ЗДРАВСТВУЙТЕ!

НА КАЛЕНДАРЕ
ЧТО ЛЮДИ ЧИТАЮТ?
2024-03-29-03-08-37
16 марта исполнилось 140 лет со дня рождения русского писателя-фантаста Александра Беляева (1884–1942).
2024-03-29-04-19-10
В ушедшем году все мы отметили юбилейную дату: 30-ю годовщину образования государства Российская Федерация. Было создано государство с новым общественно-политическим строем, название которому «капитализм». Что это за...
2024-04-12-01-26-10
Раз в четырехлетие в феврале прибавляется 29-е число, а с високосным годом связано множество примет – как правило, запретных, предостерегающих: нельзя, не рекомендуется, лучше перенести на другой...
2024-04-04-05-50-54
Продолжаем публикации к Международному дню театра, который отмечался 27 марта с 1961 года.
2024-04-11-04-54-52
Юрий Дмитриевич Куклачёв – советский и российский артист цирка, клоун, дрессировщик кошек. Создатель и бессменный художественный руководитель Театра кошек в Москве с 1990 года. Народный артист РСФСР (1986), лауреат премии Ленинского комсомола...

"Отчий край". Часть первая. Главы 17-33

10 Сентября 2012 г.
Изменить размер шрифта

17*

Барон Роман Унгерн фон Штернберг был одним из главных сподвижников атамана Семенова. Последний отпрыск обедневшего рода тевтонских рыцарей, Унгерн родился на острове Даго, в Эстляндской губернии. Из морского кадетского корпуса он ушел добровольцем на русско-японскую войну. "За беззаветную доблесть и мужество", как было сказано в реляции, получил в награду солдатский георгиевский крест и был произведен в ефрейторы.

_______________

* Эта глава была напечатана в двух последних изданиях "Даурии".

Но по своему содержанию она больше подходит для "Отчего края". По

этой причине она и включена мною в этот роман. (К. С.)

В 1908 году он закончил в Петербурге Павловское военное училище и в чине хорунжего был назначен в Забайкальское казачье войско, в котором незадолго до этого было уволено в отставку около ста офицеров, не выказавших достаточной преданности "престолу и отечеству" в революцию пятого года. На их места были назначены офицеры из дворянства. Так попали в Забайкалье князья Голицын и Ухтомский, граф Кутайсов и барон Врангель.

Летом 1910 года Первый Аргунский полк, в котором служил Унгерн, был направлен в Монголию для охраны русской дипломатической миссии в Урге. Там он близко сошелся с виднейшими монгольскими князьями и ламами, изучал туземный язык, религию, буддистов, читал их священные книги.

Во время империалистической войны Унгерн служил в сводной Забайкальско-Уссурийской казачьей дивизии. За бои в Восточной Пруссии был произведен в войсковые старшины. Но скоро военно-полевой суд приговорил его к трем годам крепости за избиение комендантского адъютанта в городе Тарнополе. Наказания по каким-то причинам он так и не отбыл. К этому времени относится аттестация, данная Унгерну его полковым командиром бароном Врангелем.

В ней было сказано: "Человек исключительной храбрости, он имеет в нравственном отношении весьма серьезный порок - постоянное пьянство. В состоянии опьянения способен на поступки, роняющие честь офицерского мундира, за что и был отчислен из полка в резерв чинов с понижением в звании".

Февральская революция застала Унгерна в Петрограде. Там он случайно встретился со своим старым знакомым есаулом Семеновым. Семенов был только что принят премьер-министром и главковерхом Керенским, предложил себя в распоряжение Временного правительства и получил задание немедленно ехать в Забайкальскую область и формировать бурят-монгольский конный полк для подавления революционных выступлений в крупнейших городах европейской России.

Унгерн считал величайшим бедствием и позором свержение царского самодержавия и готов был присоединиться к кому угодно, чтобы бороться с разнузданной чернью, как презрительно величал он русских рабочих и крестьян. Он вызвался ехать вместе с Семеновым и быть его правой рукой.

Так свела судьба озлобленных, непримиримых в своей ненависти к революции, предпримчивых и жестоких людей. Кулак-живоглот и захудалый немецкий барон, оба они с неукротимой энергией готовились к борьбе с революционным народом.

В Забайкалье они ехали вместе с группой завербованных ими офицеров. Семенов был в офицерской форме, а Унгерн нарядился в вишневого цвета шелковый монгольский халат с солдатским "Георгием" на груди и погонами на плечах. С этим одеянием он не разлучался потом вплоть до бесславного конца своего в степях Монголии. Всю дорогу курил он серебряную трубку-ганзу с чубуком в пол-аршина, штудировал русско-монгольский словарь, разговаривал по-монгольски и по-бурятски с отлично знавшим эти языки Семеновым.

Когда они вдвоем выходили из поезда на остановках и прогуливались вдоль вагонов, все обращали внимание на эту странную и неразлучную пару. Коренастый большеголовый Семенов имел изрядную примесь монгольской крови. У него было широкое и мясистое с тупым подбородком лицо, глубоко посаженные в подлобья черно-коричневые глаза и кривые с толстыми икрами ноги кавалериста. Полной противоположностью ему был долговязый и белобрысый барон. Он был на три года старше Семенова, а казался гораздо моложе. Держался подчеркнуто прямо. Небольшую, на длинной шее голову его покрывали белесые реденькие волосы. Довольно красивое лицо безнадежно портили бледные, молочно-голубые глаза. Когда был трезвым и спокойным, они бездумно и размывчато голубели, но стоило ему напиться, как застилало их белым туманом. Бессмысленно и тупо таращил он их на собутыльника, заставляя того робеть и отодвигаться подальше от хмельного барона. В гневе глаза его делались безумными глазами убийцы. Холодная змеиная сила их давила, гипнотизировала далеко не малодушных людей.

В дороге скрытный и сдержанный Семенов хорошо узнал, чем живет и дышит его одержимый спутник. Главным злом на свете Унгерн считал капитализм.

- Вся беда, есаул, в этих проклятых капиталистах, банкирах и ростовщиках, - говорил он Семенову, - не будь этой торгашеской нечисти, не было бы на земле заводов и фабрик, не было бы его рабочего величества пролетария всероссийского и всякого другого. Прежде в мире было только две силы - потомственная аристократия и ее рабочее быдло - народ. Мы, аристократы духа и плоти, командовали и управляли, они подчинялись и работали, умирали за нас на войне. И все тогда шло на земле, как было угодно господу богу и нам, дворянам, Мы могли казнить и миловать, убивать и грабить, и никто не становился нам поперек дороги. А теперь нас, тысячелетних дворян, догола обобрали наши вчерашние холуи-ростовщики. Они выкурили нас из родовых поместий и пустили по миру. Они разбаловали, распустили народ... Нелегко и непросто сладить теперь с ним. Чингис-хан нам нужен сейчас, есаул, новый владыка и потрясатель вселенной. Только он один может навести в этом мире порядок. Пусть он пройдет от края до края земли, как божья кара. Пусть огнем и железом очистит ее от скверны. И когда перевешает, перестреляет, зароет в землю всех бунтовщиков и евреев, только тогда мы вернем себе власть, свое право распоряжаться людьми и скотами. Вот мы едем с тобой формировать полк из вшивых бурят и монголов. А ведь нам нужен не полк, а тысяча непобедимых летучих полков, грозных, как орды железного Темучина. Наобещай им золотые горы и молочные реки, поставь над ними жестокосердного и неумолимого властелина, и только пыль пойдет по всей Европе...

Семенов посмеивался и молчал.

Свой полк формировали в Березовке под Верхнеудинском. С трудом набрали три сотни прельстившихся на хорошее жалованье и красивую форму бурят, как нагрянула Великая Октябрьская революция. Они срочно погрузились в теплушки и двинулись к станции Маньчжурия. Там, в полосе отчуждения Восточно-Китайской железной дороги, с помощью управляющего дорогой генерала Хорвата сколотили Особый Маньчжурский отряд. С этим отрядом и начали боевые действия против Красной гвардии. Дважды разбивали этот наемный сброд отряды Сергея Лазо, и только восстание чехословаков, затопившее всю Сибирь, и поддержка Японии помогли Семенову стать хозяином Забайкалья.

Когда в атаманскую кассу посыпались щедрые подачки английских, французских и японских капиталистов, он поручил Унгерну сформировать целую дивизию из племен, населяющих Внутреннюю Монголию. Унгерн набрал несколько тысяч бывших разбойников, людей отчаянной жизни. Сформированную дивизию назвал Конно-азиатской, а монгольские полки для пущего страха "татарскими".

Имея такую силу и неиссякаемый источник средств, он начал всерьез подумывать о возрождении в Северо-Восточной Азии былой империи Чингис-хана. По его настоянию Семенов созвал на станции Даурия съезд всех князей Внутренней и Внешней Монголии. На эту затею откликнулись забайкальские буряты, баргуты, чахары и харачины, но халхинцы отнеслись к ней резко враждебно. В то время Халха пользовалась государственной автономией, предоставленной Китаем под давлением России в 1912 году. Не желая терять свою независимость, они никого не послали на съезд. Без них было создано в Даурии правительство Пан-Монголии.

В ответ на это китайские империалисты оккупировали всю Внешнюю Монголию, боясь, что она рано или поздно окажется в составе затеянной Унгерном Великой Монгольской империи. Унгерн собирался двинуть в Монголию свои отряды, как восстала казачья и крестьянская беднота в Восточном Забайкалье. С каждым днем восстание ширилось и росло. На подавление его Семенов бросил все свои силы.

В девятнадцатом году дивизия Унгерна, пополненная казаками-добровольцами, воевала с красными партизанами на Аргуни и Урове. Там, где проходила она, дымились пожарища, на виселицах качались повешенные, чернели вытоптанные поля и покосы. В боях с помощью орудий и пулеметов барон обращал в бегство партизанские отряды. Жестокий и беспредельно смелый, он не щадил себя, всегда находился там, где было всего трудней и опасней. Своих офицеров за проступки и ошибки избивал толстой бамбуковой палкой, с которой никогда не разлучался, но рядовых не трогал. Это создало ему огромную популярность среди белых казаков, особенно в четвертом военном округе, где казаки-фронтовики хорошо его знали. Часто к нему дезертировали люди из других семеновских полков. Он охотно принимал их и только спрашивал:

- В бога веруешь? Человека зарубить можешь?

Получив утвердительный ответ, говорил:

- Хорошо, проверим, - и приказывал зачислить перебежчика в свои ряды, платить ему жалованье царскими золотыми. К осени у него уже было два казачьих и три "татарских" полка.

В то время Унгерн был белогвардейским кумиром. Его на все лады расписывали и восхваляли в читинских газетах.

В интервью, данном сотруднику американского журнала "Азия" Фердинанду Оссендовскему, он хвастливо рассказывал о себе:

"Мои воинственные предки принимали участие во всех крестовых походах. Один из Унгернов погиб под стенами Иерусалима, где сражался за освобождение гроба господня, на службе короля Ричарда Львиное Сердце. В двенадцатом веке Унгерны были монахами Тевтонского ордена. Они распространяли огнем и мечом христианство среди литовцев, эстов, латышей и славян. До пятнадцатого века они имели огромные поместья в Латвии и Эстонии. Один из Унгернов был знаменитым рыцарем-разбойником, наводившим страх на купцов всей Прибалтики. Другой, Петр Унгерн, был сам купцом и имел корабли на Балтийском море. Мой родной дед прославился как морской разбойник. Он грабил английские корабли в Индийском океане. Я сам создал в Забайкалье орден буддийских монахов, воителей для борьбы с мировым коммунизмом. Для этого я перешел в буддийскую веру... Я буду счастлив, если с моей помощью свергнутые монархи Европы вернут себе свои троны. Ради этого я готов воевать где угодно и с кем угодно".

Ревниво относившийся к растущей популярности Унгерна Семенов начал побаиваться и всячески задабривать его. Произвел его в генерал-лейтенанты, наградил золотым оружием и во всех своих письмах называл его не иначе, как "мой дорогой брат". В ответ Унгерн всячески подчеркивал свою подчиненность Семенову.

И вот этот "дорогой брат" и соратник неожиданно изменил Семенову в самое трудное время, когда с запада к Чите приближалась Красная Армия, а японцы собирались уходить из Забайкалья. В начале августа во всех читинских газетах был опубликован для всеобщего сведения следующий приказ атамана:

"Командующий Конно-азиатской генерал-лейтенант барон Унгерн фон Штернберг за последнее время не соглашался с политикой главного штаба. Объявив свою дивизию партизанской, он ушел в неизвестном направлении. С сего числа эта дивизия исключается из состава вверенной мне армии и штаб впредь снимает с себя всякую ответственность за все ее действия".

Никто в то время не знал истинной подоплеки этого странного события. Узнав об этом из попавших к ним белогвардейских газет, партизаны горячо обсуждали загадочный факт. Из того, что Унгерн объявил свою дивизию партизанской, они делали совершенно ошибочный вывод. Они считали, что он обязательно перейдет на сторону красных. Многие забайкальцы не знали тогда подлинного смысла слова "партизан". Оно для них значило то же самое, что "большевик" или "красный". В результате повстанцы с нетерпением ждали, где и когда объявится переметнувшийся к ним барон.

Нашумевшему исчезновению Унгерна предшествовало в Чите одно немаловажное событие. Произошло оно в один из знойных июльских дней. В тот день атамана Семенова в его читинской резиденции удостоил тайного посещения командующий японскими войсками в Забайкалье генерал Оой в сопровождении начальника штаба.

После обмена обязательными любезностями, широкоплечий и коренастый, с жестким ежиком седых волос, Оой стал вдруг строгим и официальным. Сухо и властно он уведомил Семенова, что им только что подписан договор о перемирии с правительством Дальневосточной Республики, соблюдение которого обязательно и для войск атамана.

Это неожиданное заявление было оскорбительным по тону и страшным по своим последствиям для белых. Всего месяц тому назад по договоренности с Ооем атаман снял все свои войска с Западного фронта и бросил их вместе с каппелевцами на партизан Приаргунья. В этом наступлении вели воздушную разведку противника японские аэропланы. Не имея возможности скрытно маневрировать своими силами, красные не могли вырваться из сжимающего их кольца и вынуждены были с большими потерями отступить в таежные дебри нижней Аргуни, Там и блокировали их превосходящие силы белых.

- Ваше превосходительство! Это же... Это же нож нам в спину! взревел потрясенный атаман, наливаясь кровью. - Я отказываюсь вас понимать. Вы знаете, что моими войсками одержан крупный успех. Красные загнаны в безлюдную глухую тайгу. Они сегодня на грани гибели. У них нет ни продовольствия, ни боеприпасов. Они питаются всякой падалью и расстреливают последние патроны. Не прошло бы и месяца, как с красной заразой было бы покончено раз навсегда... А теперь... Я не знаю, что будет теперь!

- Ваше наступление ничего не изменило и не изменит! - рявкнул, пристукнув саблей, Оой. - В тылу у красных теперь вся Амурская область. Оттуда им шлют помощь, туда они эвакуируют раненых и больных. Невозможно покончить с ними в таких условиях.

- Нет, вы не правы, ваше превосходительство! На этот раз их не спасет помощь амурцев. Они уже начали разбегаться. Целых два полка ушли от них на китайскую сторону.

- Допустим, что это так, но это ничего не меняет. Дело в том, что наше императорское правительство изменило свои планы. Скоро наши войска начнут покидать Забайкалье, и мы считаем своим долгом предупредить вас об этом, как друга и союзника великой Японии.

Семенов побелел, толстые губы его затряслись, в глазах плеснулся страх. Ничего более страшного не мог сказать ему Оой.

- Но, ваше превосходительство! Это же невозможно! - говорил он заикаясь. - Бросить в такую минуту многострадальную русскую армию, вашу верную союзницу?! Да это же... Это же уму непостижимо!

- Ничего непостижимого в решении нашего правительства нет. Весенние бои с Красной Армией, когда судьба Читы висела буквально на велоске, сделали меня совершенно седым. Тогда могла погибнуть здесь вся моя армия. Оказалось, мы здесь недостаточно сильны, даже имея таких доблестных союзников, как семеновцы (поклон в сторону атамана) и каппелевцы. Мы отбили первый натиск красных ценой крови наших доблестных солдат. Но этот натиск может повториться. Советская Россия одержала победу в войне с белополяками, и ничто не помешает ей обрушиться на нас всей своей мощью.

- Но что же теперь будет с Забайкальем? Что будет со всеми, кто приветствовал вас и сражался бок о бок с вами?

- Мы будем молиться за них, - пообещал со скорбным видом Оой. - А вы можете перебраться во Владивосток и оттуда продолжать возрождение России. Тем более что из Приморья нас не заставит уйти никакая сила.

- Но барон Унгерн ни за что не пойдет туда!..

- Да, в Приморье он, с вашего позволения, не пойдет. Провидение предначертало ему другую судьбу. С вашего позволения, он в самое ближайшее время направится в Монголию. Монголия сегодня - бочка с порохом. Одно появление Унгерна заставит ее взорваться... А это угодно императорскому правительству. Вы имеете что-нибудь возразить? - спросил в завершение Оой, довольный тем, что он заставил бледнеть и задыхаться этого казацкого есаула, сделавшего за два года блистательную карьеру. Провидению было угодно, чтобы о конце этой карьеры сообщил Семенову он, генерал Оой. И он сделал это с особенным удовольствием, потому что в душе всегда презирал атамана, как выскочку и продажного авантюриста.

Как только Оой вышел, Семенов выпил стакан вина и принялся сочинять верноподданническую телеграмму на имя сына Микадо.

"Ваше императорское высочество! Вы всегда были стойким защитником идей человечности, достойнейшим из благородных рыцарей, выразителем чистых идеалов японского народа. В настоящее время прекращается помощь японских войск многострадальной русской армии, борющейся за сохранения Читы как политического центра, ставящего себе задачей мир и спокойное строительство русской жизни на восточной окраине, мною управляемой в полном согласии с благородной соседкой своей, страной восходящего солнца..."

Семенов умолял наследного принца приостановить эвакуацию Забайкалья хотя бы на четыре месяца. За это время он обещал упрочить свое положение. Ответ на телеграмму совершенно обескуражил его. С бесцеремонной откровенностью его уведомили: "Императорское правительство не считает вас достаточно сильным для того, чтобы вы великую цель, которая нашему народу великую будущность обеспечивает, провести могли".

После такого вероломства и неблагодарности атаман, не задумываясь, настрочил секретное послание правительству Дальневосточной Республики, в котором было сказано:

"Главнокомандующий всеми вооруженными силами и походный атаман всех казачьих войск Российской восточной окраины генерал-лейтенант Григорий Михайлович Семенов предлагает предоставить Буферному государственному образованию образовываться вне всякого его участия. Он же лично со всеми верными ему частями уходит в Монголию и Маньчжурию, и вся его деятельность в этих странах должна всецело, до вооруженной силы включительно, поддерживаться Советской Россией при условии, что эта его деятельность будет совпадать с интересами России. Финансирование в пределах 100 000 000 иен в течение первого полугодия с обязательством вышиба Японии с материка и создания независимых Маньчжурии и Кореи. Обязательства свободного проезда в торжественной обстановке поезда атамана и маньчжуро-монгольских делегаций по всем железным дорогам Сибири и России. Соглашение между сторонами должно быть заключено в виде военного соглашения".

Правительство ДВР не ответило на обращение присвоившего себе самые пышные титулы преступника и палача. Тогда Семенов обратился с новым не менее диким предложением: при условии полной амнистии ему и его сподвижникам он соглашался отправиться со своим воинством добивать засевшего в Крыму барона Врангеля, под командой которого когда-то служил.

Официального ответа не последовало и на этот раз. Зато в газете "Дальневосточная Республика" была напечатана декларация конференции представителей революционных организаций Забайкальского, Амурского и Уссурийского казачьих войск. В ней было сказано:

"Мы, представители трудового казачества, обсудив вопрос о настоящем положении русского Дальнего Востока, когда трудящиеся массы нашего края вследствие международного положения вынуждены вести отдельную от всей России государственную жизнь, когда изменники родины, уголовные преступники, бандиты Семеновы, Калмыковы и Гамовы пытаются именем казачества прикрыть свое грязное дело предательства, - мы заявляем:

Трудовое казачество Дальнего Востока никогда не шло с бандитами, изменниками и предателями родины и революции. С первых дней революции оно шло и будет идти рука об руку под одним знаменем с рабочими и трудовым крестьянством в революционной борьбе с угнетателями.

В период разгула реакции и атаманщины казачество Забайкалья организовало, мощное революционное повстанческое движение.

Амурские казаки, насильно мобилизованные атаманом Гамовым, не изменили делу революции, не порвали кровной связи с революционным крестьянством, а перешли на сторону народа для защиты свободы и независимости.

Не отстали от своих собратьев и уссурийцы. Они отказались подчиниться атаману Калмыкову и ушли от этого бандита с оружием в руках в лагерь революционного народа.

И теперь, когда могучие волны всенародного восстания смыли Калмыковых и Гамовых, последний представитель черной реакции, заливший кровью все Забайкалье, бандит Семенов имеет наглость объявить себя представителем демократии и казачества.

Своим заявлением этот кровавый палач пачкает грязью священное для нас знамя демократии.

Возмущение и негодование вызывают в сердце каждого честного казака клятвы и заверения уголовного преступника о его демократизме, поэтому мы заявляем:

Черный атаман Семенов никогда не являлся и не является выразителем воли казачества.

Все честное казачество Забайкалья, Амура и Уссури будет всемерно поддерживать народно-революционное правительство Дальневосточной Республики в борьбе за подлинные интересы народа, за истинное народоправство, за волю и счастье всех трудящихся.

Никогда мы не будем разговаривать о каком бы то ни было соглашении с бандитом Семеновым, которому нет места в строительстве нашей новой государственной жизни.

Да здравствует единение казаков, крестьян и рабочих русского Дальнего Востока".

Декларацию подписали представители старинных наиболее известных и распространенных в Забайкалье, на Амуре и в Уссурийской области казачьих фамилий.

Прочитав ее, Семенов понял, что ждать больше нечего. Дни его власти были сочтены. На западе японцы отходили к Чите, а следом за ними продвигались части народно-революционной армии. А с северо-востока наседали амурцы, на юге завершали стратегическую перегруппировку два конных корпуса забайкальских партизан.

Не желая оказаться в захлопнутой наглухо западне, Семенов на самолете улетел из Читы. Приземлился он у самой границы в расположении Особой Маньчжурской бригады, на которую только и мог надеяться.

После его бегства началось паническое отступление семеновцев и каппелевцев к границе. С ожесточенными боями пробивались они через районы, занятые красными. Из Читы последним уходил офицерский корпус. Со средней Шилки отходили Ижевско-Воткинская и Уфимская дивизии каппелевцев и остатки забайкальских, оренбургских, уральских и сибирских казачьих полков.

18

Шестого августа дивизия Унгерна выступила со станции Даурия. В составе ее находились: два казачьих и два "татарских" полка, бурятский дивизион Тапхаева и три особые даурские сотни. Выбросив далеко вперед щупальца конных разъездов, уходила она на северо-запад, в холмистую, выгоревшую от зноя степь.

Унгерн в своем неизменном монгольском халате, теперь уже с погонами генерал-лейтенанта, ехал впереди конвойной полусотни, состоявшей из рослых бородатых казаков Приаргунских станиц. На передней луке седла, всегда под рукой, висела у него знаменитая бамбуковая палка, на груди болтался цейсовский бинокль в коричневом футляре с золотой монограммой. Бинокль преподнесла барону Унгерну широко известная на Дальнем Востоке немецкая торговая фирма "Кунст и Альберс".

Унгерна сопровождали начальник штаба полковник Хоботов, начальник контрразведки есаул Сипайло и неизвестного чина японский офицер в кургузом мундирчике без погон, а также целая стая молодых щеголеваных адъютантов. Всю ночь накануне похода Унгерн пьянствовал, и глаза его были мутно-белы с похмелья. Он часто рыгал, страдальчески морщился и вытирал свои тонкие спекшиеся губы натянутым на ладонь рукавом халата. Всякий раз, как его начинало мутить, рыжеволосый и краснолицый Хоботов, бывший когда-то блестящим гвардейским офицером, презрительно усмехался, японец деликатно отворачивался и глядел по сторонам. А следивший всегда и за всеми Сипайло хищно настораживался, весь превращался в слух и зрение.

На несколько верст растянулись полки и обозы дивизии. В безоблачном небе кружили над ними потревоженные духовым оркестром орлы, а на холмах и увалах торчали, как столбики, любопытные тарбаганы. Горячая ржавая пыль вилась над дорогой, оседала на засохшие травы.

В авангарде дивизии шел Второй казачий имени атамана Анненкова полк. Весь он состоял из добровольцев Четвертого военного округа. Самые различные люди были в его рядах. Одних привела в него лютая ненависть к красным. Других прельстила возможность хоть день да пожить в свою волю. Барон платил им жалованье чистым золотом, не запрещал гулять и грабить. И самые отчаянные сорвиголовушки на своих и ворованных конях уезжали к нему, чтобы покрасоваться бесшабашной удалью в бою, выносливостью в походах, весельем в гульбе.

Не зная куда податься, приставали к нему лихие рубаки с куриными мозгами, разбойники и конокрады, горькие пьяницы и бродяги.

Превратностями судьбы занесло в этот полк и шестерых мунгаловцев. Двое из них - вахмистр Кузьма Поляков и старший урядник Петька Кустов перебежали к Унгерну еще в восемнадцатом году. Оба они стали за два года отъявленными головорезами, отпетыми карателями. Петька мстил красным за убитого Никитой Клыковым отца - известного всем мунгаловского богатея, Поляков - авнтюрист и гуляка - видел в службе у Унгерна возможность "хорошо" пожить.

Ничего общего не было с ними у остальных мунгаловцев, щеголявших в синих штанах с лампасами, с желтыми буквами "КАД" на погонах. С малых лет ходившего по работникам Агейку Бочкарева сманил к барону отменный краснобай и хвастун Поляков, наобещав ему золотые горы. Нарядился Агейка в казачью форму, сел на вороного коня и почувствовал, что отныне он хозяин своей судьбы. Желая отличиться, не щадил себя в бою. И скоро произвел его Унгерн в приказные, наградил старой царской медалью "За доблесть".

А молодые казаки Ларион Коноплев и Артамошка Вологдин были сначала мобилизованы в унгерновский обоз. Целое лето возили они на своих подводах ящики с патронами и снарядами. Днем и ночью неотступно доглядывали за ними свирепые, ни слова не понимающие по-русски баргуты. Сбежать от них не было никакой возможности.

Однажды повстречал их Петька Кустов в тот момент, когда один баргут полосовал Артамошку нагайкой за то, что застряла его телега в дорожной грязи. Петька вырвал из рук баргута нагайку, переломил и бросил в кусты. Схватившемуся за шашку баргуту показал на свой левый рукав, на котором красовалась у него эмблема карателей - череп с костями.

- Ты, немытая харя, за шашку не цапайся! Видишь, кто я? В два счета без головы останешься. Катись с моих глаз, чума тарбаганья.

Баргут поспешил убраться, а Петька начал донимать земляков насмешками:

- Лупят вас как Сидоровых коз, а вы терпите! Бабы вы после этого, а не казаки. Да я лучше бы удавился, чем дал себя какой-то тварюге плетью хлестать... И часто вам так попадает?

- Почти каждый день, - пожаловался Артамошка и тут же попросил его: Похлопотал бы ты, Петр Иннокентьевич, чтобы нас домой отпустили. Мы третий месяц этак-то маемся. На нас рубахи от пота и грязи истлели, вошь заедает...

- Вишь ты, чего захотел! - расхохотался Петька. - Мы, значит, воюй, лоб под пули подставляй, а вы дома околачиваться будете. Не выйдет! Выручить я вас выручу. Завтра же в строй определю. А про дом и думать забудьте. Вот когда разобьем красных, тогда и домой заявимся, погуляем на радостях...

На следующий день Петька приехал за ними с бумагой от командира бригады генерала Резухина. Доставленные в полк ребята сразу же получили обмундирование, седла и оружие.

Зачислили их в один взвод с мунгаловцем Максимом Пестовым, перебежавшим к Унгерну из Четырнадцатого казачьего полка, где за одну провинность ему предстояла жестокая порка.

Максим был постарше и похитрее своих молодых земляков. Оставшись с ними наедине, он сказал:

- Дураки вы, дураки! Попали из огня в полымя. Неужели нельзя было домой удрать? Да я бы на вашем месте сто раз это сделал. А теперь посадил вас Петька на мою шею, доглядывать поручил. Чтобы не попасть под расстрел, должен я вас стеречь, как собака. Смотрите, чтоб и думки о доме не было!

- Вот тебе раз! - удивился Ларион, доводившийся Максиму родней. - Я думал, что мы вместе с тобой до дому махнем, а ты об этом думать не велишь. Чем это тебя барон присушил? Ты же не по своей воле к нему попал.

- Это верно, что не по своей, - признался Максим. - Только вдруг от него не убежишь. Не так это просто. Много тут любителей за другими доглядывать. Сразу выдадут, ежели оплошаешь... Вы вот что, язык здесь за зубами держите.

Оглядевшись по сторонам и перейдя на шепот, Максим сказал:

- Самое главное - от Кузьки с Петькой подальше. Это люди замаранные. Сволочи, ежели по-честному говорить. Много у них на совести грехов. Как кого-нибудь пороть или расстреливать - первыми на такие дела вызываются. Они и вас попробуют в эту беду втянуть. А вам оно ни к чему, ежели не долго тут быть собираетесь.

Своей откровенностью Максим сразу же расположил к себе ребят. С тех пор он стал им первым советчиком и другом. Всюду они старались быть вместе с ним. Петька Кустов не раз спрашивал у Максима, как ведут себя Ларион с Артамошкой, о чем говорят и думают. И всякий раз Максим отвечал:

- Ничего, подходяще себя ведут. Служат и о доме не тужат.

- Ну, ну, смотри! - предупреждал Петька. - Удерут, ответишь за них...

Августовское солнце немилосердно палило. Максим, Ларион и Артамошка ехали в одном ряду в средине своей четвертой сотни. Японские карабины за плечами так раскалились, что к ним нельзя было притронуться. Казаки обливались потом, кони тяжело дышали. Сбоку сотни гарцевал на рыжем породистом коне вахмистр Поляков в белой гимнастерке и время от времени орал:

- Гляди веселей! Носом землю не клевать, голов не вешать!

Поравнявшись с мунгаловцами, он спросил:

- Ну, чего приуныли?

- Карабинки спины насквозь прожгли. Мочи нет терпеть. Разреши, господин вахмистр, на седла их повесить, - обратился к нему Максим.

- Самолично не могу. Доложу вашу просьбу командиру сотни. - И он поскакал вперед, где ехал на сером коне есаул Кровинский, пьяница и наркоман, любитель игры на губных гармошках. Больше десятка таких гармошек, отобранных у военнопленных австрийцев и немцев в Березовском концлагере, комендантом которого он был, возил Кровинский в переметных сумах своего седла.

Вернувшись от Кровинского, Поляков разрешил повесить карабины на передние луки седел, а потом приказал:

- Пестов, Коноплев и Вологдин, ко мне! Живо!

Мунгаловцы покинули строй, подъехали к Полякову. Он, весело ухмыляясь, сказал:

- Нечего пыль в колонне глотать. Решил я вас избавить от этого. Поедете у меня в боковой дозор. Всех, кого увидите, ловите и доставляйте в штаб. Это приказ самого. Понятно?

- Понятно, господин вахмистр! - откозырял ему довольный Максим и рявкнул: - Коноплев и Вологдин, за мной!

Дав коню поводья, понесся он к желтым увалам справа от дороги. Ларион и Артамошка поскакали следом за ним, на скаку заряжая карабины.

Когда удалились от колонны примерно на версту и поехали шагом, Максим согнал с лица улыбку, озабоченно сказал:

- Удружил, сволочь вахмистр. Он думает, что добро нам сделал, а может получиться наоборот.

- Это почему же? - недоуменно спросил Ларион.

- Да ведь поход-то, видать, не шуточный. Сроду мы с такими строгостями не хаживали. Раз отдал фон барон приказ задерживать всех встречных и поперечных, значит, хочет куда-то врасплох нагрянуть.

- А ты ничего не разнюхал?

- У кого же я разнюхаю, чудак ты этакий! Об этом, пожалуй, и господа офицеры не знают.

- Слушай, Максим! - обратился к нему Артамошка. - А ведь это для нас ловкий случай домой смыться. Пока хватятся, мы с полсотни верст проскачем. Черта два нас догонишь.

- Правильно! - поддержал его Ларион. - А то туда загонят, где Макар телят не пас.

- Экие вы шустрые! - усмехнулся Максим. - Думаете, раз-два - и дело в шляпе? А подумали о том, что дома нас ждет? Приедем, а там партизаны. Спросят с нас за все, будьте уверены. Унгерновцев они не шибко обожают.

- Мы унгерновцы-то из-под палки.

- Под горячую руку об этом не спросят. В один момент головы срубят. Пока вконец не припекло, давайте поболтаемся у барона, чтобы ему с вина сгореть...

Долго ехали молча, оглядывая утопавшую в жарком мареве невеселую степь. Потом Максим неожиданно воскликнул:

- И что это за жизнь собачья! Никак не поживешь в свое удовольствие. Не было у меня такого дня, когда бы я сам себе хозяином был. Вечно кто-нибудь над душой стоит и распоряжается, с какой ноги тебе вставать, с какой ложиться. Прожил я тридцать лет, а командиров гад собой столысо перевидал, что не сосчитаешь. Раньше командовали мной отец с дедушкой. С утра до вечера, бывало, только и слышишь: "Максим, туда! Макся, сюда! Сделай одно, сделай другое!" А чуть провинился, недоглядел там или недоделал чего, отлупить норовят ремнем или палкой. Думал я тогда, что у царя на службе лучше будет. Да куда там! Кормили меня оплеухами и подзатыльниками их благородия так, что искры из глаз сыпались, три года на Кавказском фронте вшей в окопах кормил, каждый день смерти в глаза глядел. От этого, как началась революция, я вместе со всеми пел:

Отречемся от старого мира,

Отряхнем его прах с наших ног.

Петь-то пел, а не отряхнул. Вернулся полк с фронта в Читу, и начали нашего брата большевистские агитаторы распекать, чтобы поехали мы Семенова бить. Полк почти в полном составе тогда на новую войну пошел, а я отстал от него и домой тайком махнул. Не терпелось с родными повидаться, мирной жизнью пожить. Это и была самая большая промашка в моей жизни. Через это очутился я потом вместе с богачами в станичной дружине. После в Четырнадцатый полк меня перевели. Пожалел я там безвинного арестованного, отпустил на все четыре стороны и сказал командиру, что убежал он. Приговорили меня к пятидесяти плетям. Не захотел я ходить поротым и махнул к Унгерну. Задницу от плетей уберег, а жизнь свою вконец запутал... Кто такой этот наш фон барон? Самый чистокровный немчура. А я у него служу и со своими русскими воюю...

- Чего же ты прильнул к нему? - спросил Ларион. - Давай в самом деле сматываться.

- Боязно, паря. Тут я все-таки живой, а там зараз в могилевскую отправят... Эх, да что толковать об этом! Сейчас надо о другом думать.

- О чем?

- Что нам делать, если встретим кого-нибудь. Задержим человека, доставим в штаб, а там его сказнят по нашей милости.

- Кого здесь встретишь-то? Тут ни одной русской души в глаза не увидишь. Здесь, говорят, одни буряты кочуют.

- А буряты кто, разве не люди? Сказанул тоже! Это, паря, шибко хороший народ. Многих русских почестнее будут, хоть и в бане не моются. У меня отец к ним часто в гости ездил, когда стражником на соляных озерах служил.

- Я так еще ни одного бурята не видел, - сознался Артамошка. - У нас их не водится, а в степях я прежде не бывал. Девки-то у них хоть бравые?

- Девки, они у всех бравые. Да и чего удивительного? Молодость, она свое берет. Иная лицом не удалась, так статью взяла. У другой мордашка в веснушках, да зато глаза, как цветки, голубые. Так вот и бурятки, каждая по-своему хороша. Правда, слыхал я, что они в прежние времена покладистые были. Да ведь это еще как сказать. Может статься, что врут на них...

Часа через два случилось то, чего боялся Максим. В зеленой лощине, за крутыми холмами, наткнулись они на большую отару овец. Отару пасла молодая бурятка в синем далембовом халате с расшитой желтой и красной материей грудью На ней ловко сидела маленькая монгольская шапочка из белого фетра, по краям отороченная черным. Девушка сидела на северном склоне увала под низеньким кустиком дикого персика. Рядом с ней лежала, высунув розовый язык, большая собака. Неподалеку паслась спутанная лошадь в обитом серебром седле. У лошади была косматая на обе стороны грива и длинный, по траве метущий хвост весь в репьях и колючках.

Зачуя казаков, собака вскочила, залилась злым и хриплым лаем. Следом за ней поднялась и девушка. Увидев ехавших прямо на нее людей, она не испугалась, прикрикнула на собаку. Та замолчала, легла в траву, извиваясь, поползла к ее ногам. Положив руку на голову собаки и глядя на казаков ясными и доверчивыми глазами, девушка по-русски сказала:

- Здравствуйте!

- Здравствуй, здравствуй, красавица! - отвечал, посмеиваясь, Максим, а Ларион и Артамошка приосанились в седлах, начали покручивать едва пробивающиеся усики.

- Попить у тебя, раскрасавица, ничего не найдется?

- Мало-мало было, сама все выпила, - виновато улыбнулась девушка, обнажив кипенно-белые, влажно блестящие зубы. - Шибко пить хочешь, тогда надо наша юрта ехать. Кислым молоком угощать будем, араки дадим.

- А далеко твоя юрта?

- Сопсем близко. Один берста, больше не будет. Там ключ есть, вода ледяной сопсем, много пить нельзя - зубы ныть будут.

Максим тяжело вздохнул.

- Не плохо в такую жарынь кислым молочком побаловаться. С радостью поехали бы к тебе, красотка, да служба не ждет... Ты вот что, ягода-малина. Бросай овец ко всем чертям и скачи к своей юрте. Сама прячься и всем родичам накажи, чтобы убегали и прятались. Скажи, что Унгерн идет, всех хватает и с собой уводит.

- Нельзя овец сопсем бросить. Степь глухой, болков много. Беда будет.

- Эх ты, глупая! Не знаешь, кто такой Унгерн, раз тебе овец жалко.

Максим вдруг рассердился, сделал страшное лицо и рявкнул:

- Садись на коня и лети как пуля! Чтобы я тебя больше не видел тут!

Девушка поняла, что он не шутит. Она метнулась к лошади, быстро распутала ее и вскочила в седло.

- Ваш Унгерн, наш Тапхай сопсем, как два болка. Все убегать будем! прокричала она на прощанье, припала к шее лошади, гикнула и понеслась на восток. Серыми облачками вылетала из-под копыт лошади пыль. Через минуту девушки уже не было видно. Только на гребне дальнего увала расплывалось и редело пылевое облачко.

- Вот это ездит так ездит! - выразил свое восхищение Артамошка. Любого казака за пояс заткнет.

- Проворная оказалась и грамотная, - усмехнулся Максим. - Сразу поняла, что с ней не шутят. Слыхала, видать, про Унгерна и своего Тапхая. - Он снял с головы фуражку, вытер ладонью потный лоб и добавил: Дай бог, чтобы никто не видел, как мы отпустили ее. Иначе будет гроб с музыкой.

- Не должны бы увидать, - успокоил его Ларион, - увалы скрывают... Ты мне вот что, Максим, скажи. Дело мы сделали доброе, а кто его нам зачтет?

- Совесть наша зачтет! Понимаешь, совесть! - ответил Максим и, свирепея, гаркнул: - Ну, поехали!..

Вечером на биваке они узнали, что не все были такими сердобольными, как они. Казаки Первого полка задержали в степи и доставили в штаб одну бурятскую семью и двух китайцев на паре лошадей. Семья бурят состояла из старика со старухой, невестки и ее троих детей, старшему из которых было не больше семи лет.

Старика и обеих женщин допрашивали Унгерн и Сипайло. Стоявший на часах у командирской палатки Агейка Бочкарев слышал, как происходил допрос:

- Порасспроси их, Тимоша, что они за люди, - приказал Сипайле лежавший на кровати-раскладушке барон.

Маленький, огненно-рыжий Сипайло уставил на задержанных холодные, немигающие глаза, покрутил пальцами свою жиденькую клинышком бородку и вкрадчиво ласковым голосом спросил старика:

- Ну, миленький голубчик, скажи, кто ты такой? Что в степи делал? За нами подглядывал?

- Зачем подглядывал? - спокойно возразил морщинистый седоголовый старик с широким скуластым лицом. - Я своей юрта сидел, хожаный рукавичка к зиме шил. Я сопсем и не знал, что в степь Унгерн едет, Тапхай идет.

- Хорошо, миленький, хорошо! - оборвал бурята Сипайло и обратился к Унгерну: - Слышали, ваше превосходительство? Он знает, кто мы такие. Отпусти такого, и завтра же на сто верст вокруг будут знать, что в степи появился Унгерн. Что прикажете?

- Ликвидировать! Его и молодую бабу тоже. Больно смышленая у нее морда.

- А ее щенят и старуху?

- На расплод оставь. Вырастут - моими солдатами станут.

Ласковая скороговорка Сипайлы и спокойно брошенные отрывистые слова Унгерна не дошли до сознания плохо понимавших их бурят. Да и поведение этих людей не соответствовало страшному смыслу их слов.

- Уведи их! - приказал Сипайло Агейке Бочкареву. - Скажи там Кровинскому, чтобы старика и молодуху спровадили потихоньку в рай. Остальных не надо... Пусть приведут китайцев.

Оба китайца оказались людьми среднего возраста и среднего роста. Один был худощавый и длиннолицый с Двумя золотыми зубами во рту, с длинной косой до пояса, в черной шелковой курме, застегнутой на круглые Поволоченные пуговицы. В нагрудном кармане ее была записная книжка в голубой обложке. Другой, приземистый и коренастый, с начисто выбритой головой, с круглым полным лицом, был одет похуже. На нем была рваная далембовая курма, бурая от старости соломенная шляпа, перевязанные в щиколотках штаны и матерчатые туфли с войлочными подошвами.

- Странная пара, - оглядев их, сказал Унгерн. - Поговори с ними, Сипайлыч, а я послушаю.

- Ну, милые мои фазанчики, как же вы залетели в эти края? Кто мне расскажет? Ты, что ли, позолоченный? Чего же воды в рот набрали? Тунда-бутунда, не понимаете, значит? А если пяточками на угольки? Тогда как?

Китайцы, ничего не понявшие из его ласковой и шепелявой скороговорки, молчали и только поочередно кланялись ему, разводя в недоумении руками.

Тогда он подошел к ним вплотную, ткнул косатого в грудь и на ломаном языке спросил:

- Твоя кто такой? Что твоя за люди?

- Моя купеза, господина капитана. Моя Маньчжулия живи, мало-мало толгуй. Спичека, сигалетка, китайский чай, далемба на лубашка...

- Значит, ты купеза, миленький? Хорошо, хорошо. А как же твоя сюда попала?

- Моя мало-мало толговала с булятами.

- Врешь, китайская твоя морда! - вдруг рявкнул Сипайло и с силой дернул китайца за косу. Китаец от неожиданности упал, и лицо его исказилось от боли. Снова поставленный на ноги, он, торопясь и захлебываясь, примялся объяснять:

- Моя плавда говоли. Моя влешь нету, моя машинка мию.

- А ты что скажешь? - повернулся Сипайло к другому китайцу.

Но тот только растерянно молчал. Тогда первый ответил за него:

- Его по-люски говолить нету. Его только по-китайски говоли.

- Это мы сейчас проверим.

Сипайло выхватил из костра головню, велел дюжим помощникам поставить китайца на колени и покрепче держать. Горящий конец головни приложил к бритой макушке китайца. Тот вскрикнул и забился в руках сподручных Сипайло. Запахло паленым мясом. Китаец обвис и ткнулся носом в землю, потеряв сознание.

Его облили холодной водой. Когда он пришел в себя, Сипайло, размахивая у него перед глазами головней, приказал:

- Говори, а то глаза выжгу!

Китаец принялся отчаянно лопотать по-своему, бить себя руками в грудь. Унгерну это надоело.

- Брось ты с ним возиться, Тимоша! - бросил он скучающим голосом. Ни хрена ты от него не добьешься. Не говорит он по-русски. Пощекочи малость другого и кончай, спать надо.

Сипайло подошел к косатому, сипло опросил:

- Ну, скажешь, кто ты такой? Кто тебя подослал за нами доглядывать?

- Моя, капитана, ничего не знай. Моя купеза. Моя толгуй мало-мало. Моя воюй нет. - С отчаянием в голосе сыпал картавой скороговоркой китаец, и дикий страх был в его озаренных отблеском костра глазах. Сипайло зашел к нему со спины, прислонил головню к его косе чуть пониже затылка. Коса задымилась и затрещала. Китаец отскочил в сторону, упал на колени.

- Не надо, капитана! Бели все, моя не тлогай. Моя не хунхуза, моя китайская купеза, - плакал и лопотал он, протягивая к Сипайле свои тонкие и смуглые руки.

- Плачет? - удивился, приподнявшись с койки, барон. - Ладно, пусть плачет. Купец он или китайский шпион, черт его разберет. Чтобы не ошибиться, придется обоих кончить.

- Как их прикажете?

- По-новому, Тимоша, по-новому. Идем мы с тобой в Монголию, где Чингис-хан зарывал своих врагов живьем в землю. Это получше, чем пуля или виселица. Распорядись для начала отвести их подальше и закопать по шею в песок. Посмотрим, доживут они до утра или нет.

Весть о том, что Унгерн приказал затопать китайцев в землю, быстро облетела весь лагерь дивизии. Утром многие казаки постарались побывать на том месте. Они увидели там только торчавшие из истоптанного звериными следами сыпучего песка огрызки двух позвоночных столбов. Это волки справили здесь ночью свой страшный пир.

Весь день потом перешептывались на переходе казаки об этой жестокой, впервые примененной Унгерном казни. И не нашлось среди рядовых человека, который бы одобрил ее.

А в степи, там, где ночевала дивизия, остались брошенные на произвол судьбы полуслепая, обезумевшая от горя старая бурятка и ее малолетние внуки. У них не было ни воды, ни пищи, ни крова над головой. Может быть, они погибли там от жажды и голода, может быть, в следующую ночь стали добычей волков, безжалостных и свирепых, как белобрысый барон и его сподручный Сипайло.

Через два дня дивизия пришла в станицу Акшинскую на Ононе. Здесь и пополз среди казаков слушок, что идут они в далекую Монголию.

19

На всем Ононе не было партизанских отрядов. Поздней осенью прошлого года местные партизаны из крестьян, теснимые казацкими дружинами, либо ушли через хребты в верховья Ингоды, либо рассеялись и распались. Никто не тревожил унгерновцев во время их долгой стоянки в Акше.

Казаки отдыхали и отсыпались, ходили купаться, ездили на рыбалку, поочередно пасли полковые табуны в степи за Ононом, косили траву для лошадей дежурных сотен. По вечерам собирались в улицах на бревнах и завалинках, пели песни, состязались в пляске. Молодые напропалую ухаживали за девушками, до утра уединяясь с ними по кустам и ометам. Казаки повзрослее тайком от урядников и вахмистров толковали обо всем, о чем казаку не полагалось даже думать.

Унгерн постарался совершенно отрезать их от всего остального мира. На всех дорогах к Акше сновали день и ночь его "татарские" разъезды, на выходах из станицы стояли заставы. Местные жители, ездившие косить сено и жать хлеба, должны были по вечерам возвращаться в станицу.

Почти ежедневно к Унгерну прибывали с линии железной дороги обозы с боеприпасами и обмундированием. За воротами поскотины встречали их конные наряды монголов. Пока обозы разгружались, монголы не спускали глаз с возчиков, не давая им перекинуться ни единым словом с казаками. В результате казаки пребывали в полном неведении всего, что творилось в Забайкалье.

Но как ни уберегал Унгерн свою дивизию от разложения, а все же не уберег. Офицеры первыми узнали о том, что японцы покидают пределы области. От них эта новость просочилась к казакам, и еще больше зашептались они по углам, хоронясь от старых унгерновских добровольцев, способных донести на родного отца. Всем поневоле приходилось думать о том, что делать, куда податься.

В последних числах августа, переколов "татарскую" заставу, ушли из станицы темной ночью вторая и третья сотни Анненковского полка.

Увели их командиры сотен подъесаул Лишайников и сотник Первухин.

Посланные за ними вдогонку четыре сотни монголов были обстреляны ими из засады, потеряли семнадцать человек убитыми и ни с чем вернулись в Акшу.

Унгерн рвал и метал. Он усилил вокруг станицы посты и заставы, запретил отлучаться местным жителям, приказал повесить за большевистскую агитацию двух рядовых из Первого полка. Специально сделанный плот с повешенными распорядился пустить вниз по Онону. В заключение он избил палкой Сипайло за то, что его контрразведчики и осведомители проспали и ничего не пронюхали.

Узнав об уходе двух сотен в родные места на Аргунь, Максим Пестов принялся люто досадовать на себя. Забившись под сарай, подальше от посторонних глаз, он пожаловался Лариону и Артамошке:

- Ротозеи мы, ребятишки. Никак я себе не прощу, что уши развесил. Драпанули от барона все наши аргунцы. У меня среди них много дружков и приятелей было. Они бы мне обязательно кое-что намекнули, а я эти дни как сдурел: то на рыбалке с утра до вечера околачивался, то коней не в очередь пас... Лучше некуда случай-то был. Двумя сотнями триста пятьдесят верст пройти гораздо легче, чем в одиночку. Кто попало на них не наскочит. Дня через четыре они дома будут, а там кому куда любо - хошь дома оставайся, хошь за Аргунь плыви. Придется нам теперь втроем убегать. Будьте наготове...

Назавтра мунгаловцев, спавших на сеновале, чуть свет разбудил Поляков. Позванивая шашкой о ступени лестницы, забрался он к ним и заорал:

- Эй, сонные тетери! Царство божие проспите... Вставайте, пошевеливайтесь. Поедем на склад получать для сотни зимнее обмундирование.

- Теплое обмундирование? - поразился Максим. - Да ведь до холодов еще два месяца. На себя его сейчас не наденешь. Таскаться с ним придется. К чему такая спешка?

- Раз выдают, значит надо. Ты, Максим, поменьше болтай и поскорее шевели руками.

Был теплый сентябрьский день. Золотые паутинки плавали в воздухе. Дул с юга теплый и ласковый ветер. Ходившие в хлопчатобумажных гимнастерках и фуражках казаки получили по сотням теплое обмундирование. Его привезли на запряженных в телеги верблюдах, презрительно глядящих с высоты своего роста на лошадей и другую домашнюю живность, обитающую в просторных усадьбах богатых акшинцев. Некоторые казаки видели верблюдов впервые. Им были в диковинку их тугие, стоящие торчком горбы, длинные тонкие шеи, равнодушные ко всему на свете глаза.

Отчаянно чихая и кашляя, казаки четвертой сотни выгружали из телег крепко пахнущие нафталином полушубки, папахи, валенки, зеленые стеганые штаны и теплое белье. Разрезая рогожные тюки, раскладывая обмундирование на разостланные брезенты, они на чем свет материли своих интендантов.

Распоряжавшийся всем Поляков уговаривал их не галдеть и не болтать чего не следует. Он знал, что каждое их слово подслушивают чьи-то уши. Он не сомневался, что в сотне и помимо него есть люди, хорошо знакомые Сипайле, которому он ежедневно докладывал о настроениях казаков.

Чтобы отвлечь казаков от нежелательных разговоров, он сказал Артамошке Вологдину:

- Вологдин! Возьми прутик и пощекочи верблюду в норках.

- Это зачем же, господин вахмистр? - спросил подозрительный Артамошка.

- Чихает он, как проклятый. Прямо на тюки летят брызги. А ежели ему пощекотать как следует, он перестанет чихать. Это ему пыль в нос набилась.

Артамошка взял прутик и принялся щекотать верблюду морду. Засунуть прутик в ноздри ему не удавалось, верблюд все время крутил головой, переступал с ноги на ногу. Когда верблюд начал жевать губами, шипеть и злиться, знающие в чем дело казаки насторожились, заулыбались, начали подмигивать друг другу.

Рассерженный верблюд перестал махать коротким хвостом, переступил с ноги на ногу и повернул морду к Артамошке. И тут произошло то, чего Артамошка никак не ожидал. Верблюд плюнул ему прямо в лицо. Да еще как плюнул! Добрая манерка зеленой, густой и клейкой слюны угодила в лицо Артамошке, ослепила его. Перепутанный насмерть, шарахнулся он с криком в сторону. Пока приводил себя в порядок, казаки весело потешались над ним.

- Вот черт! Как из пушки выстрелил! - орал один.

- Что Артамон? Вкусна верблюжья жвачка? - спрашивал другой.

- Теперь провоняешь как хорек! Ни одна девка тебя к себе не допустит. Давай, проси хозяйку, чтобы баню истопила.

Получив зимнюю форму, казаки принялись втискивать ее в переметные сумы, устраивать скатки из полушубков, в которые завертывали другое барахло. Весь день и всю ночь судачили они, куда предстоит им идти.

Утром с последними петухами заиграли в Акше горнисты. Не успевшие позавтракать казаки начали седлать лошадей и строиться.

Унгерн на рыжем коне объехал выстроенные полки, здороваясь с ними пронзительно тонким голосом, и дивизия двинулась из Акши вверх по Онону.

В это время дивизия имела две с половиной тысячи сабель, восемнадцать орудий и двадцать станковых пулеметов. Бесчисленные обозы с патронами и снарядами, большие гурты овец и крупного рогатого скота завершали огромную колонну.

Пройдя десятки казачьих поселков, дивизия через неделю пришла в станицу Кыринскую. За это время из нее дезертировало еще четыреста человек. Но зато в Кыре к ней присоединился кавалерийский эскадрон японцев, состоявший исключительно из унтер-офицерой, и полтораста служивших у Семенова китайских хунхузов.

Когда двинулись из Кыры, четвертая сотня была назначена для охраны денежных ящиков дивизии. Этих ящиков было двенадцать. Везли их на окованных железом телегах, запряженных тройками лошадей. Кучерами на телегах сидели вооруженные карабинами и револьверами юнкера. Казаки ехали впереди и позади телег.

- Сегодня ночью смотаемся, - улучив момент, шепнул Максим Лариону с Артамошкой. - Сговорился я с байкинскими и зерентуйскими казаками. Наберется нас человек пятнадцать. Бросим все к черту, и была не была! Тут ведь, говорят, уже монгольская граница близко.

Кругом, было тихо и мирно, никакая опасность не подстерегала дивизию в походе. В этом были уверены все. Унгерн ускакал вперед с одним из "татарских" полков. Бригада Резухина шла с большими интервалами не только между полками, но и между сотнями. Дивизион Тапхаева еще три дня тому назад ушел куда-то в сторону.

Шедшая сзади за денежными ящиками полусотня остановилась у минерального источника, отстав от ящиков чуть не на версту. Передняя полусотня двигалась без всякой предосторожности. Подходя к одной из попутных деревушек, передовые увидели у крайних изб приставших недавно к дивизии китайцев.

Как только казаки поравнялись с ними, вооруженные маузерами китайцы открыли по ним огонь. Стреляли почти в упор.

- Ах, сволочи! - успел крикнуть Максим и упал вместе с конем. Спереди и сзади валились на пыльную дорогу другие казаки. Обезумев от страха, Ларион и Артамошка стегнули коней и вырвались из этой каши. Вместе с ними скакали, широко рассыпавшись по лугу, десятка полтора уцелевших. Китайцы их не преследовали. Они кинулись к денежным ящикам и начали их разбивать.

Несколько ящиков они успели разбить и набивали теперь карманы царскими золотыми, ссорились и дрались из-за богатой добычи. В это время налетела на них задняя полусотня, предупрежденная кем-то из уцелевших казаков. Началась беспощадная рубка. Никому из китайцев убежать не удалось. Сто двенадцать человек были изрублены на месте, остальные подняли руки и сдались в плен.

Вечером сдавшиеся в плен китайцы были живыми закопаны в землю. Из земли торчали только их черноволосые головы с красными лицами, с выпученными глазами. Никто из них не дожил до утра. Когда уходили с бивака, осиротевшие без Максима Ларион и Артамошка видели, как на месте жуткой казни возились сбежавшиеся туда ночью деревенские собаки.

Мало бы кто из русских казаков, напуганных походом в суровую Монголию, остался у Унгерна, если бы не узнали они одну страшную новость. Догнав дивизию на одном из переходов, потрепанные красными тапхаевцы сообщили, что по пятам за ними идет кавалерийская бригада анархиста Каландарашвили. Никого из белых анархисты в плен не берут, всем рубят головы.

Эту придуманную Унгерном ложь подтвердили и казаки разгромленного анархистами наголову Двенадцатого семеновского полка. Так наказал им Унгерн, и они врали, что собственными глазами видели, как были согнаны в кучу и изрублены все, кто сдался анархистам в плен под станицей Акшинской.

В снежное октябрьское утро одетые по-зимнему унгерновцы обозревали с высокого, в каменных россыпях, перевала загадочную Монголию. Они увидели вековую тайгу по скалистым берегам еще не укрощенного стужей Онона, огромные белоглавые сопки на севере и уходящую к югу беспредельную степь. Резкий северный ветер гнал по ней в бесконечную даль рыжие мячики перекати-поля.

20

Девятнадцатого ноября, после ожесточенных боев, белые оставили станцию Даурия. Только два дневных перехода отделяли их теперь от китайской границы. Но эти переходы были наиболее трудными на страдном пути отступления каппелевцев от Иртыша до Онона. Партизаны имели значительный численный перевес. Они делали все, чтобы не выпустить белых из Забайкалья. Их подвижная, не знающая усталости конница все время маячила по флангам отступающих на дальних холмах и увалах. А сзади, откуда дул и дул насквозь пронизывающий ветер, наседала амурская пехота - коренастые бородатые мужики в рыжих унтах и косматых шапках. Привычные к пятидесятиградусным морозам, они в зимних боях девятнадцатого года применяли простую и страшную для японцев тактику. По целым суткам заставляли лежать их в цепях на снегу, не давая пробиться к жилым местам. Они, бывало, обмораживались и сами, зато начисто вымораживали целые полки интервентов.

Налетевшая под вечер пурга со снегом вынудила каппелевский арьергард - офицерский корпус генерала Бангерского - задержаться до утра на маленькой станции Мациевской. В это время полк Романа Улыбина, преследуя части сводной Уральско-Оренбургской казачьей дивизии, вышел на границу в районе Тавын-Талагоя - пятиглавой сопки на самой границе.

Начинало смеркаться, когда Роман оказался на одной из вершин сопки, памятной ему по восемнадцатому году. Он не забыл, как шел на нее в атаку темной июньской ночью. Больше всего боялся он тогда, что струсит и опозорит себя перед бывалыми фронтовиками. Он не струсил, но атака не удалась. В дикой панике бежали красногвардейцы под солку, напуганные стрельбой в тылу. Больно и совестно вспоминать об этом, но никуда не денешься. Улепетывали так, что ветер свистел в ушах. Многих тогда Роман оставил позади себя.

Немало воды утекло с тех пор. Немало пережито невзгод и тяжелых утрат. Погиб при побеге из-под расстрела Тимофей Косых, командир и товарищ Романа. Нет в живых ни Павла Журавлева, ни красногвардейского командира Сергея Лазо. Один умер от осколочной раны в бою, другой был предательски схвачен японцами во Владивостоке и сожжен в паровозной топке. Никогда не забыть Роману этих людей. Своим мужеством, постоянной готовностью победить или умереть завоевали они любовь и уважение многих тысяч своих бойцов. И если через три года вернулся Роман на эту сопку не рядовым бойцом, а командиром конного полка, то этим он обязан всем, кто когда-то шел впереди него и погиб на пути к победе.

Роман подумал об этом и почувствовал себя необыкновенно счастливым. Радостно было сознавать, что он один из тех, кто пришел на смену всем погибшим в баях, замученным в застенках и тюрьмах. Он вспомнил воззвание, прочитанное им в тот день, когда красные оставляли Читу. Дмитрий Шилов и Василий Улыбин писали тогда, что настанет срок и поднимутся на смену всем павшим тысячи свежих и сильных бойцов.

И вот целую тысячу этих бойцов привел Роман на пограничный рубеж, откуда хлынули в Забайкалье интервенты и семеновцы. Японские солдаты пели тогда, что запыленные в походе сапоги обмоют в священном Байкале. На вагонах белогвардейцев было написано: "Маньчжурия - Иркутск - Москва". А теперь, разгромленные наголову восставшим народом, бегут они прочь из России. Посеяв ветер, они пожали бурю. Жалкие остатки некогда грозных армий прибивает эта буря к чужим берегам, заметая следы их песком и снегом. С полным правом мог гордиться Роман в этот день своим суровым солдатским счастьем.

Долго разглядывал он в бинокль пограничную китайскую станцию Маньчжурия. Она лежала в глубокой котловине на юге, затянутая сизой морозной дымкой. На подступах к ней сгрудились только что перешедшие границу уральцы и оренбуржцы. Они спешивались и складывали оружие, окруженные китайскими частями. Роман безотрывно следил за происходящим, не замечая предвестника близкой пурги - пронзительного ветра. Ветер гнал с севера косматые серые тучи, расстилал по отлогим склонам завесы песчаной пыли. Потом он ударил по сопке косым и стремительным снежным зарядом. За летучей его штриховкой вдруг вспыхнули в Маньчжурии электрические огни. Но вскоре пропали в мутной непрогляди и эти огни и мрачные черные сопки на той стороне. Засвистела и закружилась страшная в этих гиблых местах ночная пурга. О ней напомнил Роману его трезвый и деловитый начальник штаба Егор Кузьмич Матафонов, стоящий рядом с трубкой в зубах.

- Давай, командир, что-то делать. Пурга, видать, не на шутку разгуливается. Вон что кругом деется. Можем и коней лишиться и себя погубить.

- Надо в какой-нибудь населенный пункт подаваться.

- Нет тут поблизости ни черта. Есть только восемьдесят шестой разъезд. До него и пяти верст не будет.

- Он наверняка белыми занят.

- Значит, придется их вышибать оттуда. Не вышибем - в степи загинем.

- Рискованно наобум соваться. Разведку бы надо...

- Теперь не до разведки. Замешкаемся - пути туда не найдем. Лучше давай рискнем. Налетим врасплох, а там посмотрим, чей козырь старше.

Это говорил не кто-нибудь, а всегда и во всем осторожный Егор Кузьмич. Значит, в самом деле нужно было идти на риск.

- Хорошо. Будь по-твоему, - сказал Роман и поспешил к коноводам.

Полк довольно скоро вышел к железнодорожной насыпи. Наказав бойцам не растягиваться, не терять друг друга из вида, Роман и Матафонов повели их вдоль прямой невысокой насыпи.

Неистовый ветер бил теперь прямо в лоб. Все время кони упирались в его упругую, полную грозного шума стену. Казалось, они все время шли против течения в бурной, белой от пены и брызг реке. Тучи песка и снега извергала на них ночь из черной своей утробы. Тысячами острых игол рассекала до крови лица всадников и конские морды. А стоило вздохнуть полной грудью, как перехватывало дыхание, острая боль разрывала бронхи.

Ослепшие лошади поминутно спотыкались, проваливались в какие-то ямы, увязали в песке. Поворачиваясь к ветру боком, они испуганно всхрапывали, надсадно дышали. От них резко запахло потом. Чтобы как-нибудь продвигаться вперед, пришлось спешиться и вести их в поводу. И тут люди на себе испытали чудовищную силу пурги. Она злобно рвала и трепала полы шинелей и полушубков, задирала их кверху или раздувала, как паруса. Люди делали два-три шага и выбивались из сил. В полном изнеможении поворачивались они к ветру спиной, подолгу отдыхали, чтобы сделать несколько следующих шагов.

Роман и Егор Кузьмич скинули с себя дохи, привязали их в торока. Идти стало гораздо легче. Закрываясь от ветра левыми руками, они в правых держали перекинутые через плечи поводья и тянули за собой упиравшихся лошадей. Время от времени то один, то другой окликали шедших по их следам бойцов.

Вдруг Матафонов остановился и прокричал Роману:

- Все!.. Не могу больше... Задыхаюсь...

Он повернулся спиной к ветру и медленно опустился на землю. Роман нагнулся и услыхал его тяжелое неровное дыхание.

- Что с тобой, Егор Кузьмич? - тормоша упавшего, спрашивал Роман.

Долго Матафонов не отвечал. Потом с трудом проговорил:

- Сердце... Дышу и не надышусь... Душа с телом расстается.

- Фельдшера! Бянкина! - закричал Роман на обступивших его бойцов.

- Не надо, ну его к черту. Без него как-нибудь отдышусь, приподнялся Егор Кузьмич. - А вы меня не ждите. Оставь со мной человека и двигайся дальше. Иначе всем худо будет.

Оставив с Матафоновым двух бойцов. Роман повел полк дальше. Теперь рядом с ним шагал командир первой сотни, огромного роста приискатель. Он пыхтел, как паровоз, и двигался без остановки. И когда Роман был готов свалиться от усталости, приискатель наклонился к нему, зашептал на ухо:

- Дымом запахло. Чуешь? Надо в цепь развертываться.

Роман втянул в себя воздух и явственно уловил в нем запах каменноугольного дыма. Сразу пропала вся его усталость. Он отдал коня ординарцу, вынул из деревянной кобуры маузер.

Развернутые в несколько цепей партизаны решительно устремились к разъезду справа и слева от насыпи.

Гарнизон противника был застигнут врасплох. Солдаты спали в жарко натопленных теплушках, стоявших на путях. Закутанные в тулупы часовые не успели поднять тревогу, как были смяты хлынувшим из мрака людским потоком. Покончив с ними, партизаны окружили теплушки, полезли в них по дощатым сходням. Они будили солдат, размахивая гранатами, с веселой матерщиной предлагали сдаваться в плен. Обалдевшие от страха солдаты покорно подымали руки и, поторапливаемые подзатыльниками, передавали партизанам свои винтовки.

На разъезде было всего четыре дома, жилой барак и несколько землянок. На путях, кроме теплушек с солдатами, стояли составы с военным имуществом, платформы с углем и четыре обметанных по самые окна мохнатым инеем вагона четвертого класса. Промерзшие до костей партизаны в поисках ночлега начали стучаться в закрытые изнутри вагоны. Когда достучались и забрались в них, обнаружили, что они битком набиты женщинами-беженками.

Тотчас же наиболее предприимчивые партизаны начали обшаривать беженские сундуки и корзины в поисках еды и выпивки. Насытились, согрелись и стали приставать к беженкам с любезностями.

Распоряжаясь на перроне, Роман еще ничего не знал об этом, когда прибежали разведчики и сообщили, что в одном из домов обнаружили штаб гарнизона. Роман поспешил вместе с ними туда.

Штаб, как оказалось, помещался в пункте таможенного досмотра. Войдя туда, Роман увидел большую в четыре окна комнату, освещенную висячей лампой. Комната разделялась на две неравных половины крашенным желтой краской прилавком, на котором таможенники производили осмотр багажа едущих из Маньчжурии пассажиров. В комнате было две печки - обитая черной жестью голландка и большая плита с конфорками. Плита жарко топилась: в чугунном противне жарилась баранина, кипела вода в медном чайнике. На дальнем конце прилавка, под лампой, стояли бутылки и кружки, лежала буханка белого хлеба, масло и сахар, на поддерживающем потолок столбе висели три дубленых офицерских полушубка.

- Проморгали, выходит, офицериков? - спросил Роман разведчиков.

- Не проморгали. Только они успели застрелиться. Вон за прилавком лежат.

Роман прошел за прилавок. На земляном полу лежали хозяева полушубков. Один из них полковник в зеленом суконном френче и белых чесанках с подвернутыми голенищами. Усатый, с лысиной на макушке, с обмороженными щеками, лежал он с наганом в руке в красной лужице, оскалив желтые от никотина зубы, в двух шагах от него молодой офицер со смуглым и мужественным лицом, с уставленными в потолок голубыми глазами. Одна нога у него в валенке, другая обмотана грязными бинтами. На гимнастерке нарисованы химическим карандашом погоны штабс-капитана и приколоты белый офицерский крест и значок участника "Ледяного похода" через Сибирь.

Постояв над трупами, Роман приказал убрать их из комнаты и прошел туда, где стояли на прилавке бутылки. Присев на фанерный ящик из-под махорки, он налил себе из откупоренной, но непочатой бутылки полкружки спирта и залпом выпил. Потом сказал ординарцу:

- Тащи противень. Попробуем офицерского жаркого. Отравить его, наверное, не успели?

- Эй ты, офицерский холуй! - заорал тогда ординарец. - В мясо отравы не подсыпал?

Удивленный Роман оглянулся и только теперь увидел стоявшего возле стены у плиты солдата. Это был большерукий немолодой человек с черными усами на широком лице. Стоя навытяжку, он ответил ординарцу, что в мясо ничего не подсыпал.

- Ну-ка, подойди сюда! - приказал ему Роман. - Да не трясись, не трясись. Если карателем не был, будешь жить до самой старости... Денщиком был, что ли?

- Так точно, товарищ!

- Ты это брось. Я тебе не товарищ... Какой части?

- Тринадцатой Поволжской стрелковой бригады, - прогудел солдат густейшим басом.

- У кого в денщиках был?

- У полковника Новогрудского.

- У этого? - показал Роман на полковника, которого в это время уносили из комнаты ординарцы.

- У него.

- Родом откуда?

- С Урала. Из города Ижевска.

- Из Ижевска? Еще хвати, так рабочий?

- Так точно, рабочий!

- Эх ты, скотина серая! - вскипел Роман. - Как же это тебя угораздило полковничьим холуем стать? И не стыдно твоей поганой роже? Рабочие с фабрикантами и генералами за свободу бьются, революцию защищают, а ты... Расстрелять тебя мало!.. Ну, что молчишь?

- А что мне говорить... Не один я таким дураком оказался. Провинились мы перед советской властью. Попались к эсерам на удочку, бунт подняли. А потом поневоле пришлось к Колчаку идти. Нас у него таких-то целая дивизия была. Может, слыхали про Ижевско-Воткинскую? Я до ранения тоже в ней служил.

- Это, значит, вы под красным знаменем за Колчака воевали?

- Мы, - ответил и угрюмо потупился солдат.

- О чем же вы думали? Где у вас головы были?

Солдат обреченно молчал, и это еще больше распаляло Романа. Он не хотел и не мог понять, как могли так позорно и дико заблуждаться рабочие люди. Ведь это же не забитые темные мужики. Это русские мастера-оружейники. Целые горы винтовок сделали они за свою трудовую жизнь. Тысячи людей воюют этими винтовками за советскую власть и поминают добрым словом тех, кто их сделал. А тут, выходит, что некоторых не благодарить надо, а к стенке ставить. Буржуи от смеха надрывались, когда эти дураки под красным знаменем с нами дрались и убивали нас винтовками собственной выделки. И, потеряв всякое самообладание, Роман закричал на солдата:

- Да знаешь ли ты, собачья твоя душа, что такое красное знамя? Это же знамя свободы... Это же!.. На нем наша кровь горит, а вы... Что вы с ним сделали? Уходи с моих глаз, паразит несчастный! Катись на все стороны! Иначе я тебя убью, как гадину...

Потрясенный солдат взапятки отступил от него. Может быть, впервые он понял весь ужас своего положения. В хмурых глазах его был теперь не страх, а стыд и горе. Он покорно надел полушубок, шапку и, забыв про валенки, которые успели стащить с него и не взяли разведчики, так и побрел от тепла и света в ночь, в пургу. Больше его Роман так и не видел. Но долго потом не мог забыть про него.

21

Только денщик оставил комнату, как двери ее широко распахнулись и в них ввалился фельфшер Бянкин, до самых глаз закутанный в башлык. Следом за ним двое партизан ввели под руки Егора Кузьмича.

- Живой, значит?! - обрадовался Роман. - А я грешным делом думал, что каюк тебе. Как себя чувствуешь?

- Да ничего, дышу. Раз добрались до тепла, теперь отлежусь.

- Может, спирту выпьешь?

- Нет, товарищ Улыбин, от выпивки ему надо воздержаться, - ответил за него Бянкин. - Вот горячего чаю с сахаром пусть выпьет. Сердчишко сразу веселей заработает.

- Ну раз нельзя, так пусть чаем пробавляется. Тогда давай, фельдшер, с тобой выпьем. Растравил тут меня один пленный. Ижевским рабочим оказался. Наорал я на него и выгнал на улицу.

- Не откажусь, - потирая руки, сказал довольный Бянкин. - После такой победы выпить не мешает.

Не успели они выпить, как в комнату ворвался командир полковой разведки Мишка Добрынин. У него был такой возбужденный вид, что сразу все уставились на него.

- Товарищ командир полка! - закричал он хриплым веселым голосом. Там в одном эшелоне три вагона с бабами.

- С какими такими бабами? Чего ты орешь, как сумасшедший?

- С беглыми буржуйками. Бабы - разлюли малина. Забрались к ним ребята из первой сотни, закрылись и никого к себе не пускают. Неужели им одним этим добром пользоваться?

- Вот еще соль с перцем! Глядишь, так наши дураки передерутся из-за них.

- Вполне возможно, товарищ командир! Ребята из других сотен ходят вокруг вагонов и локти кусают.

- Не было печали, так черти накачали. Должно быть, придется идти наводить порядок.

- Обязательно иди, - сказал Роману Егор Кузьмич. - Выставь от баб всех, кто к ним набился, а к вагонам охрану из серьезных мужиков поставь. Охальничать никому не позволяй.

- Их теперь без стрельбы не выставишь, - завистливо вздохнул Мишка. Повезло же людям. А тут никакого тебе удовольствия не предвидится. Проморгали мои разведчики, мимо пробежали и ничего не унюхали.

- Брось ты, Михаил, язык чесать! - прикрикнул на него Егор Кузьмич. Можно подумать, что ты первый юбочник в полку.

- Да ведь обидно же... Другим сегодня масленица, а нам великий пост.

- Ладно! - поднялся Роман. - Пойдем посмотрим, что там за бабы.

- Разрешите и мне с вами, - широко и плотоядно оскалился Бянкин. Интересно поглядеть на этих пташек.

- Пойдем, если хочешь, - согласился Роман.

На улице пурга бушевала с прежней силой. Она пронзительно свистела, завывала на тысячи голосов. Где-то дребезжали железные листы, ржали голодные партизанские кони.

У Романа больно сжало сердце. Тяжело было коротать лошадям эту долгую вьюжную ночь без корма, на пронизывающем до костей ветру.

- Не нашли вы овса или сена? - спросил у Мишки.

- Где его в такой темноте найдешь. Разве утром что найдем.

Когда вплотную подошли к обметанным инеем вагонам, Роман увидел в замерзших окнах тусклые отблески света. Сразу же ощутил он в себе нетерпение и молодой задор.

Мишка встал на подножку первого вагона, нажал плечом на дверь и сообщил:

- На ключ закрылись, черти!

- Давай стучи.

Мишка забарабанил в дверь. На его настойчивый стук долго никто не отзывался. Наконец в тамбуре кто-то появился, прижался лицом к дверному стеклу, силясь разглядеть, кто пожаловал к ним. Ничего не разглядев, свирепым голосом спросил:

- Кого черти носят?

- Открывай!

- Проваливай, проваливай! Все наши давно дома...

- Открывай, тебе говорят! Идет командир полка с проверкой.

Партизан в тамбуре испуганно отшатнулся от стекла, нехотя открыл дверь. Мишка первым поднялся в тамбур, отпихнул партизана к противоположной двери и потеснился сам, чтобы пропустить Романа и Бянкина.

- Прошу, товарищ командир полка!

Роман на минуту задержался в тамбуре, спросил партизана:

- Что вы тут на семь заложек закрылись?

В ответ тот виновато хихикнул:

- С трофейными бабами тары-бары разводим. Только шибко они строгие. Как кошки на нашего брата шипят и прыскают. Потесниться потеснились, а дальше - ни тпру, ни ну...

В вагоне было темно. Кто-то из партизан потушил свет и решил улизнуть через другой выход. Слышались кашель, вздохи, непонятная возня на верхних полках. Крепко пахло жженым фитилем, стеарином. У Романа был с собой японский электрический фонарик. Он включил его и увидал, что вагон был без купе, со сплошными, как нары, вторыми полками. Внизу смирнехонько сидели на скамьях молодые чубатые партизаны и притиснутые к самым окнам тоже все молодые беженки. Жмурясь от неожиданно наведенного на них света, партизаны с опозданием отодвигались от настороженных и печальных соседок. Оставленные в покое, беженки облегченно вздыхали и ждали, что произойдет дальше в их невеселой судьбе.

- Зажгите свет! - распорядился Роман и тут же закричал: - Товарищ Раздобреев! Куда убегаешь? Провинился, что ли? Подойди ко мне.

Пока Раздобреев, толстомордый, крепко сбитый командир взвода, шел к нему по проходу, в дальнем конце вагона загорелась одна свеча, потом поближе другая и еще ближе третья. Стало достаточно светло, и Роман увидел свешенные с верхних полок черные и русые головы. На нижних полках теперь уже скромнее скромного сидели вперемежку с одетыми по-городскому женщинами самые заядлые сердцееды первой сотни. Всех Роман отлично знал.

- Что здесь у вас происходит, товарищ взводный? - спросил он у замершего перед ним в Струнку здоровяка Раздобреева.

- На ночлег мы тут обосновались. На дворе вон какая беда. Вот и пришлось малость потеснить бабочек, гражданок то есть, - поправился он, заметив, как сердито Роман поглядел на него.

- А почему вас так много? Можно и в других вагонах ночевать.

- Это оно конечно... Да ведь в других-то еще топить надо, а тут тепло. Хоть и в тесноте, да не в обиде.

- Слишком уж вы стеснили гражданок. Шибко у них скучный вид, как я вижу. Чем вы их так доняли?

- Да ничем особенным не донимали. С разговорами пристаем, это правда. С дамским полом приятно побеседовать. Мы в кои веки с ними увиделись.

Тогда Роман обратился к беженкам.

- А что вы, гражданки, скажете? Ничего, не приукрасил наш взводный? Им-то, может, весело, да вам невтерпеж?

Сразу наступила полная скрытого напряжения тишина. Партизаны и женщины, казалось, перестали дышать. Роман не увидел, а всем своим существом почувствовал в этом тягостном молчании тоскливую растерянность одних, выжидающую враждебность других. И тогда он понял, что напрасно задал свой необдуманный вопрос. Нужно было не спрашивать, а действовать, как подсказывала совесть.

- Товарищи партизаны! - обратился он к бойцам. - Где же наша революционная дисциплина? Эти гражданки находятся на особом положении. Во-первых, они женщины, во-вторых, взяты нами в плен. По всем статьям вам здесь неудобно торчать. Пока не выясним, что они за люди, общаться с ними категорически запрещаю. Понятно? Так что давайте расходитесь отсюда, да поживее.

- А куда же теперь денемся? - спросил чей-то угрюмый голос. - На дворе теперь ночевать не мода. Выходит, буржуек тебе жалко, а на нас наплевать? За что тогда воюем?

- За что воюем, это тебе давно известно, Першин. Дурачком не прикидывайся. Возмущаться тут нечего. Вы можете ночевать в других вагонах. Чего-чего, а этого добра хватит.

- Да ведь в других вагонах такой компании не найдешь, - решив свести все к шутке, сказал Першин. - Там ночевать нам не улыбается.

- Конечно, там будет скучнее. Это я понимаю. Но уйти придется. Выметывайтесь поживее, дайте покой гражданкам.

Недовольные партизаны, глухо ворча, стали покидать вагон. У всех были такие кислые лица, что Роман невольно посочувствовал им, но остался непреклонным. Помимо всего, ему было просто приятно показать перед пленницами свою власть.

Когда почти все вышли, он обнаружил на верхней полке двух прикинувшихся спящими своих одностаничников. Растормошил их, спросил:

- А вы чего дожидаетесь? Особого приглашения?

- Мы, товарищ Улыбин, хворые, нас можно не выгонять. Мы этих баб в упор не видим. Нам бы прогреться за ночь да выздороветь, - ответил один из них.

- Слезай, слезай! Тоже мне хворый выискался...

Партизаны, тяжело вздыхая, слезли с полки и направились к выходу. Проходя мимо Романа, задний, посмеиваясь, сказал:

- Эх, жизнь наша, житуха! По усам текло, а в рот не попало... До свиданья, курвы!

- Не оскорбляйте! - раздался дрожащий от гнева голос одной из беженок, сидевшей на лавке справа от Романа.

Он повернулся на голос и увидел молодую красивую женщину с толстой русой косой, уложенной вокруг гордо поставленной головы. В ушах женщины блестели маленькие золотые серьги, на плечи был накинут пуховый оренбургский платок. Ее тонкие в кольцах пальцы нервно теребили кисти платка. Синие в длинных и темных ресницах глаза метали огонь.

- Успокойтесь, гражданка! Что с дурака взять? Ляпнул глупость и ушел, - сказал Роман и с начальственной строгостью спросил: - Кто вы такие и откуда?

- Мы жены и вдовы русских офицеров, если вам угодно знать.

- Жены и вдовы белогвардейцев, врагов трудового народа, - задетый ее словами, решил уточнить Роман.

- Да, мы белогвардейки! Вы не ошиблись, гражданин. А враги ли мы своему народу - это еще вопрос. В данный момент достаточно и того, что мы ваши враги и ваши пленницы. А про народ говорить не будем, хоть и мы тоже не с луны свалились, а вышли из этого же самого народа. Мы русские. Среди нас есть представительницы всех сословий несчастной нашей родины. Считайте нас врагами, но уважайте в нас русских женщин, если это доступно вам. Расстреливайте, пытайте, но только избавьте нас от скотских любезностей. Не лапайте нас руками, обагренными кровью наших мужей и братьев...

- Ого! - воскликнул за спиной Романа Бянкин.

- Ольга Сергеевна! Нельзя же так, - дернула блондинку за рукав темно-красной вязаной кофточки сидевшая рядом с ней напудренная и накрашенная брюнетка с короткими курчавыми волосами. - Товарищ может оскорбиться. Он ничего нам плохого не сделал. Наоборот, мы должны благодарить его за благородное заступничество.

- Отстань от меня, Роза! - истерически крикнула блондинка. - Для меня позор страшнее смерти. Вы можете поступать как вам угодно. Покупайте право на жизнь чем хотите, но меня не одергивайте.

Брюнетка испуганно отшатнулась, сокрушенно покачала головой. Все остальные женщины испуганно молчали. Роман зло усмехнулся. Через силу, сдерживая себя, спокойно ответил раздраженной блондинке:

- Зря раскипятились, гражданка. Я вас ничем не оскорбил и не обидел, я сказал правду. Кто воюет с народом, а кто за народ - ясно любому моему бойцу. Ваша беда, если вы до сих пор не поняли этого. Кому помогают заграничные буржуи? Нам или белым? На кого вся Россия поднялась и бьется не на жизнь, а на смерть? На вас она поднялась. От кого вы за границу убегаете? От своего народа, от рабочих и мужиков. В России, говорят, сто семьдесят миллионов народу. А сколько вас наберется? От силы три-четыре миллиона. Да и из них добрая половина по недоразумению за своих и чужих буржуев кровь проливает. Может, и ваш муж такой же. Не разобрался, не понял, где правда, и пошел пороть да расстреливать. А теперь сам удирает за границу и вас за собой на горькую участь тащит.

- Моего мужа уже нет в живых. А за границу я еду потому, что так мне угодно.

- Жаль, жаль, гражданка, что так рветесь из России. Ничем вам помочь не могу. Теперь придется домой возвращаться. И поверьте мне, что не прогадаете. Придет время, когда убежавшие в чужие края будут завидовать вам.

- Бросьте читать нам ваши проповеди, гражданин! - с пренебрежением сказала блондинка. - Оставьте нас лучше в покое, а если не можете расстреляйте.

- Уйдем, уйдем, не беспокойтесь. Только я еще не все сказал. Вы, как я вижу, помирать собрались? Не умрете! Опасность вам не грозит. Мы хоть и не такие образованные, как ваши мужья и братья, а измываться над женщинами, насильничать никому не позволяли и не позволим. За это у нас расстреливают.

- А кто вы такой! Много ли значат ваши утверждения?

- Я командир полка, захватившего разъезд.

- О, да вы красный полковник! - с преувеличенным восхищением воскликнула хорошенькая брюнетка. Стрельнув в Романа глазами, она немедленно вынула из лежавшей на коленях сумочки пудреницу и круглое зеркальце.

- Вы бывший офицер? - спросила блондинка.

- Сроду не был. А что это вас так интересует?

- Надо же знать, кому мы обязаны таким великодушием... Неужели все большевики такие? - продолжала уже спокойно иронизировать блондинка.

- Нет! - ответил Роман. - На белогвардейских плакатах рисовали и других. Сам видел. В зубах у них ножи, на лбу рога, как у чертей. А раз рисуют, стало быть, знают.

Блондинка вспыхнула, но промолчала. Зато брюнетка с завидным простодушием призналась, что Впервые видит живого большевика. Раньше она полагала, что они больше на горилл, чем на людей, смахивают.

- Не больше, чем ваши мужья, - ответил не растерявшийся Роман и добавил: - Все от одной обезьяны на свет произошли.

- Оказывается, вы и это знаете? - снова уколола его блондинка.

- А как же! - отозвался Роман. - Случалось и нам, грешным, в книжки заглядывать... Больных у вас нет? Тут вот со мной наш фельдшер. Может помочь при случае.

Больных не оказалось. Пожелав беженкам спокойной ночи, Роман и Бянкин пошли из вагона.

В темном тамбуре Романа схватила за руку одна из беженок.

- Можно вас, товарищ, на одну минуточку?

- Можно. Я вас слушаю.

- Вы знаете, кто та женщина, которая вела себя с вами так отвратительно?

- Откуда же мне знать?

- Ну, так знайте. Это жена полковника Перхурова, - сделав страшные глаза, прошептала она.

- Какого такого Перхурова?

- Вы не знаете Перхурова? - поразилась она. - Это же руководитель восстания в Ярославле. Он командовал всеми силами белых. По его милости и муж у меня ушел к Колчаку. Я все бросила, уехала следом за ним в Сибирь. И вот...

- Зачем вы это все рассказываете?

- Просто чтобы вы знали, что за птица мадам Перхурова. Она считает нас плебейками и салопницами. Дерзит по всякому поводу. Из-за ее гонора мы не намерены погибать, товарищ.

- Ну, вот и скажите об этом ей. А мне некогда, - оборвал ее Роман.

Когда шли обратно, Бянкин сказал:

- Зря ты эту строгость, Роман Северьянович, на себя напустил. Ничего бы этим бабенкам не сделалось, если бы наши хлопцы повеселились с ними. Я бы и сам не прочь...

- Ну их к черту! Дело это ревтрибуналом пахнет. Если бы это с доброго согласия было, тогда бы пусть старались себе на здоровье. Иначе это хуже всякого бандитизма.

- Это конечно, - нехотя согласился Бянкин и разочарованно вздохнул.

В комнате таможенного досмотра жарко топилась плита. Ординарцы рубили шашками мерзлую баранью тушу, готовя ужин. Егор Кузьмич уже спал на ящиках в углу. У плиты стоял, потирая руки и покашливая, курносый, жестоко простуженный прапорщик в распоясанной гимнастерке и зеленых стеганых штанах.

- Откуда он взялся? - спросил Роман.

- Сам явился. - Заторопился все рассказать ему сидевший тут же Мишка Добрынин. - Как мы нагрянули на разъезд, он из этой самой комнаты выскочил на улицу и спрятался между гряд в огороде. Посидел там, посидел, замерз и пришел сдаваться. Так зубами ляскал, что слова сказать не мог. Знаю, говорит, что шлепнете меня, а деваться некуда. Мы его тут грешным делом обыскали и нашли в кармане завязанную в тряпку щепотку земли. Спрашиваем, что за земля? Отвечает: "Самарская", а сам, говорит, тоже из-под Самары. Раз он родную землю, товарищ командир, с собой носит, стало быть, не совсем скотина. Хотели мы его шлепнуть, да отложили это дело до вас.

- Кто ты такой? - спросил Роман невзрачного, взъерошенного прапорщика с тусклыми, словно подернутыми ледком глазами.

- Тринадцатой Поволжской бригады прапорщик Иголкин!

- Доброволец?

- Доброволец, скрывать не приходится.

- Значит, порядочная сволочь!

- Сволочи у нас в тылу отсиживались, - сердито огрызнулся прапорщик. - Они в поездах на восток убегали, а я весь Ледяной поход пешком сделал. Так что сволочью себя не считаю. Три года сидел я в окопах на германской. Был единственным офицером, которого не хлопнули солдаты после революции. Только ошиблись во мне. Два года потом я дрался с вами. В плен сдался поневоле и на пощаду не рассчитываю, темным и заблуждающимся не прикидываюсь.

- А за что же ты дрался? За что своей шкурой рисковал?

- Полагал, что за Россию. Действительность порядком порассеяла мои иллюзия, заставила усомниться во многом. Но это к делу не относится. Несмотря на все свои сомнения, с решительными выводами я опоздал.

- Сам-то из помещиков, что ли?

- Из крестьян. До войны был учителем.

- А почему тряпку с землей при себе таскал?

- Если вам непонятно, не стоит и говорить об этом. Считайте это сентиментальностью сопливого интеллигента.

Роман с любопытством разглядывал бравирующего своей дерзостью прапорщика и усмехался про себя.

- Брось ты эту петушиную храбрость, Иголкин! - сказал он. - Душа в пятках, а ерепенишься. Я тебе одно скажу. Когда будут тебя судить, вспомнят про твою тряпочку. Она кое-что потянет. Ложись лучше спать, Самара-городок.

22

К утру пурга прекратилась. Над белой степью замерцали в морозной дымке звезды. Низко у горизонта пылала на востоке утренняя зарница. Еще только начинало светать, а уже далеко было видно окрест в отсвечивающей белизной степи.

На разъезде во все стороны сновали разбуженные спозаранку партизаны. Скрипел под унтами и валенками снег, всхрапывали и фыркали заметно осунувшиеся кони. Их кормили рассыпанным на брезенты овсом, обметали с них вениками и рукавицами мохнатый иней, сбивали мерзлые комья с копыт. То тут, то там разгорались у теплушек и вагонов костры. На дрова рубили попавшие под руку доски, ящики, и жерди с огородов.

Выслав в сторону Мациевской разъезды, Роман и Матафонов созвали на совещание сотенных командиров. Им предстояло принять на собственный страх и риск крайне ответственное решение. С часу на час к разъезду должны были подойти арьергардные части каппелевцев. Иного пути у них не было. Вступать с ними в бой или уходить с разъезда - вот что требовалось решить немедленно.

Роман считал, что ввязываться в бой не следовало. У белых было огромное превосходство в силах. Их можно было задержать на некоторое время только ценою больших потерь. Но он знал, что многие безрассудные головы горели желанием схлестнуться с белыми в последний раз и если не уничтожить их, то основательно потрепать на прощанье.

Из шести командиров сотен пятеро высказались за то, чтобы белых без боя не пропускать. Они считали это позором и преступлением. Упоенные боевыми успехами двух последних месяцев, они верили, что и на этот раз удача будет на их стороне. Встретив сопротивление, деморализованный вконец, противник не станет задерживаться у разъезда, чтобы не оказаться окруженным со всех сторон.

Выслушав командиров, Роман обратился к Матафонову, сидевшему с неразлучной трубкой в зубах.

- Что ты скажешь, Егор Кузьмич?

- Прикидывал я тут и так и этак. Оно, как говорится, хочется и колется. Обидно будет, конечно, ежели белые уйдут не общипанными напоследок. Пощипать надо. Только вся заковыка в том, что пойдешь по шерсть, да и вернешься стриженым. У белых пушки и пулеметы, а еще, гляди, так и бронепоезд. Много можем своих погубить. Тут, пока из-под огня уйдешь, десять верст скакать надо - равнина.

- Что же ты тогда предлагаешь?

- Уйти с разъезда хоть вправо, хоть влево. Подстегнуть беляков на прощанье с фланга и выпроводить поскорее на ту сторону.

- Да нас потом все кому не лень в трусости упрекать будут! запальчиво крикнул командир третьей сотни.

- Это не трусость, а здравый смысл, - огрызнулся Матафонов. Раненному насмерть зверю на дороге лучше не становись - сомнет и кишки выпусти г, будь ты хоть семи пядей во лбу.

- Я думаю, что Егор Кузьмич прав, - сказал, поднимаясь из-за стола, Роман. - С разъезда надо уходить. У белых какой бы там ни был, а корпус. Причем отборный, почти сплошь офицерский. Лоб в лоб с ними стукнуться искры из глаз посыплются. Лучше займем увалы справа от линии, а впереди, в выемках по обе стороны, посадим небольшую засаду из добровольцев. Пусть они подпустят офицеров вплотную, залпанут по ним два-три раза - и давай бог ноги.

- Прошу оставить с засадой меня! - потребовал командир третьей сотни, черноусый и стройный казак-фронтовик.

- И меня тоже! - сказал Мишка Добрынин. - Стреляю я неплохо. Постараюсь зря патроны не переводить.

- Ладно. Согласен. Вызывайте добровольцев, только не больше полусотни. А мы двинем на правый фланг. Уже светло, будем поторапливаться.

- А что ты собираешься с беженками и пленными делать? - спросил Романа Матафонов.

- С собой возьмем. Не оставлять же их здесь.

- Насчет солдат я согласен. А вот баб, по-моему, лучше здесь оставить. За каким чертом мы их в степь потащим? Они там обморозятся или, чего доброго, совсем замерзнут. Пусть остаются в вагонах.

- Тогда их белые с собой прихватят.

- Пусть прихватывают на здоровье. Нам это дерьмо ни к чему. Это же паразитки самой высшей марки. Одно слово - барыни. Они только и умеют что шоколад да конфеты жрать. У нас от них раздоры да провинности начнутся. Хлопцы наши здоровые, да и они в самом соку. Долго ли так до греха-то?

- Нет, я с тобой, Егор Кузьмич, не согласен, - возразил с необычайной горячностью Роман. - За день ничего с беженками в степи не случится. Обеспечим их дровами, и день они как-нибудь скоротают. А на разъезде их перебить могут. Как начнут из пушек садить, куда они спрячутся? Здесь же ни одного подходящего подвала нет. Перебьют их, а нас потом совесть мучить будет.

- Шибко горячо ратуешь ты за них! - усмехнулся Матафонов. Облюбовал, наверно, кого-нибудь?

- Никого я не облюбовывал, - чувствуя, что краснеет, отвечал Роман. Нельзя быть таким безжалостным. Бабы - они ни в чем не виноваты.

- Да ведь некогда с ними возиться, чудак ты этакий. Я тут в одном вагоне мануфактуры тюков двадцать нашел. Это же целое богатство. Мы этой мануфактурой тысячу партизанских сирот оденем. Ее надо обязательно с собой забрать. Я для этого несколько двуколок подыскал. Но если возьмем баб, тогда придется двуколки им под дрова да манатки пожертвовать.

- Черт с ней, с мануфактурой! Она и здесь никуда не денется. Вернемся, тогда и заберем. Давай обмундировывай беженок потеплее и гони за увалы.

Оставив на разъезде засаду, полк вышел на увалы справа от линии. Партизаны спешились в глубоких лощинах и рассыпалась в цепь. Лучшие стрелки первым делом решили проверить расстояние до насыпи. Стреляя по ней, следили за пулями, вздымавшими снежные облачка у полотна, и установили, что дотуда не больше полуверсты.

Время тянулось медленно. Было ветрено и холодно, Партизаны на позиции приплясывали, хлопали рукавицами, затевали друг с другом борьбу на обратных склонах увалов.

Наконец вместе с тускло-красным солнцем, выбившимся из свинцовой мглы на востоке, появился на западе противник: походные колонны офицерских батальонов, где взводами командовали полковники, а ротами генералы. Колонны шли вдоль насыпи в сопровождении бронепоезда. Раскрашенный белыми полосами, приблизился он, сердито дымя, к разобранному полотну и залился долгим надрывным гудком.

Тотчас же из него высыпали солдаты и начали восстанавливать полотно. Передовая колонна развернулась и широкой цепью двинулась к разъезду. Бронепоезд повернул свои орудия на занятые партизанами увалы и обстрелял их шрапнелью. Стрелял он явно наугад, не видя затаившихся в ложбинках и выбоинах партизан. Шрапнель разорвалась с небольшим перелетом и никого не задела.

Доходя до бронепоезда, колонны противника развертывались в боевой порядок, и скоро все Видимое пространство впереди заполнили каппелевские цепи. Подгоняемые бившей им в спины поземкой, они, казалось, не шли, а катились, по пояс укрытые низко летящим снегом.

Роман лежал за камнем и разглядывал в бинокль идущих, как на учении, офицеров. С решимостью отчаяния торопились они захватить разъезд и уйти за спасительную черту границы, пока не настигли их главные силы красных. Было ясно, что сколько бы не стояло партизан перед ними, они не уклонятся от боя, не свернут в сторону, а прорвутся, не считаясь с потерями. Они знали, что неудача грозит им верной гибелью.

Глядя на приближающиеся цепи, Роман думал о людях, идущих в них. Это шли не только храбрые головорезы. Это были здоровые, неимоверно выносливые люди. Можно было ненавидеть их, но нельзя было не отдавать им должного. За свою приверженность к старому миру, за вольные или невольные заблуждения расплачивались они собственной кровью и жизнью. Сколько тысяч верст прошли они в прошлую зиму по необъятной Сибири, чтобы очутиться на самом краю России, у преддверья чужой стороны. Недаром они назвали свой горький исход из отечества Ледяным походом. Для них не нашлось паровозов и вагонов. Весь подвижной состав на сибирской магистрали захватили в свои руки удиравшие первыми многочисленные отряды интервентов и тыловая колчаковская сволочь. Преданная своими союзниками белая армия от самого Омска отступала пешим порядком. Еще на Оби застигла ее суровая сибирская зима. С каждым днем пути все больше и больше таяла эта двухсоттысячная армия. Все крупные города на ее пути были захвачены восставшими рабочими. Сотни партизанских отрядов, больших и малых, нападали на белогвардейцев днем и ночью. Лучшие стрелки из бывалых солдат и охотников били на выбор из засад. Их истребляли мороз и голод, беспощадно выкашивал страшный тиф, но ничто не остановило самых яростных и непримиримых из них. Они оставили за собой огромные пространства степей и глухой тайги, пересекли по льду широкий Байкал в трескучие январские морозы, перевалили Яблоновый хребет, заметенный снегами, и достигли Читы. В Чите надеялись укрыться и отдохнуть за штыками японцев и семеновцев. Но и те и другие поспешили все бросить и удрать в Маньчжурию, заставив каппелевцев прикрывать им пути отхода. И они выполнили это, не сдавшись в плен, не дав истребить себя. Теперь у них впереди рубеж России, а за ним чужбина, где никого не обрадует их приход.

Цепи все приближались и приближались. Взволнованный своими мыслями, Роман уже отчетливо видел в бинокль фигуры этих отъявленных врагов своего народа. Он понимал трагизм их положения и все же ненавидел их.

Это же чувствовали и многие из партизан. Он слышал, как перебрасывались они в цепи короткими, отрывистыми фразами:

- Здорово идут! Как на картине...

- А чего же ты хочешь? Офицеры... Не нам чета.

- Эх, сил у нас мало! Уйдут, не остановишь...

- В таких и стрелять жалко.

- Нашел тоже, кого жалеть. Это же самые отпетые. Много они нашей крови пролили, а ты их жалеть вздумал.

- Да я только так... Я и сам понимаю, что жалеть нечего...

Этот разговор рядовых партизан заставил Романа устыдиться своей минутной душевной расслабленности, когда он вздумал было восхищаться готовыми на все защитниками старого мира.

Он решил пропустить первую цепь и ударить по второй, когда левый фланг ее окажется на самом близком расстоянии. Он передал по цепи, чтобы без команды не стреляли.

Первая цепь прошла. Вот-вот ударят по ней из засады у разъезда. Ускоренным шагом накатывается за ней вторая. Роман уже различает десятки самых разнообразных фигур и лиц. Вот шагает и нервно ежится на морозе рослый офицер в заломленной набекрень папахе, в оранжевом полушубке. На плечах у него измятые и замызганные погоны. У офицера обмороженные на пронзительном ветру малиновые щеки и забинтованная голова. Рядом с ним идет пожилой и широкоплечий с седыми усами полковник. В зубах у него трубка, на поясе в холщовых чехлах гранаты, а полы длинного полушубка заткнуты за пояс. Еще ближе с винтовкой наперевес шагает бравый, с отличной выправкой офицер в серой шинели и башлыке. У него бритое, красное от холода лицо, на губах презрительная, словно замороженная усмешка. Над кем он смеется? Над собой? Над смертью, с которой играл он в жмурки все свои лучшие годы? Он думает, что все опасности и тревоги уже позади. А жить ему осталось не больше пяти минут. Он давно уже взят на прицел не одним партизаном. И ни один из них не промажет на таком расстоянии. Смейся же, господин офицер, над своей неудавшейся жизнью, над проклятой злодейской судьбой! Близка граница, но ты не переступишь ее. Ты умрешь на последнем клочке родной земли, озлобленный и непримиренный ни с продавшими вас союзниками, ни с родиной, над которой разгорается день новой жизни...

- Приготовиться! - подал команду Роман, содрогаясь от возбуждения, и почти в тот же момент услыхал гулкий и плотный залп у разъезда. Он еще успел заметить, как поредела от залпа в упор вся средина передней цепи, а затем исступленно рявкнул: - Огонь!

После первого залпа упал словно подкошенный седоусый полковник, грохнулся навзничь капитан, залег за какой-то бугорок офицер в оранжевом полушубке. Широко раскатился новый залп, и новые трупы устлали бесплодную песчаную степь.

Но недолго пришлось партизанам стрелять безнаказанно. Над увалами стала рваться шрапнель. Бронепоезд бил беглым огнем из всех орудий. К нему присоединились снятые с передков батареи. И партизаны побежали с увалов к своим коноводам. На песчаных вершинах остались убитые, сползали вниз по склонам раненые, о которых в первую минуту бегства никто не вспомнил. Но потом за ними вернулись их друзья и односельчане и стали выносить на перевязочный пункт, организованный фельдшерами в глубокой ложбине.

Не занимая увалов, каппелевцы хлынули к разъезду и, не задерживаясь там, уходили дальше. В это время по ним с запада начала бить какая-то красная батарея. Бронепоезд, пройдя исправленный саперами участок, остановился на разъезде и начал стрелять по батарее, Когда подавил ее, повел яростный огонь по лавам партизанской конницы, замаячившим в разных местах беспредельной, слегка всхолмленной равнины на востоке.

Было четыре часа пополудни, когда последние каппелевские части пересекли границу. Уходя вслед за ними, бронепоезд кадил над степью густым поминальным дымом. Но подувший с севера ветер быстро разогнал и рассеял этот траурный дым у последних рубежей России.

23

В синем холодном мареве садилось за увалы на западе красное солнце. Тускло розовела нежилая бесприютная степь. Все слабей и реже становились порывы затихающего ветра, а мороз крепчал.

Восемьдесят шестой разъезд до отказа запрудила партизанская конница. Весь корпус Кузьмы Удалова собрался там. Всюду стояли низкорослые заиндевелые лошади. Неприхотливые и выносливые, привязанные к чему попало, терпеливо дожидались они, когда позаботятся о них весело возбужденные, без вина хмельные хозяева.

Все теплушки и вагоны были битком набиты. Но еще больше народу находилось под открытым небом. Люди жгли костры, растаскивая на дрова пожарный сарай, разбитые вагоны и остатки жалких изгородей. Чумазые, насквозь прокопченные дымом бездомных ночлегов в степях, толпились они у костров, угощали друг друга махоркой и трофейным спиртом, шумно разговаривали.

У самого большого костра белозубый, черный от грязи и копоти парень в расстегнутой телогрейке залихватски наигрывал на гармошке буйную плясовую. Словно смазанные маслом, блестели его карие лихие глаза. Он то и дело блаженно закатывал их, притоптывал и присвистывал, откидывался назад или бессильно ронял свою голову на истерзанную охрипшую гармонь. А перед ним носились вприсядку сразу три человека. Это были низенькие, упругие, как мячи, крепыши. На одном из них были широченные синие штаны и красный кумачовый кушак с кистями. На другом огромная, то и дело наползающая на глаза барсучья папаха с алым верхом, овчинная безрукавка и белые с вишневыми разводами валенки. Третий, затянутый в скрипучие кожаные ремни, был в меховой офицерской куртке с отороченным мерлушкою стоячим воротником. Желтый с золотым позументом башлык развевался у него за спиной.

- Давай, Никулка, давай!

- Жми, золотая сотня!

- Не подгадь, шестой эскадрон! - подзуживала их криками собравшаяся вокруг толпа бойцов в дохах, шубах, полушубках и прожженных, замызганных шинелях английского, американского и японского образцов.

Вдруг со стороны границы донесся заливистый гудок паровоза. Это было так неожиданно, что гудок сразу привлек к себе внимание всех, кто услыхал его. Люди повернулись в ту сторону и увидели медленно подходивший к разъезду поезд. Он состоял из трех пульмановских вагонов. На паровозе развевались два белых флага. По обе стороны от него гарцевали на конях бойцы с заставы. Хватаясь на всякий случай за оружие, партизаны начали расходиться с путей.

Попыхивая дымком и белым паром, паровоз остановился на первом пути. К нему поспешил в сопровождении полковых командиров командир корпуса Кузьма Удалов в белой папахе и расстегнутой медвежьей дохе с красной подкладкой.

К Удалову подскакал начальник заставы. Круто осаживая коня, доложил:

- Японская делегация, товарищ комкор!

- Какая такая делегация? Что им тут надо?

- А черт их знает! Раз приехали, сами скажут...

Из первого вагона стали выходить японские офицеры в крытых зеленоватым сукном бекешах с желтыми меховыми воротниками, в пушистых лисьих шапках и коричневых перчатках-крагах. Все были коренасты и низкорослы. Добрая половина из них щеголяла в роговых очках.

- Кто здесь старший воинский начальник есть? - спросил у партизан по-русски офицер с погонами полковника. Все слова он выговаривал отчетливо и чисто, но фразы строил на непривычный для русского слуха манер.

Ему указали на Удалова. Он приблизился к нему строевым шагом, стукнул каблуками меховых сапог и вскинул руку под козырек:

- Японской императорской армии полковник Камацабура! Кого видеть честь имею?

- Командир партизанского корпуса, - пробасил насупленный Удалов. Что вам угодно, полковник?

- Мы делегация японской армии есть. Нам установить с вами контакт поручено. Наше командование имеет интерес узнать, какие ваши части на границу прибыли.

- Вот еще новости! - сердито буркнул Удалов. - С какой это стати партизаны должны отчитываться перед вами?

- Японское правительство договор о перемирии с правительством ДВР подписать честь имело. В настоящее время оно удостовериться желает, какие части ему на границе противостоят - регулярная армия или партизанские формирования.

- Вон какая вас забота гложет! - улыбнулся Удалов. - Тогда не возражаем. Проверяйте! Только сперва предъявите ваши полномочия...

- Пожалуйте, господин генерал! - подал ему свои документы со сладкой улыбкой полковник и почтительно поклонился.

Не умевший читать и писать, Удалов оказался в затруднительном положении. На щеках его выступил бурый румянец. Он взял поданную полковником бумагу, мучительно соображая, что делать, чтобы не показать господам офицерам свою неграмотность. Замерли, потупились, переживая за него, командиры и бойцы.

- Адъютант! - вдруг рявкнул Удалов. - Я свои очки в штабе оставил. Лети немедленно за ними. Без очков я ни бельмеса не вижу. - И он так свирепо глянул на своего адъютанта, что тот моментально кинулся бежать.

- Придется подождать, полковник, - сказал он японцу. - Я без очков, как без рук. - Но, увидев в глазах его понимающую усмешку, тут же переменил решение. - А впрочем, ждать не будем. Товарищ Улыбин! Прочитай нам мандат господ уполномоченных.

- Слушаюсь, товарищ комкор! - подскочил к нему Роман, довольный тем, как ловко Удалов вывернулся. Взяв у него бумагу, он стал читать: "Командованию красных частей войска Восточной Российской окраины, с русской территории выбивших.

На предъявителя сего полковника японской армии Камацабура и офицеров, к нему прикомандированных, возлагается установление контакта с командованием революционных сил. Ему и сопровождающим его лицам выяснить надлежит, как правительство ДВР условия нашего с ним перемирия соблюдает. Дабы он свою миссию успешно выполнить мог, просьба ему полное содействие оказать.

Отказ в содействии наше правительство как недружелюбный и нелояльный акт рассматривать будет со всеми вытекающими отсюда последствиями.

Командующий японской экспедиционной армией генерал-лейтенант Оой.

Начальник штаба армии генерал-майор Кабаяси. г. Маньчжурия, 22 ноября 1920 года".

- Выясняйте, выясняйте! Это можно. Этого мы не боимся, - согласился Удалов. - Что вам для этого нужно?

- Беседа с солдатами и офицерами, осмотр вооружения.

- Валяйте, смотрите! Ничего от этого не переменится. Вы и без того знаете, какое у нас оружие, - заключил Удалов и в это время увидел проталкивающегося к нему адъютанта, посланного за очками, которых в корпусе никто не носил. Он так поглядел на адъютанта, что тот немедленно нырнул в толпу и больше не попадался ему на глаза.

Получив разрешение Удалова, полковник поблагодарил и что-то по-своему сказал офицерам. Вынув из полевых сумок блокноты и самопишущие ручки, они рассыпались среди партизан. По-русски они разговаривали гораздо лучше своего полковника, и партизанам, на которых они остановили свой выбор, пришлось отвечать им на сотни самых разнообразных вопросов...

- Ну, Ромка, веди показывай, каких ты баб в плен забрал! - обратился Удалов к Роману. - Где они у тебя обретаются?

- В таможне, товарищ комкор! Больше некуда было их сунуть.

Беженки, поселенные в комнате таможенного досмотра, сидели на своих узлах и чемоданах, переговаривались, втихомолку плакали.

- Здравствуйте, гражданки! - поздоровался Удалов.

- Здравствуйте! - вразброд ответили беженки.

- Это командир Первого Забайкальского партизанского корпуса товарищ Удалов, - представил его беженкам Роман. - Товарищ комкор зашел, чтобы узнать, в чем вы нуждаетесь.

Сказав это. Роман стал искать глазами Ольгу Сергеевну. Она не выходила у него из головы. Увидел ее в самом дальнем углу. Она сидела на чемодане с укутанными одеялом ногами, грустная и ко всему безучастная.

- Просьбы или жалобы, гражданки, имеются? - спросил молодцевато приосанившийся Удалов.

- Жалобы? - горько рассмеялась хорошенькая брюнетка. - Какие же могут быть жалобы в нашем положении? Живы и слава богу... Скажите, вопрос вам задать можно?

- Можно. Задавайте хоть сто вопросов.

- Скажите, что вы намерены с нами делать?

- Как только будет возможность, отправим в Читу.

- Под конвоем, как пленных?

- Нет, просто как беженок. Какие вы к лешему пленные. Вы ведь с нами не воевали. Дадим вам одного-двух сопровождающих и хватит.

- А там что с нами будет?

- Там - вольному воля, красавица. Кто захочет работать - работу дадут, кто замуж пожелает - жениха подыщут, - пошутил радостно возбужденный от присутствия молодых и красивых женщин Удалов.

- Отпустили бы лучше нас за границу, чем такое говорить.

- Ну, нет! Этого мы ни за что не сделаем. Такие симпатичные и пригожие гражданки нам и самим нужны Грех отдавать вас в чужие руки... Ты их, товарищ Улыбин, в обиду не давай. Обеспечь по возможности продуктами и топливом, чтобы они худым нас не поминали.

- Слушаюсь! - козырнул Роман, удивленный словами неулыбчивого, чаще всего сурового комкора.

- Ну, счастливо оставаться, гражданки. Познакомились и ладно. Рад бы с вами подольше потолковать, да некогда, - сказал Удалов и направился к выходу.

На крыльце он весело рассмеялся, хлопнул Романа тяжелой рукой по плечу:

- Молодец, Ромка! Это тебе клад в руки достался. Я, однако, к этой курчавой, пожалуй, подкачусь. Как ты на это смотришь - стоит?

- Стоит-то стоит, да как это сделаешь?

- Это пусть будет уж моя забота. Мне эти курчавые смерть как нравятся. Кто она, по-твоему, цыганка или еврейка?

- Не знаю, - улыбнулся Роман. - Только ты, товарищ комкор, шибко не облизывайся. Если не хочешь разговоров наделать, выбрось этих баб из головы.

- За кого ты меня принимаешь? - проворчал Удалов. - Стану я каких-то разговорчиков бояться. Я в монахи не записывался... Ладно, проваливай! Я тут один похожу да подумаю, как сделать, чтобы все было чинно и благородно.

Оставив Удалова, Роман направился вдоль по перрону, гадая, что может предпринять упрямый, не привыкший ни от чего отступаться комкор.

Неподалеку японский офицер разговаривал с Прокопом Носковым, бывшим мунгаловским поселковым атаманом. Аккуратно одетого и всегда подтянутого Прокопа офицер облюбовал за простодушное выражение на круглом мясистом лице, за пышные фельдфебельские усы.

- Какой вы части? Где стоите? - допытывался дотошный и въедливый японец, казавшийся подростком рядом с рослым Прокопом.

- Партизанской части, известно. Стоим сейчас на разъезде, а где завтра будем, про то вилами на воде писано.

- Вилами? На воде? - удивился японец и тут же спросил: - А кто ваш командир?

- Вот наш командир! - обрадовался Прокоп, увидев Романа. - Ты у него и спроси, господин хороший, кто мы и откуда, где стоим, куда собираемся.

Роман подошел, спросил, в чем дело.

- Я беседую с вашим унтер-офицером, - заносчиво сказал офицер.

- Это не унтер, не солдат, а партизан, как и все мы, - ответил Роман, а потом спросил: - Зачем вы пытаетесь выведать военные секреты? Отвечать он не имеет права.

Ни один мускул не дрогнул на скуластом и желтом лице японца. Он оглядел Романа с ног до головы высокомерным взглядом и, не отвечая на вопрос, спросил:

- Вы офицер?

- Никогда им не был.

- Участвовали в войне с Германией?

- Не довелось. Мой год не призывался.

Неожиданно японец протянул ему руку, представился:

- Член японской наблюдательной комиссии капитан Судзуки. С кем имею честь разговаривать?

- С командиром партизанского полка. Фамилия моя Улыбин, - в свою очередь представился Роман.

- А, Улыбин! Очень приятно. Командир Одиннадцатого полка, да? рассыпался в притворно радостной улыбке японец и вдруг спросил: - Вы доброволец или мобилизованный?

- У нас мобилизованных нет, у нас все добровольцы.

- Ага, добровольцы! А есть ли среди вас офицеры русской армии?

- Есть, только очень мало. Всего один офицер полком командует.

- Вы имеете в виду сотника Чугуевского, командира Пятого полка? сразив Романа своей полной осведомленностью, улыбнулся снова Судзуки. - А кто у вас командующий?

- Думаю, это вам и без меня известно, - оборвал его Роман. - Вам уже давно ясно, что мы партизаны. Что же вы одно и то же без конца спрашиваете?

- Хорошо, хорошо... Еще пара вопросов. Вы большевик?

- Нет, я анархист, - соврал Роман.

Судзуки заликовал:

- О! Анархист!.. Это серьезный народ, не правда ли? Черное знамя, бомбы и маузеры, море русской водки, хорошенькие дамы. А самое главное лозунг: анархия - мать порядка, да? Хорошо, очень хорошо!.. А скажите, пожалуйста, где вы живете? У вас нет ни городов, ни казарм, а войска много.

- Где придется, там и живем, - решив окончательно отвязаться от Судзуки, ответил резко и грубо Роман. - Извините, мне некогда...

Он откозырял японцу и ушел.

Только поздно вечером японская делегация убралась с разъезда, вдоволь поработав, пока было светло, самопишущими ручками. Провожавшему их Удалову полковник Камацабура подарил на память свою фотографию и пригласил в будущем, если представится случай, посетить его в Японии, в родовом поместье.

- Там мы будем пить вино, как друзья, будем вспоминать, как джентльмены, минувшие дни и битвы... Где хорошо узнали друг друга, закончил он с лицемерной улыбкой.

Проводив японцев, Удалов сказал Роману:

- Ни черта я, брат, с этими бабами не придумал. Негде тут погулять. Придется это дело пока оставить.

Скоротав на разъезде студеную и не очень веселую ночь победы, партизанские полки двинулись назавтра утром ускоренным маршем на север и запад, в жилые места. На разъезде осталась прибывшая под утро пехота с пушками и пулеметами.

Перед выступлением Роман пошел попрощаться с беженками. Сделал он это, чтобы еще раз повидать Ольгу Сергеевну.

Беженки только что встали. Одни умывались и причесывались, другие растапливали плиту. Было их гораздо меньше, чем накануне, не оказалось ни Ольги Сергеевны, ни курчавой брюнетки Розы.

- Доброе утро! - приветствовал их Роман. - Вот зашел попрощаться, уходим мы с разъезда. А вас будто меньше стало? Где же остальные?

- Как, вы ничего не знаете? - удивилась женщина, рассказавшая ему, кто такая Ольга Сергеевна. - Под утро к нам пришли, разбудили всех и начали проверять документы. Потом одних оставили, других угнали. По-видимому, тех, кто показался наиболее подозрительным, решили отправить на запад в первую очередь. Перхурову, знаете ли, самой первой от нас отделили...

Сразу беженки перестали интересовать Романа. В своем сердце вдруг он ощутил какую-то странную пустоту и скуку. Ради приличия он с минуту поговорил с женщинами, все время размышляя над тем, кто это и зачем куда-то погнал наиболее молодых и красивых беженок. Решил, что сделали это сотрудники Особого отдела корпуса.

- Ну, стало быть, так надо, - сказал он и стал прощаться. - Прощайте, гражданки. Не поминайте, как говорится, лихом. Желаю, чтобы все для вас хорошо кончилось.

- Прощайте! На вас мы не в обиде. Обошлись с нами по-человечески, ответили беженки, и он ушел от них расстроенный и огорченный.

Удалов со своим штабом остался пока на разъезде. Он решил уехать поездом прямо на станцию Борзя, в окрестностях которой должны были разместиться полки его корпуса. Верхом на коне провожал он покидавших разъезд партизан.

Когда ехавший впереди своего полка Роман, отсалютовав Удалову шашкой, проезжал мимо него, тот крикнул:

- Улыбин! Проводишь полк, вернись ко мне!..

Роман вывел полк на дорогу и вернулся. Удалов встретил его с веселым и хитрым смешком, а потом сообщил:

- А я, паря, ловкую штуку с этими бабами отколол. Я их штук двадцать в свой эшелон приказал доставить. Послал моих ребят и наказал им для виду проверить у беженок документы, а потом самых молодых и красивых доставить в соседний с моим вагон. Это я из-за курчавой постарался. В дороге я найду способ познакомиться с ней поближе и показать себя. Жалко, что ты уезжаешь. Мы бы и тебе подходящую нашли и гульнули с ними так, чтобы небу стало жарко.

- Ну и ловкач! - позавидовал Роман. - Не мог мне раньше сказать. Оставил бы я полк на Матафонова и прокатился бы с вами.

- Ничего, твое от тебя не уйдет. Расквартируешь полк и сразу же лети ко мне в Борзю. Я этих красоток до твоего приезда у себя задержу.

- Только ты, Кузьма, поосторожней с ними.

- Не бойся. Сделаю так, что все будет шито-крыто. Ни один комар носу не подточит, - заверил его Удалов.

Но Роман знал, что Удалов только утешал его. Беженок задержать ему у себя не придется. Пока Роман выберется в Борзю, их уже отправят в Читу, а оттуда в Россию. Роман помрачнел, скучным голосом простился с Удаловым и поскакал догонять свой полк.

24

Студеной звездной ночью Одиннадцатый партизанский полк пришел на Онон в поселок Куранжинский. В поселке жили казаки-скотоводы, многие из которых имели большие табуны лошадей, стада крупного рогатого скота и овец неприхотливой монгольской породы. Большинство куранжинцев служило у белых, и теперь самые непримиримые и богатые бежали в Монголию, бросив все, что нельзя было угнать или увезти с собой. Лучшие в поселке дома стояли с наглухо заколоченными ставнями и дверьми, с закрытыми на замки и засовы воротами.

На бесснежных и плоских берегах Онона, под холодными равнодушными звездами властвовал беспощадный пятидесятиградусный мороз. Вдоль реки лежала серебристая туманная полоса, никли оцепеневшие от стужи низкорослые тальники. Разбуженные шумным вторжением конницы, во всех концах поселка неистово и хрипло лаяли собаки. То тут, то там нетерпеливо барабанили в ворота и ставни кулаки и приклады, вспыхивали в заледенелых окнах огни.

Растекаясь по широким темным улицам, партизаны в первую очередь занимали жилые дома, где можно было обогреться и переночевать в тепле. Прежде чем позаботиться о себе, смертельно усталые, продрогшие люди принимались искать пристанища для лошадей, заводили их во все свободные от скота плетневые повети и бревенчатые стойла, в пустующие зимовья и завозни. Потные, до предела вымотанные тяжелым трехсуточным переходом кони понуро ежились и дрожали. Их заботливо укрывали попонами, рогожами, холстинами и потниками. Прямо под ноги кидали большие охапки хрусткого сена, целые ометы которого стояли в сенниках убежавших богачей.

Устроив лошадей, закутанные в тулупы и дохи, неуклюжие и неповоротливые люди, задевая оружием косяки и колоды, начали вваливаться в просторные, хорошо натопленные дровами дома, в тесные бедняцкие избушки, которые отапливались заготовленными с лета кизяками. Всю зиму стоял в тех кособоких и подслеповатых избушках неистребимый запах навоза, мохнатый иней серебрился в углах, дуло холодом из-под щелистых полов.

Всем куранжинцам пришлось крепко потесниться в ту суматошную ночь. В белых клубах холода лезли к ним с надворья все новые и новые постояльцы. Скидывая с себя тулупы и дохи, они сваливали их в кучу у порога и, не расставаясь по давней привычке с винтовками, располагались где придется. Стужей веяло от их одежды, от заиндевелых усов и бород, от настывших винтовок и патронташей. Они обрывали с усов ледяные сосульки, потирали рука об руку, переговаривались застуженными голосами, кашляли и сморкались. У многих во время перехода были сильно обморожены носы, щеки. На них пылали теперь малиновые пятна, гноилась и слезала струпьями кожа.

Отогреваясь, угрюмые и суровые люди доставали кисеты, закуривали. С каждой новой затяжкой лица их делались более приветливыми и добродушными, и хозяева перестали страшиться своих нежданных гостей. Старухи и ребятишки полезли спать на печки и запечные лежанки, бабьи и девки теснились в кутных углах, ставили самовары, нарезали ломтями мерзлый хлеб, бренчали посудой.

Но мало кто дождался горячего, круто заваренного чая. Всего дороже был теперь партизанам сон. Разомлев от тепла и духоты, от кислого запаха прелой овчины, шуб и тулупов, унтов из собачьих и козьих шкур, сваливались они где попало и засыпали мертвецким сном, положив под голову папаху, мохнатые рукавицы или патронташ.

До утра горели во всех домах настенные лампы с убавленным светом, сделанные из картошки с пенькой ночники и сальные свечи. Не зная, где притулиться, шепотком переговаривались в кухонных углах хозяева. А на застланных соломой и половиками полах, на лавках и под лавками спали вповалку партизаны. Спали, не сняв с себя прожженных и простреленных шинелей, зеленых замызганных стеганок. Спали спокойно и сладко, как малые дети, или ворочались с боку на бок, храпели, стонали и вскрикивали во сне. Тусклый свет падал на красноватые обветренные лица, на черные, русые, на чубатые и стриженные под машинку головы, на усы и бороды любого калибра и цвета, на отпотевшие стволы винтовок, медные головки шашек. Воздух, которым они дышали, становился все более тяжелым и зловонным...

Штаб полка занял дом в центре поселка. Дом был с высокой рубленой в паз завалинкой, с тесовой крышей над воротами и калиткой. На обращенной к улице стороне его было шесть закрытых на белые ставни окон.

Хозяевами просторного дома оказались старик и старуха с нерусским обличьем и их молодая невестка. Когда Роман и Егор Кузьмич, переступив высокий порог, вошли в кухню, в переднем углу горела настенная лампа, а на стене в кути - сальная свечка в медном подсвечнике с ручкой. Маленькая, вся в черном старуха стояла, прислонившись спиною к русской печке со ступенчатым, сужающимся кверху дымоходом. Пытливо и настороженно разглядывала она незваных гостей. Одетый в темную косоворотку старик сидел с поджатыми под себя ногами справа от входа на приделанной к печке лежанке. В зубах у него была трубка, в руках замшевый кисет с табаком. Статная и полногрудая невестка стояла у двери, ведущей в чистую половину дома. Прикрывая рот кончиком накинутого на плечи полушалка, она сладко зевала спросонья. С заспанных щек ее не сошел еще розовый румянец. Была она теплая и сдобная, с размывчивой поволокой в больших равнодушных глазах.

Роман поглядел на нее, и у него жарко встрепенулось сердце, пропала усталость.

- Здравствуйте, хозяева! - с несвойственной резвостью поздоровался он и любезно добавил: - Простите за беспокойство.

- Мое почтенье! - нелюдимо буркнул себе под нос старик, делая вид, что всецело занят своей увесистой трубкой.

- Здравствуйте, здравствуйте, служивые! - не сказала, а пропела старуха. - Милости просим.

Веселый сочный голос Романа заставил невестку выпрямиться, вскинуть голову. Она поняла, что закутанный в неуклюжую доху военный, голосистый, как молодой петух, хотел ей понравиться. И пока Роман раздевался, она не сводила с него вкрадчиво-томного, хмелем ударившего в его голову взгляда. И он окончательно перестал быть самим собой.

- Заколели, однако? - спросила старуха. - Стужа-то в степи несусветная. Наш мужик третий день нос на улицу не кажет, - показала она на старика. - А вы все ездите да ездите, и угомон вас не берет. Какие же вы будете?

- Красные, бабушка, красные! Теперь других не найдешь. Были, да все вышли.

- Я так и подумала. Белые здесь еще по теплу проходили. Командир у них немец, а солдаты - сплошь одни мунгалы... Чаем-то вас поить?

- Если есть готовый - можно. А нет, так не стоит и беспокоиться.

- Готового нет, самовар ставить придется.

- Тогда не надо. Разрешите нам где-нибудь свернуться и поспать, отвечал ей чересчур любезный и предупредительный Роман, не переставая поглядывать на невестку.

- Тогда проходите в горницу... Проводи, Зоя, гостей, - приказала старуха невестке.

Горница оказалась большой, с шестью окнами комнатой. В ней ярко горела висячая лампа с белым абажуром, маслянисто блестел крашеный пол, на окнах висели тюлевые шторы. Справа от порога стояла двухспальная деревянная кровать с точеными головками. Она была застлана желтым плюшевым одеялом с полосатыми тиграми. На ней высилась целая башенка из подушек в разноцветных наволочках. Над кроватью висел коврик с вытканными на нем горами, лесом, с зубчатым замком вдали и с пасущимися оленями на переднем плане.

Слева от порога стояла круглая печка-голландка. От печки шла к переднему простенку перегородка, отделявшая примерно третью часть комнаты. Она была оклеена голубыми в полоску обоями. Вход за перегородку прикрывал занавес темно-красного цвета. В горнице еще была божница с целой дюжиной мерцавших золотом икон, китайское зеркало на стене, диван и круглый стол, застланный махровой скатертью.

- Где прикажете располагаться, Зоя?.. Кстати, как вас по батюшке?

- Федоровна, - рассмеялась она. - А спать укладывайтесь один на кровать, другой на диван.

- Мы можем и на полу ночевать, народ мы простой. Неудобно вас кровати лишать.

- Это не моя кровать, свекровкина. Она и без нее обойдется. Спать у нас есть где...

- А где же вы спите? Или это секрет?

- Это вам знать ни к чему, - строго ответила Зоя и стала разбирать кровать, чтобы постелить Егору Кузьмичу на ней, а Роману - на диване.

В это время Егор Кузьмич вышел на кухню, чтобы взять из кармана полушубка трубку и кисет. Роман тотчас же спросил Зою:

- Где же вы все-таки спите?

- Экий скорый! - уже без всякой строгости сказала она и в шутку ударила Романа думкой в вышитой красными нитками наволочке. - Спокойной ночи вам! Вон там на столе свечка, а лампу потушите сами, - и она ушла в кухню, столкнувшись в дверях с Егором Кузьмичом.

- Ну как, договорились? - усмехнулся Егор Кузьмич. - Аппетитная бабенка. Я бы и то маху не дал.

- Я не жеребчик... чтобы на всех без разбору кидаться, - притворно обиделся Роман. - Ложись давай. Я сейчас лампу потушу...

Роман еще не уснул, как за перегородкой чуть слышно скрипнула кровать. "Это она! - словно пронизанный током, подумал Роман и присел на диване. - Я и не слыхал, как она туда прокралась... Рискнуть, что ли? А если закричит? Тогда позору не оберешься. Пусть спит, черт с ней! Если долго здесь простоим, никуда не денется. Недаром думкой меня ударила..."

Проснулся Роман поздно. На его трофейных часах уже было одиннадцать. Он встал, быстро оделся и вышел на кухню. Старуха что-то стряпала в кути. Старик по-прежнему сидел на лежанке с поджатыми под себя ногами. У него было широкое, изжелта-смуглое лицо с большими скулами, с приплюснутым носом. В уголках его косо поставленных глаз скопился гной, лишенные ресниц веки были припухшими и красноватыми.

- Что у вас с глазами, дедушка? - спросил Роман, подходя к умывальнику у порога.

- И сам не знаю что. Тускменными стали, нитку в иголку ни за что не вдерну. А на холод выйду - слезы из них текут и текут.

- Может, тебя нашему фельдшеру показать? Он у нас опытный. Две войны отвоевал.

- Если будет ваша милость, пожалуйста. Мы уж его отблагодарим.

Роман и Егор Кузьмич завтракали, когда в кухню вошла закутанная в пуховый заиндевелый полушалок раскрасневшаяся на морозе Зоя. При свете дня она показалась Роману еще красивей, чем ночью. Глаза ее оказались золотисто-карими, щеки полными и тугими, а фигура еще более статной. От нее так и веяло здоровьем, свежестью молодого и сильного тела.

- Как есть все ваши партизаны на улицу высыпали. Гоняла я скот на прорубь, так едва протолкалась, - сказала она, весело улыбаясь.

- С чего это они? В бабки, что ли, катают? - спросил Роман, не переставая глядеть на Зою.

- На дом атамана Семенова глазеют. Он ведь здешний рожак-то. Разве вы об этом не знали?

- Это правда?

- Правда, правда! - подтвердили старик и старуха. - Здесь у него и деды и прадеды жили. Тут у нас Семеновых-то целых семнадцать дворов. И мы тоже Семеновы. Хоть и дальние, а родственники атаману. Вот живем теперь и боимся, что всем за него ответить придется. Слыхал я разговор, что нас отселять будут. Правда это или нет?

- Не знаю, дедушка. Только вряд ли. При чем же здесь вы-то, если сами ни в чем не виноваты?

- Да похоже, что тоже виноваты. Сын-то мой у атамана служил. Теперь где-то за границей мыкается, ежели не убили...

- Он кто, рядовой или офицер? - построжавшим голосом спросил Роман, отвернувшись от Зои.

- Старшим урядником был во Втором казачьем.

- Раз урядник, тогда дело проще, - сказал Роман и спросил Егора Кузьмича: - Пойдем, что ли, посмотрим на атамановское гнездо?

- Пойдем, пойдем! - согласился Егор Кузьмич.

Большой и унылый семеновский дом стоял с проржавленной от старости железной крышей, с заколоченными серыми ставнями, с разломанным палисадником у окон.

Подойдя к толпе партизан, столпившейся у дома, Роман поздоровался, спросил:

- Что тут происходит, товарищи?

- Да вот разглядываем атамановский дом, - широко оскалился бородатый и дюжий партизан в черном полушубке. - Глядим, откуда эта гадина выползла на божий свет.

На одном из ставней уже кем-то был прибит подковными гвоздями кусок бересты, а на нем написано углем: "Здесь родился палач Забайкалья Гришка Семенов".

Партизаны читали надпись, глазели на дом, возбужденно переговаривались:

- И домишко-то не ахти какой. Многих похуже будет. А говорят, большой богач был...

- Каменный дом в Чите имел. Табуны свои в Монголии пас.

- В такой поганой дыре он только и мог родиться. Тут такие сволочи жили, что и на монголах с бурятами верхом ездили и своих батраков тухлыми кишками кормили.

- Сжечь бы этот дом к чертям, пустить золу по ветру.

- Зачем это?

- Чтобы глаза не мозолил, души не растравлял.

- Ни к чему это. Дом теперь кому-нибудь да сгодится... Надо вот взглянуть, каков он внутри.

- Кто мастер доски отдирать? - спросил тогда Роман. - Надо в этом змеином гнезде побывать.

Несколько услужливых молодцов тут же выхватили из ножен шашки и начали отдирать прибитые к ставням доски. Другие открыли ворота. Толпа устремилась в большую пустынную ограду с журавлем колодца в глубине.

Входная дверь оказалась на замке. Замок моментально сбили где-то найденной кувалдой и, подталкивая друг друга, хлынули в дом. В обметанных инеем и почерневших от сырости комнатах не было почти никакой мебели, на кухне русская печь с облупившимися боками и простой некрашеный стол, в коридоре деревянный, серый от пыли диван и помятая железная печурка. В шестиоконном зале валялись обломки столов и стульев, деревянная кровать и черный шкаф. На одном из простенков висела серая от пыли и копоти картина в раме, но без стекла. Никто не мог разобрать, что было на ней нарисовано.

Ее сняли, очистили от пыли и увидели: густая колонна русских солдат с решительными и серьезными лицами шла в атаку со штыками наперевес. Перед ней панически разбегались в разные стороны маленькие и скуластые солдаты с узкими глазами, в белых гетрах и фуражках с желтыми узенькими околышами. Впереди атакующей колонны шли два офицера с опущенными к ноге кривыми шашками. Между ними шагал с поднятым крестом в руке косматый и дюжий поп в черной рясе.

- Это наши японцев атакуют. На прорыв идут.

- Сразу видно, что полягут, а не сдадутся...

- Дешевенькая картина-то, а правильная!

- Ух и попище! Глаза, как у филина. Идет, а душа в пятках, - шумно делились своими впечатлениями склонившиеся над лубочной картиной партизаны.

- А ведь под ней что-то написано, братцы!

- Ну-ка, прочитай, товарищ Улыбин, что там такое.

Роман наклонился над картиной и громко, чтобы слышали все, прочитал надпись:

"Лихая атака Пятого Восточно-Сибирского стрелкового полка под городом Тюренченом. Впереди колонны командир полка полковник Цербицкий, подполковник князь Микладзе и полковой священник отец Иван Щербаков, павший смертью храбрых на поле боя".

Партизаны невольно приумолкли. Какой бы там ни был этот дурно нарисованный поп, а погиб он в бою с теми же самыми врагами, с которыми сражались и они за русскую землю, за советскую власть.

- Вот, значит, какими картинками любовался атаман! - сказал кто-то.

И тотчас же ему возразил другой:

- Любоваться любовался, а сам японцам со всеми потрохами продался. Вот оно как бывает в жизни. Продал человек родину, себя продал только за то, чтобы носить золотые погоны да на нас, грешных, верхом ездить.

- Теперь отъездился! - крикнул молодой веселый голос, и партизаны двинулись прочь из дома, сталкиваясь в дверях с входящей навстречу новой толпой. Всем было интересно поглядеть на дом, где родился Семенов.

Вечером весь полк мылся в банях.

Роман и Егор Кузьмич вволю напарились в жарко натопленной Зоей бане, переоделись в чистое и почувствовали себя необыкновенно легко и приятно. Старуха и Зоя нажарили им целый противень баранины, заставили стол домашней колбасой, холодцом, солеными огурцами, капустой, шаньгами и калачами. А старик расщедрился и достал из подполья запотевшую двухлитровую банку китайского спирта. Чувствовалось, что хозяева стараются на всякий случай задобрить партизанское начальство. Но отказать себе в удовольствии Роман и Егор Кузьмич не захотели. Они основательно подвыпили, поужинали, а потом долго разговаривали со стариком и старухой. Зоя в разговоре участия не принимала. Но Роман все время ловил на себе ее взгляды. И когда глаза их встречались, он многое угадывал в ее карих, словно медом смазанных глазах. Сперва они были настороженными и застенчиво пугливыми. А после первой рюмки, которую уговорили ее выпить, стали томными и доверчиво покорными, потом безрассудно смелыми и нетерпеливыми глазами вдоволь натосковавшейся в одиночестве вдовы.

В полночь, когда подгулявший Егор Кузьмич пускал переливчатый храп, Роман присел на диване, прислушался и потихоньку поднялся. Осторожно ступая ногами в шерстяных чулках, прокрался к входу за перегородку. С бьющимся сердцем проскользнул туда и облегченно вздохнул.

- Кто это? - приглушенно вскрикнула Зоя.

- Я, Зоенька, я!.. Ничего не вижу. Где ты?

- Тише ты, ради бога... Услышат...

И тут Роман наткнулся на ее протянутые руки. Это были жаркие, ищущие, нетерпеливые руки. Порывисто и крепко обвились они вокруг шеи Романа. Припав головой к его груди, Зоя неожиданно забилась в беззвучных рыданиях.

- Ну чего ты, Зоя? - спрашивал, целуя ее, Роман.

- Ничего... Смеяться-то хоть не будешь потом?

- Да разве над этим смеются?.. Зоенька!..

Только после вторых петухов ушел Роман от Зои, чувствуя во всем теле давно не испытываемую легкость и бодрость. Всю свою нерастраченную страсть и нежность самозабвенно отдала ему Зоя, ничего не требуя взамен.

И пока стояли в Куранже, Роман ни разу не вспомнил про Ольгу Сергеевну. Но зато не раз вспоминал о покойной Дашутке, на которую походила Зоя. По ночам, когда Зоя блаженно спала у него на руке, улетали его мысли в прошлое: то на козулинскую мельницу, то на заимку, где он напрасно добивался Дашуткиных ласк. И тогда ему хотелось плакать. Плакать от жалости к себе и своей первой, мучительно горькой и чистой любви.

25

Сорокаградусная стужа стояла в голых, едва припорошенных снегом степях Забайкалья. Большая колонна одетых по-зимнему всадников шла широкой пустынной падью с юга на север. Это возвращались с маньчжурской границы уволенные в бессрочный отпуск партизаны старших возрастов.

Медленно светлело над падью мглистое небо. Малиновое солнце томилось от собственного бессилья в облаках на востоке. Удручающе однообразной была неоглядная, грязно-белая в лощинах и впадинах степь. Белые от инея трещины змеились на бурой, гладко выметенной ветрами дороге. Под копытами коней гулко звенела и брызгала синими искрами глубоко промерзшая земля.

Колонна шла окутанная сизым морозным паром. Впереди нее ехал на рослом коне Семен Забережный. Стужа выкрасила в белый цвет его черные брови, повесила ледяные сосульки на кончики жестких усов. Поношенная медвежья доха с поднятым воротником, застегнутая под самым горлом на ременную пуговицу, жала в плечах, мешая ему ворочаться и двигать руками.

Следом за ним ехали Лука Ивачев и Симон Колесников, оба в легких козлиных дошках и желтых овчинных унтах. На Луке была лихо заломлена набекрень каракулевая, словно подернутая дымком, папаха, на Симоне круглая и пушистая, с распущенными ушами шапка. Симон сосредоточенно молчал, а непоседливый и шумный Лука все время вязался к Семену с разговорами.

- Семен Евдокимович! Товарищ командир полка! - кричал он хриплым от простуды голосом. - Ты повернись хоть разок, подвигайся, а то замерзнешь, как японский солдат на Шилке. Надел, брат, генеральскую доху и заважничал - торчишь в седле бурханом.

- Да мне легче упасть, чем повернуться, - добродушно отшучивался Семен. - Ведь это не доха, а горе, будь она проклята. Только бы обогрело сниму и привяжу в торока.

- И где ты ее раздобыл, такую?

- Василий Андреевич Улыбин подарил в Чите. Возьми, говорит, мне она без надобности, а тебе сгодится.

- Значит, ты в Чите побывал?

- Всего неделя, как оттуда. Мы туда на прием к Председателю Совета Министров ездили. Принимал он почти всех дивизионных и полковых командиров партизанской армии. С победой над Семеновым поздравил, поблагодарил от имени правительства, а потом такой банкет для нас закатил, что любо вспомнить. Пили мы такие вина, какие мне, грешному, и во сне не снились... Я на этом банкете рядом с китайским консулом сидел. По-русски, холера, без запинки разговаривает и нашу водку стаканами хлещет. Он меня все господином полковником величал и просил, чтобы я ему на память свою фамилию в книжке черкнул. Откуда ему знать, что я едва расписываться умею?

- Значит, погуляли, отвели душу, - завистливо вздохнул Лука. - А кем же теперь там Василий Андреевич?

- Его теперь голой рукой не бери. Он в Дальбюро ЦК большевиков работает!

В полдень партизаны перевалили высокий Шаманский хребет. Весь гребень его был завален огромными каменными глыбами, среди которых торчали остатки разрушенных временем утесов. С хребта разбежались в разные стороны три дороги. Здесь мунгаловцы распрощались со всеми своими однополчанами и спустились в долину родной Драгоценки.

Слева от дороги потянулись крутые, в синеватых каменных россыпях сопки. Тускло и холодно блестели россыпи под оранжево-красным негреющим солнцем. Корявые деревца дикой яблони и густые заросли шиповника коченели на склонах глубоких, сбегающих к самой дороге промоин.

- Знакомые промоинки, Семен Евдокимович! - крикнул Лука и, догнав Семена, поехал с ним рядом. - Помнишь, коноводы тут у нас отстаивались, когда с каппелевцами бой был?

- Еще бы не помнить, ежели у меня на той вон макушке, - показал Семен на вершину конусообразной сопки, - фуражку осколком с головы сбило. Угадай он на полвершка пониже, и сыграл бы я в ящик...

Услыхав разговор, Симон присоединился к ним и весело пожаловался:

- А подо мной в тот день коня убило... Хороший конь был. От оренбургского казака мне достался, когда каппелевский разъезд на нашу засаду напоролся. Всего только месяц и поездил на нем, а конь был как картинка.

Справа, среди высоких частых кочек, забелели круглые, судя по цвету льда, до дна промерзшие озера. На пустых до этого берегах Драгоценки скоро появились кусты тальника, летний балаган пастухов, черная круговина овечьей стойбы. Постепенно кусты становились выше. Вот показалась крыша первой мунгаловской мельницы, ее деревянное русло, поднятое на спаренные столбы. Причудливые ледяные наросты свисали, как белые свечи. Радужными переливами горели они под солнцем. А за речкой, на косогоре, горюнилось чье-то несжатое поле.

- Не знаете, чья это пашня? - спросил Семен.

- Кажись, покойника Петрухи Волокова, - ответил Лука. - Видно, вдова его посеять-то посеяла, а сжать вовремя сил не хватило.

- Эх, Петро, Петро! - грустно вздохнул Семен. - Думал, что его хата с краю. Хотел умнее других быть, в стороне от смертной завирухи остаться. Вот и остался... Такого дурака свалял, что подумать тошно.

- Да, погиб человек ни за что ни про что, - сказал Семен, расстегивая ставший вдруг невыносимо тесным воротник дохи. - Сто раз, наверно, перед смертью покаялся, что не ушел с нами. Злости настоящей у него к живоглотам не было. За людей их считал, не ведал, что революция их бешеными собаками сделала.

- Бешеных собак убивают и на огне жгут, чтобы ни костей, ни клочка шерсти от них не осталось. А мы вот били, да не добили - на расплод оставили, - распалился внезапно Лука.

- Как это не добили? - нахмурился Семен. - Кажется, так расколошматили, что надо бы лучше, да некуда. Под одной Даурией тысяч семь уложили битых и мороженых. В Китай мало кому удрать довелось.

- Я не про то толкую. Речь моя о другом... Воевали мы за советскую власть, а нам вместо нее какой-то "буфер" подсунули, на красные знамена синие заплаты нашить заставили. При таких порядках недобитые гады живо из всех щелей попрут и снова к нам на загорбок усядутся.

- Правду говоришь, - согласился Симон. - Сожгли у нас семеновцы усадьбы, ни кола ни двора не оставили. Нам бы сейчас советская власть предоставила дома убежавших за границу богачей. А при "буфере" ни черта мы не получим, будем в землянках да телячьих стайках зиму коротать. Никак не пойму, кому и зачем понадобился этот паршивый "буфер". И не придумаю, как мы в нашей ДВР без России жить будем? Россия нам - мать родная. С ней мы сила, а без нее - цыпленок, которому всякой кошки и коршуна страшиться надо. Кому не лень, тот и слопает нас с потрохами.

- Откуда ты услыхал, что мы теперь с Россией врозь? - согнав с лица усмешку, напустился на него Семен. - Оба вы, как я вижу, ни бельмеса не поняли из того, что вам на всех митингах и собраниях вдолбить старались. Или их у вас не было?

- Митинги были. Намитинговались так, что охрипли. Но хоть и прожужжали нам с этой самостоятельной республикой все уши, а все равно сомнения...

- Да ведь на ДВР мы по указанию Ленина согласились. Разве не слыхали об этом?

- Про это, товарищ командир полка, мы даже очень хорошо слышали. Оттого хоть и погорланили, помахали кулаками, а согласились буферными гражданами сделаться. А будь иначе, полетели бы вы у нас с "буфером" вверх тормашками. Мы бы вам, уважаемые начальники, пятки салом смазали, ответил ему со смешком и недобрым блеском в глазах Лука.

- Чего же тогда ноешь?

- Да ведь обидно - делали и не доделали. Есть и среди нашего брата такие, которые радуются, что мы не советские. Зло берет, как послушаешь таких. Не люблю я на полпути останавливаться.

- Ничего, доделаем, дай срок. Поуправится РСФСР со всеми врагами, поокрепнет малость и поможет нам. А сейчас, стало быть, иначе нельзя. Не слушай ты тех, кто радуется, и потерпи, ежели можешь.

- Потерпеть я могу, раз некуда деваться. Только в землянке жить не буду, завтра же какой-нибудь беженский дом займу... А ты лучше вот что объясни. Отчего я с этим "буфером" в трех соснах путаюсь, на чем спотыкаюсь?

- Толком, конечно, я рассказать не сумею, а попробую... Спотыкаешься ты на том, на чем многие спотыкаются. Забываете вы, что в ДВР не одно наше Забайкалье входит. В ней и Амур с Приморьем, и Сахалин с Камчаткой. Забайкальцы и амурцы с белыми у себя разделались, интервентов заставили к чертям убраться. А вот Приморье подкачало. Там и белые не добиты, и иностранных войск полно. Их там как мошки на болоте. Одних японцев сто тысяч и американцев немало. Всем им советская власть - кость в горле. Объяви сейчас Дальний Восток советским - все это осиное гнездо раздразнишь, и опять воевать придется и со своими и с чужими буржуями. А товарищ Ленин знает, что нельзя нам в такую драку ввязываться. Ради этого и пошли мы на уступку, отделиться от России на время согласились. Нам надо, чтобы буржуи поверили, что мы сами по себе и что мы совсем не красные, а чуть только розовые. Розовое же, оно легко может и в белый цвет вылинять. Пускай вот на это и надеются. Кусочек мы для них лакомый. Пусть заигрывают с нами, обхаживают, как девку с хорошим приданым, и не мешают нам беляков добивать. А когда добьем, мы со всеми буржуями по-другому заговорим. Вместе с Россией их с нашей земли вышибать будем...

Лука и Симон слушали и не узнавали Семена. Это был не прежний малоразговорчивый человек, в котором не вдруг можно было разобраться обижен он разумом или нет. "Вот тебе и молчун, - думали они с удивлением. - Недаром полком командовал - навострился. Шпарит как по писаному".

- Ну, Евдокимыч! - воскликнул Лука. - Здорово ты за три года обтесался, как будто не с войны едешь, а из духовной семинарии. Такую проповедь закатил, что я своим ушам не верю.

Семен расхохотался и ничего ему не ответил. Он вспомнил, как целых три вечера вдалбливал ему в голову все это Василий Андреевич в Чите. Семен приехал туда ярым противником Дальневосточной Республики. Он считал создание ее ошибкой и преступлением и первым делом заявил Василию Андреевичу, что все они перекрасились и обманывают простой народ. С большим трудом удалось тому переубедить его и вместе с ним племянника Романа Улыбина.

Снегу стало вокруг больше. Кусты на Драгоценке были забиты сугробами. Накатанная дорога круто вильнула вправо, прижалась вплотную к речке и, обогнув отвесную из полосатых каменных плит скалу, поднялась на бугор с высоким деревянным крестом, поставленным на месте какого-то стародавнего убийства. С бугра стало видно огороды и гумна низовских казаков и церковную колокольню. Голубые столбы дыма поднимались над поселком к студеному небу. Семен привстал на стременах, поднял руку в мохнатой рукавице и весело скомандовал:

- Стой! - и принялся стаскивать с себя доху.

Партизаны, сломав строй, выезжали на бугор, оправа и слева от него, а он, обрывая с усов сосульки, смеялся:

- Ну любуйтесь, черти драповые!

- Братцы! - заорал бывший кустовский батрак Алексей Соколов. Выпьем, разговеемся! Такое раз в жизни бывает.

- Некогда нам выпивать! - возразил Прокоп Носков. - Всем домой попасть не терпится, а ты с выпивкой. Дома гулять будем.

- Дома мне с вами не гулять. Я - голь перекатная, а вы хозяева. Там вы меня в свою компанию и пригласить забудете. Так что уж лучше со мной сейчас выпейте.

- Правильно, Алеха, вспрыснем! Дом от нас не уйдет! - дружно гаркнули многие, и Прокопу пришлось согласиться на задержку.

Все съехались потеснее. В руках у них появились обшитые сукном трофейные фляги с остатками полученного на дорогу спирта.

- Ну, товарищи! - с чувством сказал Семен. - Не ради пьянства - ради такого случая. За нашу боевую партизанскую дружбу! Пусть она не ржавеет и не забывается никогда! За нашу победу, за новую жизнь! - он вытянулся на стременах во весь свой рост, помедлил и по-командирски строго приказал: До дна, братцы!..

Когда выпили и все сразу заговорили каждый о своем, снова раздался голос Соколова:

- Эх, была не была! Отгуляю свое сполна. - И он кубарем скатился с седла. Скинув с себя доху и шапку, стремительно вылетел на дорогу, пустился вприсядку.

- Вот не из тучи гром! - закричал восхищенный Лука. - Гляди ты, как вкалывает!.. Вот тебе и ушибленный! Удивил, зараза, ничего не скажешь. Всю войну был бирюк бирюком, а тут разошелся. Женить его, товарищи, придется... Ой, держите меня! Не могу больше! - внезапно вскрикнул он тонким бабьим голосом, спрыгивая с Завидным проворством и легкостью с коня.

Пока он снимал свою козлиную, вышарканную во многих местах дошку, Соколов трижды прошелся вокруг него, подбоченясь и помахивая рукавицей, как плясунья платочком.

- Ах ты, пава с усами! - вскипел Лука. - Я тебя живо запалю, умыкаю. - Он поправил готовую слететь с головы папаху, гикнул и пошел по кругу, как внезапно налетевший вихрь. Низенький, крепко сбитый, был он выносливый и умелый плясун.

Партизаны захлопали в ладоши, с присвистом и уханьем стали подпевать:

Эх, чай пила, самоварничала,

Всю посуду перебила, накухарничала!..

Эх, сыпь, Семеновна! Подсыпай, Семеновна!

У тебя, Семеновна, юбка клеш, Семеновна!

Прокоп Носков тоже подпевал и усердно хлопал, стараясь показать, что ему очень весело. Но всеми своими мыслями он был уже дома. Он был рад, что сделал в свое время правильный выбор - ушел в партизаны. У него уцелела усадьба, сохранилось хозяйство, и теперь он собирался спокойно пожить и поработать. И прав был Соколов, когда сказал, что дома ему не гулять с Прокопом.

Разошедшимся плясунам стало жарко. Они сбросили с себя полушубки и плясали в одних гимнастерках. Отступая от наседавшего Луки, Соколов взапятки носился по кругу, и удивительно послушные руки его все время были в движении. То широко и стремительно разводил он их в стороны, то плавно и медленно скрещивал на груди или сводил над головой, играя пальцами и локтями. С обветренных, немного вывернутых наружу губ его не сходила бесхитростная, выражающая безмерное удовольствие улыбка. Зато Лука плясал с таким строгим и свирепым лицом, что казалось, бежал он в штыковую атаку. И только переплясав Соколова, подарил ему снисходительную улыбку.

С бугра тронулись плотной, почти без интервалов, колонной по четыре человека в ряд. До первых изб ехали молча, волнуясь и прихорашиваясь, сдерживая начинавших горячиться коней. Потом над рядами взметнулся чей-то звонкий, мальчишески чистый голос, и каждого охватили печалью и гневом слова знаменитой партизанской песни:

Вот вспыхнуло утро! Мы Сретенск заняли.

И с боем враги от него отошли.

Содрогнувшись всем существом своим от горячей волны восторга и самозабвения, загораясь желанием высказать, выпеть все, чем полна-душа, подхватили люда песню, и понесло ее мощным потоком воедино слившихся голосов:

А мы командира полка потеряли

Убитым и трупа его не нашли...

Песня росла, обретая могучую силу и красоту, песня жгла и томила, звала на подвиг:

Не мы над могилой героя стояли,

Не мы свое горе топили в слезах.

За нас над ним снежные вихри рыдали,

За нас над ним плакала вьюга в горах...

Проехав с песней по всей Подгорной улице и взбудоражив весь поселок, партизаны остановились на площади у школы. Тотчас же их окружили выбежавшие из школы ребятишки. От детского шума и крика, от счастливых отцовских возгласов ожила пустынная, заваленная снегом площадь. Из пролетов колокольни со свистом и хлопаньем крыльев вырвалась голубиная стая и закружилась над синими куполами, над белыми крышами домов.

- Тятька! Здравствуй! - крикнул, сбегая с высокого крыльца, парнишка в распахнутой шубенке, без шапки и рукавиц.

- Гринька! Сынок! - загремел в ответ застуженный бас, и вркинутый на седло парнишка припал, задыхаясь от радости, к груди Прокопа Носкова. Пахнущие махоркой и хлебом отцовские усы ласково щекотали его щеки, мокрые от слез, и он блаженно смеялся, посапывая носом, забыв обо всем на свете.

А рядом с ним стоял другой бородатый счастливец в огромной барсучьей папахе, обнимая за плечи сынка и дочурку, одетых в перешитые солдатские стеганки. Все трое смотрели вокруг себя одинаково сияющими глазами, синими у девочки, серыми у отца и сына. И все, кому не выпало на долю такой минуты, радовались за них.

26

Ганька сидел у окна на широкой лавке и подшивал кошмою серый валенок. Перед ним на табурете были разложены: ножик с короткой рукояткой, сделанный из старой литовки, два шила, моток приготовленных на дратву суровых ниток, жестяная баночка с гвоздями и комок смешанного с варом воска. За ухо у него был заткнут для какой-то надобности плоский плотницкий карандаш, а в зубах была закушена иголка с длинной, хорошо навощенной дратвой. Запустив левую руку в пыльный, изрядно изъеденный молью валенок, правой он прокалывал шилом кошмяную, прошитую тремя продольными швами подошву.

На улице еще не закатилось за сопки солнце, а в низком зимовье было по-вечернему сумрачно и грустно. Свет в него проникал через единственное заледенелое окошко, у которого пристроился Ганька. В кути на залавке сидела мать и вязала пестрый шерстяной чулок. Время от времени она поглядывала на сына и про себя посмеивалась над тем, с каким завидным терпением учился он совершенно необходимому мужскому рукомеслу. Ее смешили его растрепанные, мокрые от пота волосы, в пылу великого усердия высунутый язык и строго сосредоточенное лицо.

Вдруг Ганька сердито выругался, выдернул из валенка черную от вара руку и принялся сосать пораненный шилом палец. От неожиданности мать уронила чулок, и он вместе с лежавшим у нее на коленях клубком черно-белой пряжи упал на застланный пшеничной соломой пол.

- Никак до крови покалечился? - спросила мать.

- До крови, - угрюмо сознался Ганька.

Пока расстроенная мать ахала и охала, с кровати стремительно прыгнул на клубок упругий гибкий котенок дымчатой масти. Он вцепился в клубок когтями и принялся терзать его. Потом отскочил в сторону, изогнулся дугой и застыл с взъерошенной шерстью. Через мгновение он снова бросился на клубок, ударил по нему лапкой и закатил его под кровать.

- Вот еще дал бог разбойника! - заметив проделки котенка, рассмеялась Авдотья Михайловна и уже весело сказала Ганьке: - Да брось ты к черту свою работу. Дела не сделаешь, а руки изувечишь. Наймем уж лучше чеботаря валенки подшить.

- А чем чеботарю платить будем?

- Пусть уж это моя забота будет. Как-нибудь сговорюсь с Никулой... Отними лучше у Дымка клубок, а то мне тяжело нагибаться.

Бросив сосать палец, Ганька полез под кровать. Котенок терзал клубок в самом дальнем углу. Он шипел и прыскал, в темноте глаза его горели зеленым огнем. Ганька выгнал котенка из угла веником, нашел на ощупь клубок и вылез из-под кровати.

Ганька хотел было снова приняться за прерванную работу, но мать с лукавой хитринкой в глазах сказала:

- Сходи-ка лучше на двор да принеси охапку дров. Ужин варить надо.

Только Ганька вышел из зимовья, как увидел своего теперешнего соседа Зотьку Даровских, бежавшего по улице, словно на пожар.

- Зотьк! - окликнул его, как бывало в детстве, Ганька. - Куда тебя понесло?

- К школе! Давай со мной. Там, говорят, партизаны наши приехали. Весь народ туда бежит.

Забыв про дрова, Ганька присоединился к запыхавшемуся Зотьке, и они вперегонки помчались к школе, обгоняя по дороге баб и девок.

Едва они добежали до школы, как на высоком крыльце ее появилась молодая, одетая в шубу-борчатку и красный шерстяной полушалок женщина. Это была мунгаловская учительница Людмила Ивановна Перфильева. В своей мешковатой с косыми карманами шубе и в плохо скатанных, растоптанных валенках выглядела ока сейчас совсем по-деревенски. Но Ганька не раз встречал ее еще осенью, по теплу, когда она ходила в красивом коричневом платье и в туфлях на высоких каблуках. Потом она долго носила темно-синего сукна пальто, сшитое в талию, с большими квадратными пуговицами на груди, на широких обшлагах и сзади на хлястике. Тогда она казалась Ганьке необыкновенно прямой и статной. Он не раз любовался ее тяжелой темно-русой косой, серыми приветливыми глазами, гордой посадкой головы, небрежно накинутой кумачовой косынкой. При встречах с ней Ганька всегда робел и смущался. Поздоровавшись, спешил отвернуться, делался красным, как мак в огороде. И с некоторых пор, когда он думал о будущей любви, воображение его рисовало уже не Степку Широких, вышедшую недавно замуж за своего подозерского ухажера, а девушку, похожую на Людмилу Ивановну.

Увидев шумную и веселую толпу партизан, уловив на себе многочисленные взгляды, Людмила Ивановна смущенно зарделась, поправила на голове полушалок. И тут же Ганька услыхал ее голос:

- Здравствуйте, товарищ! - поклонилась она и с застенчивой улыбкой, сделавшей необыкновенно привлекательным ее лицо, представилась: - Я новая мунгаловская учительница, Перфильева Людмила Ивановна.

- Здравствуйте! - откликнулись вразнобой партизаны и заулыбались тепло и доверчиво.

Она радовалась их победе, счастливому возвращению домой. Жена расстрелянного семеновцами уездного землемера, она вспомнила в эту минуту и свою утрату и утраты народа в борьбе за свободу. Она знала, что в одном Мунгаловском, куда забросила ее судьба, больше тридцати человек сложили свои головы в боях с белогвардейцами. Семьи этих людей живут сейчас трудной и горькой жизнью. У них сожжены карателями дома, разграблено имущество. Они ютятся в зимовьях и банях, питаются впроголодь, носят жалкие лохмотья. И ей захотелось сказать партизанам, что им придется налаживать не только свою жизнь, но и жизнь тех, чьи отцы, мужья и братья никогда не вернутся к ним. Но она понимала, что партизанам не терпится попасть поскорее домой, что только встреча с ребятишками задержала их у школы.

И тогда она просто и коротко сказала:

- От всей души, товарищи, поздравляю вас с победой, с благополучным возвращением. Пусть вместе с наступающим новым годом начнется для вас новая мирная жизнь. Пусть она с каждым днем становится теплее и светлее, беднее горем, богаче радостью!

Ганька с волнением увидел, что слова ее растрогали этих суровых, грубых и вместе с тем чутких к каждому искреннему слову людей. Все, как один, они принялись благодарить:

- Спасибо на добром слове, Людмила Ивановна!

- Глубоко благодарны вам, товарищ учительница!..

Но больше всех удивил Ганьку Алеха Соколов. Явно подвыпивший и возбужденно куражливый, он подъехал к крыльцу и прямо с коня поздоровался с Людмилой Ивановной за руку, а потом сказал:

- Товарищ учительница! У меня к тебе просьба. Мне уже тридцать лет стукнуло, а я насчет грамоты ни в зуб ногой. С малых лет на богатых мужиков шею гнул. Спроси меня, как в нашей школе дверь открывается, вот-те йог! - не знаю. Теперь мне в батраки идти зазорно. Я же красный партизан. А что мне прикажешь делать неграмотному?.. Ты скажи, будет наша власть таких, как я, грамоте учить?

- Вишь ты чего захотел! Ай да Соколов! - насмешливо крикнул Лука Ивачев. - Не слушай ты его, Людмила Ивановна. Это ему пьяная блажь в голову ударила. Поздно нам с ним об ученье думать.

- Учиться никогда не поздно, - ответила Людмила Ивановна. - Было бы лишь желание. Если вы, товарищ Соколов, решили стать грамотным, я охотно стану заниматься с вами и с каждым, кто пожелает. Время для этого у меня найдется.

- Мое слово - кремень. Сказано - и все! Раз ты, Людмила Ивановна, обещаешь учить меня, в лепешку разобьюсь, а любую азбуку и арифметику одолею, - заявил тогда Соколов. - Кто в меня не верит, всем нос утру. Ну, до свидания, Людмила Ивановна. Извини, ежели что не так говорил, - и, круто повернув коня, Соколов поехал прочь от школы.

- Товарищ Соколов! - окликнул его Ганька. - А где наш Роман от вас отстал?

- Романа пока не отпустили. Теперь он будет служить, как я слыхал, в Народно-революционной армии. С нами один Семен Забережный приехал.

- А я его что-то не видел у школы. Где же он?

- Он там не остановился. Поехал бабу с сыном разыскивать.

- А ты, товарищ Соколов, где жить собираешься?

- Разыщу кого-нибудь из своих старых хозяев. Кто не удрал за границу, к тому и завалюсь. Любо ему или не любо, а пусть меня принимает. Цацкаться я с ним не буду. Пусть меня поит и кормит, пока я не отосплюсь у него как следует, за всю войну сразу... Не скажешь, кто из них дома?

- Не знаю я всех-то, у кого ты батрачил.

- Ничего удивительного тут нет. Ты еще в зыбке качался, а я уже по работникам мыкался. Жил у купца Чепалова. Жил у Платона Волокитина, а потом у Иннокентия Кустова.

- Да это же все покойники. Сам знаешь... А у Каргиных ты не жил?

- И у них одно лето жил.

- Вот тогда к ним и поезжай. У них Митька дома живет, за границу с братом не уехал.

- Могу и к нему закатиться. Пусть принимает меня, как дорогого гостя. А станет нос отворачивать, так я ему покажу. Я его живо шелковым сделаю.

Кивнув Ганьке, Алеха поехал к Каргиным.

Распрощавшись с учительницей, начали разъезжаться и остальные партизаны. Людмила Ивановна по-прежнему стояла на крыльце, глядела им вслед и думала, что теперь поселок заживет совсем по-другому. Не в каждый дом заглянет сегодня счастье, не всех обласкает и приголубит оно. Вдовы останутся вдовами, сироты - сиротами. Только время осушит их слезы, развеет кручину и горе. Но жизнь начнет налаживаться. Уже завтра возьмутся за топоры и пилы, за цепы и лопаты жилистые ширококостные руки мужчин. И постепенно застроятся все пустыри, распашутся и засеются заброшенные поля. Трудно загадывать, какой будет грядущая жизнь, но будет она более устроенной и справедливой. В это Людмила Ивановна твердо верила.

27

Бедность нередко унизительна. Особенно унизительна бедность покорных и темных людей. Всю свою жизнь Семен Забережный не хотел быть похожим на них. Строптивый и несговорчивый, умел он постоять за себя и за своих соседей. Он не перестал дружить с Улыбиным, когда осудили на каторгу Василия Андреевича, не выдал Алеху Соколова, сжегшего повети Иннокентия Кустова. В отместку богачам распахал Семен чепаловскую залежь, отсидел за нее в каталажке, но по-прежнему остался самим собой. Его нельзя было ни запугать, ни задобрить.

До встречи с кузнецом Нагорным он считал неизменными существующие на белом свете порядки. Кузнец сумел убедить его, что перемены неизбежны. Миллионы людей в России мечтают о лучшей жизни, и уже многие тысячи борются за эту жизнь, не страшась ни тюрьмы, ни виселицы. И тогда Семен сказал себе, что до конца дней он с теми, кто за революцию, за народ.

В сорок два года он стал командиром партизанского полка. Атаман Семенов оценил его голову в десять тысяч золотых рублей. "Всего наполовину дешевле, чем головы Журавлева и Василия Андреевича", - смеялся тогда над этим втайне польщенный Семен. Но много еще было тумана в голове, так дорого оцененной врагами. До последнего дня своего пребывания в партизанах он был убежден, что стоит разбить белогвардейцев, как сразу станет все удивительно хорошо. Новая жизнь пойдет как по маслу. Не будет в помине прежней бедности, дикости и темноты. С этим никому не высказанным убеждением он ехал домой.

И вот он стоит на родном пепелище. От всей усадьбы остался один обгорелый столб над заваленным кирпичами и мусором колодцем. На месте гумна и огорода - густая, мохнатая от инея полынь. В ней перекликаются слетевшиеся на ночлег чечетки, и горькие жалобы слышит он в писке бездомных пичуг. За полынью другое, более обширное пепелище. Там когда-то стоял улыбинский дом, под окнами которого зеленели зимой и летом небольшие курчавые елки, а в мае буйно цвели кусты черемухи. Теперь там торчат только два печных остова. На них нарисованы углем смешные, с раскинутыми руками, человечки и похожие на ковшики утки. А дальше, до самой Драгоценки, та же полынь и крапива да розовая от заката дымящаяся наледь.

Холодно и тоскливо стало Семену от вида наледи, от печальной переклички чечеток. Он повернул коня и поехал разыскивать жену и сына.

Алена и Пронька жили в зимовье на усадьбе Архипа Кустова. Зимовье было старое, с обмазанными глиной пазами. У Архипа зимовали в нем ягнята и куры. Для света было прорублено в нем единственное окошко, обращенное на юг. Половину стекол в окне заменяла сшитая дратвой береста. Добрую треть зимовья занимала глинобитная русская печь с обрушенным дымоходом. Обогревалась она помятой железной печуркой, труба которой была выведена наружу через отдушину рядом с низенькой дверью.

Рванув обитую рогожей дверь, Семен пригнулся и вошел в зимовье. Вместе с ним ворвался туда белый клуб морозного воздуха. Когда он рассеялся, Семен увидел Проньку. Он сидел на корточках возле докрасна раскаленной печурки. С трудом глотнув подступивший к горлу комок, Семен поздоровался с сыном:

- Ну, здорово, Прокофий Семенович!

- Тятя! - закричал обрадованный Пронька и тут же заплакал.

- Что же ты, брат, нюни распускаешь? Радоваться надо, а ты в слезы...

- Мама помирает...

- Как помирает? Где она у тебя?

- Вон на кровати лежит.

То, что показалось Семену при входе кучей жалких лохмотьев, раскиданных на деревянной кровати, оказалось постелью. На ней лежала Алена. Она была прикрыта сшитым из мешковины одеялом. Семен рванулся к кровати, откинул одеяло и увидел, что жена без сознания. От нее так и пахнуло томительно-душным жаром. Дыханье ее было неровным, прерывистым, на впалых щеках пылал лихорадочный румянец.

- Давно это с ней? - спросил он с тоской.

- Третьего дня захворала. С утра здоровая была, а к вечеру свалилась. До половины дня сегодня стонала, пить просила, на голову жаловалась, а сейчас без ума, без памяти. Я к бабушке Шулятьихе сбегал, позвал ее. Она сказала, что у мамы лихоманка. Поладила на воду и велела поить ее этой водой.

- Нет, сынок, лаженая водичка здесь не поможет. Не лихоманка у матери, а наверняка сыпной тиф. Паршивая эта хворь. Придется за фельдшером ехать. Попью чаю, обогреюсь, и буду собираться. Кипяток у тебя есть?

- Все время чугунок на печке кипит.

Из снятых с седла переметных сум Семен достал плитку кирпичного чая, мешочек с кусковым сахаром, сухари и японские галеты в пачках. Бросив в чугунок измельченного чая, разложил на столе свои припасы и спросил жадно глядящего на них Проньку:

- Посуда у вас есть?

- Есть чугунок, горшок да стакан с кружкой.

- Не богато живете. Ну да ничего, нам не привыкать... Давай будем чаевничать. Эти штуки, - показал он на галеты, - так не разгрызешь. Ты их в чаю размачивай, а то зубы сломаешь... Ты не слышал, есть в Орловской фельдшер?

- Нету там никакого фельдшера. Его в прошлом году семеновцы шашками изрубили - раненого партизана у него в погребе нашли.

- Вот как! Тогда придется в Нерчинский Завод ехать. Пойду к поселковому председателю коней просить. Не знаешь, кто тут в председателях?

- Дядя Герасим, кажись.

- Герасим Косых? Ну, я с ним быстро договорюсь. Ты тут без меня клади матери на голову мокрую тряпку да пить давай, когда попросит. А мне прохлаждаться нечего, пойду до Герасима...

Герасима застал он во дворе с новой метлой в руках. Он сметал в кучи отбитые от мерзлой земли лепехи коровьего навоза. Семену сразу бросился в глаза завидный хозяйский порядок в огороженной глухим заплотом ограде. Большая аккуратно сложенная поленница сухих лиственничных дров тянулась вдоль забора слева, от сарая до бани. Возле нее стояла хорошо сделанная кобылина для распилки кряжей. Под двухскатной крышей бани висели заготовленные на весь год зеленые березовые веники.

Под сараем виднелись поставленные на зиму телеги, плуг и прислоненные к стене бороны. Трое саней с новыми оглоблями и толстыми завертками, плотно облегающими оглобли, стояли у амбара справа. На головках саней висели крашеные дуги, на одной из них были привязаны два колокольца.

- Здравия желаю, товарищ зеленый партизан! - протягивая Герасиму руку, не удержался, съязвил Семен.

- Здравствуй, Семен Евдокимыч! С приездом тебя...

- Спасибо. Значит, председательствуешь?

- Куда же денешься, раз выбрали.

- Послужи, послужи обществу... Из тайги-то давно?

- К сенокосу выбрался. Как смотались японцы из Завода, так и приехал я домой. Ну, а вы совсем отвоевались?

- Пока отвоевались. А как дальше пойдет - видно будет... У меня к тебе просьба, хоть ты, брат, и зеленый. Алена у меня помирает - врача надо. Помоги достать пару лошадей и кошевку.

- Экое горе! - заахал Герасим. - И что это с ней приключилось? - и, не дожидаясь ответа, предложил: - Раз такое дело, коней я тебе своих дам, а кошевку у Митьки Каргина выпрошу. Бери с предамбарья уздечки - вон в углу висят - и лови под поветью коней. Я тем временем до Митьки сбегаю.

Пока Семен ловил лошадей, сметал с них куржак и сенную труху, Герасим и Дмитрий Каргин прикатили в ограду кошевку. Они побаивались Семена и теперь были рады услужить ему. Семен сухо поздоровался с Дмитрием, спросил:

- Как же ты вместе с братом за границу не удрал?

- У меня своя голова на плечах, - ответил тот. - Зла я никому не делал. Мне бояться нечего, вот и остался.

- Ну и молодец! - все с тем же хмурым видом похвалил его Семен.

Уже смеркалось, когда, забежав домой за револьвером и парой гранат, он выехал из Мунгаловского. К ночи мороз снова был не меньше сорока градусов. Все новые и новые звезды загорались и переливчато блестели в неимоверных далях черного неба. Скованная стужей земля была таинственной и молчаливой. Смутно виднелись вершины самых высоких сопок. Деревья на хребте стояли одетые мохнатым инеем, отсвечивающим в темноте серебром. За раскрытыми на зиму воротами поскотины, в кустах, мелькнули желтые огоньки и тут же скрылись. Через минуту они снова появились впереди на дороге. Лошади стали тревожно всхрапывать, настороженно поводить ушами. Тогда Семен выхватил из-за пазухи револьвер и трижды выстрелил по огонькам. Они моментально пропали и больше уже не показывались.

В Нерчинский Завод он приехал в самую полночь. На Новой улице жил один из его сотенных командиров Никандр Корецкий, с которым он вместе возвращался домой. Семен решил заехать к нему и посоветоваться, как найти врача или фельдшера.

У Корецкого по случаю возвращения и наступающего Нового года была пирушка. Корецкий очень удивился, увидев Семена.

- Я думал, ты сейчас дома Новый год встречаешь, а ты к нам прикатил. Что у тебя стряслось?

Узнав, в чем дело, Корецкий принялся расспрашивать свох домашних и гостей, кого из врачей и где можно найти. Затем вместе с Семеном он поехал к главному врачу местной больницы. Но того не оказалось дома. Он ушел куда-то на встречу Нового года. Тогда Корецкий стал уговаривать Семена оставить поиски до утра и обещал утром раздобыть ему самого лучшего врача. Но ждать Семен не согласился.

- Раз так, придется тебе к фельдшеру Антипину обращаться. Только я к нему с тобой не поеду.

- Это почему же? - удивился Семен.

- Я на этого гада спокойно глядеть не могу. Я ему по пьяной лавочке морду набью или даже пристрелю, как паршивую собаку. Я к нему в прошлом году своего раненого ординарца привез и христом-богом просил вылечить. Лечить он его взялся, а не вылечил. Умер парень. Я с тех пор на этого Антипина беда злой. Я его очень свободно могу угробить. Так что, товарищ командир полка, извини меня и поезжай к нему один...

Фельдшер Антипин, румяный, с белыми запорожскими усами старик лет шестидесяти, оказался дома. Попал к нему Семен уже во втором часу. У него тоже шло в доме новогоднее веселье, и он не спал.

- Что угодно, уважаемый товарищ? - спросил он Семена, выходя из зала в прихожую.

- Я до вас с просьбой, гражданин доктор. У меня жена умирает. Будьте добры, помогите ей.

- Неудачное время, голубчик! Никак не могу сейчас поехать. У меня гости, сам я в изрядном подпитии. Ничего у нас с этим не получится.

- Я, доктор, понимаю, что время неудачное. Да ведь болезнь-то, она не спрашивает. Я вас очень прошу. Спасите мне жену. Мне легче застрелиться, чем приехать домой без вас.

- Позвольте, а далеко ли ехать? На какой улице вы живете?

- Я, к сожалению, не здешний, а из Мунгаловского.

- Из Мунгаловского? Так что же вы, голубчик, мне голову морочите? Туда двадцать пять верст. Если бы еще здесь, я бы съездил, а так далеко ехать сейчас я не в состоянии. После Нового года, пожалуйста, с удовольствием, а теперь лучше и не просите, - и он повернулся, чтобы уйти.

Семен схватил его за руку, стал еще настойчивее просить поехать с ним. Антипин возмутился и вскипел. Он обозвал Семена нахалом и бессовестным человеком, не понимающим никаких разумных доводов. Терпение Семена лопнуло.

- Вот что, доктор, - сказал он с недобрым спокойствием в голосе. Или ты поедешь, или наш разговор кончится шибко плохо. Я три года не был дома. Я только сегодня вернулся из партизанской армии. У меня не осталось ни кола, ни двора. Мою жену за меня пытали и на расстрел водили, а теперь она помирает. Не доводи меня до белого каления...

- Значит, грозите, голубчик? Тогда я уступаю, подчиняюсь насилию. Но учтите: я буду жаловаться уездным властям.

- Можешь жаловаться там кому угодно, а сейчас поедем. Собирайся, давай...

Из зала вышли на шум гости Антипина. Один из них оказался высокого роста военным, у него на поясе висел револьвер в ярко-желтой кожаной кобуре. Длинноволосый, с близко поставленными друг к другу глазами неопределенного цвета, военный попробовал прикрикнуть на Семена. Но видя, что это не помогает, схватился за револьвер. Семен легко, как бы мимоходом, выбил у него револьвер, наступил на него ногой и сказал:

- Товарищ военный! Ты в это дело лучше не вмешивайся. У меня тоже есть револьвер, но у меня никто из рук его не вышибет. Пожалей свои долгие волосы и отойди в сторонку.

- Ну это мы еще посмотрим. Я сейчас вызову сюда целый взвод народной милиции и отправлю тебя куда следует. Я, к твоему сведению, начальник уездной милиции. Моя фамилия Челпанов. Это хулиганство дорого обойдется тебе. Я сам бывший партизан.

- Очень приятно! - издевательски усмехнулся Семен. - Где ты партизанил, я не знаю. А я гражданин начальник, командир Третьего партизанского полка. Слыхал о таком?

- Вы - товарищ Забережный? Наш знаменитый партизан, да?

- Знаменитый или не знаменитый, только он самый.

- Тогда прошу прощения... Дорогой Степан Яковлевич, - обратился он к Антипину. - Это командир всем известного партизанского полка. Произошло, как видите, досадное недоразумение. Я вас очень прошу поехать с товарищем Забережным и помочь его жене. Я прошу это сделать от имени уездной власти.

- Эх, голубчик, голубчик! - упрекнул тогда Семена не на шутку растерявшийся Антипин. - Надо было сразу представиться, и разговор бы у нас вышел более приятным. Нашим знаменитым партизанам, как говорится, честь и хвала. Для них я готов на все. Прошу обождать пару минут. Я быстренько соберусь, и мы отправимся. Только чур, меня больше не пугать, фамильярно, но робко пошутил он в заключение.

- Зачем же мне вас пугать? Я вас живо скатаю и в полной сохранности доставлю обратно. А поможете жене - век буду благодарить...

Всю дорогу Антипин не проронил ни слова. Он сидел в задке кошевки закутанный в просторный тулуп и дремал. Семен, погоняя лошадей, думал о том, что начальник уездной милиции, так и знай, из офицеров, что с Антипиным они - одного поля ягода. В лицо готовы сладко улыбаться, а за глаза от злости лопаются. "Ну и пусть, на всякий чих не наздравствуешься. Жалко, что я с фельдшером не совсем хорошо обошелся. Наверняка нахлобучка мне будет".

В Мунгаловский приехали, когда было уже совсем светло. Только въехали в улицу, как увидели на первых же воротах привязанные к перекладине и поднятые на воздух сани без оглобель. Дальше, посреди улицы стояла телега, на которую были поставлены сани, а на них - крашеная бочка. Из бочки торчали две метлы, грабли, лопата и вилы. В другом месте снятые с петель ворота одного хозяина были затащены на крышу избы другого. Там же к трубе был привязан дохлый поросенок.

- Что тут у вас, голубчик, происходит? - спросил заинтересованный фельдшер.

Семен с готовностью отозвался:

- Это у нас такой обычай. Холостежь наша куралесит. Каждую новогоднюю ночь и смех и грех. Разойдутся парни и все, что только можно, вверх тормашками переворачивают... Мне однажды, холеры, овцу на баню затащили. Едва мы ее с бабой сняли оттуда. И как они ее туда затянули - ума не приложу.

Алена в это утро была в сознании. Переодетая в худенькое, но чистое белье и дешевое ситцевое платье, лежала она на аккуратно прибранной постели, повязанная платком. Пол в зимовье был выскоблен и вымыт, на столе расстелена чья-то старая, но хорошо выстиранная скатерть. Однако у Антипина было на этот счет свое мнение, и он высказал его с полной откровенностью.

- Плохо, плохо, голубчик! - греясь у печурки и оглядывая зимовье, проворчал он. - Жилище у вас отвратительное. Стоит только один часик не потопить эту ржавую роскошь, - показал он на печурку, - как температура упадет ниже ноля. Такая резкая смена температуры не будет способствовать выздоровлению больной. В довершение к тифу она может схватить воспаление легких, а тогда ее не спасет и сам бог. Надо, надо, уважаемый, подумать о новой квартире...

Согревшись, Антипин потребовал теплой воды, чтобы вымыть руки. Умывальника не было, и Семену пришлось поливать ему на руки из кружки. Ему было невыносимо стыдно и больно за свою бедность, но он ничем не выдал смущения. В сочувствии и жалости фельдшера он не нуждался.

Антипин надел белый халат, подошел к кровати, поклонился Алене:

- С добрым утром, больная! Как мы себя чувствуем?

- Совсем я расхворалась. Как солнце на закат, так меня жар из ума выбивает. Проваливаюсь будто в черную яму и до утра потом ничего не помню, не знаю.

- Ну-с, голубушка, потерпите малость. Мне надо вас осмотреть и выслушать. Голова беспокоит?

- Перевалит за полдень, как есть всю разламывает. Места себе не нахожу, пока в памяти-то.

Антипин достал из нагрудного кармана трубку, приставил к груди Алены и припал к ней ухом.

- Сердечко частит, но работает неплохо. Нет, на сердце вам жаловаться не приходится. Думаю, что оно вас не подведет, с чем и поздравляю. Теперь послушаем, что в легких. Сесть вы можете? Вот и хорошо! Вздохните. Так, так... Еще разок. Хорошо. Еще разик. Отлично. Теперь послушаем со спины. Вздохните. Поглубже, поглубже. Так, так... Ну-с, с легкими все в порядке. Покажите язык. Спасибо, достаточно... Так, нахожу я у вас, голубушка, сыпной тиф. Да вы не бойтесь, - увидев, как вздрогнула Алена, поспешил он успокоить ее. - Ничего страшного нет. Но полежать придется долго. Волосы нужно остричь и немедленно сжечь. Самое главное - покой и надлежащий уход. Я пропишу порошки и микстуру. Принимайте три раза в день по порошку, а микстурку - по столовой ложке четыре раза. А там будем надеться, что все будет хорошо, никаких осложнений не случится. Опасайтесь простуды. Тяжелой пищи не употребляйте. Мясные бульоны, рисовая или манная кашка, киселек, брусничный морс - самое лучшее, что только можно придумать. Морсу пейте как можно больше. Ни по малому, ни по большому с кровати не сходить, если даже будут и силенки. Их лучше поберечь до кризиса. Через недельку я наведаюсь еще разок. А теперь разрешите откланяться.

Отойдя от кровати, он сказал зачарованно следившему за ним Семену:

- Думаю, что все будет в порядке. Но будет просто чудом, если не заболеет ваш сын. Тиф передается сыпной вошью. Она разносчик заразы. Остригите сынка догола и следите, чтобы у вас не водились нежелательные насекомые.

- Чайку, товарищ доктор, на дорогу не выпьете?

- С удовольствием. И если есть что-нибудь покрепче, не откажусь. Полейте мне, пожалуйста, на руки.

Выпив полстакана спирта и два стакана крепкого чая, Антипин посмотрел на свои карманные часы и заторопился.

- К часу дня мне обязательно нужно быть в Заводе. Давайте трогаться. От души вам сочувствую и нисколько не обижаюсь. Нет, нет! Никакой платы не нужно. Вам, как я вижу, дорогуша, житье предстоит пока трудное. Ничегошеньки-то у вас нет. Вот когда выздоровеет жена и жизнь ваша наладится, тогда и отблагодарите меня.

- Спасибо, доктор, спасибо! - поблагодарил его растроганный Семен.

28

Весь обратный путь Семен и Антипин провели в разговорах.

Едва переехали по льду речку и стали подниматься на косогор, Антипин сказал:

- Подвела вас жена со своей болезнью. Торопились к Новому году попасть, а встретить по-хорошему не пришлось. Как говорится - человек предполагает, а бог располагает.

- Ничего, отвезу вас домой и свое отгуляю, - ответил Семен и хлестнул лошадей бичом. Помедлив, спросил, поправится или нет жена.

Натягивая на колени меховую полость, Антипин ответил, что пока ничего угрожающего в ее положении он не видит. Но болезнь эта - штука коварная. Сплошь и рядом дает она самые неожиданные осложнения. Посоветовав ему еще раз тщательно ухаживать за больной, он откинулся к стенке кошевы и умолк.

Семен поглядел на придорожные голубые от инея кусты, неторопливо убегавшие назад, на белые сопки и, не оборачиваясь к Антипину, спросил:

- И откуда только взялась эта хворость? Раньше о ней что-то не слыхать было?

- Нет, батенька, существовала она и прежде, - тотчас откликнулся Антипин. - С ней мы давно знакомы. Лет семьдесят тому назад, когда власти захотели намыть на карийских приисках в одно лето сто пудов золота и согнали туда несколько тысяч каторжников и крепостных, тиф свирепствовал ужасно. В наши дни он особенно распространился во время мировой войны, а в гражданскую и до нас докатился. По всей Сибири косил он людей направо и налево. Говорят, когда каппелевцы отступали на восток, на каждой железнодорожной станции оставляли они целые штабеля трупов. Истреблял он их целыми полками и дивизиями.

- Да, он не разбирает ни красных, ни белых. Нам от него тоже крепко досталось.

Антипин запахнул потуже свой овчинный тулуп со стоячим воротником, уткнулся в чего лицом и опять замолчал. У Семена начали мерзнуть ноги. Он снял с себя доху, спрыгнул с сиденья и побежал рядом с кошевой по неглубокому хрусткому снегу, не выпуская из рук вожжей. Скоро ему стало жарко. Чувствуя, что не в силах больше бежать, упал он в полном изнеможении в кошеву прямо на ноги Антипина. Отдышался и спросил, не ушиб ли его.

- Нет, нет! Давайте усаживайтесь рядом, места хватит и разговаривать будет лучше... А запыхались вы, дорогуша, быстренько. Сразу видно, что много курите. Табачок, он сказывается. Надо с куревом подсократиться.

Перед самым перевалом въехали в молчаливый, словно серебряный лес. С обеих сторон склонялись над затененной до синевы дорогой мохнатые ветви и там, где касалось их солнце, они переливчато сверкали, слепили глаза нестерпимым блеском. На гребне Семен остановил лошадей, чтобы дать им короткую передышку. Взяв из кошевы пучок сена, стал сметать с конских спин пахнущий потом иней, а Антипин распахнул доху и глядел на кусты и деревья в их-праздничном зимнем убранстве.

Когда поехали под гору, подул навстречу резкий восточный ветер. Не укрываясь от него, Антипин повернулся к Семену, спросил:

- Скажите, товарищ Забережный, как вы отнеслись к созданию ДВР? Одобряете или нет?

- Одобряю, да не очень.

- А как думаете, она всерьез и надолго?

- Этого я не знаю. Был я недавно в Чите, разговаривал со многими грамотными людьми и убедился, что и они не знают. Судят о "буфере" каждый по-своему. Одни недовольны, другие радуются, а третьи все еще приглядываются, тоже хотят определить - всерьез и надолго ли. А что вы сами думаете, доктор?

- Горизонты мои узковаты, дорогуша. Они у меня фельдшерские, хоть и величаете вы меня доктором. Но полагаю, что ДВР - это хорошо. Одного я не могу понять. Почему согласились на нее большевики? Один человек меня недавно уверял, что в дальневосточных областях сильны антибольшевистские настроения. Якобы это пришлось принять во внимание московским правителям. Только я, признаться, в это плохо верю. Скорее всего здесь другие соображения. А какие именно - не могу понять. Может, вы меня просветите?

"Экий ты, брат, хитрый, - усмехнулся про себя Семен. - Хочешь испытать мои думы, а своих не выдать. Н-ну, посмотрим, кто кого обдурит".

- Насчет настроений в народе ваш знакомый, пожалуй, правду говорит, ответил он Антипину. - Многие хоть и в партизанах ходили, а большевистских порядков боятся, как черт ладана. Намитинговались мы досыта, как про ДВР услыхали. Тех, кто требовал советской власти, случалось, за горло брали. А все же я считаю, что ДВР совсем не то, за что я свой лоб под пули подставлял.

Антипин сразу оживился, выжидательно уставился на умолкнувшего Семена. По щекам его медленно катились надутые ветром слезы. Видя, что Семен не торопится продолжать, он не вытерпел:

- Это в каком же смысле понимать прикажете?

- Два цвета у нее на флагах - красный и синий.

- Не понимаю, что в этом плохого?

- Да ведь все полотнище красное, только в верхнем углу синяя заплатка. Такая она махонькая, что не вдруг и заметишь.

- Ну, это не беда! - разразился вдруг Антипин веселым, с легкой хрипотцой смешком. - Если японцы с американцами будут настойчивыми, красный цвет поубавится. Я считаю, что республика постепенно примет характер настоящего демократического государства. В этом отношении возлагаю большие надежды на предстоящий созыв учредительного собрания. Надо думать, оно отнюдь не пойдет на поводу у коммунистов, а прислушается и к голосу других партий.

"Вот ты и высказался. Теперь известно, чем ты дышишь", - подумал довольный своей хитростью Семен и спросил:

- Это какие же другие партии?

- Таких партий, дорогуша, много. На большевиках не сошелся свет клином. Был я до революции тюремным лекарем в Горном Зерентуе целых четырнадцать лет. Там тогда не одни большевики сидели. Страдали там и меньшевики и эсеры, максималисты какие-то и даже сыновья матушки анархии. Самым известным арестантом был там одно время Егор Сазонов. Сидел он за убийство какого-то великого князя. А знаете, кто он был? Самый настоящий эсер. С железным характером был человек. Ни за что не хотел с тюремным произволом мириться. Две голодовки объявлял, чтобы заставить уважать себя. Только ничего не добился. Царь ни за что не хотел его живым из тюрьмы выпустить. Осталось Сазонову всего два месяца до выхода на поселение сидеть, когда он сам на себя руки наложил. Всячески издевались наши тюремщики над ним, чтобы только до самоубийства довести.

- Слыхал я про этого Сазонова. Может, он и несгибаемый был человек и настоящим революционером себя считал, а только делал не то, что надо. Не знаю, за кого у него сердце болело, а только не за рабочих, не за голытьбу деревенскую. Такой и вся его партия была. Шуму и треску от нее много было, и цари ее, как огня, боялись, а народ за ней не пошел. И правильно сделал. После Октябрьской революции переметнулись эсеры к буржуям.

- Ну, батенька, это вы через край хватили! - недовольно фыркнул Антипин. - Не все эсеры были такими. Атаман Семенов и адмирал Колчак их тоже вешали и расстреливали.

- Ничего не через край! - разошелся Семен. - Где эти самые эсеры были, когда мы с белыми и японцами насмерть бились? Что-то не встречал я таких в партизанах! Были у нас одни большевики. Эти себя не щадили, жизнью за народ жертвовали. А в это время, слыхал я, в Омске эсеры министрами были, а в Забайкалье карательными отрядами командовали.

- Возможно, возможно, что были такие, - согласился Антипин. - Одна паршивая овца в любом стаде найдется. Но почему же тогда коммунисты согласились вместе с ними ДВР строить? Почему они тоже эсерам министерские посты предлагают?

- Вот это и плохо. Теперь эти господа на готовенькое отовсюду полезут. Дай им волю, так они живо все по-старому повернут.

- Ну, до готовенького еще далеко! - буркнул вконец рассерженный Антипин. - И с белыми не совсем покончено и с иностранцами ухо востро держи. Стоит им только раскусить, что большевики хотят их надуть, они возьмут да и отхватят все вплоть до самого Байкала.

- Конечно, от них всего ожидать можно, на то они и буржуи. Да нам бы лишь малость поокрепнуть, передохнуть годик или два, а там другой разговор пойдет. За спиной у нас вся Советская Россия.

- Значит, на Россию надеетесь? Но она же от нас отказалась, самостоятельность нам предоставила. Вот товарищ Челпанов все именно так и трактует.

- А вы ему не верьте.

- Но, дорогуша, Челпанов ведь тоже коммунист и тоже бывший партизан. У меня нет никаких оснований не верить ему. Ваше предубеждение к нему понятно, столкнулись вы основательно, но это же еще ни о чем не говорит. Человек он образованный, не нам чета.

- Здорово вы меня, доктор, отбрили, ничего не скажешь, - рассмеялся Семен. - А только сволочи и с высшим образованием бывают. По мандату они могут быть и начальниками народной милиции, на деле же нам палки в колеса вставляют.

После этого разговор оборвался. Антипин молчал и сердито покашливал вплоть до самого завода.

Пока Антипин приготовлял у себя порошки и микстуру для Алены, Семен сидел у него в столовой и пил чай. Угощала его жена фельдшера, грузная разговорчивая старуха в просторной бумазеевой блузе. Она успела рассказать Семену, что Челпанов ухаживает за их дочерью. Дочь учится в последнем классе гимназии. Правда, он на целых десять лет старше ее, но это не так страшно, если он порядочный человек. Еще она спросила, нравится ли Челпанов Семену. В ответ Семен только пожал плечами.

Когда Семен уезжал, Антипин вышел проводить его за ворота. Пожимая ему на прощанье руку, сказал:

- Ну, дорогуша, потолковали мы с вами основательно. Мои суждения, кажется, не очень вам по душе, так же, как и мне ваши. Так что в этом отношении мы вполне квиты. Но давайте расстанемся друзьями. Я политикой не занимаюсь и только иногда разговариваю о ней. Если буду нужен, приезжайте в любое время. Человек я, конечно, старозаветный, во многих вопросах профан и невежда, но я люблю быть полезным людям. Таким вы меня и принимайте.

* *

*

Только Антипин собрался прилечь отдохнуть с дороги, как к нему заявился Челпанов. Он был в черном, отороченном сизой мерлушкой полушубке, в серой папахе и белых с подогнутыми голенищами чесанках. Как всегда напористый и энергичный, он первым делом спросил:

- Ну, как поездили, Степан Яковлевич? Не грозил вам больше наганом наш уважаемый партизан?

- Нет, нет, что вы! Обращался он со мной исключительно бережно и не раз извинился... Положение у него, знаете ли, ужасное. Четыре года человек воевал, вернулся домой, а дом сожжен, пожитки разграблены, жена в тифу валяется. Живут они в дрянном зимовейке на усадьбе какого-то бежавшего за границу богача. Помещение отвратительное, в нем жили раньше ягнята и куры. Отапливается железной печуркой, на белый свет глядит одним крошечным окошком. Одним словом, сплошная мерзость, а не жилье. Жена Забережного может и не вынести болезни. Истощена она и измучена до крайности. Ее, знаете ли, в девятнадцатом арестовал вместе с другими мунгаловцами карательный отряд есаула Соломонова. По дороге в Завод решили каратели арестованных прикончить. Рубанули ее шашкой по руке, а добить не успели. За ними дружинники гнались, чтобы отбить арестованных. С тех пор она ходит с изуродованной рукой.

- Значит, сочувствуете лихому партизану? - спросил, хмуро усмехаясь, Челпанов.

Увидев его тяжелый взгляд, Антипин виновато развел руками и сказал:

- Приходится, батенька. Коли вы сам бывший партизан, вы должны посочувствовать ему.

- А все-таки вам придется написать заявление.

- Какое заявление?

- О том, что Забережный угрожал вам, разговаривал с вами, как бандит с большой дороги.

- Нет, батенька, и не подумаю. Расстались мы с ним по-хорошему. Зачем же мне теперь жаловаться на него, причинять неприятности. Их у него и без этого много.

- Все это верно, дорогой Степан Яковлевич, а написать надо. Забережный не рядовой партизан. Он командир полка и член Коммунистической партии. Если он у нас будет так разговаривать с людьми, то рядовые партизаны, глядя на него, просто начнут убивать всех, кто им почему-либо не по душе. Забережный грозит вам наганом, а братья Бурдинские, которые воевали в его полку, вчера по пьяной лавочке избили старика Кандинского. Этот Кандинский якобы выдал белым их отца. Кое-кто из партизан и на вас зуб имеет. Не прими мы крутых мер в отношении подобного произвола и самоуправства, у нас же резня начнется.

- Ну, поступок Забережного ничего общего не имеет с хулиганской выходкой Бурдинских. Ведь если разобраться, я сам вынудил его на этот грубый разговор. Я при разговоре с ним тоже не очень стеснялся в выражениях.

- Это ваше последнее слово?

- Да, последнее, и не будем больше к этому возвращаться.

- Хорошо. Заявление вы можете не писать. Это ваше дело. Но как начальник, которому поручено поддержание революционного порядка в уезде, я вынужден потребовать от вас письменного объяснения. Это моя обязанность. Мне неприятно, но ничего не поделаешь. Плохого Забережному я не сделаю. Поступок его, несомненно, получит огласку. Ваши вчерашние гости молчать, конечно, не станут и всячески будут раздувать этот случай. А Семена Забережного могут не сегодня-завтра выдвинуть в члены учредительного собрания. Вся эта история может повредить ему, если не дать ей правильного освещения.

Антипин поверил ему и согласился написать свое объяснение. После этого Челпанов остался обедать у него. За обедом он спросил у Антипина, где его дочь. Тот сказал, что у дочери болит голова. Она не может выйти в столовую и просит извинить ее.

Но только Челпанов уехал, как совершенно здоровая дочь вышла в столовую и сказала отцу:

- Не нравится мне, папа, этот твой Челпанов. Замашки у него прямо хамские. Зря ты его оставил обедать. Вчера после твоего отъезда он вел себя отвратительно. Он самым некрасивым образом приставал ко мне. Чтобы отвязаться, я вынуждена была уйти ночевать к подруге.

- Мать! - закричал на жену Антипин. - Что же это такое происходит? Почему ты не сказала мне об этом? Я бы тогда этого милицейского Распутина взял и выпроводил. Я бы не посмотрел, что он начальник милиции.

Долго бушевал еще Антипин, обиженный за дочь и за себя, и уже жалел, что дал в руки Челпанову письменное свидетельство, способное повредить Забережному. Чтобы не думать об этом, он взял и выпил чарку какой-то настойки.

29

Через два дня в Мунгаловский неожиданно приехал председатель уездного ревкома Михаил Димов. Остановился он в школе у Людмилы Ивановны и прислал Семену записку с просьбой немедленно прибыть к нему. Семен сразу догадался, что предстоит неприятное объяснение с начальством. Это встряхнуло его, вывело из подавленного состояния, в котором находился он с тех пор, как оказался дома. Он побрился, хватил для храбрости водки и отправился в школу.

В маленькой, чисто прибранной кухне учительской квартиры, с белыми занавесками на окнах, горела настенная лампа, топилась плита. На стене размеренно тикали ходики, поблескивал на кончике маятника желтый медный кружок.

Людмила Ивановна оказалась вблизи совсем молодой и миловидной женщиной с толстой, по-девичьи заплетенной косой. Она угощала гостя за покрытым синей скатертью столом, на котором стояли: никелированный самовар, блюдо с розовыми пластинками соленой кеты, сухарница с хлебом, стаканы из тонкого стекла, граненые рюмки и только что начатая бутылка водки. В стаканах сверкали серебряные чайные ложки, на самоваре сидел, как голубь, белый чайник. Все это вызвало в сердце Семена острую тоску и зависть.

Коренастый и смуглолицый Димов, с копной курчавых волос на голове, был давним знакомым Семена. Вместе с Романом Улыбиным спасал его Семен от кулацкой расправы во время митинга в Нерчинском Заводе. Потом Димов был партизанским консулом на китайской стороне. С тех пор Димов заметно раздобрел, раздался в плечах. Он сидел у стола вразвалку, вытянув ноги в расшитых бисером и цветными нитками унтах. На нем был коричневый суконный френч с накладными карманами. Не менее нарядной выглядела и Людмила Ивановна в черном платье с белым кружевным воротником, с золотыми серьгами в ушах. И она и Димов показались Семену красивыми, беззаботно веселыми людьми, живущими благополучной, никогда не изведанной им жизнью.

- А, Семен Евдокимович! - зычно забасил, подымаясь ему навстречу, Димов. - Привет, привет! - гремел его самодовольный голос, а по лицу разлилась широкая улыбка.

Задетый за живое, Семен, пожимая его руку, насмешливо и резко сказал:

- Прямо оглушил ты меня, товарищ Димов! И откуда у тебя такой голосище взялся?

Димов вспыхнул и, желая оправдаться, развязно пошутил:

- Начальническая привычка, брат! Ничего не поделаешь. Не обращай на нее внимания... Рад я видеть тебя живым и здоровым. Проходи, садись с нами за стол. Я твой должник еще за восемнадцатый год. Давай разопьем эту бутылочку, а потом поговорим.

- Проходите, товарищ Забережный, проходите! - видя нерешительность Семена, повторила приглашение Димова разрумяненная и слегка смущенная Людмила Ивановна. "Видать, обхаживает ее товарищ председатель", - подумал Семен, проходя к столу и усаживаясь.

Людмила Ивановна поставила перед Семеном рюмку и маленькую тарелку с вилкой.

- Простите за плохое угощение. Чем богата, тем и рада, - извинилась она и пристально поглядела на Семена серо-зелеными, чуточку растерянными глазами. "Видать, не вовремя я", - снова подумал он.

- Ну, давай пропустим, Семен Евдокимович, за нашу встречу, - наливая в рюмки водку, сказал Димов. - Прошу! А вы что, Людмила Ивановна, отставили свою рюмку? Нет, вы должны с нами выпить.

- Голова будет болеть, Михаил Осипович.

- Ничего, завтра воскресенье, занятий у вас нет, так что можно.

Выпив рюмку, она решительно отказалась от второй. Димов и Семен, закусывая кетой, вдвоем распили бутылку. Потом Димов спросил у Людмилы Ивановны, где им можно поговорить с Семеном наедине. Она сказала, что лучше всего это сделать в классе.

С зажженной свечой в руках провела она их в пустой и сумрачный класс, заставленный партами с желтыми сидениями и черными крышками. Поставив свечу на учительский, залитый чернилами стол, она ушла.

Семен сел за низенькую парту в первом ряду и стал разглядывать классную доску, исписанную мелом, и карту двух полушарий на темной стене. Димов прошелся по классу, взял стул и, придвинув его к занятой Семеном парте, уселся на него верхом, положил руки на узкую и высокую спинку. Семен ждал, когда он заговорит.

- Что же это получается, товарищ Забережный? - помедлив, спросил на самой низкой ноте Димов. - Приезжает домой наш уважаемый партизанский командир, заявляется в Завод и устраивает возмутительную выходку. Угрожая револьвером и грубо выражаясь, заставляет престарелого фельдшера ехать с ним к больной жене. За фельдшера пробует заступиться его гость, начальник уездной милиции, а лихой партизан выбивает у него из рук наган, берет за горло и просит не вмешиваться не в свое дело... Подожди, подожди! Не горячись! - предупредил он готового перебить его Семена. - Я знаю, что фельдшер был нужен тебе до зарезу. Но почему же ты, дорогой товарищ, не зашел к нам в ревком?

- Да ведь ночь была! Куда там было ревком искать.

- А мы днюем и ночуем в ревкоме. Время, сам знаешь, какое... Встретили бы мы тебя, как положено встречать героев гражданской войны. Хоть из-под земли достали бы тебе врача, а не развалину из бывших тюремных подлекарей. И все тогда было бы тихо, мирно, не было бы теперь разговоров об анархизме, о бандитских замашках дорогого для нас человека. Надо дорожить своим добрым и славным именем, не позволять чернить его всякой сволочи. Вот что я тебе скажу. А теперь давай оправдывайся.

- Оправдываться я не буду, хоть и не брал я вашего начальника милиции за горло, - ответил глухо с закипающим бешенством Семен. - Теперь вы на меня собак навешаете, припишете такого, чего сроду не было. Какое вам дело, что у меня жена умирает, от хозяйства горелого пенька не осталось! Мне негде головы прислонить, жрать нечего, а вы еще судить меня вздумаете.

- Товарищ Забережный! - укоризненно закачал головой Димов. - Ну, зачем горячку пороть! Никто тебя судить не собирается. Хоть ты и Думаешь про меня черт знает что, а я из-за тебя с секретарем укома разругался, Челпанова из кабинета вытурил. Этот подлец такое заявление на тебя накатал, что я едва удержался, чтобы не дать ему по роже. Ты не кипятись, а спокойно расскажи мне, как все было.

Семен стал рассказывать. Когда он кончил, Димов воскликнул:

- Ну вот! Так я и знал, что все раздуто и приукрашено. У Челпанова в его кляузе все наоборот. Вдобавок он к ней еще целую кучу свидетельских показаний приложил. Пять человек в один голос твердят, что вел ты себя возмутительно. Вот и доказывай теперь, что ты не верблюд.

- А что Антипин сказал?

- Прислал с Челпановым свое письменное объяснение. Факт твоего хамского обращения с ним хоть и со всякими оговорками, а тоже подтверждает Под конец он часть вины на себя берет, но это ничего не меняет... Не вовремя, брат, все это с тобой случилось, - вздохнул Димов. - Очень не вовремя! Навредил ты себе так, что даже и не подозреваешь. Через три недели состоятся выборы в учредительное собрание. В Чите выдвинули в него тебя по списку крестьянского большинства. Сейчас же это дело уком партии опротестовал. Челпанов ведь от меня со своим заявлением к секретарю укома понесся. А наш секретарь Горбицын человек в наших местах новый. В Забайкалье он пришел политработником Пятой Красной армии. Тебя совершенно не знает и после всего, что услыхал о тебе, решил, что ты бандит бандитом, и сделал тебе отвод. Конечно, мы ему докажем, что ты совсем другой, чем он думает. Но для этого нужно время, а выборы на носу. Так что не бывать тебе членом учредительного собрания.

- Не бывать, так не бывать, - сказал Семен. - Жалеть об этом не стану. Да и какой из меня к черту член учредительного собрания, ежели я по складам кое-как читаю. Голова у меня сейчас о другом болит. Антипин велел Алену мясным бульоном поить, манной кашкой питать, а я даже не знаю, из чего эту кашу варят. О манне небесной слыхал, а манной крупы никогда в глаза не видал.

- Из пшеницы эта крупа делается. Вещь для больных незаменимая. Постараюсь немного достать для тебя. А потом я привез тебе кое-что получше. Я снесся вчера же по телеграфу с Читой, и мне разрешили оказать тебе небольшую денежную помощь. Это для нас вопрос не только чести, но и простой целесообразности. Пятьдесят рублей золотом - деньги не ахти какие, но большего, к сожалению, мы сделать пока не можем.

- С этой вашей помощью разговоров потом не оберешься. Ведь не один я сейчас бедствую. А потом, что же это такое? Одной рукой бьете, другой подарок делаете?

- Эти не подарок, а неотложная помощь заслуженному и уважаемому человеку. Разговоров же ты не бойся. Мы не собираемся всем рассказывать об этом. Мы знаем, что нуждаются многие, и помогаем тебе в первую очередь потому, что ты нам также должен крепко помочь в борьбе со всеобщей разрухой и нищетой. Для своего села, Семен Евдокимович, ты можешь сделать больше, чем кто-либо. Как только поправится жена, придется тебе впрягаться в общественную работу. Ты должен возглавить народно-революционную власть в Мунгаловском. Спрашивать с тебя, как с коммуниста, будем крепко.

- Ни работы, ни ответственности я не боюсь. Только вот с грамотой, товарищ Димов, у меня плохо.

- Грамоте заставим учиться. Коммунистам, брат, всю жизнь положено учиться. Прикажет партия, и за букварь засядешь, как миленький. Ваш теперешний председатель малодеятельный, равнодушный ко всему, кроме собственного хозяйства, человек. Мы знаем, что он из себя представляет. Недаром ты его, как он жаловался мне сегодня, "зеленым партизаном" зовешь.

- Это я шутя. Мужик он неплохой.

После этого Димов заговорил о том, что больше всего интересовало Семена. Больше сорока мунгаловцев с семьями и в одиночку убежали за границу. Самые богатые из них едва ли вернутся домой. У них остались в поселке хорошие дома, хлеб в амбарах и даже скот Посеянный в двадцатом году хлеб они не успели убрать. Часть его пропала на корню, часть сжали мобилизованные для этого жители. Теперь его надо привезти с полей и обмолотить. Семен считал, что хлеб следует распределить среди остро нуждающихся в нем партизан и бедноты.

- А если богатеи вернутся домой? - спросил Димов. - Тогда что будем делать?

- Не вернутся. Они здесь многим так насолили, что их живо ухлопают.

- Нет, устраивать над ними самосуд мы никому не позволим. А кое-кто может вернуться. Наше правительство собирается послать специальную комиссию к беженцам. Можно не сомневаться, что она многих сагитирует вернуться домой. Так что никакой опрометчивости в этом деле допустить нельзя... А сколько, кстати, у вас всего народу за границей?

- Да человек сорок наберется. Почти все они служили в дружине, потом затеяли переворот в заводе, и после этого увел их Каргин на ту сторону. Он ими коноводит.

Димов побарабанил пальцами по столу и сказал:

- Сделаем так. Соберем завтра собрание партизан и бедноты, и пусть оно решит, чьи дома и хозяйства подлежат конфискации, как принадлежавшие врагам революционного народа. Вынести такое решение вы имеете полное право. Мы у себя на ревкоме утвердим его, и тогда вы по своему усмотрению распорядитесь имуществом контрреволюционеров. Это будет и законно и справедливо.

- Толково рассудил, - обрадовался Семен. - Выходит, бедноте и при "буфере" жить можно.

- Так ведь это же красный "буфер". И мы с тобой знаем, к чему он и зачем... На собрании, кстати, поговорим и о том, что сельревкому нужен новый председатель. Тогда партизаны будут знать, как им следует вести себя на общем собрании всех граждан села, когда встанет вопрос о смене председателя.

Разговор этот показал Семену, что его предубежденное отношение к Димову не имеет никаких оснований. На него можно было положиться и как на председателя и как на хорошего товарища в беде.

Когда вернулись к Людмиле Ивановне, она с красно-синим карандашом в руках проверяла ученические тетради. Какая только бумага не шла на эти тетрадки! Сшитые суровыми нитками, все они были сделаны из чистых или исписанных с одной стороны деловых бумаг Канцелярии атамана Четвертого военного округа и Орловского станичного правления, из каких-то конторских книг и грубой оберточной бумаги всех цветов и оттенков.

Димов взял со стола несколько тетрадей, исписанных на обороте дореволюционными канцеляристами, бегло просмотрел их и сказал:

- Да, тетрадочки! Это не то, что прежние, фабричной выделки. Хотя и мало я в школе учился, а тетради те всегда перед глазами стоят. Там тебе и разлиновка голубенькая и портреты великих писателей на обложках, а в самом конце - таблица умножения. Шестью шесть - тридцать шесть, семью семь сорок девять! И не хочешь, да на всю жизнь выучишь.

Семен снял с вешалки свой полушубок и стал одеваться.

- Куда вы торопитесь, Семен Евдокимович? - спросила Людмила Ивановна. - Посидите. Чаю еще попьем, поговорим, пока Михаил Осипович не уехал.

- Людмила Ивановна! - сказал ей Димов. - Не намекайте, что и мне пора расставаться с вами. Я дал слово Забережному, что завтра проведу у вас собрание партизан и бедноты. Куда же я денусь, если не разрешите переночевать у вас? Я могу спать, где угодно, и постараюсь вас не стеснить.

"Вот ловкач! - изумился Семен. - Ночевать подговаривается и меня не стыдится". Не глядя на Людмилу Ивановну и делая вид, что всецело занят своим одеванием, он дожидался, что ответит она Димову. И был немало раздосадован, когда она сказала:

- Ну, что же с вами сделаешь! Хотя и не совсем это удобно, но оставайтесь. Надеюсь, что Семен Евдокимович не подумает ничего плохого. И она вопрошающе посмотрела на Семена, теребя в руках конец накинутого на плечи полушалка.

- Нет, нет! Что вы! - поспешил отозваться Семен и стал прощаться с ней и с Димовым, глядевшим на него, как показалось ему, лукавыми глазами.

"Прикидываются, комедию передо мной ломают, - думал о них по дороге домой Семен. - У самих, наверно, все давно на мази, а делают вид, что поневоле вдвоем остаются... А она, холера, красивая. У Димова губа не дура".

Весь вечер потом он нет-нет да и вспоминал, что Димов и Людмила Ивановна остались вдвоем. От этого страдало его мужское самолюбие. И ни с того ни с сего все время чувствовал он себя обманутым и уязвленным. Про Димова думал с тайной завистью и раздражением, про Людмилу Ивановну - с досадой и легкой грустью. Он сознавал, что думать об этом в его положении нехорошо и даже глупо, но не думать не мог.

30

Сходку партизан и бедноты устроили в просторной избе Прокопа Носкова. Собралось всего человек тридцать. Вместе с Димовым пришла и Людмила Ивановна. "Вишь ты, - подумал Семен, - и на сходку вместе явились. Значит, дела у них в полном порядке".

Людмила Ивановна поздоровалась с ним за руку, остальным отвесила общий поклон. Ей подали стул, и она села неподалеку от Семена, сняв полушалок и распахнув свою черную борчатку.

Пока сходка не началась, Семен то и дело поглядывал в ее сторону, но уже без вчерашней досады, а только с любопытством человека, желающего узнать по ее лицу, что было вчера у нее с Димовым. Но молодое и привлекательное лицо ее ничего не сказало ему.

Открывая сходку, Димов назвал ее собранием поселкового актива. В своем вступительном слове, сказанном напористо и горячо, он рассказал, что такое ДВР, для чего она создана по директиве Ленина, а затем коротко сообщил о той обстановке, в которой жила республика. Вопросов ему никто не задавал. Партизаны об этом уже знали, а остальные плохо еще разбирались во всем и считали, что в присутствии такого большого начальства лучше помолчать, чтобы на нажить себе беды сказанными невпопад словами.

- А теперь давайте поговорим о ваших беженцах, - сказал потом Димов. - Надо нам разобраться, что представляет из себя каждый из них, чего он заслуживает. У них остались здесь дома, хозяйства, а у большинства и семьи. Можно предполагать, что часть из них обязательно вернется домой, когда правительство наше обратится к ним с призывом возвращаться. Стоит ли отбивать у них охоту к возвращению конфискацией имущества, плохим отношением к семьям. Потом ведь далеко не все они богатые люди. У некоторых нам взять нечего. Стало быть, разговаривать надо только о кулаках, о тех, кто едва ли вернется домой.

- А для чего, товарищ Димов, этот разговор? - спросил Лука Ивачев. Ты бы нам лучше разрешил дома беженцев занять. В землянках и зимовьях нам не шибко весело живется.

- Вот из-за этого и затеяли мы разговор, - мотнув головой, отозвался Димов. - Давайте высказывайтесь, кого вы считаете отпетыми врагами?

- Всех, кто за границу удрал! - сказал все тот же Лука.

- Ну, это слишком огульный подход, товарищ Ивачев, - возразил Димов. - Так рассуждать не годится.

- Разреши, товарищ Димов, мне сказать, - поднялся со своего места хозяин избы Прокоп Носков, единственный из всех собравшихся, кто сидел не в шинели или полушубке, а в пестрой ситцевой рубахе без пояса.

Получив разрешение, Прокоп сказал, что он не согласен с Лукой. Не все убежавшие за границу сволочи. Есть и среди них такие люди, о которых не скажешь ничего плохого. Заставили их из-под палки вступить в станичную дружину и воевать с партизанами. Для примера Прокоп сослался на Агейку Бочкарева и Егора Большака. Агейка с малых лет ходил по работникам. Парень он работящий, безответный. Его богачи друг от друга каждый год переманить старались, а он привык жить у Степки Барышникова и к другим не шел. Когда пристигла беда, дал ему Степка хорошего коня, чтобы красным не достался, и уехали они в дружину. Почувствовал себя Агейка полновластным казаком и стал служить Унгерну верой и правдой. Получил за храбрость урядницкие лычки, медаль и не захотел с ними расставаться. Ушел теперь, глядишь, с Унгерном в Монголию. Если уцелеет там, обязательно вернется. Придет с покорной головой - убивать его не будешь. Из него еще можно человека сделать. Почти такой же и Егор Большак. У него за плечами только та вина, что был у нас бессменным писарем. Хоть и не было у него за душой ни черта, а считал себя начальством, зимой и летом в фуражке с кокардой и в штанах с лампасами щеголял. Житьишко было у него вольготное, ничего не скажешь. Вообразил себе, что при новой власти заставят его не писарить, а работать. Вот и пошел в дружину, чтобы отстоять свое право на писарскую должность, на взятки-братки с тех, кому заявления да справки строчил. От этого и в дружину угодил, шашку в руки взял, хотя и трус несусветный. Сидит теперь за границей, голодает, в карты со скуки режется. Объяви ему амнистию, так он вперед всех домой прилетит и в писаря попросится.

- Ты не об этих говори! - перебил его Алексей Соколов. - Ты о богачах скажи, которым сам любил в рот заглядывать.

- Ну, чья бы корова мычала, а твоя бы лучше молчала! - огрызнулся Прокоп. - Это ты собирался зятем у Кехи Кустова стать и работал на него бесплатно целых пять лет. Ты ведь до своего партизанства шибко недоделанным был, от Агейки-то недалеко ушел.

- Товарищ Носков! - перебил Димов. - Зачем же эти взаимные оскорбления? Мало ли кто из нас был прежде дураком? Это к делу не относится.

- Ну раз не относится, тогда я кончил, - обиделся Прокоп и сел на свое место. Тогда Соколов крикнул:

- Ловкач, ничего не скажешь! Так о богатых и не заикнулся. Позвольте тогда мне. - Он встал, снял с себя шапку, расстегнул полушубок и только потом заговорил: - Некоторым, товарищ Димов, домой лучше и не показываться. Никогда мы не простим таким, как Архип и Петька Кустовы, братья Барышниковы, Кузька Большаков и Елисей Каргин. Петька и Кузьма оба каратели. Архип и Барышниковы наших на расправу выдавали, а Каргин в дружину народ шашкой загонял и ранил в бою Кушаверова. Не лучше и другие богачи, все они отличились. Много по их милости вдов и сирот наделано, - и он принялся перечислять по именам и фамилиям всех, на кого был справедливо озлоблен.

После него выступил Семен.

- Власть теперь наша, товарищи! Дорого мы за нее заплатили и никогда никому не отдадим. Все, кого называл здесь Алексей Соколов, натворили нам беды и горя. Они это знают и домой не вернутся. Жалеть о них не будем. Нам надо свою житуху налаживать. Давайте договоримся, что нам делать с имуществом богачей. Как мы здесь решим, так и будет. Уездный ревком нас поддержит. Я предлагаю хлеб бежавших богачей распределить между теми, кому нечего есть, в первую очередь дадим беднейшим из партизан. В дома вселим тех, чьи усадьбы спалили семеновцы.

Партизаны дружно поддержали его, а остальные сидели и помалкивали. Они уже решили про себя, что не возьмут кулацкого хлеба, если им и будут предлагать его. Они все еще боялись возвращения богачей, способных за любую свою вещь растерзать кого угодно. Но партизаны знали свою силу и потому принялись горячо обсуждать предложение Семена. Переселиться в дома богачей готовы были все.

После долгих споров согласились, что в дом Архипа Кустова должен переселиться Семен, в дом Кустова Иннокентия - Авдотья и Ганька Улыбины. Остальные дома предоставлялись Луке Ивачеву, Симону Колесникову, Гавриилу Мурзину и семьям погибших партизан Григория Первухина и Никиты Клыкова.

Мурзин предложил отнять, у Митьки Каргина половину дома, как принадлежащую его брату Елисею, но его никто не поддержал. Большой чепаловский дом согласились отдать под клуб и читальню. Кандидатом в председатели сельревкома наметили Семена, его заместителем - Симона.

Для вывозки и обмолота кулацкого хлеба решили организовать воскресник.

Уезжая в Завод прямо со сходки, Димов заявил, что через несколько дней будет прислано в поселок официальное распоряжение о передаче кулацких домов лицам, пострадавшим от белогвардейского террора.

Довольные таким решением партизаны расходились с собрания с веселыми разговорами и песнями.

- Толковая башка этот Димов, - говорил своим спутникам Луке Ивачеву и Никуле Лопатину Алексей Соколов. - Сразу взял быка за рога. А то вон сколько домов пустовало, и никто не смел к ним подступиться.

- Вот вернутся богачи из-за границы, так покажут, как чужим добром распоряжаться, - сказал ему со смешком Никула, которому уже не терпелось похвастаться первому встречному, что он был участником самой что ни на есть секретной партизанской сходки.

- Не вернутся, не бойся. Скорее Драгоценка пересохнет, чем они домой заявятся. Ты об этом лучше и не думай, - прикрикнул на него Соколов. - И еще я тебе скажу вот что: ты ведь самый зловредный в поселке трепач. Тебя как путного пригласили на сходку, а ты обязательно начнешь звонить всем и каждому. Лучше этого не делай, иначе лишим тебя доверия.

- Да отсохни мой язык, чтобы я кому-нибудь хоть слово сказал о собрании, - поклялся ему Никула.

Тут в разговор вмешался Лука и стал смеяться над Соколовым, что отказался он от предложенной ему половины дома Кузьмы Полякова.

- Ты что же, Алеха, так и решил бездомным остаться? Зачем от дома отказался? Ведь тебе, хоть ты и недоделанный, жениться надо. Нечего тебе в холостяках слоняться. Мужик ты из себя видный, за тебя при новой власти любая девка выскочить согласится.

- Женитьба вдруг не делается, - огрызнулся недовольный таким разговором Соколов. - Я пока могу и без собственного угла обойтись. Пусть лучше семейные устраиваются. А потом, может быть, я в поселке и не останусь. Я скорее всего в приискатели подамся.

- Это твое любезное дело - куда податься, а только своя изба не помешала бы. Ты в нее мог при случае квартирантов пустить.

- Я не спекулянт, и отвяжись ты от меня со своими советами, рассердился Соколов, отстал от них и пошел в обратную сторону.

- Это он к Маруське Букатовой подался, - сообщил во всеуслышанье Никула. - Он к ней давно подкатывается, да не получается. Сохнет она по Федоту Муратову. Тот с ней шибко крутил, частенько и ночевал у нее, когда она летом в амбарушке спала.

- Чего же звонишь об этом на всю улицу? - напал на него Лука. - Ты что, за уши их с Федоткой держал? Позоришь девку, на Федота напраслину возводишь. Не похвалит он тебя за это, когда вернется. А вернется он скоро.

- Ну, это еще когда будет, - рассмеялся Никула. - Он, говорят, ушел служить в народную армию. Дослужится там до полковника или генерала и глаз домой не покажет.

- Храбрый ты, когда поблизости Федота нет, - сказал услыхавший его Симон Колесников. - И как только не надоест тебе языком молоть.

31

Семен возвращался с собрания с Людмилой Ивановной. Она попросила проводить ее до школы и, не видя в этом ничего особенного, сама взяла его под руку. Семена, никогда ни с кем не ходившего так, это не на шутку озадачило. Он растерянно оглянулся по сторонам, желая убедиться, не видят ли и не смеются ли над ними люди. Но никого поблизости не было. Он немного успокоился, но чувство стыда и неловкости так и не покинуло его. С необычайным напряжением во всем теле вел он Людмилу Ивановну посредине улицы, боясь пошевелить рукой, вокруг которой так крепко обвилась ее рука. Боясь поскользнуться на спуске с бугра, учительница невольно прижималась к нему потесней. И тогда даже сквозь толстый мех он чувствовал, как теплы и упруги ее бедра и рука.

Чтобы не молчать и отвлечься от своих, как казалось ему, постыдных мыслей, он спросил:

- Ну как, понравилась сходка? - и собственный голос показался ему чужим и противным.

- Хорошее собрание, - с чувством отозвалась учительница, - и партизаны ваши - симпатичный народ. Говорили резко, смело и, главное, умно. С такими людьми можно гору свернуть.

Семен ничего не успел ей ответить. Впереди, на дороге, послышался скрип шагов. Навстречу им шли, весело переговариваясь, парни. Ни свернуть, ни спрятаться от них было нельзя, и Семену сразу стало жарко. "Ничего, авось не узнают", - подумал он и глубже втянул голову в воротник полушубка. Парни молча разминулись с ними. Отойдя немного, один спросил:

- Кто это с учительницей?

- Семен Забережный. Я его сразу узнал.

- Вот ловкий! - воскликнул первый. - Дома жена при смерти, а он с учительницей под ручку шляется.

Семен вздрогнул и пошатнулся, как от пощечины.

- Ну, народ! - сокрушенно вздохнул он. - Пойдет теперь звон по поселку.

- Это я вас подвела. Я виновата. Простите, Семен Евдокимович, сказала Людмила Ивановна. - Я и не подумала, что могу причинить вам такую неприятность...

- Ничего! - махнул рукой Семен. - К чистому не пристанет. Посудачат и надоест...

- Только не сердитесь на меня, - попросила Людмила Ивановна.

- Что вы, что вы!.. За это не сердятся. Вот я прошелся с вами и будто десять лет с плеч скинул...

Когда они прощались у школьной ограды, Людмила Ивановна неожиданно спросила его:

- Скажите, вы давно знаете товарища Димова?

- Да, порядочно. Еще до революции приходилось встречать. А что это он ночевать не остался? Он ведь две ночи хотел у нас пробыть.

Людмила Ивановна не ответила ему, а спросила:

- Как, по-вашему, хороший он человек?

- По-моему, неплохой. Я его, во всяком случае, уважаю.

- Я бы вот тоже хотела уважать, но... - Она многозначительно умолкла.

- Чем же это он вам насолил? - грубовато и добродушно осведомился приятно пораженный Семен.

- К женщинам у него совсем нетоварищеское отношение. Прямо-таки бесцеремонное. Заехал ко мне, хотя я его и не приглашала. Ну, раз начальство заехало - надо принимать. И я приняла его по-хорошему, а он истолковал это по-своему. Пришлось очень крепко осадить его. Он собирался здесь до завтра остаться, но после этого уехал прямо с собрания и даже из вежливости не попрощался со мной.

- Вон оно что! - воскликнул втайне ликующий Семен. - Никогда бы этого о нем не подумал. Нехорошо он поступает, нехорошо! Я ему об этом при случае скажу.

- Нет, нет! - испугалась Людмила Ивановна. - Пусть это останется между нами. Он может подумать, что я сплетница, а я этого не хочу. Так что очень прошу ничего не говорить ему.

"Вот и пойми ее! - подумал Семен. - И за каким тогда чертом она мне все это рассказывала? Пожаловалась и в кусты. Однако ей Димов все-таки понравился. Видный он, черт, и краснобай отменный. Кому угодно голову вскружить может", - снова позавидовал он Димову, сам не желая того, и, распрощавшись с учительницей, побрел домой.

Дома у него все было по-прежнему. Около Алены дежурила Авдотья Улыбина, расторопная и непоседливая, как всю свою жизнь. В печурке потрескивали сухие дрова, в зимовье было тепло. Остриженная догола Алена металась и бредила. На лбу у нее лежало намоченное холодной водой полотенце, Авдотья Михайловна следила, чтобы оно не скатывалось с головы. Пронька, тоже с остриженной под машинку головой, спал на широкой лавке, отодвинутой от стены. Вместо подушки лежала у него в изголовье отцовская шинель.

- Как дела, Михайловна? - спросил, раздеваясь, Семен.

- Сегодня подольше в памяти была. Уж совсем на дворе стемнело, когда ее разморило и начала она сама с собой разговаривать. Покушать-то хочешь? У меня похлебка сварена.

- Покорми, покорми, с утра ничего не ел.

Нарезав хлеба и налив в миску похлебки, Авдотья Михайловна спросила:

- Зачем это собирали вас?

- Большое дело решалось. В дома беженцев переселяться будем. Вам отдали дом Иннокентия Кустова, а мне его брата Архипа. Всем, кого пожгли, досталось по дому.

- Слава тебе господи! - перекрестилась Авдотья Михайловна. Намучились мы, настрадались, пора и по-людски пожить. Я еще с осени к председателю ходила, просила куда-нибудь нас из зимовейки переселить. Так ведь он мало что отказал, еще пугать вздумал. Ты, говорит, подожди, не торопись, неизвестно, мол, что завтра будет. Крепко я тогда с ним поцапалась, да все без толку. И чего его такого в председателях держат?

- Значит, одобряешь наше решение? - улыбнулся Семен.

- Да я вас за это всех расцеловать готова, - откликнулась она уже от кровати, где меняла полотенце на голове Алены. Сменив его, поправила сползшее с Проньки одеяло, привернула начинавшую коптить лампу и вернулась к столу. Увидев, что Семен опорожнил миску, спросила:

- Еще налить?

- Наливай, похлебка добрая.

- Ну и ешь на здоровье, раз нравится. А с Аленой, даст бог, все хорошо кончится - переболеет и выздоровеет. Без тебя бы она не вынесла, а теперь смерть ее попугает, да отступится. Она ей не поддастся. Кстати ты вернулся домой, ох и кстати... Переселять-то когда начнете?

- Как только получим из Завода распоряжение. Дело за ним не станет. Димов обещал с нарочным выслать.

Легли спать - Семен на лежанке, Авдотья Михайловна на топчане, поставленном рядом с кроватью. В лампе убавили свет. В зимовье стало полутемно. Алена невнятным и каким-то сдавленным голосом разговаривала с невидимыми собеседниками. Она чего-то боялась, о чем-то предупреждала, на кого-то жаловалась. Семен слушал ее и вспоминал о прожитой жизни. Трудная и невеселая была это жизнь. Но Алена не любила унывать, не любила сидеть без работы. В избе у нее всегда было прибрано. Каждую субботу она скоблила и щелоком мыла пол, залавок, столы и скамьи. Потом топила баню. Когда в доме не было ни крошки хлеба, ни копейки денег, шла к богачам на поденщину. Весной копала чужие огороды, садила картошку, стирала и мыла, стригла овец. Летом нанималась поливать капусту, косить и жать. Осенью трепала коноплю, крошила и солила капусту, а зимой вязала на богатых чулки и варежки, была стряпухой на свадьбах. И никогда Семен не слыхал от нее ни единой жалобы. А сколько пришлось ей вытерпеть в годы гражданской войны! Дважды она была на волоске от смерти. Первый раз ее чуть не растерзали Сергей Ильич Чепалов и Платон Волокитин. Во второй - ее рубили и не дорубили каратели. Шрам на левой стороне головы и почти перерубленная в кисти левая рука - память о тех страшных днях. "Сколько же ты из-за меня, бедная, выстрадала, - думал он, - на всю жизнь я в неоплатном долгу перед тобой. Наберись, родная, сил, одолей этот чертов тиф, и тогда мы еще поживем если не хорошей, то по крайней мере спокойной жизнью".

Во второй половине ночи Алена перестала бредить и стонать. Наступил для нее благодатный отдых. Авдотья Михайловна встала с топчана, подкинула в печурку дров и совсем потушила лампу. Еще некоторое время Семен глядел на дверцу печурки. Проделанные внизу ее небольшие квадратные отверстия, пока не разгорелся огонь, светились во мраке, как окна далекого дома. Потом, когда загудел, заиграл огонь и зашумела закипающая вода в чугуне, на пол легли и затрепетали красные полосы света. Семену показалось, что перед ним во мраке несется нескончаемо длинный поезд. Под шум этого поезда он наконец и заснул, а проснулся, когда окно зимовья побелело от утреннего света.

Печурка снова жарко топилась. Вода в чугунке вовсю кипела, а Авдотья Михайловна, умыв Алену теплой водой, поила ее сладким чаем. Увидев, что Семен проснулся, Алена поздоровалась с ним:

- Здравствуй, Сеня!.. Замаялись вы, однако, со мной?

- Здравствуй, здравствуй!.. Как себя чувствуешь?

- Да ничего, только ослабла шибко. Сижу и шатаюсь, как пьяная. Что тебе доктор-то говорил - долго я еще хворать буду?

- Нет, теперь недолго. Скоро дела должны пойти на поправку. Долго только не сиди, а то как бы не простудиться. Остывать тебе никак нельзя.

- А ты совсем вернулся?

- Совсем. Навоевался - хватит с меня. Давай поправляйся, да на новую квартиру переезжать будем.

- Раз ты у меня дома - залеживаться не стану, обязательно подымусь, слабым голосом тянула свое Алена. - Только ты мне, Сеня, почаще чайку хорошего доставай. Истосковалась я по чаю, на березовой чаге да на сушеной морковке сидючи. Их хоть по фунту заваривай - толку все равно никакого... Теперь бы нам еще Романа дождаться да женить его, чтобы тетке Авдотье замена была...

Устав от сидения и разговора, Алена скоро легла и спокойно уснула. Прикрывая ее одеялом, Авдотья Михайловна сказала:

- Теперь у нее на сердце легко, даст бог - поправится. Сходи-ка ты к Лаврухе Кислицыну. Он тут контрабандист из контрабандистов. Один теперь за купца Чепалова и за потребиловку торгует. У него только и купишь хорошего-то чаю.

32

В солнечный январский полдень распахнулись в поселке дворы и ставни брошенных богачами домов. Новые хозяева принялись наводить порядок в настуженных, по-нежилому угрюмых кухнях и горницах. В очищенных от холодной золы русских печах и плитах с веселым треском загорелись припасенные для такого случая дрова. Широкие непрерывные ленты дыма медленно потянулись из печей в заиндевелые дымоходы. Скоро оттуда начали падать на давно не беленные шестки и разлетаться брызгами черные от сажи капли. Они тут же испарялись, оставляя после себя крепко въедавшиеся в известь темные крапины.

Всем, кто в этот час шел и ехал мимо оживших домов, казалось, что стала светлей и нарядней улица. Она улыбалась солнцу всеми своими окнами. Порывистый ветер, налетая от Драгоценки, рвал дым из труб в клочья, низко прибивал к земле и уносил в голубое раздолье неба.

Семен, вынужденный задержаться с новосельем из-за болезни Алены, не удержался к пошел поглядеть, как устраивались люди на новое жительство. Первым на его пути оказался дом Иннокентия Кустова, в который переезжали Авдотья Михайловна и Ганька. В просторной кухне давно топилась русская печь и пристроенная к ней плита. Авдотья Михайловна белила стены, а Ганька оклеивал бумагой только что вставленные и законопаченные зимние рамы.

Семен поздоровался с ними, поздравил с новосельем.

- Спасибо, Семен Евдокимыч! Рады мы, что снова с тобой соседями будем. Как Алена у тебя сегодня?

- Получше теперь. Хворь на перелом пошла... А Гаврюха у тебя ладный вымахал. Перерос, однако, Романа-то.

- А где теперь наш Роман? Об этом ты мне толком так и не сказал ничего.

- Скорее всего в Чите. Слышал я, что его полк на Песчанку перевели. Роман молодой, ему еще служить да служить, как медному котелку.

- Три года воевал и все ему мало. Мог бы уже и домой вернуться.

- Время не пришло. Придется и послужить и повоевать... А как вы живете?

- Да всяко приходится. Спасибо брату Федору и Марфе Андреевне - не забывают нас. Нет-нет да и пришлют что-нибудь.

- Значит, Меньшовы не за границей?

- Нет, все дома живут. Теперь они и хлеб сеют и сено косят на своей стороне, а не на китайской. У китайцев землю больше не арендуют.

Помолчав, Семен обратился к Ганьке:

- Ты почему на партизанской сходке не был?

- А меня никто не приглашал.

- Это Герасим, холера, про тебя забыл. Я его выругаю за это. Нечего тебе в стороне от наших дел быть. Мы ведь тебе работу нашли. Без тебя тебя женили. Хотим писарем сельревкома сделать. Ты как, согласишься на это?

Ганька залился ярким, во всю щеку румянцем и доверчиво улыбнулся Семену.

- Соглашусь.

Авдотья Михайловна напустилась на него:

- Вот как наши-то!.. Он согласен. Да ты бы хоть спросил сперва, будут ли тебе на прокорм давать. А потом какой же из тебя писарь? Вон раньше Егор Большак действительно на писаря походил. Разговаривал с казаками как генерал, очки без надобности носил и охулки на руку не давал. Со всех и за все брал.

- При новой власти нам такие писаря не нужны. Взяточников нам не надо. Пусть Егорка, если и вернется, свой хлеб по-другому теперь зарабатывает.

- Все это так, да какой же из Ганьки писарь, когда и по годам он недомерок. Он вам так написарит, что потом сам черт в его писанине ноги сломает.

- Ничего что молодой. Грамота у него добрая - все-таки пять лет учился. Правда, по-хорошему ему бы дальше учиться следовало. Только, видно, годик-другой подождать придется. Время все еще тревожное, да и возможности никакой нет у парня. Так что пускай в писарях послужит. Платить будем, на еду и одежду заработает.

- А старого писаря куда денете? У нас ведь какой-то приезжий писарит. Где его Герасим выкопал - никто толком не знает. Вид у него совсем не писарский.

- Знаю я его. Это Степан Харин. Он раньше в станичном правлении писарем работал. Пьяница, каких редко встретишь... Ну ладно, наговорился с вами, пойду погляжу, как другие устраиваются. - Семен попрощался и пошел дальше.

У Луки Ивачева мать и жена спозаранку жарко натопили печи в кухне и горнице. Стены горницы были выбелены, крашеный пол вымыт, немудрящая мебель расставлена по местам. Анна Григорьевна, мать Луки, в подоткнутой юбке и надетых на босые ноги старых галошах, стояла посредине комнаты и оглядывалась по сторонам.

- Что, Анна Григорьевна, налюбоваться не можешь? - спросил ее Семен.

- Да нет, я не любуюсь. Как будто и все на месте у меня здесь, а чего-то не хватает. Никак не могу сообразить чего, вот и стою, бездельничаю. - Вдруг она всплеснула руками и вскрикнула: - А, догадалась, Семен, догадалась-таки. Ведь икон у меня не хватает, от этого и кажется передний угол совсем пустым.

- Так за чем же дело стало? Бери иконы и ставь на божницу. Это не запрещено.

- А где я их возьму? Наши иконы вместе с избой сгорели. Барышниковы дом бросили, а иконы с собой увезли за границу. Просто не придумаю, где и взять мне их. Раньше ими торговали в Заводе, теперь же ни за какие деньги не достанешь.

- Ничего, мать, без икон проживем, - сказал, с усмешкой Лука. - Был бы свой угол.

- Нет, тоскливо без них будет. И богу как следует не помолишься. Да ты не скаль зубы, не скаль. Нечего над родной матерью смеяться.

- Да я не смеюсь, что ты, мать! Ты шибко не расстраивайся. Какую-нибудь завалящую иконку я тебе достану.

- Завалящую! - передразнила его Анна Григорьевна. - Сам ты после этого завалящий. И как у тебя язык поворачивается такое говорить? Вон Семен, хоть и партизан, а по-твоему не выражается.

А Семен стоял и посмеивался про себя. Было странно ему наблюдать, как мудрая душевная старуха, к которой испытывал он искреннее уважение, огорчалась от таких пустяков. И еще он пытался вспомнить, есть ли икона у него в зимовье, но, к своему удивлению, так и не вспомнил.

Симон Колесников устраивался в доме напротив. Он стоял во дворе с топором в руках. Встречая Семена, он первым делом пожаловался:

- Беда у меня, паря Семен. Баба дурит - переезжать не хочет. Ты погляди, что мы тут утром нашли. - И он показал, вытащив из кармана шинели вырванный из ученической тетради листок с нацарапанными на нем чернильным карандашом каракулями.

- Ну, я таких каракуль не разберу, - сказал Семен. - Прочитай сам, что тут написано.

- Вот послушай. "Красно... партизанам. Рано радуетесь чужому добру. Даром вам это не пройдет. Вернемся из-за границы и вытряхнем вас на улицу, да еще плетей попробовать заставим..." Вот, брат, чем грозят. - И Симон сокрушенно вздохнул.

- Пускай себе грозят. Волков бояться - в лес не ходить. Опасаться, конечно, надо, поджог устроить могут. Только труса праздновать твоей Матрене нечего. Оружие у тебя есть, постоять за себя при случае можешь. Угостишь любого гада.

- Неужели кто из Барышниковых в поселке прячется?

- По-моему, нет. Кто-нибудь из ихних родственников старается. На испуг думают взять. Надо к ним приглядеться...

Первую ночь на новом месте Симон спал, не раздеваясь, заряженную винтовку держал в изголовье. Но прошла она спокойно, ни разу не скрипнул под окнами снег. Ничего не случилось и назавтра. На третью ночь Симон разделся и крепко уснул. За полночь его разбудила спавшая рядом жена.

- Кто-то у нас под окнами ходит. Вставай! - толкнула она его под бок.

Симон вскочил, сунул ноги в валенки, накинул на плечи шинель и вышел в сени с винтовкой в руках. Постоял, прислушался, выглянул в заделанное железной решеткой слуховое окно. В ограде все было тихо. Тогда он открыл потихоньку дверь и выбежал в ограду. Кто-то тотчас же кинулся прочь от выходящих в улицу окон, закрытых на ставни. Симон бросился в улицу и увидел убегающего вдоль по улице человека. Нечего было и думать, чтобы догнать его. Симон вскинул винтовку и выстрелил. От испуга тот закричал диким мальчишеским голосом и скрылся в ближайшем переулке.

Симон подошел к окнам и нашел на завалинке небольшие овчинные рукавицы, а на одной из ставней приклеенную хлебным мякишем бумажку почти с тем же содержанием, что и в первой. Утром он отправился со своей находкой к Семену.

- Пойдем в сельревком к Герасиму. Заставим его вызвать барышниковских сестер Вассу и Манефу. У них у обеих есть парни-подростки. По-моему, это они и работают, - сказал ему Семен, и они отправились к Герасиму.

Герасим собрался ехать за сеном. В ограде у него стояли уже запряженные в сани лошади, а сам он стоял в дохе и с кнутом в руках на крыльце и отдавал какие-то распоряжения жене.

Узнав, зачем пришли к нему партизаны, он нехотя распряг лошадей, послал старшего сына Глеба за Вассой и Манефой.

- Только вы их сами допрашивайте. Я этого делать не умею, - сказал он, когда пришли в сельревком.

- А ты что, потрухиваешь? - спросил его Семен.

- Не потрухиваю, а как-то неловко ни с того ни с чего к бабам вязаться.

- Ладно. Допросим без тебя. Ты только сиди на председательском месте, чтобы все по закону было. Нам важно не виновника разыскать, а предупредить баб, что оболтусы-детки у них с огнем играют. Ты себе знай посиживай да покашливай для солидности.

Васса и Манефа не заставили себя долго ждать. Одевшись как можно похуже, явились они в сельревком не на шутку встревоженные, с заплаканными глазами. Остановившись у дверей, робко поздоровались. Герасим предложил им сесть и обратился к Семену:

- Давай расспрашивай их, товарищ Забережный.

- Ну, бабы, рассказывайте, что у вас сегодня дома случилось? Все у вас живы, здоровы?

- Ничего у нас не случилось, - сказала рыжая Манефа.

- На здоровье тоже не жалуемся, - нараспев отвечала Васса, рослая и смуглая, как цыганка, женщина лет пятидесяти.

- Раз ничего не случилось, тогда хорошо, - загадочно усмехаясь, пристально разглядывал сестер Семен. - А чьи это рукавицы? Кто вот эти бумажки к нашим ставням приклеивает?

Сестры разревелись, стали божиться, что ничего не знают, не ведают.

- Да вы не ревите, не ревите. Слезы вам не помогут. Я не хочу допытываться, чей сопляк это сделал и по чьей указке. Я только хочу предупредить, чтобы было это в последний раз. Нас не испугаете, а себе беды наделаете. Возьмите эти рукавицы и хорошенько выпорите того, кто их потерял. Понятно?

- Зря нас пугаешь, Семен, - продолжала упорствовать Манефа. - Не наши это рукавички. У нас таких отродясь не бывало.

- Да будет тебе! - прикрикнула на нее Васса. - Убивать не собираются и ладно.

Тут подал свой голос Герасим:

- Ты, Манефа, брось открещиваться. Маркешка у тебя отпетый парень. Я тебе как председатель говорю: приструнь его, иначе его арестовать придется. Долго мне с вами некогда разговаривать. Забирайте рукавицы и убирайтесь. Нам вашего добра не надо. Я их сейчас выкину и подглядывать не буду, кто их из вас подберет.

Он вышел на крыльцо, бросил рукавицы на протоптанную в снегу тропинку и, вернувшись, сказал сестрам:

- Идите с богом!

Они распрощались и ушли.

Минут через десять после их ухода он снова вышел на крыльцо. Рукавиц на тропинке не было. Довольный вернулся он назад и со смехом сказал:

- Взяли! Значит, не зря на них думали. Теперь сами закаются и другим закажут.

Возвращаясь домой, Семен повстречал Никулу. Тот ему сейчас же сообщил:

- Шел я, Евдокимыч, сейчас мимо дома Манефы Перминовой, а там дикий рев стоит. В два ремня Манефа с мужем своего Маркешку порют. Манефа кричит: "Не позорь меня, не подводи под стыд!" А отец, тот бьет и приговаривает: "Не теряй, подлец, рукавичек! Умей шкодить и не попадаться!" За что они ему такую арифметику преподают, так я и не догадался.

33

Через несколько дней Семен, вернувшись из леса с дровами, застал у себя в зимовье Авдотью Михайловну. Оказывается, Алене в его отсутствие стало гораздо хуже. Она умирала.

Но только в самые последние минуты, когда дыхание Алены стало все реже и беспорядочней, Семен понял, что теряет ее. И тогда охватил его ужас, какого не испытывал он ни в одном бою. Здоровый и сильный, готовый ради жены на все, здесь ничем он не мог ей помочь. Суровой и немилостливой оказалась к ней судьба. Он глядел на исхудалое, неловко запрокинутое на плоской подушке лицо, на лежащую на одеяле изувеченную руку, слушал трудные, с неравными промежутками вздохи жены, и сердце его разрывалось от горя и жалости к ней.

Рядом с ним стояла и беззвучно плакала Авдотья Михайловна, весь день не покидавшая зимовья. Тускло горела настенная лампа, бесновалась на улице полуночная пурга.

Вдруг Алена вздохнула по-особенному глубоко и протяжно. Семену показалось что этот вздох был гораздо звучней и легче других. В невыносимой тишине напряженно ждал он ее нового вздоха, но так и не дождался.

- Померла. Отмучилась, сердечная, - сказала Авдотья Михайловна и трижды перекрестилась.

Семен вскочил на ноги, прибавил в лампе огонь и увидел, как из широко открытых, тускнеющих глаз Алены медленно скатывались по впалым щекам две крупные слезы. Словно на лютой стуже стало белеть неподвижное, навеки успокоенное лицо.

Авдотья Михайловна покадила ладаном из жестяного ковша, бережно закрыла Алене веки и положила на них старые медные пятаки. Потом накинула на лицо покойницы холщовое полотенце, завесила черным платком расколотое настенное зеркальце, зажгла восковую свечу на божнице. Крестясь и кланяясь, прочитала заупокойную молитву и прилегла отдохнуть на лавку. Поворочалась, повздыхала и затихла.

А Семен до рассвета просидел у стола, погруженный в тягостное раздумье.

Ему не в чем было раскаиваться перед женой, ни в чем он не мог упрекнуть себя перед ней, пока она жила и дышала. Они были тогда равны во всем. На один аршин мерили свои радости, не виня друг друга в житейских невзгодах и тяготах. Но теперь он терзался и каялся, чувствовал какую-то свою непомерно большую вину. Невольно вспоминались ему все обиды и огорчения, которые когда-либо причинял он Алене. Крутой и строптивый, не всегда относился он к ней чутко и бережно.

Память угодливо подсказывала ему десятки случаев несправедливого отношения к жене, и с горьким пристрастием жгла и пытала его беспощадная совесть. Всю жизнь любил он Алену нежно и преданно, но не умел говорить об этом. Сейчас же и рад бы сказать, да не скажешь. Никакие слова не нужны ей.

А ведь худо ли, хорошо ли, он прожил с ней без малого двадцать лет. И ни разу не пожалел, что на ней остановил свой выбор. Но только сейчас он понял в полной мере, каким бесконечно родным и близким человеком была для него Алена. Не всегда она была такой некрасивой и плохо одетой, как в последние горькие дни. Многие заглядывались на нее в молодости. Статная и чернобровая, с гордой походкой и синими-синими глазами, сводила она парней с ума не в одном Мунгаловском. Из-за нее дрались и засылали к ней сватов сыновья самых богатых казаков. Но всем им она предпочла Семена, хотя и была достойна, как думал он, лучшей участи.

Много незабываемой радости доставили ему в первые годы после женитьбы ее по-девичьи стыдливые ласки, всей его силой и нежностью разбуженная в ней страсть. Какими короткими казались рядом с ней самые длинные ночи! Какой невыносимо долгой была тогда самая короткая разлука с ней!

И вот она стала матерью его первого ребенка, крошечного и совершенно беспомощного существа. Сколько раз Семен смеялся и плакал от умиления, склонясь над его колыбелькой! Носил его на руках, наговаривая ему всякую веселую бессмыслицу. Он строил ему страшные рожи, делал вид, что хочет защекотать своими колючими усами. Сын захлебывался тогда от смеха и протягивал маленькие ручонки, словно ниточками перетянутые в кистях. Он понимал, этот пухлощекий карапуз, что отец только шутит, что ни одному его волосу не даст он упасть с головы.

А с какой любовью и благодарностью, с каким невысказанным, теплым чувством смотрел в то время Семен на свою молодую жену! Всю ее фигуру, походку, глаза и голос чудесно преобразило проснувшееся в ней материнское чувство. Просто и опрятно одетая, была она тогда вся какой-то светлой и успокоенной, излучавшей на всех свою беспредельную доброту. Когда она кормила ребенка грудью, Семен глядел на нее с восторгом и обожанием. В те навсегда отошедшие годы он благословлял судьбу за то, что Алена принадлежала ему. И тогда он верил в свою удачливость, в свою нерастраченную силу и готов был трудиться день и ночь, чтобы была счастливой и не знала ни в чем нужды Алена.

Но уже собирались над их головами грозные тучи.

В 1904 году Семена призвали на действительную службу. На коня и обмундирование потратил он почти все, что имел. Пришлось продать даже единственную корову, чтобы не ударить в грязь лицом и снарядить себя не хуже других. Не плакала, крепилась Алена, расставаясь с ним в январский студеный день, хотя и знала, что будет нелегким ее житье. Ни хлеба, ни копейки денег не оставил ей уезжавший надолго муж. Не было у нее ни родных, ни близких, готовых помочь ей в трудный час.

Прошел год, и в знойных сопках под Ляояном нашло Семена письмо жены. Из него узнал он, что прибран богом его ненаглядный первенец, что зиму и лето мучается Алена на поденных работах у богачей.

Вернувшись с войны домой, Семен не узнал жены. Это была не прежняя с отменным здоровьем красавица, в руках которой спорилось всякое дело. Пропала ее былая полнота и дородность. Худой и сутулой сделала ее работа от темна до темна на пашнях и огородах, на гумнах и покосах у богачей.

С той поры они так и не жили хорошо. Семен пошел в батраки, Алена по-прежнему надрывалась на поденщине. Только через пять лет обзавелись они конем и коровой. И не успели пожить своим хозяйством, как нагрянула новая война, а за ней революция. Наточил Семен шашку, оседлал коня и отправился воевать с атаманами и интервентами. Потом скрывался в тайге и партизанил, стал командиром полка. Ненавидевшие его богачи принялись вымещать свою злобу на его жене. Купец Чепалов пытался расправиться с ней. Спас ее своим вмешательством Елисей Каргин. Но через год Чепалов своего добился. По его милости арестовали Алену каратели. Рубил и не дорубил ее есаул Соломонов.

Этого Соломонова взяли в плен на речке Талман-Борзя. По приговору ревтрибунала он был расстрелян партизанами Семена. Но Алена об этом так и не узнала. Ничего не успел рассказать ей Семен.

Отвоевав свое, никак не думал он, что ждет его новый страшный удар. Придется теперь испытать ему невеселую долю вдовца, а Проньке жить сиротой-горемыкой...

Было уже совсем светло, когда вернулся домой ночевавший с Ганькой Улыбиным Пронька. Едва переступив порог, он понял, что мать умерла. С минуту стоял он в полном оцепенении с испуганными глазами, с отвисшей и вздрагивающей губой. Потом подбежал к кровати, судорожно вцепился в нее руками и расплакался. Вместе с ним плакала и Авдотья Михайловна. У Семена потемнело в глазах, сдавило горло. Глотая слезы, обнял он Проньку и, целуя в стриженую голову, принялся уговаривать его:

- Не плачь, Пронька, не плачь, родимый. Не растравляй себя. Нашему горю, брат, слезами не поможешь. Оба мы с тобой теперь сироты...

- Как же жить-то будем? - всхлипывая, спрашивал Пронька.

- Да уж как придется... Только ты у меня держись, не поддавайся.

Узнав о смерти Алены, пришли обмывать и обряжать ее старухи соседки и сразу же принялись причитать одна другой надрывней и громче. Они наговаривали и напевали такие жалостливые и скорбные слова, что Пронька не выдержал и разрыдался снова. С большим трудом Семен увел его из зимовья, успокоил и отправил поить коня.

...Хоронили Алену в солнечный полдень воскресного дня. Красный, высоко поднятый гроб несли на широких кушаках товарищи и друзья Семена. Медленно плыл он впереди толпы, собравшейся на похороны. Дорога до самого кладбища была устлана желтой соломой, как требовал того обычай. У ворот каждого дома стояли и прощались с отстрадавшей свое партизанской женой старики и старухи, которым трудно было взбираться на крутую кладбищенскую сопку.

Навсегда расставаясь с родным поселком, с мужем и сыном, со всеми знакомыми и незнакомыми людьми, уплывала Алена в свой последний путь. Яркое солнце заглядывало в ее бескровное, ледяной белизны лицо. Предвесенний порывистый ветер шевелил на лбу бумажный венчик и седую прядку волос. Когда-то это солнце легко будило ее первым своим лучом, а такой же будоражливый ветер заставлял дышать полной грудью. Но теперь они были бессильны согреть ее руки, вернуть румянец запавшим щекам, раскрыть затуманенные лютым холодом глаза.

Алена, Алена! На похороны твои пришли соседи и даже люди из других сел. Все они слышали о выпавших на твою долю испытаниях. Ничего ты этого не видишь и не слышишь, ни до чего нет тебе никакого дела. Но сейчас всем этим глубоко взволнован Семен. Он от души благодарен идущему за гробом народу. Не избалованный в жизни вниманием и почетом, дорого ценит он оказанное ему уважение.

После первого взрыва горя и отчаяния стало ему гораздо легче. Людское участие и сочувствие сделали свое дело. Еще неспособный утешиться, он уже не отчаивался и не убивался. Он шел за гробом и все примечал, все слышал. Растроганный, он видел, как росла, а не убывала толпа. Всхлипывали и плакали сердобольные женщины, и это было приятно ему. Мерно отдавалась в улице тяжелая поступь почетного партизанского эскорта, и слезы умиления и благодарности душили его.

Уже на кладбище Семен увидел, что отдать последний долг его жене приехали Михаил Димов и еще какой-то незнакомый, не очень здоровый на вид человек в защитного цвета бекеше и серой солдатской папахе.

Когда гроб поставили на желтую груду выброшенной из могилы земли, Димов протолкался сквозь толпу к Семену, молча пожал ему руку. Подойдя к изголовью гроба, он снял с головы папаху. Никогда казаки не хоронили покойников с речами, и поэтому все были удивлены, когда Димов заговорил:

- Товарищи и граждане! - обратился он к народу сильным звучным голосом, и тотчас же звонкое эхо повторило его слова над скалистым ущельем и заглохло в ближайшем лесу. - Сегодня мы хороним Елену Александровну Забережную. Нужда и беспросветная бедность всю жизнь были ее уделом. Простая неграмотная казачка, на себе испытала она дикую злобу и ненависть богачей и семеновских карателей. Она умерла на пороге новой жизни, завоеванной в кровавой борьбе с палачами и насильниками.

Прощаясь с ней, скажем над ее открытой могилой все как один человек: не пожалеем сил своих, чтобы одолеть всеобщую нищету и разруху. Мы построим своими мозолистыми руками новый мир. Пусть это будет вечным нашим памятником всем, кого потеряли в борьбе за свободу, за счастье народа.

Никого не оставила равнодушным эта необыкновенная, не на сходке, а на кладбище сказанная речь. У многих были похоронены здесь дорогие и близкие люди, погибшие в боях с белогвардейцами и замученные карателями. И только Димов умолк, как опять заголосили женщины, начали тереть глаза кулаками и рукавицами многие из мужчин.

Под грохот ружейных залпов, под отзвуки гулкого эха опустили в могилу наглухо заколоченный гроб Алены. Семен и Пронька бросили на него потри горсти земли. Затем Лука Ивачев, Симон Колесников и Алексей Соколов стали засыпать могилу. Зазвенели о мерзлую землю лопаты, глухо застучали о крышку гроба камни и комья. И вот уже вырос на месте могилы высокий холм с красным столбиком в изголовье, на макушке которого была прибита вырезанная из жести красная звезда, единственная среди бесчисленного множества крестов.

Когда народ расходился с кладбища, Димов подвел к Семену своего спутника. Тот представился:

- Горбицын, секретарь укома партии. От всего сердца сочувствую вашему горю, товарищ Забережный. Простите, что я думал о вас не так, как следовало. Впрочем, поговорить об этом время у нас еще будет... Это что же, сын ваш? - кивнул он на Проньку.

- Сын, товарищ Горбицын... Сирота теперь.

- Да, нелегкое дело сиротство. По себе знаю. Тоже без матери вырос. Только ты, Прокофий, головы не вешай. Время теперь совсем другое. Вырастешь, не пропадешь.

Пронька недоверчиво оглядел худощавого с проседью на висках Горбицына, потер кулаком под носом и ничего ему не ответил.