнаешь. А пока давай угощаться будем, – свернул на другое хозяин.

Утром, не дождавшись завтрака, уехал Роман от Никишки.

Через час увидел с перевала Мунгаловский, и чувство еще неизведанной радости подступило к сердцу, жарким током разлилось по жилам. Он постоял, полюбовался утопавшим в черемуховых садах поселком, пашнями на горных склонах, которых было не меньше, чем в прежние годы, синими зигзагами Драгоценки, праздничным видом земли и неба и стал спускаться по желтой, ослепительно блестевшей дороге.

Справа от дороги в неглубокой, залитой солнцем лощине, словно люди с раскинутыми в скорби руками, горюнились кладбищенские кресты. Буйным, нежно пламенеющим цветом цвели на кладбище дикие яблони, ласково шумели молодые березки. Над ними в синеве заливались веселые жаворонки, но немо и безутешно горевали кресты на заросших бурьяном могилах.

За годы гражданской войны бревенчатая кладбищенская ограда обветшала и во многих местах повалилась. По всему кладбищу спокойно разгуливали и щипали горный острец овцы и козы, курчавые ягнята бодались на могилах, и никому, видно, не казалось это, как прежде, кощунством. Верные блюстители обычаев старины либо спали непробудным сном на этом же кладбище, либо доживали свой век, опустившиеся и озлобленные на весь белый свет, на постылой чужбине.

При виде кладбища на минуту охватило Романа знакомое чувство строгой и умиротворяющей грусти. Он вспомнил про дорогие его сердцу могилы отца и деда и захотел поглядеть на них, поклониться им поясным поклоном. Через широкий пролом в ограде заехал на кладбище, слез с коня и, ведя его на поводу, пошел к могилам. Томимый воспоминаниями, молча постоял над ними, выполол с них сорную траву и пошел обратно.

Недавней грусти его как не бывало, не заслонила она его дум о предстоящей встрече с живыми, радостных ожиданий.

Он подходил уже к развалившимся воротам, когда внимание его привлек выкрашенный в голубую, выгоревшую от солнца краску высокий с тремя перекладинами крест. Его неодолимо потянуло подойти и узнать, кто из посёльщиков похоронен под нарядным крестом. На средней перекладине креста вилась затейливая вязь церковнославянских букв. Подойдя вплотную, стал читать надпись и вдруг задохнулся от внезапного, затопившего душу горя. Надпись гласила: «Здесь похоронена Дарья Епифановна Козулина, безвинно погубленная, двадцати четырех лет от роду. Мир праху твоему, дорогая дочь».

– Дарья Епифановна!.. – словно в беспамятстве повторил шепотом Роман строгие и скорбные слова надписи. «Так вот на что намекал мне Никишка», – подумал Роман. И, обхватив руками крест, медленно опустился к его подножию. Высокий могильный холмик, повитый степным плющом и усыпанный белыми звездами ромашек, источал запахи, от которых кружилась голова и болело сердце. Слишком много хорошего и невозвратного напомнили они Роману.

– Эх, Дашутка, Дашутка… – заговорил снова Роман, обращаясь к ней, будто к живой, – помнишь, обещал тебе вернуться, встретиться? И вот как довелось повстречаться. И что это приключилось с тобой, что поделалось! А ведь я-то думал… торопился… И вот оно…

Прочитав еще раз надпись на кресте, Роман поднялся и походкой смертельно уставшего человека покинул кладбище. За воротами, садясь на коня, долго не мог попасть ногою в стремя.

Только выехал на дорогу, как из-под сопки донеслась до него лихая партизанская песня:

 

Ружья в гору заблистали,

Три дня сряду дождик лил.

Против белых мы восстали,

Журавлев там с нами был.

 

Спеша и задыхаясь, отчетливо выговаривая каждое слово, пели звонкие мальчишеские голоса. И столько было в их пении удали и задора, столько упоения жизнью, что Роман оживился, словно стряхнул с себя каменную гору. Ему было приятно, что песня, которую сочинили они вдвоем с журавлевским ординарцем Мишкой Лоншаковым, стала достоянием детворы. Ему живо вспомнился июльский день в Богдатской тайге, накануне боя, когда, перебирая лады синемехой тальянки, Мишка поделился с ним мечтой о хорошей партизанской песне. «Мотив-то я к ней подобрал, а вот слов подходящих выдумать не могу», – сказал он. Роман согласился помочь, и целую неделю бились они потом с Мишкой, чтобы «складной и ладной» получилась песня. А через месяц ее распевала вся партизанская армия, давно тосковавшая о своей собственной песне. Четыре года прошло с тех пор!.. Много раз слышал Роман свою песню на Шилке и на Амуре, под Волочаевкой и Читой. Но никогда она не утешала его так, как утешила теперь.

«Славно, черти, поют», – позавидовал он, встряхнувшись, и заторопил коня, чтобы поскорее увидеть ребят.

И он увидел их. Они шли навстречу ему босые, в белых и красных рубашках, в заломленных набекрень картузах, с деревянными ружьями за плечами. Завидев его, ребятишки разом смолкли и, сойдя с дороги, остановились.

– Здорово, молодцы! – приветствовал их Роман. – Куда путь держите?

– Мангир рвать, – ответил самый бойкий парнишка в расстегнутой кумачовой рубахе и, хитро прищурившись, добавил: – А я тебя узнал, дядя. Ты ведь Роман Улыбин?

– Верно. А вот я тебя узнать не могу. Чей же ты будешь?

– Прокопа Носкова.

– Ну, а вы чьи? – обратился Роман к остальным, и в ответ посыпались знакомые фамилии Мунгаловых, Лоскутовых, Пестовых, Косых, Назимовых. Поговорив с ребятами, спросил, не знают ли они, где живут теперь его мать и братишка Ганька.

– Знаем! – закричали ребятишки все вдруг. – Живут они в кустовском доме. Ганька-то теперь комсомольский секретарь. Спектакли с комсомольцами ставит, да только нас туда не пускает. Маленькие еще, говорит.

– Да что вы говорите? – обрадовался Роман. – Ну спасибо. А Ганьку я попрошу, чтобы он вас на спектакли пускал. Задаваться ему шибко нечего. – И, распрощавшись с ребятами, поехал дальше, переборов в себе полное безучастие ко всему окружающему.

Первое, что увидел он в Царской улице, был красный флаг над чепаловским домом. Над окнами дома, выходящими на улицу, были прибиты большие железные вывески, гласившие: «Мунгаловский сельский Совет», «Мунгаловская изба-читальня». «Интересно, кто в сельсовете у нас заворачивает?» – захотелось узнать Роману, и он придержал коня, глядя на распахнутые настежь окна той половины дома, где, как он знал, находилась прежде спальня Сергея Ильича. Он увидел там сидевшего за столом чернобородого человека в защитного цвета рубахе. Человек заметил его и подошел к окну. Приглядевшись, он в величайшем возбуждении крикнул:

– Ребята, да ведь Роман приехал! – и прыгнул из окна.

Роман ахнул от счастливого изумления. Он узнал Семена Забережного и, соскочив с коня, бросился к нему навстречу.

Пока они обнимали и разглядывали друг друга, из сельсовета прибежали Симон Колесников, Лукашка Ивачев и красивый, по-юношески угловатый парень, смутно напоминавший чем-то покойного деда Андрея Григорьевича.

– А это кто? – спросил он у Семена.

– Вот тебе раз! – расхохотался Семен. – Родного брата узнать не можешь.

– Да как его узнаешь, если он меня перерос, – глядя на счастливо улыбавшегося Ганьку, сказал Роман и протянул ему руку. – Ну, здорово, комсомольский секретарь.

– Здорово! – солидным баском ответил Ганька и тут же деловито осведомился: – Совсем или погостить приехал?

– На побывку, – ответил Роман.

А из кустовского дома, кем-то предупрежденная, повязывая на бегу полосатый платок, уже бежала мать. Она плакала и смеялась сквозь слезы, худенькая и совсем седая. Сиявшее над Мунгаловским солнце отражалось в ее глазах, которых не замутили все беды и горести, что выпали ей на долю.

 

Републикация с сайта ModernLib.ru