ЗДРАВСТВУЙТЕ!

НА КАЛЕНДАРЕ
ЧТО ЛЮДИ ЧИТАЮТ?
2024-04-12-01-26-10
Раз в четырехлетие в феврале прибавляется 29-е число, а с високосным годом связано множество примет – как правило, запретных, предостерегающих: нельзя, не рекомендуется, лучше перенести на другой...
2024-04-04-05-50-54
Продолжаем публикации к Международному дню театра, который отмечался 27 марта с 1961 года.
2024-04-11-04-54-52
Юрий Дмитриевич Куклачёв – советский и российский артист цирка, клоун, дрессировщик кошек. Создатель и бессменный художественный руководитель Театра кошек в Москве с 1990 года. Народный артист РСФСР (1986), лауреат премии Ленинского комсомола...
2024-04-04-09-35-17
Пассажирка стрекочет неумолчно, словно кузнечик на лугу:
2024-04-04-09-33-17
Елена Викторовна Жилкина родилась в селе Лиственичное (пос. Листвянка) в 1902 г. Окончила Иркутский государственный университет, работала учителем в с. Хилок Читинской области, затем в...

Из книги «Куда все это исчезает» (Часть 4)

09 Апреля 2012 г.
Изменить размер шрифта

 

 

 

УНЫЛАЯ ПОРА!..

Октябрь уж наступил… А я, из какого-то внутреннего упрямства, несмотря на явный крах основных моих намерений, всё же продолжал сидеть на даче, «догуливая» оставшиеся дни некороткого своего отпуска и надеясь на то, что сумею-таки, как и предполагал, дописать начатую в прошлом году, здесь же, на этом далёком, пустынном берегу Байкала, повесть, да кое-что доделать по дому. А вернее, по бане, которую мне оставалось только обить изнутри осиной и запустить.

Вид из окна дома, который так радовал меня, особенно в последние дни августа и начале сентября, ныне представлялся унылым и тусклым. И уж совсем не выпадали теперь такие дни, как тот, в начале осени, когда, проснувшись однажды в нераннее утро от весёлых бликов света, подрагивающих на полу и у изголовья кровати на стене, взглянув в окно, я увидел прозрачно-голубые горы на неблизком противоположном берегу Байкала и их вершины, покрытые сверкающими снегами, которым суждено теперь лежать на гольцах до следующего лета, постепенно накапливая свой нетленный холод и чистоту.

С этой чистотой первоснежья соперничал лишь небольшой белый треугольник далекого паруса, одиноко застывший, среди голубого простора воды и небес. И глядя на него, невольно думалось о дальних неведомых странах…

Но, главное, писалось тогда очень хорошо, легко, даже с азартом.

Свежий ветер бодрил. А полёт первых осенних листьев казался радостным и карнавальным, похожим на праздничные новогодние конфетти… И вдруг это всё, будто разом, куда-то упало.

В конце сентября зарядили долгие и нудные дожди. Всё сразу поблекло, смазалось и будто бы осунулось, потеряв свои привычные очертания и формы.

Кусты нахохлились, а деревья будто опустили «руки». И из этих «рук», как из широких рукавов сказочной царевны, пригоршни листьев безрадостно и быстро падали вниз, прибиваемые струями холодного дождя к потемневшей сырой земле и траве.

Особенно печально почему-то выглядели покинутые, с заколоченными крест-накрест досками окнами и дверями, дома этого полузаброшенного посёлка, в котором едва ещё теплилась жизнь.

Их и без того тёмные от времени и солнца лиственничные в основном брёвна ещё больше почернели, а сами дома будто прислушиваясь к чему-то, сгорбились и сразу словно постарели, удерживая внутри себя, в звенящей тишине, остатки той весёлой, прошлой, шумной, многолюдной жизни. А трубы таких домов, как облезлые шеи гусей, тянулись вверх к серому небу.

Всё живое спряталось от этого тягучего дождя. И лишь живой белый дымок, струящийся из редких обитаемых домов посёлка, говорил о том, что жизнь здесь ещё не совсем замерла. Хотя ощущение того, что я остался тут, на этом забытом Богом и людьми берегу, совсем один всё чаще и чаще посещала меня. И это ощущение ещё усиливалось оттого, что дальние и ближние горы исчезли, скрываемые тёмными тучами, как губка, напитанными неприятной влагой. И казалось, что надо всем Байкалом висит полупрозрачная многокилометровая штора дождя, равнодушного и безразличного ко всему на свете.

Солнца не было видно уже несколько дней. И когда я выходил из дома по каким-то надобностям, а в основном для того, чтобы набрать в дровянике очередную охапку сухих берёзовых поленьев, то чувствовал, как мне в лицо дышит холодный злой ветер, буквально в считанные дни обглодавший яркое, разноцветное убранство дерев.

И меня теперь окружали безлистные, безхвойные их скелеты с голыми, мокрыми тёмными ветвями, раскачиваемые из стороны в сторону резкими порывами ветра, который заставлял и мои ставни петь бесконечную, однообразную, скучную песню.

Особенно это нытьё ставен было невыносимо ночью, когда становилось совсем уж тоскливо и одиноко засыпать, а вернее, не засыпать под однообразный бесконечный аккомпанемент дождя…

Одним словом, мне не хватало душевных сил для душевного же спокойствия, которое так необходимо при любой работе.

Немного радовало только ровное незатейливое гудение сгорающих в печи поленьев. А единственным живым существом, как-то связанным со мной хотя бы единым кровом, была обитающая на окошке муха, сонно ползающая по стеклу, когда я ленился топить печь, и становящаяся сразу очень деятельной, когда по дому разливалось приятное ровное тепло.

Иногда бездумно лёжа на кровати я следил за её – от одного окна к другому – перелётами… А белый лист бумаги обычного формата, лежащий верхним в стопке таких же, бывало так и оставался по полдня чистым, без единой стоящей строки…

Перед обедом я убирал бумагу со стола, уже наверное зная, что в этот день я больше ничего не напишу. И от этого день становился пустым, прожитым зря в скучной лени.

Я подбадривал себя, мысленно говоря, что это происходит от того, что я никак не могу, как следует, сосредоточиться на своих героях, поскольку мысли мои далеки сейчас от них. Но и определить, где ныне блуждают мои разрозненные мысли, я тоже с точностью, наверное бы, не смог.

Просто, по-видимому, моё добровольное от всех затворничество превысило некую допустимую меру одиночества. Когда уже начинаешь подспудно желать нечаянных, необязательных встреч. Нечаянных же улыбок едва знакомых и вовсе незнакомых людей на шумных, бестолковых городских улицах…

— Ба! Кого я вижу! Откуда ты, дружище, такой загорелый, обородевший объявился?! Небось, создавал где-нибудь в тьму-таракани новый литературный шедевр!.. – И похлопывание по плечу, при мимолетней встрече на улице с радушно улыбающимся тебе, хорошо одетым человеком, расставшись с которым никак не можешь вспомнить кто же это такой? Где ты с ним встречался? И в каких вы, собственно говоря, отношениях?

Незадолго до поездки сюда, на остров, подобные встречи ужасно раздражали меня…

Утешительные мысли, так хорошо срабатывающие ещё совсем недавно о том, что человеку с достаточно высоким интеллектом никогда и нигде не может быть одиноко, потому что он самодостаточен, увы, уже не срабатывали. А растапливая по утрам печь, всё чаще вспоминались строки из двух разных – конца и начала двадцатого века – стихотворений:

 

Я затопил на даче печь,

Чтоб письма от любимой сжечь…

 

И:

 

Затоплю я камин. Стану пить.

Хорошо бы, собаку купить…

 

При всём моём уважении к Ивану Алексеевичу Бунину, я считаю, что пить в одиночку, даже от тоски, всё же не следует. Это уж последнее дело…

Что же касается верного друга, то здесь все произошло само собой. Или, как пишут в сказках: однажды утром я услышал на открытой веранде чьи-то осторожные шаги… «Показалось, – подумал я. – Откуда здесь кому-то взяться. На весь посёлок полторы калеки. Дом мой на самом краю. Очень далеко, по местным меркам, от основного поселкового нерва – дороги, идущей от порта к магазину. Да и кто в такую погоду выйдет из дома».

Но тут кто-то настойчиво поскрёбся в дверь. А когда я открыл её, то увидел небольшого рыжего мокрого от дождя и мелко дрожащего всем телом пёсика. Судя по всему, ещё щенка.

Поджав хвост, он просяще смотрел на меня.

— Нуё что с тобой делать, щен? – спросил я его как можно дружелюбнее. – Приручить тебя к себе не честно, так как я скоро уеду. За мной должен прийти катер… Если, конечно, мой друг Афоня (он был из местных жителей, основу которых составляли буряты и представлял собой якутско-бурятскую смесь кровей) не забыл о нашем уговоре и приедет за мной «с материка» на своей моторке… В город я тебя взять не могу, негде тебе там жить. Но и не накормить нечаянного гостя тоже нельзя. Да и обсушиться тебе надо.

Я так был рад, что мне представилась возможность, даже безответная, с кем-то поговорить, что выложил этому продрогшему псу максимум информации, возможной при открытой двери в дом в ненастную погоду тем более, что с веранды тянуло прохладной сыростью.

Хвост у моего имярека, от добродушного тона голоса, сначала постепенно «отклеился» от задних лап, а потом и вовсе завернулся на спину калачиком.

«Да ты лайчонок, паря. Хоть и не чистокровный. Ноги для чистопородной лайки коротковаты».

— Ну что ж, проходи в дом, – уже вслух, а не мысленно произнёс я, пошире распахнув дверь.

Но мой нежданный гость оказался очень деликатным и в дом проникнуть не спешил. А когда я наклонился, чтобы погладить его, выразив тем самым свои добрые намерения, он проворно отскочил в сторону.

— Значит в тепло, гражданин-товарищ, не хотите? Ну что же, дело ваше… Надеюсь, хотя бы, что от рябчика, запечённого в меду и нашпигованного ядрами грецких орехов с изысканными специями, вы не откажетесь?

На веранде, прикрыв за собой дверь в дом, я нашёл пустую консервную банку из-под шпрот. Накрошил в неё хлеба и залил всё это крошево скисшим молоком, которое брал у одинокой старушки – бабы Дарьи, моей ближайшей соседки. Её дом находился примерно в полукилометре от моего.

Сие «изысканное» блюдо я поставил на пол на веранде, и дверь, в которую выскочил мой гость, стоящий теперь под дождем у крыльца, закрывать не стал. Через минуту, выйдя из дома, я увидел, что всё было съедено, а банка до блеска вылизана. Щен же сидел теперь под навесом на крыльце и с любопытством смотрел на меня.

— А вы сударь, однако, гурман. И я думаю, что из-за сходства наших привычек к изысканным блюдам, мы с вами непременно поладим.

Как бы соглашаясь со мной, он раза два вильнул хвостом, который у него был более тёмным, чем остальной окрас.

Надо сказать, что пёсик ко мне приблудился очень сообразительный. Отрабатывая свой харч, он облаивал всё, что двигалось и шевелилось вокруг: покачивающиеся от ветра кусты, пролетающую низко мокрую ворону или сороку… На любой звук и шорох он отвечал звонким заливистым лаем. А если я наливал в его плошку слишком горячего, по его мнению, супа, приготовленного из полуфабрикатов, теперь уже для нас двоих, он лапой переворачивал чеплашку и слизывал суп с травы. Ждать, пока еда остынет, он не хотел. А может быть, и не мог, наголодавшись впрок.

Так мы с ним и жили. И он теперь даже спал не на веранде, как в первые дни, а в доме, на коврике у входной двери.

 

От бабы Дарьи я узнал, что летом какие-то отпускники привезли его с собой совсем ещё малым щенком. «Их девчонка всё играла с ним». А потом оставили. «Не нужон стал».

— А другие – прибывшие в посёлок за рыбой – после многодневной пьянки, заманили Рекса (так я узнал, что у моего приблудяги имеется столь грозное, при его отнюдь не грозном виде, имя) в сарай, чтобы там пришибить, да изготовить из него шашлык. Но он как-то вырвался, юркнув в щель между досками, и удрал. С тех пор вот и не доверяет людям. Боится в дом заходить. Совсем народишко, похоже, одичал, – горестно вздохнула в конце своего рассказа старуха, согласившаяся, к моей радости, приютить после моего отъезда у себя сего нахлебника. – С ним-то и мне повеселее будет, зимой, – заключила она и ещё раз тяжело отчего-то вздохнула…

— На следующий-то год приедешь, нет ли? – спросила она немного погодя.

— Не знаю, баба Даша, – честно ответил я, потому что на следующий отпуск у меня были другие планы.

— Знамо дело, скучно у нас здесь молодому человеку, конечно, – не то спросила, не то подтвердила она, наливая из ведра, через марлю, молоко в мой двухлитровый полиэтиленовый бидон. И без плавного перехода закончила: – Вот и я не знаю: переживу ещё одну зиму, нет ли. Хотя и дров и сена у меня нынче вдосталь. Здоровья вот только не хватает. Но пережить, однако, надо. А то оставлю сиротинушками и коровушку мою – кормилицу, и кота – лодыря несчастного, да и колокольчика твоего – рыжуна. А ведь у меня ещё и курочек несколько… Зерна только для них маловато…

Вечером без Рекса, который, прельстившись сырыми яйцами с молоком, остался у бабы Дарьи, стало совсем одиноко. Сумерки быстро густели и, набирая силу с завидной прожорливостью, поглощали всё вокруг. Словно и сам Байкал, и горы, окружающие его, и этот остров, с небольшим, в прошлом рыбацким, посёлком на северной его оконечности, стремительно погружались в глубокую непроницаемую космическую пустоту.

Уже почти в полной беззвёздно-безлунной темноте, на ощупь, я принёс из дровяника охапку дров, прихватив ещё и какую-то, завязанную шпагатом, небольшую картонную коробку, обнаруженную за первым рядом поленьев. В доме зажёг последнюю оставшуюся у меня свечу. И, пока растапливал печь, размышлял о том, позволит ли Байкал Афоне прийти за мной. Не загуляет ли, не дай Бог, сам Афоня, забыв в разгульном веселье обо всём на свете. И тогда мне придётся ждать последнего парохода, который будет на несколько дней позже.

Продуктов, правда, должно хватить, но вот мой транзистор, из-за подсевших батареек, уже почти на последнем издыхании. Именно поэтому я включал приёмник, принимающий только радиостанцию «Маяк», лишь укладываясь в постель и погасив свечу. В полной темноте я слушал, что происходит в мире. И эти новости, хоть как-то, разнообразили мою уединённую жизнь. К тому же, кроме новостей, на этой волне часто звучала хорошая музыка…

Когда передавали прогноз погоды, в некогда единой стране, а теперь: «В странах содружества и Балтии», у меня начиналась жуткая тоска по солнцу. Особенно при словах: «В Ташкенте тепло и солнечно…»

«Эх, сюда бы хоть один лучик…», – завидовал я.

— В странах Балтии – сыро и прохладно. В Риге – плюс двенадцать, кратковременные дожди. В Таллине – плюс десять, утрами туман, мокрый снег с дождём…

Под музыку так приятно было вспоминать о чём-нибудь уже минувшем, но хорошем. О том, что теперь могло стать, в лучшем случае, страницами в каком-нибудь рассказе. В худшем – ничем. И думая об этом, я вдруг остро почувствовал, что герои у меня, в том, что я уже написал, получаются какие-то картонно-тряпичные, полуживые, хотя в воспоминаниях всё было очень ярко и живо.

 

* * *

Улица Баложу – Голубинная, по которой мы с режиссёром Рижской киностудии Дзидрой Крикис, собиравшейся снимать короткометражный фильм по одному из моих рассказов, идём к Домскому собору послушать орган, зелень шпиля которого так хорошо была видна издалека на холодноватом бледно-голубом фоне неба…

Мы говорили о будущем фильме и вообще о будущем, которое казалось нам обоим ясным и радостным, как тот осенний чистый день на берегах Рижского залива…

Через несколько лет Латышская республика превратится в самостоятельное государство – Латвия – и снятый уже там фильм станет никому не нужным архаизмом, «не отражающим латышской действительности».

Но мне вспоминается не печальный конец этой истории, а её весёлое начало.

Это было уже в мой следующий приезд в Ригу. Мы пили с Дзидрой и со съёмочной группой за успех отснятого фильма и мой в ресторане Юрусперла, расположенном за городом, на берегу Балтийского моря. Съёмочная группа была небольшой. Человек пять, наверное. Водка с Рижским бальзамом из керамических коричневых бутылочек была хороша. Однако доза была велика, и все здорово нагрузились к концу вечера. Дошло до того, что мы признали друг друга самыми талантливыми людьми, сначала в нашей стране, а потом – и в мире.

Особенно усердствовал почему-то оператор Гунар Калныньш, который уверял меня, выдыхая сигаретный дым в самое лицо и произнося слова с сильным акцентом: «Твой рассказ великолепен! Верь мне, Игорь. У меня глаз намётанный. Я знаю, что говорю. Я всегда чувствую, когда в вещи есть Нечто… Куда там Джеку Лондону, Сеттону Томпсону – они мальчишки в коротких штанишках по сравнению с тобой, с тем, что тебе удалось, а может быть, и просто посчастливилось написать… Я уверен, что лет через двадцать, если ты сможешь писать на том же уровне, ты непременно получишь Нобелевскую премию в области литературы… Ох, и гульнём же мы тогда!»

Половина срока, отведённого мне Калныньшем до моего триумфа, уже истекла. Однако по-прежнему мои рассказы известны очень малому кругу людей даже у нас в России, а уж нобелевскому комитету – неизвестны, наверняка, и вовсе. А так хотелось верить в проницательность Гунара, в его «намётанный глаз». Но тогда, и я говорю почти честно, я думал не об этом, потому что момент был и так хорош! К тому же я понимал, что мне надо побольше внимания уделять не оператору, а режиссёру, то есть Дзидре. Всё-таки это она прочла в одном из сибирских журналов мой охотничий рассказ и решила сделать по нему картину. И время от времени мы о чём-то говорили с ней, но разговор был всё же пресный. И я и она – чувствовали это.

К тому же Дзидру то и дело приглашал танцевать главный герой картины, который от водки и бальзама, казалось, совсем не пьянел, а только пунцовел. И я, честно говоря, никак не мог совместить этого краснорожего танцора с героем своего рассказа – простым охотником. Слишком уж этот здоровяк был изысканно вежлив и галантен. Хотя затаённая мощь в нём угадывалась. И я ещё подумал, что, вот, кабана, которого убивает в рассказе мой совсем не героический герой, он, пожалуй, сыграл бы отменно.

Но все те, кто видел фильм (мне его так ни разу посмотреть и не довелось), уверяли, что он вжился в образ блестяще.

О том же говорила мне и костюмерша, на мой взгляд, самая очаровательная женщина в нашей небольшой компании, когда мы танцевали с ней. А танцевать с ней хотелось постоянно, вроде ненароком, касаясь её спелых форм. Великолепная шея, плечи, оголенные руки, грудь, слегка колышущаяся в смелом декольте, – все это так и дышало здоровьем и негой.

После очередного танца мы оказались с ней на длинном, как беговая дорожка на стадионе, балконе ресторана.

Теплый вечер… Звезды над головой… Ленивый плеск волн янтарного моря внизу, чуть ли не под ногами, и купающиеся в его чёрной воде озорные звездочки. Одним словом, антураж для кульминационной сцены из любовного романа…

Поцелуи наши оказались настолько страстными, а костюмерша (к сожалению, трудное имя которой я так и не запомнил) настолько темпераментной, что я всерьёз начал опасаться за целостность не только нашу, но и этого монолитного балкона. А ведь я просто хотел ненадолго занять её чудесные губы дружеским поцелуем для того, чтобы не дать им в очередной раз заговорить о том, как прекрасно вжился в образ их знаменитый латышский актер.

Когда мы, минут через пятнадцать, вернулись к столу – нашего отсутствия, похоже, никто не заметил. А может быть, вежливые прибалты просто сделали вид, что не заметили нашей отлучки от общей компании…

Правда, Дзидра стала со мной предельно вежливой, до ненатуральности. А костюмершу, как я узнал позже, через два дня рассчитали…

 

А вот уже таллинский эпизод, через несколько лет, где отношения героя с его эстонской подругой, прототипом которой послужила моя переводчица – высокая, стройная, светловолосая и очень привлекательная Инна Мартоя, гораздо серьёзнее и сложнее.

Мы идём с ней от дома печати, за которым расположено «русское кладбище», и где покоится эмигрировавший в Эстонию, от безумия революции, русский поэт Игорь Северянин. Его «Ананасы в шампанском» знают, пожалуй, все.

На этом же кладбище Инна показала мне и их семейное, давно купленное, место.

— Здесь вот мой дед, моя бабушка, – говорила она с лёгким приятным акцентом. – Вот могила отца. Они с мамой развелись, когда я была ещё совсем маленькая. Зато здесь – они вместе…

И рядом с аккуратным бугорком материнской могилы я увидел небольшое пустое пространство.

— Это для меня, – словно о чём-то само собой разумеющемся, сказала Инна, предварив мой вопрос.

— Почему на русском кладбище? – переспросила она. – Моя бабушка была русская. Убежала из Петербурга в Эстонию вместе с Северяниным. Они были знакомы и даже, кажется, приятельствовали, а здесь как-то разошлись. Но могила его отсюда недалеко.

Возле асфальтированной, неширокой дорожки, на отполированной невысокой, четырёхугольной коричневой гранитной плите, стоящей вертикально, выбиты слова самого поэта: «Как хороши, как свежи будут розы, моей страной мне брошеные в гроб».

К невысокой плите, сверху прилепился ярко-жёлтый мокрый лист клёна. Он был здесь непредсказуемым, но чудным дополнением.

А мне тогда почему-то припомнилось окончание другого северянинского стихотворения:

 

И вот, мы остались без родины,

И вид наш и жалок и пуст,

Как будто бы белой смородины

Обглодан раскидистый куст…

 

С этого маленького, пустынного и какого-то уютного кладбища, мы, пригнувшись от сильного ветра с моря, в свете разноцветных фонарей: жёлтых, розоватых, бледных, – идём, пересекая открытое пространство площади Выйду (Звезды), спеша укрыться от злого колкого ветра и мокрого снега в маленьком полуподземном кафе «Каролинка», расположенном в одном из ещё зелёных холмов Вышгорода.

В кафе тепло и немного дымно. Четыре стоячих стола, нарочито грубо сработанных из толстых почерневших досок, отполированы локтями посетителей, которых в этот час здесь совсем немного.

Двое иностранцев и трое, подвыпивших, эстонских рыбаков, за столиком через один от нашего. Их неспешный разговор: об уловах, тоннах, породах рыб и заработках (перевод с эстонского Инны Мартоя).

— Ой, а у тебя нос красный, как фонарик! – смеётся она, глядя на меня как-то немного сбоку.

— И у тебя сейчас будет красный, только не от холода, – отвечаю я. И вижу разрумянившееся весёлое лицо. – Тебе большую или маленькую кружку?

— Такую же, как себе.

— Тогда большую. Уж больно холодно встречает меня нынче Таллин. Поэтому приличная доза глинтвейна совсем не повредит.

 

Уже почти по ночным, притихшим улицам октябрьского города, а точнее – Вышгорода, самого его красивого места, мы спускаемся к площади Виру. И редкие, отчего-то грустные, снежинки – жизнь которых длится лишь до соприкосновения с ещё тёплой землёй, мокрым асфальтом или блестящими камнями мощёной мостовой, где они из белоснежных принцесс превращаются в слезинки небес, став очередным мокрым пятнышком на тротуаре, – сопровождают нас.

На трамвайной остановке Инна, как бы ненароком, спрашивает меня:

— Где остановился? В гостинице?

— Ещё нигде.

— Можешь у меня. Места хватит… Тем более, что в холодильнике есть мороженое и ликёр «Старый Таллин», ты ведь его любишь? Так что сделаем десерт и выпьем по рюмочке ликёра. Или перекусим сначала. У меня есть свежемороженая треска. Как ты относишься к жареному филе трески с луком?

— А как же Арво? – спрашиваю я.

Арво – мой шапочный знакомый по Литературному институту. Он меня с Инной в Москве и познакомил на какой-то вечеринке в кафе дома литераторов. Общепринято, что он её жених.

— Во-первых, он мне не муж и я не обязана перед ним отчитываться. А во-вторых, – говорит она после некоторого раздумья, судя по всему нелёгкого для неё, поскольку человек она очень порядочный и откровенный, – теперь моим мужем, может быть, никогда и не станет. И в-третьих, я же приглашаю тебя к себе в дом, а не к себе в постель, хотя я уже достаточно взрослая девочка и сама могу распоряжаться и своей судьбой и собой в том числе. И в-четвёртых, должна же я проявить гостеприимство и ублажить сибирского гостя своим фирменным блюдом. В крайнем случае, ты можешь только меня проводить и вернуться назад в Виру, где всегда есть места, последним трамваем, – улыбаясь говорит она.

Но мы оба хорошо знаем, что обратного трамвая уже не будет. Слишком поздно…

— А вот и он! – почему-то приподнимаясь на носках, отчего её ноги в тёплых светлых чулках и чёрных сапожках, на невысоком каблуке, становятся ещё стройнее, – говорит Инна. И я слышу, как за моей спиной погромыхивает приближающийся к остановке, на которой мы стоим, старый трамвай.

— Ну что, едем? Или остаёшься? Можешь не волноваться, я доберусь сама…

На этом эпизоде в повести меня и заклинило. А тут ещё зарядили обложные, холодные, скучные, не прибалтийские, дожди. И какой-то тонкий, неясный душевный настрой исчез.

Я понимал, что в любом художественном произведении главное – это чувства героев. И никакие глобальные темы, ни тонко подмеченные детали, не заменят искренних, истинных переживаний, которые должны угадываться читателем.

Но именно чувств мне сейчас и не хватало. Они словно бы омертвели, внезапно впав в летаргический сон. И я никак не мог их разбудить.

Не потому ли я не стал вставлять в повествование и очень интересный и выигрышный для героя эпизод в «Каролинке». Когда, не помню уж почему, двое иностранцев, стоящих у дальнего от нас столика, объявились за нашим. Оказалось, что они норвежские моряки, неплохо, впрочем, говорящие и на эстонском, и на английском языках. С одним из них, рыжим здоровяком с серебряной серьгою в левом ухе, я о чём-то заспорил, перемежая английские фразы жестами. И тогда он, улыбаясь, предложил мне «сибир'яку» решить спор силой. И, хотя не вдруг и не без труда (я это видел по набухшей у него на лбу жиле и ставшей совсем малиновой шее), припечатал всё же мою руку к тёмным доскам стола, несмотря на все мои героические усилия. Весело, белозубо и добродушно рассмеявшись и хлопая меня по плечу, он умудрялся в то же время разглядывать Инну – всю с ног до головы.

Когда моряк и его товарищ, которому он что-то сказал по-норвежски, принёс ещё по одной кружке глинтвейна, в том числе и для нас, чтобы выпить всем вместе, я, неожиданно даже для самого себя (видно, зацепил меня всё же чем-то этот могучий самец), предложил другое состязание, объяснив, в чём оно состоит, и что оно будет потруднее первого, хотя и очень непродолжительное.

Норвежец, продолжая своими выцветшими белёсыми глазами весьма бесцеремонно, как победитель рабыню, разглядывать Инну, снисходительно улыбнувшись, согласился. Мы опёрлись локтями на два параллельных длинных стола (с краёв), предварительно немного сдвинув их поближе (поймав при этом на себе сонно-безразличный взгляд бармена) и сделали ногами «уголок» навстречу друг другу.

На голени наших сомкнутых и идущих параллельно полу ног Инна и второй норвежец одновременно поставили на счёт три по блюдцу, на которые ставились кружки с вином. Усилием брюшного пресса нам надо было держать «уголок» до тех пор, пока чьё-то блюдце не упадёт на пол…

Через какое-то время, мысленно ведя про себя счёт, я почувствовал, как у меня от затылка до копчика, «застыл» весь позвоночник, словно его залили свинцом. Улыбка из-за напряжения всех мышц превратилась в гримасу, а живот словно бы одеревенел и нагрелся до лёгкого жжения в мышцах. В данный момент я видел только бесцветные глаза норвежца, который, как и я на него, не мигая, смотрел на меня.

Казалось, время остановилось. Невозможно было понять: прошла секунда или минул час. Я заметил, что ноги у меня мелко задрожали, и показалось, что я сейчас потеряю сознание. В этот момент я и услышал звон разбиваемого, не моего, блюдца…

Моё разбилось тоже, – Инна не успела снять его с моих ног, а я не мог их больше держать на весу даже долю секунды, – но… всё-таки, вторым.

— Семьдесят четыре, – выдохнул я, опуская ноги, а встав, едва смог распрямиться полностью, так болели мышцы брюшного пресса. И тут же поймал на себе внимательный, недоумевающий и любопытный взгляд здоровяка, который был, наверное, на голову выше меня.

Не допив свой глинтвейн и заплатив за разбитую посуду («Всегда платит тот, кто проигрывает», – мелькнула у меня в голове мысль.) моряки ушли, что-то бурча себе под нос.

— Кажется, твой соперник, насколько я правильно поняла по-норвежски, объяснял своему товарищу, что проиграл только из-за того, что выпил гораздо больше тебя. И что ботинки у него тяжелее, – сказала Инна.

— Да, алкоголь в больших дозах – враг… – ответил я рассеянно, ещё не придя в себя, как следует.

— А я и не предполагала, что ты такой сильный. Ты что регулярно тренируешься? – серьёзно спросила она меня.

— Тренируюсь… Но, увы, не регулярно… Просто у меня упрямства, наверное, больше, чем силы, поскольку я ещё в очень юные годы понял, что воля – это самый прямой путь к достижению любой цели…

Последнюю фразу я сказал уже, похоже, больше для самого себя…

 

Наверное, я не вставил этот эпизод, потому что он не имел решающего значения в вызревании чувств героев. А в повести, рассказе ли должен быть единый главный стержень, а всё остальное, лишнее, там ни к чему. Поэтому и каждое слово должно нести определённую нагрузку. И должно быть очень веским. Как это у Гумилева?

 

В оный день, когда над миром новым

Бог склонял лицо своё, тогда

Солнце останавливали словом,

Словом разрушали города.

Мы ему поставили пределом

Скудные пределы естества,

И, как пчёлы в улье опустелом,

Дурно пахнут мёртвые слова.

 

Да… В этом-то и есть основная разница: мёртвые и живые слова… Как в сказках: вода живая и – мёртвая…

 

«А может быть, – думал я, – мне просто не по силам такая ноша, как попытка описания очень тонких, неясных, почти неуловимых материй. Искренней любви и искренней же дружбы – вещей чрезвычайно редко встречающихся во все времена. А уж в наши-то и подавно, когда в большинстве случаев, наличествуют лишь декларируемые друзья, жёны, мужья, и даже – любовники и любовницы… Они вроде есть. О них заявляют при случае на любой «таможне», как о имеющихся ценностях. И в то же время их нет. Нет людей, способных отдать сейчас «душу за други своя». Да что там душу – час времени не отдадут для сокровенной беседы. Всё мимолётом, всё на ходу. «Привет!». «Привет…» «Как жизнь?» «Нормально…» И – в разные стороны, до следующей случайной встречи…

А может быть, в этом повествовании главное даже не чувство любви, а чувство ускользающей молодости. Ведь мой герой уже не юн. Во всяком случае, не так молод, как бы хотелось ему рядом с этой девушкой, намного моложе его. Настолько, что иногда он даже чувствует себя человеком предшествующего ей поколения. Поэтому и её восхищённые слова он относит не к себе, а к героям своих рассказов, с которыми Инна (и он нередко чувствует это) постоянно сравнивает его. Ведь люди довольно часто любят не нас самих, а свои представления о нас… С каким восторгом она, например, говорит о некоторых его рассказах, выделяя в них, по её мнению, самое главное: «В них так много жизни!» Но в том-то вся и заковыка, что настоящая жизнь, как правило, увы, совсем не пригодна для настоящей прозы.

Вот и в этом эпизоде на трамвайной остановке…

Я знаю, как всё это было в жизни. Но я не знаю, как это должно быть и как это сложится в повести, где герои живут своей, самостоятельной, жизнью. И где существует совершенно другая реальность…

 

* * *

Обычно я выключал транзистор, когда голос певца или диктора начинал тишеть, словно куда-то постепенно удаляясь. А поскольку ложиться в постель, а следовательно, и включать приёмник было ещё рано – я решил посмотреть, что находится в коробке.

При колеблющемся свете свечи я развязал длинный чёрный шнурок и обнаружил там старые ученические тетради нашего сына Димки: за третий-шестой классы. Его же альбомы для рисования и отрывной календарь примерно тех же времён, то есть почти десятилетней давности.

Сидя у печи, на низком раскладном табурете, я стал более внимательно разглядывать эти бумаги, которые, по-видимому, для растопки привезла когда-то в этот дом, который мы сначала снимали, а потом купили, моя жена Наталья.

Так аккуратно уложить даже бросовые вещи могла только она.

Работы по физике и математике не представляли особого интереса ни для меня, поскольку я в этих предметах ничего не смыслю, ни для «ученика 6 «б» класса средней школы № 11 им. В. В. Маяковского Дмитрия Ветрова», ни для учителей, эти классные и домашние работы проверяющих, ибо средний бал оценок, выставленных традиционным красным цветом, был невысок и составлял, как я мог определить даже из их беглого просмотра, два с плюсом. И эти с разноцветными: оранжевыми, голубоватыми, желтенькими, обложками тетради я, без сожаления, определил для растопки.

Тетради же «по русскому языку и литературе» представляли для меня б`ольший интерес, хотя средний бал в них был также невысок, при разительном разбросе оценок. От огромного, чуть не в полстраницы, кола, с раздражённой надписью под ним: «Где работа над ошибками?» (Не единственного, кстати, кола), до, увы, единственной пятёрки за реферативную работу на тему «Театр», явно написанную Натальей, а не Димкой…

В основном же в оценках преобладали троечки, четвёрочки…

Обычный мальчишка. Обычный разгильдяй, которому скучно на уроках. И которому не интересны, похоже, все эти изложения, скажем, по картине И. Аристова «Спасение знамени» или разбор повести Пушкина «Дубровский».

С б'ольшим вдохновением, оценённым впрочем в три балла, написано изложение про Гаврика из повести Катаева «Белеет парус одинокий».

И уж совершенно безудержная фантазия сквозила повсюду в домашнем сочинении на вольную тему (всё те же – три балла): «Мой кот Мишка», про несуществующего котёнка и его невероятные похождения и подвиги на окраине двора (почти Ойкумены для такого беззащитного пушистого малыша), где забор и влажная ярко-зелёная крапива, и запустение, и влекущие запахи совсем другого мира.

Особенно хорош был главный настрой этого, теперь уже такого давнишнего, повествования, написанного на двух обычных листах в клетку. Где добрые чувства ребёнка и его вера в непременное торжество справедливости (ибо даже маленький котёнок может одержать победу над драчливым здоровенным котом, терроризирующим всех окрестных кошек, обитающих на пустыре) были видны прямо-таки невооружённым глазом почти в каждой фразе. Собственно эти два чувства: доброта и вера в справедливость и составляли основу сочинения. И очень жаль, что учительница не заметила этих главных достоинств «рассказа», написанного одиннадцатилетним мальчиком.

Однако особое буйство фантазии и красок было представлено в многочисленных рисунках, скопившихся в альбомах с первого по шестой класс. Здесь был и домик в деревне… О чём мы мечтали и так часто говорили об этом одно время с женой («Чтобы было куда на лето вывозить ребёнка»). Во дворе домика нашлось место: курицам, собаке, у будки которой из чашки торчала огромная кость. И где мы были нарисованы все вместе, сидящими на лавочке. И где над каждым персонажем ещё неустоявшимся почерком было написано: «Папа. Мама. Я». Почему-то впоследствии у нас почти никогда не получалось бывать где-либо всем вместе. И детская мечта для взрослых так и осталась только мечтой…

Особенно много рисунков было о подводной жизни. Морях, кораблях, островах, сражениях – морских, сухопутных, воздушных.

Не очень часто встречались в альбомах и «научные картины». Например, целую серию составляли иллюстрации, показывающие как можно при помощи последовательных пуков, по принципу реактивного двигателя, научиться летать. Загвоздка состояла лишь в том, чтобы пук был достаточно сильным и продолжительным…

А вот какой-то начатый и плотно заштрихованный рисунок. И под ним совсем ещё детским почерком сделана грустная надпись: «Мама уехала в Москву…»

Из животных на рисунках явно преобладали гиганты: слоны и киты…

Эти альбомы, которых набралось не менее десятка, так же как и «литературные тетради» я отложил в сторону. Наверное, потому, что не хотел второй раз сжигать приметы времени уже однажды сгоревшего в огне всепоглощающей быстротекущей жизни.

Листки перекидного календаря в большинстве своём были исписаны мной.

 

Вот что-то надо сделать.

Вот к кому-то

Я обещал зайти и – позвонить…

А может, навестить в больнице друга,

Я непременно должен был. Но…

В ритме текучих будней

Так и не собрался к нему в больницу.

А теперь – не надо…

Вот должен был кому-то я помочь.

И может быть, помочь ещё не поздно?..

 

Почти везде записи сопровождало два наиболее часто встречающихся слова: «Срочно!» и «Обязательно!». «Обязательно заплатить за телефон…», «Срочно позвонить в Таллин, переводчице…» Между этими вешками – «срочно» и «обязательно» и движется наша суетная жизнь с её желанием: спрессовать время в надежде обогнать самих себя. А спроси нас куда и, главное, зачем мы так спешим – вряд ли ответим…

Эти зеленоватые, словно анемичные, листья деревьев – листки календаря я с лёгкой, элегической даже грустью, предал огню. Сжигая дни поодиночке и – десятками в мгновенье ока. Едва теплящемуся в печи огню такая «подкормка» похоже очень нравилась. Он сразу начинал резветь и расцветал ненадолго живым, трепещущим, таинственным зловеще-весёлым цветком.

Вот так и прожорливое время питается днями нашей жизни, подумал я, глядя на вдруг возникающую пляску огня, который разбрасывал свои отблески, в приоткрытую дверцу печи, на пол и полутёмный потолок. И почему-то вспомнилось, как однажды, давнишним летним вечером, мы с Димкой сидели на крыльце нашего коттеджа (тогда мы жили в очень маленьком уютном городке) и смотрели на лохматые, как шмели, огромные и, казалось, такие близкие тёплые звёзды.

Сидели молча. И он вдруг ни с того ни с сего, серьёзно сказал:

— Знаешь, папа, а я не хочу становиться взрослым…

— Почему?

— Потому что взрослому надо всё время куда-нибудь уезжать. Как нашей маме…

 

Огонь довольно быстро превратил в пепел, тот всё-таки счастливый, не суетный, лишь с лёгкою грустинкой, год.

 

Ушедшего странички догорают…

Они сгорели дважды, как ни странно.

(И – записи моей рукой на них).

Вот май сгорел – и праздники и будни…

Всё превратилось в дым и растворилось

В осеннем чистом небе с облаками.

День моего рождения сгорел.

И дело уж дошло до Декабря…

Держу в руке листок и не решаюсь

Последний день декабрьский я сжечь.

На нём: 31 чернеет цифра

И – «С Новым годом!»

Да, не за горами уж Новый год…

 

Я, как драгоценный осколок, побывавший у самого сердца, отложил этот последний листок того года, который, наверное, не прочь был бы прожить опять. Тем более что на этом листке ни номеров телефона, ни каких-либо записей не было. Это был просто чистый, последний день… года. Которого, тем не менее, уже нет.

«Наверное, хорошо было бы, если б таким же чистым и радостным стал и последний день твоей жизни. Чтобы совесть была чиста и не мучила… Недаром же Эразм Роттердамский писал, что из всех наслаждений жизни наибольшим является наслаждение чистой совестью… Хотя и я ведь не раз убеждался в том, что в конечном-то итоге, по большому счету, самые неосуществимые мечты – те, которые стали явью».

Поленья в печи почти догорели. Я ещё немного прикрыл заслонку трубы. И вдруг почувствовал, что что-то неуловимо изменилось вокруг… В доме стало тихо. Прекратился ставший уже постоянным фоном шум дождя и ветра. Я выглянул в окно и увидел яркий, острый, как ятаган, жёлтый – цыплячьего цвета месяц и синие звёзды, усыпавшие живыми бриллиантами высокий бархат ночи.

«Вызвездело-то как!», – радостно подумалось мне.

Я быстро разделся и двумя упругими шагами достиг постели, весело продекламировав при этом давнишнее стихотворение, вдруг всплывшее откуда-то:

— Я затопил на даче печь, чтоб память о минувшем сжечь!..

Последние слова я произнёс, уже укрываясь тёплым стёганым разноцветнолоскутным одеялом. Пожалуй, впервые за последнее время я уснул быстро и спал крепко, без тревог.

Проснулся в чувствительной прохладе немного выстывшего за ночь дома, чувствуя во всем теле приятную здоровую бодрость.

«Да, видимо, уныние живёт не в природе, а в самом человеке, в его душе. Именно об этом писал Пушкин: «Унылая пора (но, тем не менее), очей очарованье…»

Видимо, если совесть твоя спокойна, то и душа твоя светла. То есть праздник живёт не во внешних его проявлениях, а в тебе самом.

«Надо немного подтопить», – подумал я, ставя на печь свой эмалированный, видавший виды, только что не чугунный, как у поручика Лермонтова («Единственная моя отрада в путешествиях по Кавказу…»), чайник и чувствуя, что мои тряпичные герои в разыгравшемся воображении стремительно начинают обретать кровь и плоть.

«Сегодня же четырнадцатое октября, Покров!» – вспомнил я, отодвигая в полумраке дома (из-за закрытых ставень) деревянную, порченную временем, щеколду, чтобы принести из дровяника ещё охапку берёзовых поленьев.

Дверь с веселым скрипом отворилась, и я вышел сначала на веранду, а потом в пречистое свежее утро. Всё было белым-бело! И дым, струящийся из трубы дома, тоже был белый, под стать этой первозданной белизне первоснежья, покрывшего и горы и деревья и крыши, видневшиеся вдалеке внизу по склону. И лишь на тёмно-синей глади Байкала белый цвет не властвовал, а изредка возникал то тут, то там барашками волн. И среди этих белых бурунов я увидел двигающуюся к нашему берегу моторную лодку.

«Неужели Афоня?.. Скорее всего, он. Больше некому в такую пору и в такую погоду двинуть сюда».

Я вернулся в дом и быстро уложил все свои нехитрые пожитки. Наполовину уже подогретой водой из кастрюли, стоящей на печи, залил огонь. Угли недовольно зашипели и утихли, смирившись со своей судьбой. Закрыл трубу. Оглядел своё жилище, как бы прощаясь с ним до следующего приезда, и вышел на крыльцо…

На все сборы у меня ушло не больше десяти минут.

 

Спускаясь с горы к Байкалу и вдыхая пронзительно прохладный, бодрящий, чистый воздух я, в ритме своих шагов, повторял вполголоса, для единственного здесь слушателя – самого себя:

— Сотри случайные черты, и ты увидишь – мир прекрасен…

Моя декламация скорее походила на бормотание, но всё равно радовала.

Тропинка среди белых от прилипшего к ним снега кустов, по которой я шёл, была довольно крутой и достаточно скользкой. Поэтому я спускался по ней хоть и быстро, но осторожно, выверяя каждый шаг под ритм стихотворной фразы.

Подойдя к берегу, увидел лодку Афони, в борт которой методично долбились, к счастью, несильные волны. И наверное, ещё по инерции, а скорее всего, от полноты чувств вместо приветствия я почти прокричал ему:

— Сотри случайные черты. И ты увидишь – мир прекрасен!

Улыбающееся круглое лицо Афони было обветрено до тёмной красноты, а щелки глаз стали совсем узкими.

— Хорошо, что ты приехал! – сказал я ему, ещё прерывисто дыша от быстрого шага.

— Разве я мог не приехать? Я же обещал, – серьёзно ответил он. И, вновь улыбнувшись, спросил меня: – Ну что, Игорь, одолел ты в уединении один из главных жизненных вопросов?

— Какой? – тоже улыбнулся я и оттолкнув лодку от берега, запрыгнул в неё.

— О том, что человек может многое. Даже – очень многое, почти всё, – вновь посерьёзнел Афоня, но… всё же – не всё.

— А кто же может всё? – устраиваясь поудобней, крикнул я, перекрывая шум взревевшего мотора.

Лодка сделала плавный полукруг, развернувшись носом к волне и кормой к берегу, и только после этого Афоня, вновь, теперь уже немного хитровато, улыбнувшись, как улыбаются взрослые малышу, непонимающему очевидных вещей, показал пальцем с растрескавшейся от воды и ветра кожей вверх, в просветлённое и словно звонкое от утреннего лёгкого морозца голубое небо. И в этом голубом просторе вдруг раздался нетерпеливый, отчаянный, ломкий лай.

Сидя на носу лодки, лицом к берегу, я увидел, как по тёмной кромке плотного песка, то и дело омываемого волнами, носится туда-сюда, задрав пушистый хвост, Рекс.

Он делал два-три небольших круга вдоль берега, подбегал к самой кромке воды (даже не отскакивая от набегавщих волн) и, задрав голову вверх, вновь начинал «звенеть» непрерывным своим колокольчиком.

И этот живой звук, казалось, в совершенно пустом, огромном, ко всему безучастном небе был так одинок и так тревожил душу, что хотелось расплакаться от жалости к себе и обо всех на свете.

Пустой белый берег удалялся от нас и лай становился всё глуше и глуше, но не прекращался совсем и теперь слышался без каких-либо перерывов.

— Твой зверь? – оглянулся Афоня.

Я кивнул головой, а потом уже сказал:

— Не совсем.

— Вернёмся? – спросил он.

— Не надо, – вяло (говорить почему-то стало трудно и не хотелось), совсем не так как несколько минут назад, приветствуя Афоню, ответил я. А про себя подумал: «Никому, никогда ещё не удавалось вернуться назад, даже заведомо зная однообразный и нелепый финал пьесы с названием: «Жизнь». И уже бойчее добавил: – Вперёд!

Теперь был слышен только монотонный, ровный шум мотора. И рыжего пятна на белом, и уже далёком, как всё наше прошлое, даже очень близкое, берегу теперь не было видно.

 

* * *

К концу дня я был уже дома. Вернувшись в день сорокадневной давности.

На календаре в прихожей было число того дня, в который я уехал на Байкал.

Жена почему-то (может быть, просто забывала?) никогда не отрывала календарные листки, если меня не было дома.

После радостной встречи, когда я открыл дверь своим ключом:

— Ты?!

— Я!

— Вот здорово!

Я пошёл в ванную, а Наталья начала готовить ужин…

Перед сном, я аккуратно срезал острым ножом листки уже минувших дней…

Завтра начнутся будни. Обычная размеренная жизнь, в которой ранними утрами я встречаюсь со своими героями… И мне даже показалось, что я почувствовал этот зуд, когда не только хочется, но и можется, а попросту – пишется…

После недолгого раздумья, я скомкал все эти листки календаря и выбросил в мусорное ведро. Ведь в городской квартире для минувших дней не было очистительного огня.

Сентябрь 2000 г., порт Байкал, Иркутск; Февраль, март 2001 г., Иркутск

 

 

СИЯНИЕ СНЕЖНЫХ ВЕРШИН

Василий догадался, вернее – почувствовал нутряным, глубинным (какими бывали иные колодцы, вырытые им) чувством, что на сей раз скрутило его основательно…

«Ни отбрехаться, ни отшутиться от этой напасти, пожалуй, уже не удастся», – почти равнодушно подумал он.

— Хватит – пожил, – словно о постороннем негромко произнёс он вслух и удивился тому, как за несколько дней потишел и ослаб его голос, как неожиданно гулко отозвался он в самых дальних углах просторного, почти пустого, выстуженного к утру дома.

Василий, с трудом преодолевая сковывающую тело боль, повернулся на скрипучей кровати, стоящей у белой, холодной печной стены, но вместо того, чтобы встать и пойти в сени за дровами, как наметил, начал размышлять о том, почему они с напарником: молодым, дёрганым, сильно пьющим местным парнем, так и не добыли воды в последнем вырытом им, – вопреки всем правилам – летом, а не поздней осенью или зимой, – колодце воды. Ведь её добычей Василий занимался почти всю свою, не такую уж долгую, как виделось ему теперь, жизнь. И очень редко вырытый колодец оказывался сухим…

Рыли в августе, на горе, у дачников.

Место хозяева указали сами, сообщив, что вроде бы, по слухам, когда они покупали участок, им сказали, что раньше именно здесь был колодец…

Небольшое углубление рядом с берёзой, росшей на моховом бугорке, у края верхового болотца, было заполнено прозрачной дождевой водой.

«Верховодка, может быть, и будет», – успокоил себя Василий и обнадёжил тем, что все колодцы в этом распадке, по крутой улице Горной, неглубокие: три-четыре метра от силы, однако воды в каждом достаточное количество. И на вкус она хороша. Правда, места для рытья тех, ранешних колодцев выбирал дед Аким, преставившийся, когда сам Василий ещё бегал по этому байкальскому посёлку босоногим загорелым огольцом.

Место дед находил при помощи лозы. Теперь уже так никто не ищет. Да и сам Василий секрета лозы не ведал и водоносы, по-настоящему, искать не умел. Конечно, какие-то особые приметы он знал. Например, он твёрдо был уверен, что колодец можно рыть в том месте, где растёт бузина. Или – где трава стоит всё время, даже в жару, высокая, сочная, влажная и зелёная. Впрочем, в указанном месте трава именно такая и была…

Слыхал он от своей бабки Ксении, дружившей под конец жизни с бобылём Акимом, что можно определить место и чугунной сковородкой.

— С заходом солнца, – словно услышал он сейчас её тихий голос, – клали колодезники сковороду на место предполагаемого раскопа, а утром проверяли: есть роса на сковороде – значит вода неглубоко залегает, если же остаётся сковорода сухой – копать не стоит.

— У вас есть чугунная сковорода? – спросил Василий стоящего перед ним босиком, в одних шортах, плотного коротконогого хозяина участка, на шее которого на массивной золотой цепи висел такой же массивный золотой крест, словно упирающийся своим подножием в могучий, выпирающий вперёд, волосатый живот.

— А вы что, яйца жарить собрались? – хохотнул хозяин и, не дожидаясь ответа, крикнул: – Татьяна! У нас чугунная сковородка есть?

— Что ты, Эдик! Зачем она нам, – появилась на пороге веранды, едва вмещающаяся в проёме двери и чем-то похожая на гусыню хозяйка. – У нас всё «Тефаль».

— Тефалем не определить, – проговорил Василий.

Толстячок пожал плечами. Закурив сигарету и задумчиво глядя на дымок, он наконец назвал цену.

— Плачу по тысяче за метр… С обустройством: срубом, там, и – прочей хренотенью, – поспешно добавил хозяин, решив, что погорячился. – Идёт?

— Идёт! – радостно отозвался напарник, которого в посёлке все звали Санёк.

Хозяин, не спеша, с чувством не зря прожитого дня или хорошо вложенного капитала, уверенно ступая по некошеной траве слоноподобными ногами, двинул к дому.

— Ну! – радостно потирая руки, заговорил Санёк. – За работу! Копай, да копай – дело не хитрое. А денежки капают. Вон, уже сантиметров семьдесят есть, – указал на углубление. – Хозяин, слава Богу, не скупой попался.

— А ты колодцы здесь когда-нибудь рыл? – спросил напарника Василий.

— Нет, – бодро ответил тот. – А чё тут мудрёного-то? Бери побольше да кидай подальше. А потом – деньгу в карман и к Дуське в магазин! – размечтался он. – По штуке за метр – кучеряво! Четыре метра – четыре тыщи, а?! А четыре-то метра мы дня за два всяко-разно нароем. Так ведь, дед?

— Не знаю… Посмотрим… – неохотно отозвался Василий.

Он присел рядом с ямкой, почувствовав, что ему неприятно примерять к себе слово дед. Пощупав мох на краю ямки, и выжав его, продолжил:

— Боюсь, не добудем мы здесь воды…

Мох в его руке был сухой.

— Да тебе какая разница! – взвился Санёк, будто его ужалила оса. – Рой, да рой. И чем глубже – тем лучше. Не наши проблемы – будет, не будет вода. Давай, начинаем!.. Не мы место выбирали. Где сказали – там и роем.

Василий стал оконтуривать лопатой ямку, существенно расширяя её. Так, чтобы было приблизительно полтора на полтора метра. Лопата с трудом пробивала дёрн и под ним частенько звякала о камень.

— Ты куда это, дед, такую дырищу рисуешь?! – бросив докуренную папиросу в ямку, заегозил Санёк. – По размеру предыдущей ямки давай и будем копать. Чё лишнюю-то работу делать.

— А ты, парень, как потом, на глубине, хотя бы в два метра, лопатой орудовать станешь? Черенком за борта цеплять? – постарался объяснить Саньку без раздражения Василий. Не нравился ему напарник. Ох как не нравился. Всё спешит куда-то, суетится без толку. А в серьёзной работе – спешка ни к чему… Недаром же говорят: «Вам надо как? Хорошо или быстро?» Однако другого никого в помощники не подвернулось. Этот хоть заработать хочет да потом пропить. А остальные-то – только и думают, где бы на дармовщинку деньжат на бутылку сшибить. Дальше бутылки мечты не идут… А без напарника никак не обойтись. Метров до двух ещё можно земельку одному выкидывать. А глубже – только вёдрами её подымать. А у Санька сила пока есть. Не изболелся, по всему видать. Сам же Василий, как стукнуло ему пятьдесят пять, всё чаще стал ощущать некую вялость, над которой раньше только посмеивался. И никогда до конца не верил, что на самом деле существует она – предельная усталость. Когда и сама жизнь уже невмоготу и всё постылым, безразличным кажется… А ведь казалось, не будет ему сносу. И после самой тяжёлой работы, ополоснувшись холодной водой из колодца, хорошо поев или выпив горячего крепкого чая, немного передохнув, он мог снова начать «робить». Дрова ли готовить, воду ли в баню таскать… Да мало ли дел в деревне…

Санёк, обливаясь потом, срезал дёрн с намеченного участка. Сделав половину работы, бросил лопату и зло закурил.

— Твоя очередь, дед…

— Не торопись, «внучок». Не рви постромки. Успеем ещё наработаться, – ответил Василий. И, беря лопату, добавил: – И запомни, что не я у тебя, а ты у меня в напарниках.

Про себя подумал: «Однако слабоват на поверку «орёл» оказался. Сколько ж ему лет? – Вспомнив, что самому уже пятьдесят семь, размышлял Василий, с трудом разрезая дёрн лопатой на небольшие квадраты. – Судя по всему – лет двадцать пять есть. А может, и поболее. В армии-то он, однако, уж года четыре, как отслужил. Бравый такой вернулся из Владивостока. В ладно подогнанной чёрной морской шинели. Не осознавал, наверное, что это и был его звёздный час…»

Василий вспомнил, как встретил Санька, спешащего с парома домой. Улыбка от уха до уха! Всем: «Здравствуйте! Как дела?! Вернулся, вот!»

Глядя на него, Василий и сам невольно разулыбался, отметив про себя, что парень свежий весь такой, как добрый овощ. Кожа тихоокеанскими ветрами выдублена…

«Не сгадился бы только тут, в смутные-то наши времена. Ведь каток большой смуты всегда в первую очередь по молодым проходит, не давая им не то что подняться, встать на ноги, но и распрямиться, как следует. Многие с этим невидимым горбом так и привыкают потом жить, в полусогнутом состоянии».

Однако получилось всё, как и предполагал Василий.

Погулял парень месячишко с корешами да местными, подросшими за время его службы красавицами (та, что обещала ждать – брюхатая уже была), вспоминая службу да моря, в каких довелось быть. И даже – один заграничный северокорейский порт… А потом побегал, помыкался по посёлку – работы нет. Не то что по специальности (на судне он был акустиком), а вообще – никакой. А у кого она и была, так им бывало по полгода и более зарплату не платили… Безнадёга, одним словом…

Рванул Санёк в город! Да через годик возвернулся оттуда: грустный, задумчивый… Злой на весь мир… Кажись, автомат бы в руки – пошёл косить всех подряд.

Жалел Василий всё это поколение, появившееся на свет примерно за два десятка лет до конца двадцатого века, на жизнь которых выпала напасть новых реформ, вздыбивших и, в конце концов, разваливших огромную страну, словно сокрушительным взрывом, на осколки, по национальному признаку. И все эти российские катаклизмы, как всегда, впрочем, своей тяжёлой поступью прошлись по хребтам многочисленных Ванек, Манек, Санек, безжалостно ломая эти хребты своей неподъёмной для молодых плеч ношею только за то, что им «посчастливилось» родиться в данное время…

По телеящику же населению этой страны рисовали красивую жизнь различных киногероев из многочисленных сериалов, ничего общего с реальной жизнью не имеющих, персонажи которых размышляли преимущественно об одном: как грамотно, чтоб с прибылью, заставить работать немалые деньги. А тут ещё, как грибы поганки, неизвестно из каких щелей повылезавшие, но зато известно на каких дрожжах разбухшие, образовались новые русские: миллионеры, миллиардеры, олигархи, ловко прикарманившие во всеобщей неразберихе реформ народное добро, и их защитники, неплохо прикормленные ими: журналюги, вещатели-демократы, общечеловеки, либералы, советники разные… Тьфу ты, зараза, не к ночи будь помянуты. И вся эта новая орда наставляла с экранов телевизора, по радио, как надо жить народу правильно. Как вписаться в общемировые капиталистические ценности, когда всё, в том числе и достоинство человека и целой страны, – на продажу! Рынок – правит всем!

Что такое этот всемогущий нынешний рынок, Василий так понять до конца и не сумел. Раньше, когда всё было ясно и просто, хотя и дурости всяческой тоже хватало, он, ещё мальчишкой, ездил с родителями в город, на базар, торговать мясом выращенного боровка или бычка. И точно знал, что родители за помощь в выращивании живности купят ему обещанный велосипед… Теперь же государство обещало своим простым гражданам много, но практически для выполнения своих обещаний ничего не делало. Может быть, из-за этого всеобщего обмана у этих нынешних Саньков и цели-то впереди никакой, кроме магазина, теперь не осталось. Ни институт тебе закончить… Зачем? Ни домом, ни семьёй обзавестись. Опять же – зачем? Детишки – обуза лишняя.

 

— Ты, Санёк, пока дёрн свой откинь подальше, чтоб не мешал тут потом на краю ямы, – прервал свои нелёгкие раздумья Василий, видя как напарник, уже грызя травинку, блаженно щурится, словно кот на прогретой завалинке, глядя на солнце, полулёжа на невысоком, ровном штабеле, сложенном невдалеке из толстых лиственничных досок, предназначенных для сруба колодца.

Перепутанная белёсая сетка корней травы с трудом отдиралась от скудной землицы, из последних сил держась за родную и совсем не ласковую почву.

«Вот ведь, даже травинка малая за родной кусок земли цепляется…», – с уважением подумал Василий о зелёных стебельках, переплетённых между собой тоненькими корешками, точно прощальными дружескими объятиями, с обратной стороны пластами отделяемого им последнего по намеченному квадрату дёрна.

«…А эти, всякие – перекати-поле, всё за бугор манят…», – закончил он мысль, неизвестно кого, собственно, подразумевая под этими перекати-поле.

За дёрном, почти сразу, пошли камни, которые надо было выворачивать уже ломом, высекающим искру, когда тот ударял по ним. На счастье встречались пока что не очень большие каменюги, которые можно было если не вывернуть, то разбить.

Работали уже больше часа, а углубились не более чем на полштыка лопаты.

— Да что же это за земля такая, проклятущая! – взъярился Санёк, неистово долбя ломом, судя по всему, по неподъемному, вставшему на их пути, камню. – Так мы и за неделю метра не пройдём, – в сердцах, тяжело дыша, бросил он лом на землю.

— Ничего, крепись, казак – атаманом будешь, – постарался ободрить его Василий. – И не при ты в лоб со штыком против танка. Не всё дуром надо делать. Иногда и хитрость надо применить. Мы каменюгу эту обойдём. Окопаем. Глядишь, он в яму под собственным весом и выдавится. А там, если сил хватит, верёвками вытянем. Да и метра через полтора камни должны кончиться. «Лишь бы глина не пошла. Это похуже любого камня будет», – уже про себя, чтоб не расстраивать напарника, подумал Василий и сел на траву передохнуть вместе с Саньком,.

— Точно кончатся?! – взбодрился напарник.

— Обычно так бывало…

— Хорошо бы, – одышливо проговорил Санёк, с неподдельной тоской глядя на выпирающие отовсюду из какого-то бледного цвета земли разноразмерные камни.

— Короткое у тебя дыхание, Санёк. Никак запалился? – пошутил Василий, тоже с трудом удерживая ровное дыхание. – Ещё ж и работать не начали по-настоящему.

— Да мы тут до вечера провошкаемся и метра не пройдём, – почти обречённо проговорил напарник, перебираясь на доски. – Проклятущая судьбина! – снова взъярился он. – Ишачишь, как ломовая лошадь, и никаких тебе радостей жизни, – чуть потише закончил он…

Гремя музыкой и натужно рыча мотором, на гору по некоторому подобию дороги, не без труда поднимался японский микроавтобусик.

— Никак гости к нашим, – с нескрываемой неприязнью определил Санёк. – Больше-то здесь, на горе, не к кому. – И тут же завистливо восхитился: – Зверь-машина, все колёса ведущие. Такая на любую горуху запрёт.

Через несколько минут, обогнув уже на «ладошке» горы недостроенную дачу, яркий автобусик въехал в радушно распахнутые хозяином ворота.

С водительского места через опущенное стекло на приветственный жест Эдуарда откликнулся такой же мордатенький, улыбчивый, краснорожий, с коротко стрижеными рыжими волосами здоровяк, напоминавший весёлого бандита.

— Привет, братан!

Остановив машину уже на территории дачи, он кряхтя вылез из кабины. Косолапо подошёл к хозяину, и они обнялись. Похлопали друг друга по спинам. Слегка отстраняясь, оглядели друг друга и, довольные собой, расцепились.

Приезжий был тоже в шортах и цветастой маечке, не скрывающей его, хоть и зажирённой, но мощной мускулатуры.

— Звал… – проговорил он весело. – Вот я и приехал!

Он что-то ещё сказал Эдуарду на ухо, и оба они тихо и шкодливо захихикали, поглядывая на боковую раздвижную дверцу автобуса, из которой через секунду неспешно выпорхнула броская, слегка потасканного вида, в короткой юбочке девица с застывшей рабочей улыбкой и пустыми глазами.

— Мы к вам, Эдуард, на уик-энд, – игриво заговорила она, направляясь к мужчинам и красиво переставляя ходульные ноги, которые казались ещё изящнее и длиннее из-за туфель на высоких каблуках, протыкающих землю и ненадолго застревающих в ней. Отчего вальяжной походки, увы, не получилось.

— Геннадий обещал, что будут шашлыки и море шампанского! – подошла она к приятелям, протягивая Эдуарду руку для поцелуя.

Хозяин галантно наклонился, но в последний момент, скосив глаза на окна веранды, резко выпрямился и просто встряхнул тонкую кисть девицы своей ручищей.

— Муся, – представилась та.

— Эдуард.

— Я знаю. Мне о вас Геннадий рассказывал много хорошего, – кокетливо улыбнулась она, высвобождая изящные пальцы с длинными блестящими хищными ногтями из пухлой руки хозяина. – Какие вы, однако, с Геннадием сильные, – улыбнулась она, обернувшись теперь уже к своему дружку, который стоял теперь у поднятой задней дверцы машины и что-то сосредоточенно рассматривал внутри, не заметив улыбки Муси.

— Эдик! – послышался от крыльца дома зычный голос Татьяны. – Ты что же гостей на улице держишь? Приглашай в дом…

— Пойдёмте, – сказал Эдуард, конкретно ни к кому не обращаясь.

Муся, приклеив к лицу приветливую улыбку, направилась за хозяином к крыльцу дачи на цыпочках, стараясь не увязать в земле шпильками. Отчего походка её выглядела комичной.

Геннадий же, откупорив банку пива, продолжая стоять у машины, стал с жадностью пить. Вытерев тыльной стороной ладони рот от пены, он довольно приветливо крикнул Василию с Саньком:

— Мужики! Машину пока разгрузите. Две банки пива за это вам, – закончил он голосом, не предполагающим никаких возражений, и громко икнул.

— Ломом бы тебе по башке да по твоей машине, – зло прошипел Санёк, уперев ненавистный взгляд в широкую спину гостя, который, сделав последний глоток, легко смял в своей ручище пустую металлическую банку, словно она была сделана из бумаги и, недолго думая, выбросил за забор.

— Во, мля, жись, – обречённо заговорил Санёк. – Вот объясни ты мне, если сможешь, почему так. Как Шпейзеры, Шмайзеры да Драйзеры, так то клуб футбольный «за бугром» могут купить или на личном самолёте рассекать, а как Ванька, да Манька Ивановы-Сидоровы, так только землю копать или посуду в ресторане за ними мыть. Ну почему у одних суп жидкий, у других – жемчуг мелкий, а?

— В себе надо зло искать, в себе, – ответил Василий. – Никто в наших бедах, кроме нас самих, не виноват…

— Ну чё, пошли? – повернулся Санёк к Василию, когда гости и хозяйка, картинно расцеловавшись на крыльце, скрылись за дверью.

— Иди – если хочешь, – без каких-либо особых эмоций ответил Василий, а я пока посижу, покурю на солнышке. И уже в спину уходящему Саньку крикнул. – Вот тебе и ответ на твои вопросы.

— А-аа! – только выдохнул тот, махнув рукой, не оборачиваясь.

Василий сел на прогретые доски и с удовольствием задымил «беломориной», а Санёк начал перетаскивать из багажника машины на открытую веранду разноразмерные коробки и полиэтиленовые прозрачные пятилитровые бутыли с водой. В самом конце он перенёс две большие эмалированные кастрюли, от которых даже до Василия дотянуло дразнящим запахом замоченного в уксусе с луком мяса для шашлыков.

Василий, невольно сглотнув слюну, скомкал докуренную папиросу и, поглядев по сторонам, сунул её в карман куртки, берясь за лопату.

С двумя банками пива подошёл Санёк и молча протянул одну Василию.

— Оставь себе, – отозвался тот. – Я не заработал.

Напарник, усевшись на штабель, с явным удовольствием выцедив банку пива, резко повеселел.

— Холодненькое, – блаженно проговорил он. – В специальном контейнере со льдом лежало. Во, как банка-то отпотела, – продолжал восхищаться он, разглядывая вторую банку, положив пустую рядом со штабелем. – Точно не будешь? – спросил он.

Василий не ответил, продолжая окапывать выпирающий из земли камень.

— И крепкое какое! – продолжал блаженствовать Санёк, – приложившись ко второй банке. – Представляешь, ящик водки! Три упаковки пива – банок по двадцать, однако, каждая. Контейнер со льдом – тоже с пивом. Две здоровенных кастрюли с мясом! Вот это жизнь! А та-то, тёлка – Муся! Прямо конфетка! Так бы всю и съел…

Он посмотрел в раздумье на вторую, недопитую банку пива. Осторожно поставил её в траву, в тенёчке от досок, и бодро спросил:

— Ну чё, Михалыч, с энтим каменюгой делать будем?

— По-прежнему, есть только два варианта. О первом я тебе уже говорил – окопать со всех сторон, чтобы он из стенки под собственным весом рухнул. Второй – попытаться расколоть на несколько частей кувалдой. Хотя это вряд ли. Больно уж здоровый каменюжина, похоже. Да и ты охотку на нём уже сдёрнул. Однако кроме искр, результатов никаких не добыл…

Часа через два работы обкопанный со всех сторон и снизу камень под собственным весом выдавился из боковой стенки и рухнул на дно примерно уже метровой ямы, почти наполовину закрыв её и устремив за собой часть стены, в которой он покоился доныне.

— Ну чё дальше? – прерывисто дыша, спросил Санёк, усаживаясь на доски и допивая вторую банку пива. – Фу, тёплое уже, – состроил он брезгливую гримасу, продолжая пить.

На лбу его выступила крупная испарина. А рубаха, так же как и у Василия, на груди и спине потемнела от пота.

— Вытащить его как-то надо, – задумчиво проговорил Василий, глядя на почти засыпанный землёй валун. – А этих бугаёв, – кивнул он в сторону дома, – просить помочь, похоже, бесполезно. У них своя работа – деньгу ковать.

— Как вытащить-то?! – делая большие глотки и словно давясь пивом, спросил Санёк.

— Землю надо вначале, какую он обрушил, выкинуть. А потом попробуем по доскам, скользом. Намочим их вон из той лужи… Я его ломом приподыму, а ты вон те, короткие толстые доски под него подсунешь. Обвяжем верёвкой и потянем по наклонной. А если сил не хватит – придётся как-то разбивать и вынимать частями. Сходи спроси у хозяина верёвку покрепче да кувалду. Не спускаться же мне за всем этим домой, – кивнул Василий в сторону дачи, откуда был слышен смех, весёлые голоса и сумасшедшая, порой заглушающая все иные звуки, музыка. Казалось, люди и магнитофон соревновались, кто кого переорёт. – А впрочем, не ходи, спущусь да принесу что надо. Заодно и воды для питья принесу. Хочешь, так вместе пойдём.

— Пойдём, – неожиданно легко согласился Санёк, лицо которого было теперь задумчиво-грустным.

— Да банки пустые из-под пива забери. По пути на помойке выбросим. А то, глядишь, и чайку сгоношим. Попьём для укрепления сил – время-то к обеду.

— А я бы не чайку сейчас, а водки стакан, даже без закуски, махом заглотил. Так что-то на душе погано, как будто в клетке какой сижу, и выбраться из неё нет надежды, – тусклым голосом отозвался Санёк, засовывая банки в карманы широких штанов.

— Водка как лекарство от тоски – это последнее и притом зряшное дело… – уронил Василий, и они начали спускаться к его дому, стоящему в начале распадка, недалеко от Байкала, откуда и брала своё начало недлинная, но крутая улица Горная.

 

Пока на допотопной электроплитке грелась вода Василий сходил в сарай за верёвкой и здоровенной, тяжёлой кувалдой. И то и другое оставил на крыльце.

— Верёвка у меня добрая, крепкая, из настоящей пеньки, поэтому не тянется, как резина. Не то, что нынешние, синтетические. Может, и крепкие, но скользкие и тянучие, – вернувшись в дом, счёл он нужным отчитаться перед Саньком за своё немалое по времени отсутствие. – Правда, едва нашёл её, заразу. Забыл уж куда положил. А в сарае всякого хламу поднакопилось – всё руки не доходят разобрать. Может, половину всех этих «необходимых» вещей и выбросить уже пора… Раньше-то, когда коровку держал, – снова вспомнил он о верёвке, – зароды ею увязывал при вывозке с покоса. Да вот года три, однако, – словно извиняясь за своё безделье, проговорил Василий, – не держу никакой живности, кроме лодыря кота, у которого любимое занятие одно – спать на тёплой печке. Впрочем, как и у многих из нонешней (он почему-то специально сказал это слово так, как говорила его бабушка) молодёжи. Так что, чё кота за лень винить… Он у меня и за кошками-то по весне не носится. Видать, всё отморозил, что для этого дела требуется. Я ведь его подобрал под забором, котёнком ещё. А ночи уже осенние, морозные бывали. Кто-то выбросил как вещь ненужную… Как он только не околел – удивительно…

Санёк, казалось, совсем не слушал Василия. Видно, не интересны ему были все эти зряшные разговоры. Однако, как только Василий замолчал, он серьёзно спросил:

— Сам-то чего без жены живёшь? Мужик ты видный, крепкий. Не пьющий к тому же. Любая баба за тебя уцепится. И небось, не отморожено ничего, как у твоего кота.

Спрашивая обо всём этом, он не без удивления рассматривал обстановку дома. Вернее, почти полное её отсутствие.

— А эта красавица кем тебе приходится? – спросил, не дождавшись ответа, внимательно разглядывая фотографию в простой самодельной рамочке, висящую на голой стене. – Родня какая, что ли?

— Жена, – как показалось Саньку, не совсем охотно ответил Василий. – Я ведь был женат, по молодости… Да забрал Господь мою половинку… Намиловаться даже как следует за три вместе прожитых года не успели. Царствие ей небесное, – глубоко вздохнул Василий. – А после неё на других и смотреть не мог долгое время. Больно уж славная она у меня была. Добрая очень. Даже когда уже сильно болела, всё не о себе, а обо мне печаловалась. «После года, – говорит, – женись, Василий, на какой-нибудь хорошей женщине, чтоб берегла тебя, да любила. Нельзя человеку быть одному. Озвереть может. А там, глядишь, и детки пойдут – то-то славно! Это я тебе такая неплодная досталась. Уж прости меня…» И заплачет так тихо, неслышно. Сильно переживала, что родить не могла. Для настоящей-то бабы это горе большое…

На выцветшем от времени бледно-голубом эмалированном вместительном чайнике из-за закипевшей в нём воды часто запрыгала крышка, издавая весёлые звонкие звуки.

Василий заварил в просушенном керамическом заварнике чай. Достал из погреба молоко, варенье…

— Беру вот у соседки. Не могу чай без молочка пить, – пояснил он Саньку.

Из висящего на стене шкафчика извлёк две чашки и полбулки хлеба.

— Небогато живёшь, – раздумчиво сказал Санёк, присаживаясь на самодельную лавку к самодельному же столу, покрытому клеёнкой с поблекшими квадратиками плохо угадываемого теперь цвета. – Ни холодильника, ни телевизора нет. Ты не старовер, случаем?

— Не старовер, – отозвался Василий, разливая по чистым чашкам крепкий душистый чай. И добавил: – Необходимое есть, а лишнего не надо. Одна обуза от лишнего и маета.

— А деньги тогда куда деваешь? В матрас, что ли, складываешь? Ведь ты всю жизнь, почитай, колодцы роешь. А колодезники всегда ценились. И деньгу неплохую всегда зашибали.

— На колодцах, брат, шибко не разживёшься, – с удовольствием отхлёбывая обжигающий чай, – ответил Василий. – Их ведь не каждый день роют. В иной год один-два только и сработаешь. Да хорошо ещё, если на жилу, неглубоко залегающую, попадёшь. А то и сухой колодец бывает. И силы, и материал – всё впустую израсходуешь. Грунты тоже разные попадаются. Не дай Бог глина – замаешься её кидать. От лопаты не отстаёт, словно приклеенная. Ко всему цепляется: к одежде, сапогам…

Помолчали, попивая чаёк и думая каждый о своём.

Василий – о том, какой после плитняка пойдёт грунт? А Санёк припомнил вдруг самое славное времечко – свою службу на Тихоокеанском флоте. И, не удержавшись, заговорил:

— Я вот по океану на сторожевом корабле ходил. И как-то среди его кажущейся бесконечности однажды нечаянно понял: как, в сущности, мала Земля. Ведь рукой подать от Владика до Японии, той же, такой далёкой вроде бы, такой загадочной, необычайной. Два дневных перехода, и уже всё другое. Другая страна, люди, дороги, дома – жизнь. Всё чистенькое, аккуратное, игрушечное вроде… А ведь никаких ресурсов у них нет. Всё от других берут. А живут как! Ни чета нам, вечно по колено в навозе топчущимся. Эх, укатить бы куда-нибудь подальше и из посёлка постылого этого, и из страны этой грёбаной за моря-океаны… – мечтательно произнёс Санёк и тут же сам себя осадил: – Да вот только вопрос: кому мы там нужны, такие, за морями-океанами? Никому и нигде не нужны, – сам себе и ответил. – Вот заковыка основная в чём. Червоточина в нас, что ли, какая? Не можем мы научиться, как следует жить, чтобы брать от жизни сполна, не мучаясь ею, а наслаждаясь…

— Если всё время только брать, ничего не отдавая, зачичеревеешь, заскорузнешь и интерес к жизни потеряешь, – поделился своими раздумьями Василий. – Это как колодец. Если из него воду часто берут – она в нём чистая, светлая, не застойная. А перестань из него черпать – протухнет, загниёт вроде. Вот как Америка, которая со всего мира хапает – всё нажраться не может. И сама от этого вся будто чириями покрылась. Пока ещё на незаметных местах. Но самими-то умными американцами уже ощущаемых. Так же, наверное, и с некогда могучей Римской империей произошло, когда хватательный инстинкт над всеми остальными возобладал. И она всё ширилась, ширилась до необъятных пределов, пока не лопнула, как мыльный пузырь, потому как стержня, скрепы основной, для государства нужной, идеи там какой или чего ещё, у неё уже не было. А просто жить для набивания брюха – любому скучно становится. И в державе нашей печаль основная, я думаю, в том, что дела настоящего у большинства людей нет. А без дела стоящего человек, как перекати-поле, туда-сюда мотается, а места приткнуться себе не находит. И так получается, что чем больше отдаёшь – тем больше сам имеешь. Как бы добро и доброту преумножаешь, сеешь вроде в этом мире…

Санёк молчал. И после некоторого раздумья Василий продолжил, в перерывах, не спеша, прихлёбывая уже подостывший чай и почему-то испытывая жалость к Саньку, как к сыну, вдруг потерявшему себя.

— Опять же, если с колодцем сравнение брать. В глубоком колодце и днём звёзды светятся. Так и душа человеческая, чем глубже она – тем больше в ней света. Хотя, казалось бы, вглубь – это ведь совсем в другую сторону от высоты! Ан нет, почти одно и то же получается. Я вот в детстве мечтал: если такой глубокий колодец вырыть, чтоб всю землю проткнул. Он ведь всё равно где-то наружу выйдет: в Африке, Америке ли, и снова в небо глядеться станет. И снова звёзды в нём отражаться будут. Другие только. Южный Крест, например… Значит, глубина после какого-то предела в высоту превращается. Как царевна-лягушка в сказке, вывернувшись, превращается из лягухи в прекрасную деву…

— Да слова это всё, Михалыч. Красивые слова и только, – задумчиво проговорил Санёк. – Пошли вон лучше колодец рыть. Это вот – реалии. А то заболтались мы тут с тобой на отвлечённые темы. – И, уже вставая из-за стола и вновь оглядев скудную обстановку дома, не утерпел, добавил: – Сам-то ты что-то не много добра поимел, хотя сделать его, наверное, немало успел.

— А мне много и не надо, вот в чём вопрос, – спокойно ответил Василий, тоже поднимаясь из-за стола.

 

Как ни старались Василий с Саньком, как ни тужились, – вытащить каменюгу не смогли…

Верёвка опасно вытягивалась. И казалось, что она вот-вот лопнет, как перетянутая струна. Обмотанный же ею, при помощи лома, крест-накрест, камень едва шевелился, но скользить по наклонным доскам вверх не желал.

— Не вытянем мы его, – смахивая рукой пот, с безнадёгой в голосе сказал Санёк, когда они уселись на штабель передохнуть. – Ещё бы одного мужика – может, и вытащили бы.

— Мужики, особенно настоящие, сейчас большая редкость. В иных местах при видимом мужском разнообразии ни одного, порою, не сыщешь. Так, нечто среднее, в штанах, – задумчиво проговорил Василий и закурил.

Сквозь летучий дымок папиросы он увидел, как от веранды к ним нетвёрдою походкой, и не по прямой, а плавными зигзагами, движется здоровяк Геннадий. В одной руке он держал полупустую бутылку водки, в другой – шампур с несколькими, оставшимися на нём, кусками мяса.

— Ну чё, мужики, будет вода? – задорно, как юный пионер, спросил он, подойдя к ним.

— Кто его знает, – ответил Василий. – Если дальше песочек пойдёт, может, и будет. Хотя бы верховодка…

— Вы это, братцы, в натуре, воды Эдику добудьте. А то его Танька совсем заест… Угоститесь? – без плавного перехода спросил он, кивнув на бутылку.

— Да нам бы сначала каменюгу вытянуть, – заговорил Санёк, – а то он дальше копать мешает. Всё перегородил.

— Так чё сидим, не тащим! – с прежним задором воскликнул Геннадий. – Раз, два, взяли!

— Да мы уже пробовали – не получилось. Ещё б одного мужика. Втроём, глядишь, и осилили бы, – отозвался Санёк, украдкой поглядывая на могучие бицепсы Геннадия, который от слов Санька вдруг весело и громко заржал.

— Это, ну как в анекдоте, когда баба ночью, слышь, мужу говорит, потянувшись так сладенько: «Эх, мужика бы сейчас…» А тот ей недовольно: «Где ж я тебе, дура, в три часа ночи мужика найду!»

Он снова захохотал. Потом посмотрел на часы и сказал:

— О! Три часа. Где ж я вам мужика найду. Сами шукайте.

— Может, подсобишь малость? Вон у тебя «банки» какие накачанные! – льстивым голосом проговорил Санёк. – Втроём-то мы б его махом!

Геннадий с удивлением посмотрел на свои руки, потом на камень, словно намереваясь выкинуть его из ямы, как простой голыш. Чувствовалось, что внутри его идёт мыслительная, не привычная для него, трудная работа.

— Накачанные, говоришь. Это точно, – изрёк он наконец. – Но не могу, мужики, из прынцыпа. От работы кони дохнут, – снова гоготнул он. – А в жизни как? Один платит – другой работает. Я – из тех, кто платит и заказывает музыку. На-ка лучше водочки накати для подкрепления сил.

Он поставил бутылку на низкий штабель досок, при этом на какое-то время утратив равновесие, отчего чуть не клюнул носом землю. Вернув равновесие, достал из кармана пластиковый стакан и, налив в него водки, передал Саньку.

Тот, давясь и некрасиво морщась, поспешными глотками, отчего его острый кадык заходил ходуном, выпил наполненный до краёв стакан.

— Во, молодец! Наш человек! – похлопал его по плечу Геннадий. – Закуси!

Он снял с шампура кусок мяса и своими толстыми пальцами чуть ли не засунул его Саньку прямо в рот. И когда тот, поспешно, не разжёвывая, проглотил кусок, повернулся к Василию.

— Держи, – протянул он ему наполненный так же до краёв пластиковый стакан.

— Я не буду.

— Закодированный, что ли?! – изумился Геннадий.

— Да вроде того, – неохотно ответил Василий.

— Непьющий он, – с удовольствием жуя мясо с переданного ему шампура, пояснил повеселевший Санёк.

— Во, чудеса! – искренне удивился Геннадий. – А я думал, таких не бывает. – Он поставил стакан на штабель. – Ну, вы тут, в общем, сами разбирайтесь… – повернулся и, недоумённо покачивая головой, пошёл к дому.

 

После множественных попыток камень всё-таки удалось расколоть и вытащить частями. Однако тут приключилась другая напасть. После камней почти сразу пошла глина.

— Значит, верхнего водоносного слоя здесь нет, – невесело определил Василий. – Ладно, на сегодня хватит. Завтра отдыхай, воскресенье. А в понедельник приходи ко мне часов в девять утра. Вместе сюда потопаем.

— Что-то тихо у них, – кивнул в сторону дома Санёк и взял со штабеля пластиковый стакан. Осторожно, стараясь не расплескать водку, поднёс ко рту. – Не пропадать же добру, – заметив неодобрительный взгляд Василия, сказал он и залпом выпил, вытерев губы рукавом.

— Кувалду, лом и верёвку надо забрать с собой, – сказал Василий, видя, как Санёк пристраивает их под штабель. – Они нам здесь больше не понадобятся. Так что оставляем только лопаты. Да надо будет верёвку потоньше принести и ведро. Метров с двух грунт ведром вынимать придётся, не докинешь…

— Эх, сейчас бы парочку шашлыков, да с холодной водочкой, – будто и не слушая Василия, размечтался быстро охмелевший Санёк…

 

Глина поддавалась медленно. Но всё равно за понедельник и вторник удалось углубиться более чем на три метра…

Грунт вычерпывали по очереди. Один внизу нагружает, другой ведром вытягивает.

Стоять внизу, даже в солнечный августовский день, было тоскливо и холодновато. А четырёхугольник синего неба над головой выглядел далёким и каким-то нереальным.

«Как в могиле», – подумал Василий и зябко поёжился.

— Санёк! – крикнул он, задрав голову и слыша, как тот выскребывает из ведра прилипшую к стенкам глину. – Скидывай лестницу. Меняемся.

Наверху он остановил напарника, намеревавшегося сразу же вместо него спуститься на дно ямы.

— Погоди. Малость передохнём, – сказал Василий и, усевшись прямо на сухую траву, с удовольствием распрямил спину и плечи. А потом и вовсе улёгся на тёплую землю, задумчиво глядя на каравеллы белых облаков, плывущие в небе по своим, ведомым только им, путям и надобностям.

— Ты чё это, Михалыч? – присаживаясь рядом и грызя травинку, озаботился Санёк. – Вроде как работать не хочешь – не похоже на тебя.

— Да нет, Санёк, – работу я полезную почти любую люблю. Хоть и тяжела она бывает порой непомерно. А вот бесполезный труд – точно, не уважаю. А здесь мы с тобой зряшную работу делаем. Не будет тут воды… Ты замечал когда-нибудь, какой глубины по этой пади все колодцы?

— Какой?

— Не больше трёх метров. А мы с тобой уже больше нарыли. И всё глина. А в глине воды не бывает. Она её не пропускает. Значит, мимо водоноса проскочили… Между пластами глины могут быть иногда очень обширные, как маленькие озёра, линзы воды и даже водоносы. Но какой этот пласт толщины, одному Богу известно. Может и восемь, и пятнадцать метров быть. Лопатой его не проткнёшь. Здесь буровая установка нужна… Правда, после каменюг был песочек, сантиметров пять, не более. Может, по весне в нём водонос и продавится…

— А нам-то что?! – встрял Санёк. – Есть вода, нету – не наша забота. Мы три с половиной метра прошли – три с половиной тыщи нам отслюнявь. А до вечера, глядишь, и до четырёх доковыряемся…

— Доковыряемся, – задумчиво подтвердил Василий. – Но ведь хозяин нам за колодец обещал заплатить, а не за яму компостную…

Двигаться ему не хотелось, и он по-прежнему продолжал глядеть в синее бездонное небо, вспомнив очередную присказку из прежней жизни бабы Ксении, рассказывающей ему, мальцу, перед сном различные истории.

«В старину у колодцев собирались бабы да девки. И давай судачить, секретами делиться. И невдомёк им, дурёхам, что сказанные слова надолго сохраняются в колодце. А ведьмы и колдуны этим пользовались – при помощи заговоров могли извлекать из колодцев бабьи тайны себе на пользу. И кому присушку потом любовную сделают, чтоб с любимым разлучить, а к нелюбимому присушить… Кому ещё чего… Спи-ка ты лучше, внучок. Отдыхай. Набегался за день-то… У ребятишек он ведь день дли-ии-нный, не то, что у нас, у стариков. Раз, и промелькнул…»

Василий мотнул головой, стряхивая с себя и в самом деле сморивший его мгновенный сон. Встал.

— Ладно, полезай, Санёк, в яму. До четырёх метров копаем, а там всяко разно сруб надо ставить, чтобы стенки не оползли. – И уже вниз крикнул: – У меня бабка говорила: колодцы – это глаза земли, равно как болотца и озёра. Поэтому ни плюнуть, ни какой мусор бросить в них нельзя. Грех. А у нас с тобой глаз получается как бы с бельмом от рождения.

Санёк промолчал. А Василий, вытащив наружу лестницу, опустил ведро.

«Хорошо ещё, что дождя нет, а то бы напурхались мы с этой глиной до отрыжки», – подумал он, садясь на доски.

— Готово! – крикнул снизу Санёк. И Василий, подойдя к яме, с трудом потянул вверх тяжёлое, наполненное красноватой глиной ведро…

Не раз потом ругал себя Василий, что накаркал непогодину. «Слово, оно ведь тоже материально, как та же трава, деревья, облака. Не надо было даже думать о непогоде …»

Ночью со вторника на среду с громами и молниями ударила внезапно игривая летняя гроза, перешедшая к утру из ливня в затяжной нудный дождь, с небольшими перерывами не прекращающийся почти два дня.

Когда в пятницу разъяснело, они с Саньком пришли к «колодцу» и увидели, что он более чем до половины заполнен мутной водой.

— Как теперь копать-то? – растерялся Санёк.

— Вычерпать воду сначала надо. Но самое плохое, что стенки завалило. Вишь, как сползли местами. Думаю, что метра полтора, никак не меньше, глины нам поднавалило…

Вычерпав по очереди воду, которой оказалось больше двухсот вёдер, спустили вниз лестницу, которая тут же увязла в жидкой грязи до второй от низа ступени. Спустившись вниз, попробовали, зачерпывая ведром, устранить последствия оползня. Ведро засасывалось глиной и с трудом выдиралось из неё, а потом, наверху, не хотело от неё освобождаться. Черпать её, стоя на ступеньке, тоже было неудобно. Тем более глина, будто клей, липла ко всему.

С делами этими провозились почти до вечера, раскопав по новой сантиметров шестьдесят.

На сапогах, на ведре, на верёвке, на черенке лопаты, одежде – всюду был толстый липкий слой глины…

Едва выдернув из ямы лестницу, потратив на это немало сил, тяжело дыша, сели передохнуть. В это время в аккурат подъехали хозяева дачи, которых не видели с прошлой субботы.

Они загнали свой сверкающий на солнце красный вездеход во двор и подошли к Василию с Саньком.

— Ну, как дела? – лениво спросил хозяин.

— Хреново, – ответил Санёк. – Стенки вот от дождя оплыли. По второму разу теперь роем.

Хозяйка брезгливо заглянула в яму и направилась к дому.

— Ну-ну, – неопределённо промычал Эдуард, переваривая информацию, и, больше ничего не говоря, последовал за женой, догнав её.

— Славных ты работничков нашёл! – громко проговорила она, шагая рядом с супругом тяжеловесной поступью боевого слона. – За неделю и трёх метров не прошли! Пили, небось, всё время. Совсем обленился народ! Даже за хорошие деньги работать не хотят.

Всё это было сказано, конечно же, не для супруга, а для них, понял Василий.

— Вот курва! – не выдержал Санёк, счищая щепкой с сапог здоровенные и тяжёлые, как гири, комья глины. – Её бы сюда, в эту ямищу, в эту грязищу – по-другому б запела!

Через какое-то время к ним, по-видимому, уже «накачанный» супругой, вновь подошёл Эдуард и, с неприязнью глядя на расползающуюся красноватым тестом глину, изрядной кучей лежащую у забора, примерно в метре от роющегося колодца, спросил:

— Ну чё, вода-то когда будет?! Или вечно здесь копаться намерены, как детишки в песочнице?!

— Сруб сначала ставить надо, – охладил его пыл Василий, – чтобы стенки не заваливало. И осаживать его потом потихонечку, подрываясь снизу… Хотя воды, – он сделал паузу и потом уж, нехотя договорил, – здесь, похоже, не будет.

— А зачем тогда сруб делать? Чтоб стройматериал зря извести?

— Кто его знает, – уклончиво ответил Василий. – Глядишь, если слой глины не мощный, можа, и на водную линзу наткнёмся. А может, и верховодка по весне где проклюнется. В любом случае, без сруба дальше рыть нельзя. Вот как очистим всё, что навалило, начнём ставить. Тем более что в данном случае и наши, и ваши интересы совпадают. И вы, и мы хотим добыть воды.

— Делайте, как знаете, – махнул рукой хозяин и вялой походкой побрёл к дому. Однако, подходя к крыльцу веранды, приосанился и на ступеньки вошёл уже уверенной походкой твёрдо стоящего на земле человека, знающего своё место в этом мире, и готовый любому, если понадобится, показать кузькину мать!

 

Весь следующий день ушёл на делание сруба. Не ладил никогда их Василий из досок, хоть и толстых. Поэтому с его конструкцией (чтоб доски впоследствии грунтом не выдавливало внутрь) пришлось поморокавать…

Потом уже в наполовину сработанном и спущенном срубе стали пытаться углублять колодец, осаживая сруб то с одной, то с другой стороны и наращивая его по ходу дела.

Работа была бы адова, пожалуй, даже для Геракла. Развернуться сложно. Пространство из-за сруба сильно уменьшилось. Черенок лопаты то и дело упирался в доски и зацепить грунт было сложно. Пришлось отпилить черенок почти до половины.

Подкапывая укороченной лопатой под срубом, Василий всё время опасался: не придавило бы всей его тяжестью ногу или руку.

Руку – потому что зачастую куски всё ещё мокрой глины приходилось выбирать из-под досок руками. Не хотели садиться они на лопату. А если уж цеплялись, то не желали потом скатываться в ведро, словно пристыв к металлу. Ноги же то и дело или увязали в глине до половины голенищ сапог, или скользили к краю сруба.

«Если прихватит – хрен выберешься, как в капкане будешь сидеть… – холодея от ужаса, думал Василий, стараясь отогнать эти мрачные мысли. – Этакую махину только краном теперь приподнять можно…»

Когда же его сменял Санёк, он каждый раз повторял ему:

— Ты там поаккуратнее, смотри. Следи, чтоб сруб внезапно не осел.

— Да говорил же уже! – огрызался Санёк, с неохотой спускаясь вниз.

 

На этот раз работали даже в воскресенье, достигнув, наконец, четырёхметровой отметки и дорастив сруб до верха.

Рыть дальше, Василий понял это окончательно, не имело никакого смысла. Только жилы зря рвать да силы гробить.

Перед отъездом в город к колодцу ещё раз соизволил приблизиться хозяин. Он заглянул в сруб. Гукнул в его гулкую глубину и, повернувшись к Василию, произнёс: «Ну чё?» Набор слов у него был явно невелик. Эллочка Людоедочка из романа Ильфа и Петрова «Двенадцать стульев» со словарным запасом в тридцать слов была, по сравнению с ним, лингвистом высшей пробы.

— Если верховодка весной не пробьёт, можно попробовать пробурить ещё метра три-четыре… Камней в глине не бывает, так что бур легко пойдет… Можно ещё засыпать дно примерно на полметра, да за боковинами сруба всё свободное пространство гравием. Тогда дождевая вода будет, стекая по стенкам, очищаться и, проходя через этот фильтр по бокам и на дне, собираться в срубе. Такую воду можно использовать для хозяйственных нужд: стирки, бани там.

— А сколько нужно гравия? – спросил Эдуард.

— Машины, наверное, хватит, – подумав, ответил Василий. – Желательно ещё и песком потом засыпать всё пространство между камнями. Гравий можно и на вашем вездеходе повозить с реки помаленьку.

— На джипе, – поправил его Эдуард.

— Ну джипе, чтоб затрат лишних не было…

— Я подумаю, – пообещал хозяин. – Делайте крышку. Во вторник я приеду – привезу замок и петли. На месте всё и решим… Сколько нарыли?

— Четыре метра, – опередил Василия Санёк. – А точнее, почти два раза по четыре, если расчистку от завалившихся от дождя стенок считать…

— Денег хотелось нестерпимо, – с ухмылкой взглянул на него Эдуард и, закончив своим обычным: – Ну-ну… – косолапо загребая длинными острыми носами туфель, пошёл к машине.

 

Войдя во двор дома, Василий почувствовал в руках и ногах непривычную слабенькую дрожь. Так бывало у него иногда после тяжёлой, почти превышающей человеческие силы, работы.

«Что это я, – подивился он, – совсем, что ли, ослабел?». А в сумерках сарая, у верстака, где он обычно оставлял инструмент, его вдруг сильно, до какой-то колотьбы, идущей изнутри, зазнобило.

«Никак продрог шибко в этой глиняной кишке, – с неприязнью подумал он о вырытом ими сухом колодце. – Печь надо истопить да прогреться, как следует. В доме-то, наверное, как и здесь, в сарае, сыро. Да и вечер совсем не летний, холодный. Того и гляди, на гольцы снег ляжет. А ведь август ещё не кончился… И поесть надо – силы подкрепить», – словно уговаривал себя Василий, выходя из сарая с охапкой дров и чувствуя, что никакого аппетита у него нет.

Дома затопил печь. Поставил на неё подогреть чайник с кипячёной водой и заварник с утренним чаем. Лень было ополаскивать его и заваривать новый. Открыв погреб и перегнувшись в него с пола, достал оттуда, с полки, завёрнутый в тряпицу кусок сала и банку солёных огурцов. Из шкафчика, висящего на стене, вынул полбуханки чёрного хлеба, лежащего в прозрачном полиэтиленовом пакете. Лениво, вернее – как-то обморочно, будто сквозь зыбкий сон, отрезал несколько кусков хлеба и кусочков пять сала. Порезал на тарелке извлечённый из банки ядрёный огурец.

Без охоты, через силу съел небольшой кусок хлеба с салом и кружком репчатого лука.

«Жаль, водки нет. Сейчас бы выпил стопарик для сугреву. Может, в ларёк сходить?.. Да ладно, чаю попью. Согрелся уж, небось…»

И тут он вспомнил, что со Дня Победы (В победный год Василий и родился и праздник этот гордый уважал) у него в шкалике, кажется, осталось немного водки. И точно, за мало используемой посудой и пакетом с мукой он обнаружил недопитый с 9 мая шкалик, закрытый газетной затычкой.

То ли от газеты, то ли от чего ещё, водка в бутылочке посерела, посвинцовела вроде.

Василий с опаской понюхал её, а потом, налив стопку, опрокинул её одним махом, словно говоря себе: «Двум смертям не бывать, а одной не миновать!»

После выпитой водки ему стало вроде бы полегче и даже захотелось есть. Внутри него что-то потеплело и повеселело. Он положил на кусок хлеба сало и лук, долил остатки «свинцовой» водки в стопку и на минуту задумался… От кого-то он слышал, что шрифт для печатания газет делают из свинца, и знал, что в Слюдянской типографии, к чьему ведомству относился и их, самый дальний в районе, посёлок, «районку» до сих пор выпускают на старинных типографских станках…

Ещё немного поразмыслив, он вылил водку обратно в шкалик.

«Хорошего – помаленьку. Оставлю до следующего раза», – мысленно объяснил он свои действия. И тут же вдогон с грустью подумал: «А будет ли он – следующий раз? Его ведь может и не быть».

Без охоты он откусил от изготовленного им бутерброда, – аппетит снова пропал, – но, почувствовав поднимающуюся откуда-то изнутри тошноту, прекратил есть.

Нарезанные им и не съеденные кусочки сала, снова завернул в полотняную тряпичку вместе с общим шматком, и в алюминиевой кастрюльке с крышкой, встав на колени, опустил обратно в погреб. Банку с огурцами опустил туда же, на полочку, чувствуя во всём теле тяжесть и ломоту. Нарезанные солёные огурцы переложил из блюдца в эмалированную чашку и, прикрыв разделочной доской, на которой резал хлеб, поставил на пол в северный угол дома. «Ничё им там не сделается».

От печи в доме заметно потеплело, но озноб Василия не покидал.

Выпив чашку горячего чая с малиновым вареньем, продолжая мёрзнуть, он всё-таки заставил себя раздеться, до трусов и майки. Потом быстро забрался под старое ватное одеяло, надеясь согреться хотя бы под ним.

Ненадолго забылся. И ему снова привиделась любимая бабушка Ксения.

Вот они с ней идут куда-то по пыльной дороге, к далёкому хутору, на Украине.

Бабушка ведёт внука – показать родне.

Пыль приятно греет босые ступни Васи. Солнце жарит вовсю, и стоит над самой головой. Оттого и говорить, и шагать лень.

У дорожного колодца, с деревянным католическим крестом возле него, они останавливаются и с наслаждением пьют холодную воду.

Колодец непривычный: не такой, какие делают в Сибири, круглый и не деревянный, а выложенный из камня, скреплённого гладким, почти белым раствором.

— Баба, а почему вода в колодце холодная? Ведь такая жара.

— Колодец глубокий, внучек.

— А правда, что в глубоком колодце даже днём можно увидеть звёзды? – спрашивает он, глядя, как она крестится, стоя спиной к нему у иконы Богородицы, вставленной в некое углубление.

— Правда, – оборачивается она к нему, ласково улыбаясь. В жизни, порой, самое необычайное – правда. А самое обычное – ложь. Например, многие ложно живут, потому что это привычно, как у всех. И менять ничего не хотят. Так что о правде даже и не вспоминают, тревог лишних боятся… Ну поднимайся, пойдём. Нам надо засветло до хутора дойти…

Василий среди ночи открыл глаза и, переживая только что увиденное, подумал: будто в другой какой жизни и не со мною всё это было. Извилистая эта дорога, босоногий светловолосый мальчик. Стройная, прямая, с косой-короной вокруг головы, баба Ксения, в украинской, с узором: вокруг ворота и на груди, сорочке…

Его взгляд упал на освещённую лунным светом старинную, потемневшую от времени, икону Николая Угодника, единственную, оставшуюся от бабушки, в красном углу.

«Куда остальные-то девались?! – силился вспомнить Василий и не мог. – Много ж их было, икон-то…»

Глаза святого казались живыми, выражающими сочувствие к человеческому страданию и словно подсвеченными изнутри.

— Да вот, – пожаловался ему Василий, – так прихватило, что видно уж не отбрехаться, не отшутиться…

Он сложил заскорузлые, ещё совсем недавно такие крепкие пальцы в щепоть, но почему-то не перекрестился, передумал. Может быть, оттого что не умел этого делать естественно, как баба Ксения. Попытался вспомнить, не раз слышанные утрами, сквозь сон, ещё затемно – зимой или в жидком рассвете – летом (бабушка всегда вставала очень рано) её молитвы, произносимые, чтобы не разбудить внука, шепотом: «Святый Боже, Святый крепкий, Святый бессмертный – помилуй нас… Святый угодниче Божий Николае, моли Бога о нас…»

Вспоминались только обрывки молитв, как отголоски чего-то, навсегда ушедшего… И свечение, той, далекой лампадки из детства, у икон представилось ему теперь маленькой красной звёздочкой, упавшей с неба.

Утром в дверь настойчиво постучали.

Василий попытался встать, но не смог.

— Михалыч, дома?! – услышал он бодрый голос Санька.

— Заходи. Не заперто, – едва слышно отозвался Василий и сам поразился тихости своего, едва прошелестевшего, как палый лист, голоса. Словно истончился он вдруг до невозможности.

Вошёл Санёк. И несмело и уже не так бодро, как из-за двери, спросил:

— Ты чего это, Михалыч, дрыхнешь-то до десяти часов? Давай, подымайся, нам ведь идти надо.

— Куда?

— Ну ты, блин, даёшь! Вторник сёдня. Хозяин прикатит – деньгу отстегнёт! Ты чё, с перепою, что ли?..

Василий отрицательно покачал головой, отчего в ней образовалось тошнотворное гудение.

Говорить ему было трудно и он про себя подумал: «Это я, значит, с воскресенья валяюсь…»

Собрав куда-то всё время старающиеся убежать, как вода из дырявого ведра, силы, сказал:

— Ты вот что, Санёк, один сходи. Расхворался я не на шутку – не подымусь. А потом придёшь – затопи печь, пожалуйста. Да коту – лодырю чего-нибудь дай поесть. Там, в сенцах, на полочке крынка с молоком. Налей ему в блюдце, оно у печки стоит.

От такой пространной речи силы окончательно оставили Василия и он беспомощно уронил голову на подушку.

— Может, фельдшерицу позвать? – забеспокоился Санёк. – Вон осунулся-то как, – проговорил он, подойдя к кровати.

— Не надо. Отлежусь, – успокоил Санька, совершенно, впрочем, не веря своим же словам и чувствуя, как на разговоры у него катастрофически расходуются последние силы.

Налив проворно подбежавшему к миске коту молока, Санёк ушёл.

 

Через некоторое время: прошло несколько минут, час или полдня, – Василий теперь не смог бы определить точно, словно потеряв некоторую невидимую связь со временем, – вернулся Санёк. Чувствовалось, что он был зол.

Сходив в сарай за дровами – стал молча растапливать печь. Вид у него был угрюмый и недовольный – это чувствовалось сразу: и по его резким движениям и по тому, как он мерил шагами комнату.

— Во, дожили! – разлепил он, наконец, уста, – погода и та над нами куражится! Печь топим! Только сентябрь наступил, а того и гляди – снег упадёт…

— Да что-то подмораживает меня, Санёк, – извиняющимся тоном отозвался из своего угла Василий, ощущая теперь своё нутро, как нечто холодное, глыбообразное, почти целиком состоящее изо льда. Но не прозрачного, светлого, а грязновато-серого, внутри которого едва просвечивает, теплится ещё что-то величиною не больше маленького яблока, не дающее льду сомкнуться окончательно. И этот живой, тёплый, чем-то похожий на желтого цыплёнка, комочек находится у него за пупком, в области живота.

— Может, кровать к печке передвинуть? – помягчел Санёк.

— Ты меня, Саня, лучше к окошку, что на Байкал смотрит, перебазируй, если сможешь, – после некоторого раздумья попросил Василий. – Встать-то я щас сам вряд ли смогу.

— Чё, совсем худо тебе, Михалыч? – с искренним участием спросил Санёк.

— Хуже не бывает, – ответил Василий и хотел махнуть рукой, но она лишь беспомощно свисла с кровати.

— Давай я махом до фельдшерицы сбегаю. – В голосе напарника прозвучала неподдельная тревога. – А то, окочуришься, тут, у меня на руках, не дай бог. Что тогда делать? А она, глядишь, лекарств каких даст – может, полегчает.

— Лекарств, Санёк, от старости да от смерти ещё не придумано – вот в чём беда. И коль время пришло окочуриться, никуда от этого не денешься. Так что не печалуйся шибко-то. Пожил я, хватит… Передвинь меня к окошку – хочу горами на той стороне Байкала полюбоваться. Какие синие они, да прозрачные… Люблю горы. Есть в них и гордость, и величие нездешнее. А вот сам, смешно сказать, ни разу в горах не был. И теперь уж, навряд, побываю…

Присутствие человека, волнующегося за него, будто бы прибавило Василию сил. Он, уже не останавливаясь, мог говорить целыми предложениями. И, вдохновлённый этим, снова обратился к Саньку, копошившемуся у печки:

— Ты меня щас, наверное, вместе с кроватью сможешь передвинуть. Чувствую, полегчал я шибко.

— Сейчас, только чаёк заварю – вода уж закипает. Может, в магазин за пряниками сбегать, подкрепить тебя? Или соку какого, яблок купить?

— Не надо, Саня, не волнуйся. Спасибо тебе… Вот чайку свежего с молочком да с мёдом, – у меня там, в подполье, банка с мёдом донниковым стоит, – попью с удовольствием. Может, белого хлебца кусочек с маслом съем.

Видно от разливающегося по дому тепла, Василий почувствовал, что и у него внутри вроде потеплело. Он даже попытался приподняться на кровати, и ему это удалось.

— Саня, – позвал он, чувствуя, что долго в таком положении не продержится, – помоги мне на стул перебраться. А ты в это время кровать к окну придвинь.

Пока Василий, держась двумя руками за стул, чтобы не потерять равновесия от головокружения, сидел в углу, Санёк перетащил к окну кровать. Сопроводил, почти перенёс до неё и Василия. Уложи поудобнее. Подоткнул, чтоб нигде не поддувало, одеяло. И, только после этого, отошёл к печи с напревающим на ней заварником.

— А ты что в магазин-то собирался, деньги, что ли получил? – слегка повеселевшим голосом спросил Василий.

— Получил, – ответил Санёк. Полный, можно сказать, расчёт поимел. Аж две тыщи на двоих. Причём не сам хозяин выдал, а халду свою ко мне выслал. Эта гиппопотамша мне деньги и вручила. Да ещё с презрением каким! Будто последнее у них забираю. Вот эти две бумажки – по тысяче рублей, за которые мы с тобой как негры горбатились. Заработок – чуть больше десятки в день получается, не плохо?.. Я сначала-то не понял, что это всё. Говорю ей: ты, мол, болеешь, и она может мне твои деньги отдать. Дескать, отнесу, не пропью по дороге. А она с улыбочкой гадкой мне отвечает: «А это вам итак на двоих. Что заработали, то и получите. Да ещё спасибо скажите, что вообще вам плачу. Вы и на сто рублей не наработали. Бесполезную ямину вырыли. Ландшафт испортили глиняной кучей своей». Так и сказала, представляешь, «своей»! Забор, дескать, свежеструганный ею заляпали, материала сколько зря извели…» А то, что они сами нам место где рыть указали, об этом не вспомнила! Хотел я ей пару «ласковых» сказать! Да не стал. Чё с ней с дурындой разговаривать. Не была она никогда в нашей шкуре – не поймёт… Запалить бы их всех! Не поверишь – руки так и чешутся… Так что по тыще мы с тобой всего и заработали. Вот, бери свой фантик конфетный.

— Не надо, Саня, – снова будто поплохело ему, ответил Василий. – Себе оставь. Твоя доля как раз и получится. Неполная, конечно, но всё-таки… Сам я виноват во всём. Не надо было нам в том месте колодец рыть. Чувствовал ведь, что не будет там воды. И тебя в это пустое дело втравил.

— Так, может, я сбегаю – бутылочку возьму, да закусочки к ней какой, – не то растерялся, не то чуток повеселел Санёк. – Чего хочешь – говори.

— Ничего, кроме чая. А потом – посплю…

Санёк напоил Василия чаем, усадив его поудобней, и подложив между его спиной и железной спинкой кровати подушку.

— Ну, что? Ложиться будешь или так посидишь, – спросил он.

Чувствовалось, что ему не терпится сбегать в магазин, шикануть.

— Посижу. На Байкал полюбуюсь. Потом назад как-нибудь сползу. Иди.

— К обеду прибегу. Сгоношу тебе чё-нибудь, – пообещал Санёк. – Давай выкарабкивайся! Ну, я пошёл?

Василий только слабо махнул рукой. У него было такое ощущение, что прощаются они навсегда.

 

Гор на той стороне видно не было. Всё было затянуто нестиранными, грязными плотными тучами.

«Жаль», – подумал Василий. Он любил это время, когда на вершины ложился снег, сияющий прекрасной, неземною белизной. Особенно в лучах восходящего, утреннего солнца.

Он вспомнил, как однажды утром его Люба подошла к окну, отдёрнула занавеску, и удивлённо воскликнули:

— Ой, Вася, посмотри, какая красота! Снег на горах упал… А ведь только начало сентября.

Василий подошёл к окну, обнял жену за голые плечи и, взглянув в окно, увидел на той стороне Байкала совсем другой, загадочный мир: бледно-синие контуры гор в сиянии белеющих вершин. И Байкал был тоже синий, только, в отличие от гор, он синел глубокой, густой, нелетучей синевой. И чувствовалось, что день вызревает солнечный, прозрачный, радостный какие частенько бывают на Байкале в сентябре.

— Я печь подтоплю, – сказал он Любе, поцеловав её сзади в открытую шею. – Да и ты босая, в одной сорочке, у окна не стой – по полу вон как прохладой несёт. Видно забыл вчера на ночь отдушину закрыть.

— Подтопи, – как будто издалека отозвалась она, продолжая любоваться этой спокойной, извечной красотой. А потом вдруг раскинула руки, крутанула головой с распустившимся от этого крылом светло-пепельных волос и мечтательно проговорила: – Так бы и полетела туда, как пташка!.. В наших степях такого не увидешь… Она была не местная. Из далекого степного района.

Так и запомнилась она Василию. Босая, в белой полотняной «ночнушке», с распущенными волосами и раскинутыми в стороны, – словно готовилась обнять весь мир, – руками.

А с некоторых пор уверился Василий, что чистая её душа именно там и витает, среди этих сияющих вершин. И ждал этого времени всегда, как встречи со своею милой Любушкой-голубушкой. И порой ему даже казалось, что чистота недоступных человеку снегов зовёт его к себе, притягивая не только взгляд, но и всё его существо, стосковавшееся в разлуке с любимой.

Санёк, как и предполагал Василий, не пришёл ни к обеду, ни вечером…

«Загулял, видно, – беззлобно, с безысходной тоской и жалостью подумал о нём Василий. – Пропьёт все деньги с местными ханыгами – прилипалами… Наверное, надо было у него тыщу забрать. А потом, позже, отдать… Да, впрочем, какая разница, если удержу в человеке нет. Да и когда позже-то?» – урезонил он себя, вспомнив, как шутил дед Аким, говоря о себе: «Мне уж до смёртушки – три пёрдышки осталось».

Василий принудил себя встать. Налил в пустую кошачью миску молока. Кот тут же соскочил с лавки, стоящей у печи, на которой спал, и стал быстро лакать.

Василий собрался нагнуться, чтобы приласкать его, но почувствовал, что не сможет удержать равновесия – пол по-прежнему был неустойчив, как океанская пучина.

Он ещё немного постоял у печи, выверяя равновесие, а потом всё же нагнулся и проверил: полностью ли прогорела затопленная утром печь, чтобы на ночь закрыть заслонку. Этот «подвиг» с наклоном и обратным распрямлением вдохновил его, и он заговорил с котом, снова усевшимся на мягкую домотканую дорожку, лежащую на лавке.

— Ну что, Бродя, смотришь, щуришься? Не узнаёшь хозяина? Тень одна от него осталась.

Услышав голос Василия, кот довольно и сыто заурчал, пройдя по лавке, туда сюда, потёрся о бессильно опущенную руку хозяина.

 

— Помру я, наверное, сёдня ночью, Бродя, – продолжил свой разговор с котом Василий, опираясь одной рукой о ещё тёплые печные кирпичи и собирая силы для того, чтобы обратно дойти до кровати, а может и до двери, где стояла кадка с водой. Сильно хотелось пить. – Кто тебя, лежебоку, поить молочком станет? Выбросят, небось, на улицу, как старую тряпку. Никому мы с тобой, Бродя, уже не нужны. Даже державе нашей, поскольку не могём теперь в трудную минуту её своим плечом подпереть…

Василий закрыл печную заслонку. По стеночке, тихонько доковылял до кадки с водой, стоящей на лавке у двери. Попил вкусной колодезной воды, зачерпнув почти полковша.

— Эх, хороша водичка, – негромко крякнул Василий, чувствуя как её струи будто растворили внутри него какую-то черноту или загасили готовый вот-вот вспыхнуть огонь.

Он опустил деревянный ковш обратно в кадку, обратив внимание как тот, зацепившись крюком ручки за край бочонка, плоским дном слегка взволновал зыбкую тёмную гладкость воды, глядя на которую, как сейчас – в сумерках, невозможно было угадать: то ли вот совсем рядом дно бочонка, то ли дна в нём вообще нет. А всё идёт одна глубина, глубина…

«Вот так и мы все. Цепляемся одной рукой за жизнь, а другой тщимся раздвинуть горизонт, чтобы поглядеть, а там-то, за ним, что?..»

Василий уже увереннее дошёл до кровати и, усевшись на ней, переоделся, в чистое исподнее белье, которое по его просьбе ещё утром достал ему из комода Санёк, положив рядом с кроватью на стул.

— Да ладно, Бродя, не печалуйся – может, глядишь, ещё и не помру. Нельзя мне пока помирать. Не время. На одних Саньках держава долго не продержится, ослабеет.

Посидел на краю кровати, весь облитый лунным светом, проникающим в окна без занавесок и чувствуя приятную прохладу чистого полотняного белья.

«Как после бани!» – блаженно и в то же время с неизъяснимой тоской подумал Василий. И вспомнил, как он любил после парной обливаться холодной водой прямо из колодца, находящегося недалеко от баньки, под навесом…

Колодец тот в их дворе, некогда большой и шумной семьи, вырыл ещё дед Аким, взамен старого, вода в котором была солоновато-горькая и который стоял далеко от дома, у дороги.

Больше всех тогда вкусной воде радовалась баба Ксения. Она и уговорила Акима вырыть им колодец, который «по ветхости здоровья», по его же собственным словам, уже отказывал всем, просившим его об этом.

Бабе Ксении он не отказал.

Тогда за весёлым столом и возник разговор оженить бобыля Акима и вдовую с войны бабу Ксению. Кто-то предложил это между прочим, под чарочку.

Тогда-то дед, внимательно посмотрев на бабу Ксению, и увидев, как она вся встрепенулась, отшутился запомнившейся по сю пору Василию шуткой, что ему «уже до смёртушки – три пёрдышки осталось».

«Где теперь всё это? Шум этот. Веселье! Жизнь людская. Мать, отец, бабушка. Постоянная какая-то родня. Особенно летом… И почему нам жизнь преподносит к своему концу единственный неоспоримый вывод, суть которого состоит в одной лишь фразе: «Как невероятно быстро всё проходит…»

Василий ещё немного посидел, раздумывая, не выпить ли ему ещё воды, но, поразмыслив, решил не транжирить силы.

«Может, ночью на двор придётся выйти», – подумал он и повалился в кровать, вытянувшись под одеялом и прислушиваясь к своим ощущениям.

«Ведь не болит ничего, а просто будто свечою истаивает», – в очередной раз поразился он своему неведомому недугу.

В своей жизни он почти ни разу – не считая дифтерита, в детстве – серьёзно не болел, а потому о болезнях ничего не знал. И как вести себя во время них – не ведал…

 

Утром он проснулся и почувствовал, что дом изрядно выстудило.

Немного полежал, прислушиваясь к гулкой тишине и напряжённой затаённости внутри себя.

Было необычайно тихо. И только за стенами дома слышался едва различимый лёгкий шорох.

«Снег идёт, – догадался Василий. – Раненько что-то…»

Он приподнялся на локте и увидел, как за окном косо, словно по невидимым нитям, скользят крупные хлопья снега. А редкие, но резкие порывы ветра добавляют к этой величавой белой картине немного желтизны и беспокойства от сорвавшихся с берёзы листьев, улетающих куда-то далеко.

«Надо бы печь затопить, – подумал Василий, – да поесть чего».

Он почувствовал, что голоден. И это его обрадовало. «Авось, выкарабкаюсь!»

Сунув ноги в обрезанные валенки, Василий, шаркая ими по полу, направился к печке… «Хорошо, что Санёк вчера дров с запасом принёс».

Затопив печь, он накинул на себя старую шинель и было уж собрался на двор. Однако, постояв в холодных сенях, справил малую нужду в хозяйственное ведёрко, в котором обычно разводил для подмазки печи глину.

Вымыв у умывальника за печкой руки, он с удовольствием попил холодного молока с чёрным хлебом.

Чувствуя распространяющееся по дому тепло, снял шинель и забрался под одеяло. И только с кровати заметил взъерошенного кота, стоящего у своей пустой миски.

— Эх, тебе-то я ничё не дал, – сказал вслух Василий. И порадовался тому, что голос у него уже не так тих и беспомощен. – Ну, погоди маленько. Полежу, да рыбки тебе из ледника принесу, оттаю, поешь. И, уже почти засыпая, проговорил, будто кто нашептал ему это:

— Не ведаешь ты, Бродя, что у человека по-настоящему только две задачи. Достойно жить и достойно умереть…

Заснул Василий быстро и крепко. И ему снились светлые сны. И, видно не желая с ними расставаться, он проспал почти сутки сном сильно уставшего, но здорового человека.

На следующее утро он проснулся от того, что кот громко и жалобно мяучит и скрёбет дверь лапой, просясь наружу.

Выпустив его, Василий взглянул в окно и увидел синие горы и сияющие в утреннем солнце вершины.

«Точно как тогда, и в тот же день – седьмого сентября. Только без Любы. И неужели уже тридцать лет миновало?..»

Он ещё немного постоял у окна и решил, что теперь всё будет хорошо…

— Ты меня пока не торопи. Подожди ещё немного. Встретимся… – тихо сказал он. Не то молодой, весёлой и красивой Любе, не то кому-то неведомому и невидимому, подножием которому служат эти далёкие сияющие вершины. – Дела у меня ещё тут, понимаешь…

 

* * *

Санёк в это время сидел в просторной грязной кухне какого-то барака в окружении таких же неухоженных, неопределённого возраста мужиков и баб, улыбающихся ему редкозубыми ртами, и вещал:

— Помирает Михалыч – золотой души человек, – чуть ли не слезу давил он из себя. Правда, слезу пьяную, а значит и не искреннюю – на показ, да и больше жалея себя за непутёвость, за жизнь-паскудину, за то, что красоты в ней, о чём мнилось в младые лета, нет. – И главное, от чего помирает-то?! – снова напирал он, возвышая голос. – От обиды, от несправедливости современной жизни, – тишел он голосом. – А может, и помер уже, тряхнув головой, словно смахивая с себя одурь, сказал, будто потухая. – Приду щас к нему, а он уж холодный…

Собутыльники, собравшиеся здесь, повылазили изо всех гнилых углов посёлка на дармовую выпивку (по-настоящему их интересовало только одно – когда будет следующий налив, которого они, пока не отключались, ждали с нескрываемым нетерпением) по-прежнему бездумно улыбались, «светя» в полумраке кухни кто старым, уже желтеющим, а кто новым, синим «фонарём» под глазом, едва, впрочем, различимым на сероватой нездоровой коже измятых и разбухших, как окурок в луже, лиц.

Собутыльники Санька не знали, что две литровые бутылки «хорошей водки» (поскольку они, в лучшем случае, пили одеколон) – «на помин души Михалыча» выдал Саньку хозяин сухого колодца, которого тот случайно встретил у парома, отправившись в ларёк за очередной бутылкой водки, и которому тут же начал «качать права», требуя немедленной справедливости и обильно унавоживая свою громкую речь отборным и витиеватым матом. При этом от злости впадая вдруг в меланхолию, он, почти уткнувшись своим носом в лицо хозяина, сбивчиво, перескакивая с пятого на десятое, говорил о том, что колодезник от Бога помирает, понимаешь, из-за таких… Каких, он определить не мог и замолкал, соображая, как бы похлеще выразиться.

В эту самую минуту хозяин, поспешно достав из багажника стоящего рядом джипа две литровые бутылки водки, сунул их ему в обе свободные руки. Может, и для того, чтобы он ими меньше размахивал, а может, и для того, чтобы не пустил их ненароком в ход. И, видимо, не совсем поняв сбивчивую речь Санька, участливо произнёс: «Помяни Василия Михайловича, Александр…»

— Да ты чё?! Он помер, что ли?! – опешил Санёк.

Но Эдуард уже не слушал его. Поспешно запрыгнув в машину и на всякий случай заблокировав дверь, он переехал на подошедший к причалу паром, который через минуту отчалил, увозя и Эдуарда и его джип, и ещё несколько машин, светящих красными, тревожными габаритными огнями, на другую сторону Ангары, будто разделяя чёрной вечерней «тяжёлой», «маслянистой» водой эту – грязную и какую-то некрасивую жизнь, с другой – светлой и красивой, как казалось Саньку, жизнью…

Он ещё немного постоял у причала, глядя на удаляющийся паром и до конца не определив: радоваться ему или продолжать злобиться на то, что «Вот, мол, откупился, гадёныш, двумя литрами водки. А жизнь человека – сгорела, как сухая лучина…», – отправился восвояси.

Он и сам уже теперь почти верил в то, что Михалыч помер…

Не решив, какое настроение выбрать, он снова направился в поселковый бичёвник, к Косте-кочегару, где уже несколько дней, а может и неделю, гулеванил с кем попало, решив, к концу дороги, что всё-таки – это удача. Шёл в ларёк за дешёвой бутылкой «катанки», а поимел два литра водки «экстра».

— Ну, давайте за Михалыча, – обвёл он туманным взором сидящих за грязным, в загашенных об него же окурках, столом. С сухими корками хлеба и пустой консервной банкой из-под кильки в томатном соусе (такой вот незатейливый натюрморт «поздних голландцев»). – Колодезника от Бога! – добавил он веско. – И только сейчас, оглядев стол и думая, чем бы закусить, вспомнил, что опять, как и в прошлые разы, не купил ничего поесть.

Собутыльники, скроив скорбные лица, согласно закивали головами, хотя, по большому счёту, им было всё равно за что и за кого пить – лишь бы наливали, а там – хоть за чёрта лысого рванём!

По-видимому, и они, и Санёк воспринимали слово Бог как-то вскользь, механически что ли. Не пытаясь вникнуть в суть этого слова, наверное, ещё и потому, что сами давно уже не жили, а лишь скользили по жизни, как водомерка скользит по поверхности воды, даже не задумываясь зачастую, какая может быть под нею глубина…

Опрокинув очередную стопку и в очередной раз поискав на столе и не найдя никакой «закуски», Санёк, закуривая папиросу, продолжил уже торжественно.

— Вот когда мы с Михалычем, на пользу людям (эта часть фразы казалась ему наиболее веской) рыли колодцы…

Из его слушателей: кто-то уже спал, уткнувшись щекой в стол и приклеив к ней окурок; кто-то – мочился тихонько в углу прямо на пол «анемичной», прерывистой тонкой струйкой, Кто-то недоумённо взирал на Санька, не понимая уже: ни того – кто он сам, ни того – кто это перед ним, ни того – где всё это происходит, и почему он оказался здесь, среди всех этих бывших людей. Забывших, ради водки, не только всё окружающее: родителей, детей, отечество, но потерявших и самих себя, свой первоначальный человеческий облик, «созданный по образу и подобию Божию»…

Однако так далеко мысли их уже не простирались, по простейшей причине – почти из-за полного отсутствия в черепной коробке того, чем можно было мыслить.

 

* * *

Ещё издали, подходя к дому Михалыча, Санёк заметил весело струящийся из трубы дымок.

«Живой!», – с надеждой подумал он и зашагал быстрее, похрустывая тонким ледком схватившихся за ночь луж.

Утро было прекрасное. Сухое, солнечное, чистое.

Внизу ярко синел Байкал. Заплаткой на нём виднелся парус.

На той стороне озера белели горы. На этой яркими цветами горела осень.

«Рождество Пресвятой Богородицы сёдни…»

Эту фразу он услышал от двух аккуратных старушек, неспешно, как уточки, переваливающихся на нетвёрдых ногах и рассуждающих о чём-то своём.

— Живой! – воскликнул трезвый и чистый Санёк, войдя в дом Василия и видя, как тот что-то готовит у стола.

— Как видишь, – улыбнулся в ответ Василий и предложил: – Садись, чаёвничать будем. Я чаёк славный заварил, с травками!

За чаем Василий спросил Санька как бы между прочим:

— Пойдёшь со мной в ноябре, когда водоносы малость схватятся, в Листвянку, колодцы рыть? Три заказа есть.

— Пойду, Михалыч, – согласно и виновато тряхнул чубатой головой Санёк. – Ты мне только больше все деньги не отдавай… Сопьюсь. А чё в этом хорошего-то?

— Это точно, ничего хорошего в том нет, – согласился Михалыч, с удовольствием прихлёбывая горячий чай с черничным вареньем. А потом, слегка улыбнувшись, будто вспомнив что-то очень приятное, продолжил: – Жениться тебе, паря, надо… На хорошей девушке, – чуть помедлив, добавил он. – Тогда и многие твои проблемы отпадут…

— Может, и так, – задумчиво, глядя в кружку с густым чаем, словно в бездонную глубину, отозвался Санёк. – Только где ж их, хороших-то, сыщешь теперь… Да и хорошее к хорошему тянется, так что… – он не договорил, отхлебнул чая и вдруг светло улыбнувшись, возвысил голос. – Ничё, Михалыч – прорвёмся! Как считаешь?

— Прорвёмся, – поддержал напарника Василий, – потому как деться нам, паря, более некуда.

Порт Байкал, сентябрь 2005 г., август–сентябрь 2006 г.

  • Расскажите об этом своим друзьям!

  • Фронтовик, писатель, гражданин: сто лет Виктору Астафьеву
    1 мая исполнится 100 лет со дня рождения Виктора Астафьева
  • Какой была в СССР бытовая техника
    Президент Владимир Путин сказал, что «в СССР выпускали одни галоши». Такое высказывание задело многих: не одними галошами был богат Советский союз, чего стоила бытовая техника!
  • 90-е: лихие или бурные?
    «Эта песня хороша – начинай сначала!» – пожалуй, это и о теме 1990-х годов: набившей оскомину, однако так и не раскрытой до конца.
  • «…Я знаю о своем невероятном совершенстве»: памяти Владимира Набокова
    Владимир Набоков родился в Петербурге 22 апреля (10 апреля по старому стилю) 1899 года, однако отмечал свой день рождения 23-го числа. Такая путаница произошла из-за расхождения между датами старого и нового стиля – в начале XX века разница была не 12, а 13 дней.
  • «Помогите!». Рассказ Андрея Хромовских
    Пассажирка стрекочет неумолчно, словно кузнечик на лугу:
  • «Он, наверное, и сам кот»: Юрий Куклачев
    Юрий Дмитриевич Куклачёв – советский и российский артист цирка, клоун, дрессировщик кошек. Создатель и бессменный художественный руководитель Театра кошек в Москве с 1990 года. Народный артист РСФСР (1986), лауреат премии Ленинского комсомола (1980).
  • Эпоха Жилкиной
    Елена Викторовна Жилкина родилась в селе Лиственичное (пос. Листвянка) в 1902 г. Окончила Иркутский государственный университет, работала учителем в с. Хилок Читинской области, затем в Иркутске.
  • «Открывала, окрыляла, поддерживала»: памяти Натальи Крымовой
    Продолжаем публикации к Международному дню театра, который отмечался 27 марта с 1961 года.
  • Казалось бы, мелочь – всего один день
    Раз в четырехлетие в феврале прибавляется 29-е число, а с високосным годом связано множество примет – как правило, запретных, предостерегающих: нельзя, не рекомендуется, лучше перенести на другой год.
  • Так что же мы строим? Будущее невозможно без осмысления настоящего
    В ушедшем году все мы отметили юбилейную дату: 30-ю годовщину образования государства Российская Федерация. Было создано государство с новым общественно-политическим строем, название которому «капитализм». Что это за строй?
  • Первый фантаст России Александр Беляев
    16 марта исполнилось 140 лет со дня рождения русского писателя-фантаста Александра Беляева (1884–1942).
  • «Необычный актёрский дар…»: вспомним Виктора Павлова
    Выдающийся актер России, сыгравший и в театре, и в кино много замечательных и запоминающихся образов Виктор Павлов. Его нет с нами уже 18 лет. Зрителю он запомнился ролью студента, пришедшего сдавать экзамен со скрытой рацией в фильме «Операция „Ы“ и другие приключения Шурика».
  • Последняя звезда серебряного века Александр Вертинский
    Александр Вертинский родился 21 марта 1889 года в Киеве. Он был вторым ребенком Николая Вертинского и Евгении Скалацкой. Его отец работал частным поверенным и журналистом. В семье был еще один ребенок – сестра Надежда, которая была старше брата на пять лет. Дети рано лишились родителей. Когда младшему Александру было три года, умерла мать, а спустя два года погиб от скоротечной чахотки отец. Брата и сестру взяли на воспитание сестры матери в разные семьи.
  • Николай Бердяев: предвидевший судьбы мира
    Выдающийся философ своего времени Николай Александрович Бердяев мечтал о духовном преображении «падшего» мира. Он тонко чувствовал «пульс времени», многое видел и предвидел. «Революционер духа», творец, одержимый идеей улучшить мир, оратор, способный зажечь любую аудиторию, был ярким порождением творческой атмосферы «серебряного века».
  • Единственная…
    О ней написано тысячи статей, стихов, поэм. Для каждого она своя, неповторимая – любимая женщина, жена, мать… Именно о такой мечтает каждый мужчина. И дело не во внешней красоте.
  • Живописец русских сказок Виктор Васнецов
    Виктор Васнецов – прославленный русский художник, архитектор. Основоположник «неорусского стиля», в основе которого лежат романтические тенденции, исторический жанр, фольклор и символизм.
  • Изба на отшибе. Култукские истории (часть 3)
    Продолжаем публикацию книги Василия Козлова «Изба на отшибе. Култукские истории».
  • Где начинаются реки (фрагменты книги «Сказание о медведе»)
    Василию Владимировичу в феврале исполнилось 95 лет. Уже первые рассказы и повести этого влюблённого в природу человека, опубликованные в 70-­е годы, были высоко оценены и читателями, и литературной критикой.
  • Ночь слагает сонеты...
    Постоянные читатели газеты знакомы с творчеством Ирины Лебедевой и, наверное, многие запомнили это имя. Ей не чужда тонкая ирония, но, в основном, можно отметить гармоничное сочетание любовной и философской лирики, порой по принципу «два в одном».
  • Композитор из детства Евгений Крылатов
    Трудно найти человека, рожденного в СССР, кто не знал бы композитора Евгения Крылатова. Его песни звучали на радио и с экранов телевизоров, их распевали на школьных концертах и творческих вечерах.